Часть четвёртая
1
Весна в 1938 году выдалась ранняя и тёплая. Вечера в Уорм-Спрингс стояли тихие и ясные. Но, несмотря на это, в кабинете коттеджа, который президент в шутку называл «маленьким Белым домом», пылал камин. Собственно говоря, это сооружение, такое же простое, как и все в этом доме, даже нельзя было назвать камином: несколько грубо отёсанных камней и незамысловатая решётка, ниша, прикрытая листом меди, — вот и всё. Это был простой очаг. Он топился теперь целыми днями. Не ради президента, который чувствовал себя хорошо, как всегда после лечебного курса на водах Уорм-Спрингс, а из-за того, что его главный секретарь и самый близкий поверенный, Гоу, был болен. Он с утра до вечера сидел в кресле, кутаясь в плед. Озноб тряс его, не затихая.
Поставив ногу на решётку очага и опершись локтем о колено, Додд не спеша поворачивал щипцами поленья и слушал более медленную, чем обычно, речь Гоу:
— Все это для нас не тайна, профессор. Хозяин отдаёт себе отчёт в том, где таится опасность для всех его начинаний.
— Это справедливо, Гоу, и… — Додд немного подумал и не выпуская из рук щипцов, придвинулся к собеседнику: — Честное слово, мне иногда обидно за президента!
— А что он может сделать? — Гоу с трудом выпростал из-под пледа руку и сделал ею слабое движение, как бы подтверждая бессилие президента. — Они делают всё, что хотят.
— И он это знает?
Гоу молча кивнул головой.
Додд с раздражением бросил щипцы, и они загремели на медном листе перед очагом.
— Но чего вы хотите, Додд? — Было видно, что Гоу трудно говорить. — Что он может? Если бы шайка Ванденгейма была в состоянии, она уничтожила бы всех нас… всех…
— Однажды они уже пробовали.
— И нельзя быть уверенным, что не попробуют ещё.
— Теперь-то уж нет! Народ не позволит.
— Народ… — с горечью произнёс Гоу. — Если бы средний американец не так легко поддавался обману!.. Газеты одна за другою скупаются банками. Скоро президенту негде будет сказать американцам то, что он думает.
— Это уж вы хватили через край, — рассмеялся Додд. — Не нацизм же у нас, в самом деле.
— Пока ещё нет…
Гоу произнёс это таким тоном, что можно было за него докончить: «Но скоро, повидимому, будет».
Он помолчал и все с тою же грустью сказал:
— Наши мероприятия проваливаются одно за другим. Нам не удалось даже провести законопроект об огосударствлении производства электроэнергии.
— Вы слишком многого захотели.
— А это был наш главный козырь.
— Знаете что, — с добродушной усмешкой сказал Додд: — наш президент порой кажется мне фантазёром, а иногда хитрецом, его не сразу поймёшь… Впрочем, оставим это. Хочу сказать вот что: чем дольше я сидел в Германии, тем больше убеждался: нацистов нельзя остановить никакими полумерами. Эта преступная шайка — Геринг, Гитлер, Геббельс — может пойти на любую дикую выходку.
— Они пять раз оглянутся, прежде чем прыгнуть в бездну! — возразил Гоу. — Уроки истории обязательны для всех.
Тоном нескрываемого презрения Додд заявил:
— В том-то и беда, Гоу, что у них психология убийц. А тут уже не до истории, даже если её знаешь!
— Это ужасно! Просто ужасно… — Гоу откинулся на пинку кресла. Он часто и тяжело дышал. Его бледное до прозрачности лицо отражало душевное страдание.
— Могу я вам чем-нибудь помочь? — сочувственно спросил Додд, растерянно перебирая склянки с лекарствами, которыми был заставлен весь курительный столик.
Гоу, не открывая глаз, отрицательно покачал головою.
После долгого молчания он прошептал:
— Где же выход?.. Выход?!
Он с трудом поднял веки и исподлобья следил за Доддом, молча рассматривавшим модели кораблей, расставленные вдоль стены кабинета.
Любуясь искусно сделанным клипером, Додд рассеянно проговорил:
— Мне кажется, что на свете нет ничего более располагающего к раздумью, чем вот такой чудесный маленький парусник. Как вы думаете?
Гоу болезненно улыбнулся:
— Я прежде всего думаю, что вы не это хотели сказать.
— Я всегда говорил президенту, что дипломат я плохой… Скажите-ка ему, пусть держит подальше от себя Буллита. Он слишком доверчивый человек, наш ФДР. Мне рассказывали кое-что об интригах Буллита в Москве, — совсем нечестная была игра… Впрочем, не нужно и рассказов, достаточно того, что я слышал от него своими ушами. А как это было отвратительно, когда он из кожи лез, чтобы доказать французам, будто соглашение с Россией равносильно безумию. Он так поносил советскую армию, так отзывался о платёжеспособности Советов…
— Могу себе представить, что этот молодец будет проделывать на посту нашего посла в Париже!
— Неужели Хэлл не может убедить хозяина убрать Буллита?
— Буллит как раз и есть первый, но довольно яркий образец резидента Ванденгейма на официальном посту американского посла.
Додд отошёл от моделей и вплотную приблизился к Гоу.
— То, что я вам хочу сказать, всегда лучше говорить с глазу на глаз.
Гоу приподнялся было в своём кресле.
— Нет, нет, лежите, лежите. — Додд склонился к его уху. — Я не стал бы спорить, если бы кто-нибудь сказал мне, что видел имя Буллита в списке агентуры Гиммлера и Риббентропа.
Гоу взглянул на него испуганными глазами:
— Это уж слишком!
— Путём несложных софизмов можно прийти к выводу что нет никакой разницы — получать ли деньги непосредственно от Ванденгейма или через руки Гиммлера, — с усмешкой сказал Додд.
Гоу снова сделал попытку приподняться в кресле, но без сил упал обратно. Его взгляд выражал почти ужас, когда он, жадно ловя ртом воздух, через силу проговорил:
— Профессор… мой дорогой… вы понимаете, что говорите?.. Ведь это же посол Соединённых Штатов!
Додд поднялся, сделал несколько шагов и с таким видом как будто почувствовал себя на профессорской кафедре, проговорил:
— Моё преимущество перед вами, Гоу, состоит в том, что я, как историк, уже научился относиться ко всему более или менее спокойно. Так, как если бы происходящее было только рассказом о давно минувших временах…
Гоу умоляюще протянул к послу дрожащую руку:
— Умоляю вас, замолчите!.. Ни слова хозяину. Да, да, Додд, пожалейте его!
— Пока я не буду иметь в руках точных доказательств, я ему ничего не скажу. А я их, вероятно, уже не получу, поскольку никогда больше не вернусь в Германию.
— А именно о том, чтобы вы туда вернулись, президент и хочет вас просить.
— С меня довольно! Даже самый нормальный человек может сойти с ума, если его долго держать среди одержимых. Нет, с меня довольно! Пусть кто-нибудь другой…
— Он вам очень верит и любит вас.
— Я был бы рад ему помочь, если бы это было возможно, — серьёзно произнёс Додд, — но в Германии нужен только американский наблюдатель, если мы намерены и дальше равнодушно смотреть, как наци готовятся пустить под откос мир.
— Мир?
— Для них война — дело решённое. Уже сейчас.
— У них ещё ничего нет.
— Скоро будет все. Наши им помогут.
— Не говорите об этом так громко даже тут!
Дверь отворилась, и, тяжело опираясь на две палки, медленно вошёл Рузвельт.
— Вы видите, дорогой Уильям, — грустно произнёс он, поздоровавшись с послом, — мы поменялись местами с беднягою Гоу!
Рузвельт кивком головы позвал с собой Додда и вышел на веранду.
— Я в совершенном отчаянии, — негромко сказал он, — врачи ничего не могут поделать. Бедняга тает у нас на глазах. Я чувствую себя так, словно уходит половина меня самого… Врачи ничего не понимают… а человек умирает!
— Просто плохо верится.
— Я сам не верил, пока не понял сердцем: он умирает… А мы с ним ещё почти ничего не сделали.
— У вас ещё все впереди, президент!
— Хотел бы я знать, когда право на жизнь перестанет быть тем, что нужно вырывать друг у друга из рук.
— Если судить по истории — никогда.
— Знаю, вы пессимист, Уильям, но если бы я так подходил к делу, то должен был бы считать, что покойный президент Кливлэнд был прав…
— В чем?
— Говорят, когда отец привёз меня ребёнком в гости к Кливлэнду, тот будто бы сказал: «Желаю тебе, молодой человек, того, чего не пожелает никто: никогда не стать президентом».
Додд взял руку Рузвельта.
— К счастью для Штатов, его пожелание не оправдалось!
Рузвельт долго держал руку Додда в своей и, прежде чем выпустить, крепко пожал.
— Вы же знаете, Уильям, как важно удержать этих людей от безумства, к которому они идут. Это может сделать только честный и умный человек.
Додд грустно покачал головой:
— Благодарю, президент, но… честное слово, я уже не верю в возможность предотвращения войны.
— А вы понимаете, что пожар не ограничится Европой?
— К сожалению, это так, — согласился Додд. — С тех пор как Токио присоединилось к этой «оси», джапы потеряли голову.
— Положим, эти господа потеряли её давно и без помощи Гитлера. Я знаю: нам не удастся остаться в стороне от того, что начнётся в Европе.
— Может быть… — неопределённо проговорил Додд, и по его тону было видно, что старый посол и сам не верит такой возможности.
Но, словно спеша досказать свою мысль, президент продолжал, несколько возбуждаясь:
— Вскармливая Марса своими долларами, наши хитрецы воображают, будто им удастся спокойно и безмятежно глядеть отсюда, как европейцы будут истреблять друг друга оружием, на котором с полным правом могло бы стоять клеймо: «Сделано в США».
— Пока дело не дойдёт до русских. Те предпочитают собственные марки.
— Может быть, — негромко сказал Рузвельт и повторил: — может быть… А ведь и для наших все дело сводится к тому, чтобы столкнуть лбами запад и Россию…
— Речь идёт о Германии, президент, — заметил Додд. — Только о ней.
Рузвельт кивнул головой:
— Мы-то с вами понимаем друг друга… Ужас в том, Уильям, что жадность ослепляет наших. От нетерпения снять золотую жатву…
Додд с усмешкой перебил:
— Я бы назвал её кровавой…
— …они не любят заглядывать за кулисы… Я говорю: их нетерпение грозит вовлечь нас в трудные дела. Кое-кому из американцев придётся платить за эту жатву головами.
— Речь может итти только о простых американцах.
— О них я и говорю, — с раздражением сказал Рузвельт.
— А разве в них дело?
— Не прикидывайтесь циником, Уильям! Мы-то с вами знаем, чьи руки нужны, чтобы строить жизнь.
— Но ванденгеймам уже нет до этого дела.
— А мне есть! Есть дело, Уильям. — Рузвельт стукнул палкой по перилам балкона. — Американскому кораблю предстоит бурное плавание. Я не могу в него пускаться с одними пассажирами вроде Ванденгейма. Мне нужны и простые матросы. Я вынужден думать и о простом матросе, Уильям, без которого все мы должны будем варить суп из бумажных долларов… Одним словом: я должен смотреть дальше своего носа. А между тем мне мешают на каждом шагу. Наш главный противник тут, Уильям. Прежде всего тут! И вы нужны мне в Берлине, чтобы видеть, что происходит здесь, понимаете?
Рузвельт поймал на себе испытующий взгляд старого историка.
— Если мне удастся вернуться к занятию историей, — сказал Додд, — а я надеюсь, удастся, то одной из самых трудных фигур для меня будет тридцать второй президент.
Рузвельт рассмеялся:
— Ничего загадочного, Уильям, ничего!
— А объяснить сущность «социального ренегата», думаете, так просто? — спросил Додд. — Наши дураки с Пятой авеню не понимают, что вы не ренегат, а их самый верный защитник. Хотя, видит бог, они не стоят этой защиты!
Поднявшись с кресла, Рузвельт подошёл к перилам, откуда открывался обширный вид на окрестность, и указал Додду в сторону светящихся вокруг озера огней.
— К сожалению, пока это единственное, что мне удалось сделать по-настоящему. И то только потому, что я не претендовал тут ни на чьи средства, кроме своих собственных. Они думали, будто я затеял коммерческое дело, и не хотели мне мешать: надо же и президенту иметь свой бизнес. Этот курорт, может быть, единственно хорошее, что останется от меня американцам. Мало! Почти ничего!.. Словно я не президент, а лавочник средней руки из квакеров.
Додд в задумчивости смотрел на мерцающие огоньки курорта, и пальцы его нервно отстукивали что-то по перилам балкона.
— Честное слово, президент, если бы я хоть на йоту верил в смысл своей миссии в Германии, я отдал бы себя вам. — Он помолчал и, наклонившись к президенту, проговорил: — Но я не верю в смысл такой миссии.
— Ну, всё равно, по рукам, — весело сказал Рузвельт.
— Я уже стар, президент.
— Хэлл старше вас, а, смотрите, стоит на правом фланге. Вы знаете, что нам удалось, наконец, провести закон, воспрещающий перевозку оружия франкистам на американских судах? Это в десять раз меньше того, что я хотел бы сделать, если бы меня не держали за руки.
— Не очень большое завоевание, президент! — с невольно прорвавшейся иронией сказал Додд. — А не боитесь ли вы, что наше эмбарго сыграет роль, как раз обратную той, какую вы хотели бы ему дать?
Рузвельт пристально смотрел в глаза старому послу. Некоторое время помолчал. Потом с оттенком раздражения проговорил:
— По-вашему, я не понимаю, что этот запрет окажется односторонним?
— Именно это я имел в виду.
— Увы, Уильям! — Рузвельт покачал головой. — Я знаю больше: никакие, слышите, никакие наши меры не помешают нашим оружейникам вооружать того, кого они хотят видеть победителем в испанской войне… Они сумеют доставить Франко оружие не только в обход, через всяких там иностранных спекулянтов. У них хватит нахальства везти его почти открыто, на глазах нашей собственной полиции. Я все понимаю, старина… — Он умолк, словно не решаясь продолжать. Потом, положив руку на плечо собеседника, быстро закончил: — Видит бог, это уже не моя вина! — и хотел снять свою руку, но Додд задержал её и понимающе сжал своими сухими, старческими пальцами. — Иногда, Уильям, я завидую… лошади, идущей в шорах… — тихо проговорил Рузвельт.
— И после этого вы уговариваете меня вернуться на пост посла?
— А что же делать, старина!.. Вот и я… С одной стороны, я именно только президент, и нельзя требовать от меня большего, нежели в моих силах… А с другой… Ведь я именно президент, и имею ли я право не заботиться о том, что подумают о нас, американцах, в остальном мире? Отказаться от эмбарго — значило открыто, понимаете, цинически открыто помогать фашистам!
— Но ведь всякий, кто соображает на йоту больше зайца поймёт: такой декорум, как эмбарго, — удар по Испанской республике! — воскликнул Додд.
Рузвельт всем корпусом повернулся к собеседнику, и, как ни поспешно он отстранился от яркого света, упавшего ему на лицо сквозь стекла балконной двери, посол увидел: краска заливала щеки президента.
— Я не имею права превращаться в фантазёра, — без прежнего раздражения, но с заметной резкостью, словно бы нарочно подчёркнутой, говорил Рузвельт. — Вы должны это понять. Просто обязаны понять, не только как дипломат, но и как американский историк. Сидя на моем месте и зная десятую долю того, что творится за моею спиной, нельзя сохранять иллюзии. Я недавно узнал, что у меня под носом состоялась большая конференция главных боссов Уолл-стрита с немцами.
— Здесь?
— Да, около Нью-Йорка.
На лице Додда появилось выражение смятения.
— Все те же — Дюпон и весь эскадрон Моргана?
— Конечно, и наш старый приятель Ванденгейм тут как тут. — Рузвельт сердито стукнул палкою по перилам. — Что придумали!.. Самым откровенным образом вооружают немцев. Дюпон двойным ходом, через «Дженерал моторс» и Опеля, занялся уже самолётостроением для наци — купил немецкие заводы Фокке-Вульф.
К удивлению Рузвельта, Додд вдруг рассмеялся:
— А я-то ломал голову: на какие деньги немцы расширили это дело? Оно стало расти, как на дрожжах. Это как раз та фирма, которая доказала преимущество своих боевых самолётов в Испании.
Рузвельт развёл руками:
— И я ничего не в состоянии поделать: все внешне совершенно прилично. Не могу я в конце концов лезть в частные дела предпринимателей!
— И, конечно, как всегда, все через эту лавочку Шрейберов?
— Разумеется. Эта старая лиса Доллас обставил их дело так, что пока не разразится какая-нибудь паника, к ним не подступишься.
— На вашем месте, президент, я велел бы обратить внимание на очень подозрительную компанию немцев, свившую себе гнездо в Штатах. Среди них есть такие типы, как этот Килдингер — самый настоящий убийца.
— Я уже говорил Говеру…
Додд быстро взглянул на Рузвельта и опустил глаза.
— Говер? — в сомнении проговорил он. — Я бы на вашем месте, президент, создал что-нибудь своё.
— Свою разведку? — Рузвельт повернулся к нему всем телом, не в силах скрыть крайнего удивления.
— Говер Говером, — негромко сказал Додд, а лучше бы что-нибудь своё. Поменьше, но понадёжней.
— Да, не во-время болеет Гоу, — проговорил Рузвельт после паузы. — Мне очень нужны люди!
— Ничего, он ещё встанет.
Рузвельт покачал головой.
— Нет… Он уже заставил и меня привыкнуть к мысли, что я должен буду обходиться без него!
— Мужественный человек.
— Но в последнее время сильно сдал. Форменная мания преследования. — Рузвельт через силу усмехнулся, но усмешка вышла горькой. — Совершенно как у Шекспира: норовит обменяться со мной стаканами, тарелкой. Не верит никому… Пойдёмте к нему, Уильям. Бедняга любит сыграть вечерком роббер бриджа.
Рузвельт поднялся при помощи Додда и пошёл с балкона.
— Гоу, старина, готовьтесь-ка к хорошей схватке! — крикнул он с порога. — Додд вам сейчас покажет, что такое профессорский бридж…
Он не договорил: Гоу лежал, вытянувшись в качалке. Плед сбился к ногам, пальцы рук судорожно вцепились в ворот рубашки, словно стремясь его разорвать. Голова Гоу была откинута назад, и на мёртвом лице застыла гримаса страдания.
2
Голые деревья стояли ровными шеренгами, как арестанты, — безнадёжно серые, унылые, все на одно лицо.
Сквозь строй стволов была далеко видна тёмная, влажная почва. Она была уже взрыхлена граблями. Следы железной гребёнки тянулись справа и слева вдоль дорожек Тиргартена.
От влажной земли поднимался острый запах. Из чёрной неровной поверхности куртин лишь кое-где выбивались первые, едва заметные травинки.
Шагая за генералом, Отто старался думать о пустяках. Глупо! Все то лёгкое и приятное, что обычно составляло тему его размышлений во время предобеденной прогулки, сегодня не держалось в голове. Чтобы заглушить мысли о предстоящем вечере, он готов был думать о чём угодно, даже о самом неприятном, — хотя бы о вчерашней ссоре с отцом. Старик не дал ему ни пфеннига. Придётся просить у Сюзанн. Но вместо Сюзанн представление о надвигающейся ночи ассоциировалось с чем-то совсем другим, неприятным. Избежать, увернуться?.. Чорта с два!..
Узкая длинная спина Гаусса вздрагивала в такт его деревянному шагу. Сколько раз Отто казалось, что старик должен сдать хотя бы здесь, на прогулке, когда вблизи не бывало никого, кроме него, адъютанта Отто. Вот-вот исчезнет выправка, согнётся спина, ноги перестанут мерно отбивать шаг, и, по-стариковски кряхтя, генерал опустится на первую попавшуюся скамью. Может быть, рядом с тою вон старухой в старомодной траурной шляпке. И попросту заговорит с нею о своей больной печени, о подагре… Или около того инвалида, с таким страшно дёргающимся лицом. И с ним Гауссу было бы о чём потолковать: о Вердене, где генерал потерял почти весь личный состав своего корпуса, или о Марне, стоившей ему перевода в генштаб… Как бы не так! Голова генерала оставалась неподвижной. Седина короткой солдатской стрижки поблёскивала между околышем и воротником шинели. Одна рука была за спиною, другая наполовину засунута в карман пальто. Всегда одинаково — до третьей фаланги пальцев, ни на сантиметр больше или меньше. Перчатки скрывали синие жгуты склеротических вен. Непосвящённым эти руки должны были представляться такими же сильными, какими всегда казались немцам руки германских генералов.
Все было, как всегда. Все было в совершенном порядке. Прогулка!.. Старик нагуливал аппетит, а ему, Отто, кажется, предстояло из-за этого вымокнуть. Совершенно очевидно: через несколько минут будет дождь. Уж очень низко нависли тучи. Кажется, этот серый свод прогнулся, как парусина палатки под тяжестью скопившейся в ней воды, и вот-вот разорвётся. И польёт, польёт…
В прежнее время, даже вчера ещё, Отто, не стесняясь, указал бы генералу на угрозу дождя. Разве это не было обязанностью адъютанта? Так почему же он не говорил об этом сегодня? Почему сегодня каждая фраза старика, каждый взгляд заставляли его вздрагивать?
Отто поймал себя на том, что, вероятно, впервые за четыре года своего адъютантства шёл за генералом именно так, как предписывает устав: шаг сзади, полшага влево. Уж не боялся ли он попасться старику на глаза? Нет, генерал и не думал на него смотреть. Он уставился в землю, предпочитая видеть жёлтый песок аллеи и попеременно появляющиеся перед глазами носки собственных сапог. Идя так, не нужно было отвечать на приветствия встречных.
Это называлось у Гаусса «побыть в одиночестве». Достаточно было не смотреть по сторонам. Ноги сами повёрнут налево, вон там, у памятника Фридриху-Вильгельму. Короткий почтительный взгляд на бронзового короля. От него двести семьдесят шесть шагов до статуи королевы Луизы. Затем — к старому Фрицу. Здесь голова генерала впервые повернётся: дружеская усмешка, кивок королю. Точно оба знали секрет, которого не хотели выдавать. Кажется, король-капрал даже пристукивал бронзовой тростью: смотри не проговорись!
Но вот и Фридрих остался влево. На повороте генерал оглянулся, чтобы ещё раз посмотреть на него. Теперь — вдоль последнего ряда деревьев. Сквозь них чернел асфальт Тиргартенштрассе. Тут нужно было поднять глаза: на улице шумел поток автомобилей. Полицейские уже обменялись коротким, отрывистым свистком. Тот, что торчал посреди асфальта, поднял руку, но все же за рулями сидели неизвестные штатские. Нужно было глядеть в оба.
Одиночество кончилось. Голова генерала была поднята. Он смотрел перед собою поверх прохожих, поверх автомобилей. Для немцев, сидящих в машинах, этот старик был армией. Отто шагал за ним также с поднятой головой. Вот бы ввести правило: гражданские лица приветствуют господ офицеров снятием головного убора…
Скотина, а не шуцман! Опустил руку, как только генерал ступил на тротуар, и поток автомобилей ринулся вдоль улицы.
Вот и церковь святого Матфея. Кривая Маргаретенштрассе. Почему, собственно говоря, генерал предпочитал старый неуютный дом казённой квартире? Или он не был уверен в прочности своего положения? Может быть, он чуял что-нибудь старческим носом? Ерунда! Разве он не был одним из тех, кому армия обязана примирением с наци?..
Первые капли дождя упали, когда до подъезда оставалось несколько шагов. В прихожей, сбросив шинель на руки вестовому, Гаусс в упор посмотрел на Отто:
— Ты мне не нравишься. Что-нибудь случилось?
— Никак нет.
— Может быть, дома что-нибудь?
— О, все в порядке!
— Что отец?
Стоило ли отвечать? За шутливой приветливостью Гаусса была скрыта непримиримая вражда к Швереру. Отто знал: Гаусс не мог простить Швереру отказ присоединиться к группировавшимся вокруг него недовольным. Гаусс считал Шверера трусом. Сразу по возвращении из Китая его запихнули в академию — читать историю военного искусства.
— Старая перечница! — усмехнулся генерал. — Не хочет понять главного: за эти двадцать лет русские выросли на два столетия.
Отто не слушал. Он знал наперёд всё, что скажет Гаусс. Знал, что тот кончит фразой: «Я бы предпочёл оставить этот орешек вашему поколению!» Может быть, он ещё постучит согнутым пальцем по лбу Отто: «Если у вашего брата здесь будет все в порядке».
Отто не слушал генерала. Хотелось одного: улизнуть. У него были дела поважнее.
Генерал подошёл к барометру и ногтем стукнул по стеклу.
— Ты не забыл о сегодняшнем вечере? — спросил он.
— Никак нет.
— Надо присмотреть, чтобы не попал никто, кроме приглашённых.
— Так точно.
Генерал покосился на Отто.
— Заплесневел ты тут со мною. Поезжай-ка обедать куда-нибудь, где собираются офицеры.
— М-мм…
— Сидишь на мели? — усмехнулся Гаусс. — Ну, ну, я же понимаю. Небось, и я не родился с этой седою щетиной.
Генерал посмотрел в каминное зеркало и провёл рукою по стриженной бобриком голове.
— Н-да-с, позавидовать нечему. — Он с улыбкой обернулся к Отто. — Небось, глядишь на меня и думаешь: «Какого чорта пристал ко мне, старая образина?» Не воображай, будто и ты будешь вечно вот таким петухом. — И вдруг резко оборвал: — Иди!
Отто отказался от казённой машины. Таксомотор он отпустил, не доезжая цели. Целью этой был уединённый дом в одном из кварталов Вестена. Плотные шторы делали его окна слепыми. Ни вывески на карнизе, ни дощечки на дверях. Немногие жители могли бы сказать, кем был занят дом. Отто уверенно нажал кнопку звонка.
Он знал каждую чёрточку в лице человека, который сейчас отворит дверь и молча пропустит его мимо себя. Он знал, в какой позе будет сидеть Кроне; знал жест, которым тот подвинет ему сигары. В этом жесте уже не будет любезности, с какою Кроне предложил ему первую сигару четыре года тому назад. Да, с тех пор Кроне порядочно изменился. Один только раз он был так же обворожителен, как на первом свидании: при встрече после своего выздоровления.
Гаусс лежал, не включая свет. В тишине было слышно, как поскрипывала кожа дивана под его большим телом. Погруженный в темноту кабинет казался огромным. Отсвет уличного фонаря вырвал одно единственное красное пятно на тёмном холсте портрета. Определить его форму было невозможно. Но генерал хорошо знал: это был воротник военного сюртука. Он отчётливо представлял себе и черты лица над этим воротником. Ленбах изобразил это лицо именно таким, каким запечатлела его память Гаусса. Живым Гаусс видел этого человека всего несколько раз. Гаусс был тогда слишком молод и незначителен, чтобы иметь частые встречи с генерал-фельдмаршалом графом Мольтке. Тому не было дела до молодого офицера, только что поступившего в академию. Если бы старик знал, что этот офицер сидит теперь в главном штабе, он, может быть, глядел бы на него со стены не так сурово!
Гаусс угадывал в темноте холодный взгляд старческих глаз; сердитая складка лежала вокруг тонких выбритых губ; прядь лёгкой, как пух, седины колыхалась между ухом и краем лакированной каски.
Генерал услышал дребезжащий голос Мольтке:
— Затруднения надо преодолеть. Главенство армии должно быть сохранено.
— Боюсь, что я не родился с талантом организатора, ваше высокопревосходительство, — скромно ответил Гаусс.
Мохнатые брови Мольтке сердито задвигались.
— Талант — это работа. Извольте работать. Вы полагаете, что я победил в семьдесят первом году так, между делом? Нет-с, молодой человек, я полвека работал для этой победы. Один из ваших товарищей, полковник Шлиффен, сказал верно: «Славе предшествуют труд и пот».
Мысль Гаусса вдруг раздвоилась, и в то время как одна её половина продолжала следить за словами Мольтке, другая поспешно рылась в памяти: «Кто-то ещё говорил о славе нечто подобное. Кто же?.. Кто-то из французов: „Слава — это непрерывное усилие“.
— Бывает, что ни одно из положений стратегии неприменимо, — робко заметил Гаусс.
Мольтке медленно обернулся куда-то в темноту:
— Послушайте, молодой человек. Скажите этому капитану, что всякий желающий достигнуть решающей победы, должен стать над законами стратегии и морали. Нужно решать: какие из этих условностей можно нарушить, чтобы обмануть противника, и какие должно использовать, чтобы связать его свободу.
Голос Шлиффена ответил из темноты:
— Позвольте мне повторить слова вашего высокопревосходительства: «Стратегия представляет собою умение находить выход из любого положения». Вот и все… Извольте проснуться!
Гаусс почувствовал лёгкое прикосновение к плечу.
— Извольте проснуться!
— Да, да… — Генерал быстро сел и опустил ноги с дивана. Ноги в красных шерстяных носках беспомощно шарили вдоль дивана.
Денщик нагнулся и придвинул туфли.
— Телефон, экселенц.
Генерал, шаркая, подошёл к столу.
— Август?.. Да, да… Отлично… Через четверть часа?.. Жду, жду.
Он потянулся: «Я, кажется, умудрился видеть сон?» Он силился представить виденное и не мог. Но взглянув на портреты Мольтке и Шлиффена, вспомнил все.
Он вышел в зал и повернул выключатель. Со стен на него смотрело несколько поколений руководителей армии. Гаусс мог напамять восстановить каждую деталь старых полотен.
Зейдлиц, Дерфлингер… Дальше Шарнгорст, Гнейзенау… Вот снова победитель при Кенигреце и Седане, по сторонам от него — старый разбойник Бисмарк и Вильгельм I, приведённый им к воротам Вены и во дворец французских королей. Генерал не любил этого портрета. А вот и младшие: Фалькенгайн, Макензен. Эти ловкачи ускользнули от необходимости расхлёбывать заваренную ими кашу. Нагадили всему свету, а расплачиваться «молодым людям» вроде Гаусса!
«Славе предшествуют труд и пот!» Гаусс усмехнулся: «Наивные времена! В наши дни славе сопутствует риск получить пулю в затылок…»
Генерал сердито выключил свет. Полководцы послушно исчезли. Сразу хоп — и нет никого. Направо кругом! Если бы его так же слушались в жизни! Но жизнь — не то. Вот она течёт там, за окнами, — тёмная и не всегда понятная.
Даже его родная Маргаретенштрассе казалась таинственной в этой мокрой черноте. А ведь здесь прошла почти вся жизнь Гаусса. Он помнил ещё те времена, когда улицу перегораживала большая вилла с парком, там, где теперь проходит Викториаштрассе. Это были милые, тихие времена. Он приезжал домой кадетом, потом юнкером и молодым офицером. Большая квартира, всегда немного пахнувшая скипидаром и воском и ещё чем-то таким же старомодным. Холодные камины; скользкий паркет; тусклый свет даже в солнечные дни. Отец не считал нужным прорубать широкие окна, ломать стены и лестницы, как делали другие. По его мнению, дом и так не был худшим на этой старой улице.
Но вот снесли дом в конце Маргаретенштрассе, и она сделалась сквозной. Старые дома стали ломать один за другим. На их месте вырастали новые. Архитекторы изощрялись в их украшении. Церковь святого Матфея перестала быть гордостью квартала. В новые дома приходили чужие, непонятные люди. Это не были крупные чиновники или помещики, приезжавшие на зиму из своих имений, чтобы побывать при дворе. Промышленники средней руки и коммерсанты явились, как равные. Среди них многие разбогатели во время мировой войны. Только в ту часть улицы, что прилегает к Маттеикирхштрассе, шиберы не решались некоторое время совать нос. Но вот и на скрещении этих улиц появились новые люди. Великолепная вилла Ульштейна стала резиденцией Рема. Он облюбовал этот дом, похожий на старинный французский замок, под штаб-квартиру своей коричневой шайки. Наступили шумные времена. День и ночь сновали автомобили. Ярко горели фонари, освещая подъезд и сад с бронзой Функа и Шиллинга. О том, что творилось в роскошных залах и глубоких подвалах виллы, осторожно шептался Берлин…
Преломляя свет далёких, ещё не видимых Гауссу автомобильных фар, дождевые капли крупными светящимися бусинками скатывались по чёрному стеклу. Одна за другою, поодиночке и целыми рядами, появлялись они из-за рамы. «Словно солдаты в ночной атаке, выталкиваемые из своих окопов и бесследно исчезающие в траншеях врага», — пришло в голову Гауссу.
У дома остановилась машина. Из-за руля вылез коренастый человек. В подъезде вспыхнул свет. Генерал узнал брата Августа.
Тот вошёл, немного прихрамывая.
— До сих пор не могу привыкнуть к твоему штатскому костюму, — сказал генерал, заботливо усаживая гостя.
— Прежде всего прикажи-ка дать чего-нибудь… — Август прищёлкнул пальцами и предупредил: — Только не твоей лечебной бурды!
— Прошлые привычки уживаются с твоим саном?
— Профессия священника — примирять непримиримое.
— Я хотел с тобою посоветоваться.
— В наше время священник не такой уж надёжный советчик, — насмешливо ответил Август. — Речь идёт о церкви?
— Нет, о войне. Теперь уже ясно: мы сможем начать войну.
В глазах священника загорелся весёлый огонёк.
— Ого!
— Да, наконец-то!
— Немцы оторвут вам голову…
Генерал отмахнулся обеими руками и, видимо, не на шутку рассердившись, крикнул:
— Не говори пустяков!
— Ты же сам хотел посоветоваться.
— Не думаю, чтобы такова была точка зрения церкви. Она всегда благословляла оружие тех, кто сражался за наше дело.
— Тут ты, конечно, не прав. Церковь во многих случаях благословляла оружие обеих сторон!
— Раньше ты не был циником, — с удивлением произнёс генерал.
— Это только трезвый взгляд на политику. — Август потянулся к бутылке. — Позволишь?
— Наливай сам, — скороговоркой бросил генерал и раздражённо продолжал: — Что даёт тебе основание думать, будто мы не сможем повести немцев на войну?
Август расхохотался:
— Ты же не дал мне договорить! Я хотел сказать, что немцы поддержат вас во всякой войне…
— Вот, вот!
— Кроме войны с коммунистами.
— А о какой другой цели стоит говорить?.. Именно потому, что эта цель является главной и определяющей все остальные, мы и обязаны относиться к достижению её с величайшей бережностью. Мы недаром едим свой довольно чёрствый хлеб, — с усмешкой сказал генерал. — Мы начнём с Австрии. Это будет сделано чисто и быстро: трик-трак!
— Ты воображаешь, будто никто не догадывается, как это будет выглядеть? Перебросками поездов вы создадите иллюзию движения миллионной армии, которой нет!
— Для проведения аншлюсса нам не нужны такие силы.
— Что вы будете делать, если не удастся взорвать Австрию изнутри?
— Воевать!
— Зачем ты говоришь это мне, Вернер?
— Потому, что это так.
— Я же не французский или английский дипломат, чтобы дать себя уверить, будто вы способны воевать хотя бы с Австрией!
— Ты не имеешь представления об истинном положении.
Август посмотрел на брата сквозь стекло рюмки.
— Напрасно ты так думаешь, Вернер. Мы знаем…
— Кто это «мы»?
— Люди… в чёрных пиджаках, заменяющих теперь сутаны.
— И что же, что вы там знаете такого?
— Все.
— Сильно сказано, Август. Время церкви прошло! Её акции стоят слишком низко.
— Ты заблуждаешься, Вернер. Просто удивительно, до чего вы все ограниченны!
— Ограниченны мы или нет — реальная сила у нас, — и, вытянув руку, генерал сжал кулак. Синие вены склеротика надулись под белой нездоровой кожей.
Август рассмеялся.
— Вот, вот! Вы сами не замечаете того, что кулак этот состарился. А другие замечают. В том числе и церковь!
— Битвы выигрываются пушками, а не кропилами!
— Кто же предлагает вам: «Откажитесь от огнемётов и идите на русских с распятием»?.. Но мы говорим: прежде чем пускать в ход огнемётчиков, используйте умных людей. В таком вот пиджаке можно даже прикинуться коммунистом, — Август пристально посмотрел в глаза брату: — Если вы этого не поймёте во-время, то будете биты.
— Ни одного из вас большевики не подпустят к себе и на пушечный выстрел.
Лицо Августа стало необыкновенно серьёзным.
— Нужно проникнуть к ним. Иначе… — Август выразительным жестом провёл себе по горлу.
— Э, нет! — протестующе воскликнул генерал. — Уж это-то преувеличено.
— Нужно, наконец, взглянуть правде в глаза, Вернер.
— В чем она, эта твоя правда?
— В том, что мы одряхлели.
— Меня-то ты рано хоронишь, себя — тем более.
— Я говорю о нашем сословии, может быть, даже больше, чем о сословии, — о тех, кто всегда управлял немецким народом, обо всех нас. Ваша, военных, беда в том, что у вас нет никого, кто мог бы трезво проанализировать современное положение до конца, во всей его сложности.
— Разве мы оба не признали, что конечная цель — подавить Россию — является общей для нас?
— Поэтому-то и хочется, чтобы вы были умней.
Август достал бумажник и из него листок папиросной бумаги. Осторожно развернул его и поднёс к глазам недоумевающего генерала.
— Что это?
Генерал взял листок. По мере того как он читал, лицо его мрачнело:
«…мы спрашиваем верующих: не имеем ли мы все общего врага — фюрера? Нет ли у всех немцев одного великого долга — схватить за руки национал-социалистских поджигателей войны, чтобы спасти наш народ от страшной военной угрозы? Мы готовы всеми силами поддержать справедливую борьбу за права верующих, за свободу вашей веры. В деле обороны от грязных нападок Розенберга и Штрейхера мы на вашей стороне…»
Генерал поднял изумлённый взгляд на брата:
— Тут подписано: «Центральный комитет коммунистической партии Германии».
— Приятно видеть, что ты не разучился читать.
— Этого не может быть! — воскликнул Гаусс. — Никаких коммунистов в Германии больше нет! Это фальшивка.
— Фальшивка? Нет! — Август рассмеялся. — Это подлинно, как папская булла.
— Открытое письмо верующим Германии?.. Откуда ты это взял?
— Разве это не адресовано в первую очередь именно нам, служителям церкви?
— Я ничего не понимаю, Август. Ты, фон Гаусс, ты, офицер, наконец, просто священник — и с этою бумажкой в руках! Это не поддаётся моему пониманию: протягивать руку чорт знает кому…
— А ты предпочёл бы, чтобы паства шла к ним без нас?
— К этим большевикам?.. Верующие? — Гаусс деланно рассмеялся.
— Они уже идут.
— Но… — Генерал растерянно развёл руками и снова посмотрел на листок. — Я не могу понять, куда же это ведёт?
— Прямо к ним! К коммунистам… Налей, пожалуйста, рюмку, тебе ближе!
Пока генерал наливал, Август бережно спрятал листок.
— Дай его мне, — сказал генерал.
— Чтобы ты провалил все дело? Нет, пока оно нам наруку, мы вас в него не пустим!
— «Мы, мы», — раздражённо передразнил Гаусс. — Мне совсем не нравится это «мы», словно ты уже там, с ними.
— Я должен «понять свои заблуждения» и от католиков перейти к коммунистам.
— Какая мерзость!
— Милый мой, ты, повидимому, никогда не читал Лойолы!
— Признаюсь.
— И напрасно: «Если римская церковь назовёт белое черным, мы должны без колебания следовать ей». Ad majofem Dei gloriam[1]. Я, собственно говоря, заехал сказать тебе, чтобы ты не удивлялся, если когда-нибудь услышишь, что я «раскаялся» и стал «красным».
— Август! — в испуге произнёс генерал.
— Этого могут потребовать тактические соображения: пробраться в среду коммунистов. Разве тебе не было бы интересно узнать, что там творится? Вижу, вижу: у тебя заблестели глаза! Увы, старик, это только мечты! Так далеко я не надеюсь пролезть, но кое-что мы всё-таки сделаем. Может быть, тебе придётся ещё когда-нибудь спасать от рук гестапо своего «красного» брата. — И Август рассмеялся.
Глядя на него, улыбнулся и генерал.
— А теперь говори, зачем ты меня звал? — спросил Август.
— Ты меня заговорил… — Генерал потёр лоб. — Вопрос прост: чтобы подойти к главной задаче — покончить с Россией раз и навсегда, нужно решить много предварительных задач.
— Это верно, — согласился Август. — Чем важнее цель, тем больше задач возникает на пути к ней.
— Вот здесь-то, на этом пути, у нас и возникли существенные разногласия.
— С кем?
Несколько мгновений Гаусс исподлобья смотрел на брата, будто не решался договорить. Потом сказал отрывисто:
— С Гитлером.
— Вот что!
— Да. Они там не хотят понять…
— Кто?
— Гитлер и его дилетанты, Йодль и другие, — с досадой, отмахнулся генерал, — не хотят понять, что нельзя бросаться на Россию, не покончив сначала с Францией и Англией.
— А ты?
— Я считаю, что сначала нужно очистить свой тыл, нужно поставить на колени Англию, Францию и других… — Гаусс сделал пренебрежительный жест.
Август задумался.
— Ты об этом и хотел меня спросить?
— Это очень важно.
— Для всего дела?
— И лично для меня.
— Тогда я тебе скажу: не спорь.
Лицо генерала побагровело:
— Я не боюсь…
— Дело не в этом… — Август вскочил и в волнении прошёлся по комнате.
— Говори же! — нетерпеливо сказал Гаусс.
— По-моему, они правы.
— Начинать с России?
— Да.
— Драться с нею, имея за спиною непокорённую Францию, неразбитых англичан? Вы все сошли с ума!
— А не кажется ли тебе, что именно неразбитая Франция, именно невраждебная Англия не только наш спокойный тыл, но и лучший резерв?
— Англия не успокоится, пока мы не будем уничтожены! Она спит и видит, как бы столкнуть нас с Россией.
— В этом-то и горе! А нужно втолковать англичанам, что все вопросы, все споры могут быть решены за счёт России. Пусть нам дадут Украину, Донбасс и прибалтийские провинции — и мы отдадим англичанам Африку на вечные времена!
— Значит, ты считаешь, что они правы? — не скрывая огорчения, спросил Гаусс.
— Да! Лучше иметь в тылу англо-французского союзника со всеми его ресурсами, чем ломать себе зубы до драки с русскими. В этой драке пригодится каждый зуб!
— Тут какой-то заколдованный круг. Мы в нём вертимся вот уже сколько лет!
— Рано или поздно мы столкнёмся с Россией, и тогда все станет на свои места.
— Дай бог, дай бог, — сказал генерал.
— От него зависит совсем не так мало, как ты думаешь, — весело проговорил Август.
— От кого? — удивлённо спросил генерал.
— От бога, господин генерал, от господа-бога!
— Я никогда не был его поклонником.
— А между тем я мог бы тебе сказать нечто, что заставит тебя об этом пожалеть: американцы вступают в теснейшие сношения со святым престолом.
— Что? Бизнес с богом? — И генерал рассмеялся.
— Это вовсе не так смешно, Вернер, — наставительно произнёс Август.
— Ну, что касается наци, то они, кажется, никогда не были поклонниками Христа.
— Дело не в Христе, а в папе. Наци уже знают, сколько дверей может открыть комбинация из креста и свастики. А скоро увидят и новую комбинацию: доллар и крест.
Генерал поморщился:
— Мы с тобой болтали, как двое старых громил, нехватает только заговорить об отмычках.
— Время, Вернер, время! Кстати о времени. — Август озабоченно посмотрел на часы. — Мне пора, старик!
— Послушай, Август, если все это серьёзно, насчёт этих «комбинаций»…
— Которых, Вернер?
— Ну, я имею в виду Ватикан и Америку. Это ведь, наверно, могло бы сильно облегчить нам задачу на западе?
— Если бы вы сговорились с католиками?
— Да!
— Разумеется, умный ход мог бы дать тебе в одной Европе армию в двести двадцать миллионов католиков!
— Ого! — воскликнул генерал. — Мне, признаться, никогда не приходило в голову заняться такою статистикой.
— Иметь союзников на том самом западе, который тебя сейчас так интересует, — союзников верных, дисциплинированных, организованных и, главное, послушных слову святого отца, — это кое-чего стоит!
— Пожалуй, над этим действительно стоит подумать.
— Ты помнишь Пачелли? — спросил Август.
— Кардинала? Конечно! Нас познакомили на каком-то приёме. Он мне понравился. Те, кто знавал его в Мюнхене, считают его умнейшим человеком.
Август согласно кивнул.
— Иначе он не забрал бы в руки и все католические дела и самого папу.
— Ты полагаешь, что нынешний статс-секретарь — истинный хозяин Ватикана?
— И можно почти с уверенностью сказать: когда не станет святейшего отца, Пачелли — единственный кандидат на престол Петра.
— Какое отношение все это имеет к нашей теме?
— Самое прямое: если Пачелли согласится положить столько же стараний на то, чтобы привести вам Францию с верёвкой на шее и в коричневой власянице кающегося фашиста, сколько он положил на то, чтобы поставить итальянцев на колени перед Муссолини, испанцев — перед Франко, португальцев — перед Салазаром, поляков — перед Рыдз-Смиглы и Беком, то можете быть спокойны: французские генералы не ударят вам в спину.
— Что же, по-твоему, нужно, чтобы так расположить к нам Пачелли?
— Твёрдо стоять именно на той позиции, на которой стоят Гитлер и его покровители: Россия — вот враг! Тут нам будет по пути не только с англичанами и американцами, но и со святым престолом.
— Но ведь все его прежние «крестовые походы» против Коммунистической России провалились?
— Воинствующая римская церковь не устанет их организовывать вновь и вновь. Её не могут обескуражить временные неудачи. Она не привыкла спешить.
— Все, что ты говоришь, чертовски напоминает мне один давнишний разговор, свидетелем которого я был.
Заметив, что старший брат вдруг умолк, словно спохватившись, что сболтнул лишнее, Август ободряюще сказал:
— Ну, ну, можешь быть спокоен — дальше меня не пойдёт ничто.
— Я был однажды вызван Сектой, чтобы присутствовать при его разговоре с неким приезжим из Советской России.
— Это было давно?
— Ещё в двадцатые годы, в трудный для рейхсвера период. Мы думали тогда, что удастся вместе с Польшей и при поддержке деньгами и техникой со стороны бывших союзников России ударить по большевикам, прежде чем они встанут на ноги. Тот человек, о котором я говорю, был, так сказать, полномочным эмиссаром Троцкого. Он тоже болтал тогда о планах, рассчитанных на покорение всего мира, но готов был уступить его нам, отдав впридачу и добрую половину России, лишь бы мы поскорее вторглись в СССР и помогли бы им как-нибудь захватить власть.
— Милый мой, во-первых, Пачелли умнее Троцкого, во-вторых, у него не жалкая шайка политических ренегатов, а отлично организованный аппарат, офицерский корпус в сотню тысяч священников с многовековым опытом работы во всем мире и немало подданных, способных ради того, чтобы попасть в рай, перерезать горло родному брату здесь, в этом мире юдоли и суеты.
— Пожалуй, стоит подумать о том, чтобы использовать эту силу не так глупо, как это пробовали сделать Брюнинг и Папен. Не думаешь ли ты, что мы могли бы сговориться с вашими руководителями о предоставлении нам опытных священников, прежде всего в России, для ведения разведывательной и диверсионной работы?
— Для этого вам могут пригодиться далеко не одни только священники. У нас существуют и тайные ордены мирян, которые выполняют любой приказ Рима так же беспрекословно, как священники.
— Вопрос в том, во что это может нам обойтись?
— Тут вы найдёте общий язык со святым престолом. Только советую иметь дело непосредственно с Пачелли. Он так ненавидит коммунистов, что сделает вам большую скидку, а может быть, организует для вас хорошую разведку даже даром. Только пообещайте ему повесить всех, кого он включит в свой чёрный список.
— О, это мы ему обещаем охотно! Это куда дешевле, чем с нас брали троцкисты. Те были чертовски жадны на деньги… Спасибо тебе за отличный совет, Август… Хорошо бы действительно повидаться с этим Пачелли.
— Это можно устроить.
— На нейтральной почве, конечно, — поспешно прибавил Гаусс.
Август протянул брату руку.
— Я не предлагаю тебе благословения, старина, но удачи пожелаю! Да, от всего сердца. А главное: не ошибись. Не стоит спорить из-за деталей, если ты согласен с Гитлером в главном. Подумай, прежде чем решать.
Гаусс, не без некоторого смущения, произнёс:
— Видишь ли, Август… — он замялся. — Вероятно, я должен был тебе сказать это раньше, но как-то не было случая…
— Что ещё у тебя там?
— Времена быстро меняются. Обеспечением нашего состояния уже не может служить земля, и мне кажется, что нужно подумать о другом — о вложении капитала в промышленность, даже ценою продажи земель.
— Это, может быть, и было бы верно, если бы у нас были шансы получить в промышленности те места, какие должны нам принадлежать. Но ты же сам понимаешь: мы опоздали!
Впервые за все время свидания Гаусс рассмеялся, негромко и скрипуче:
— Вот, вот, мальчуган! — Он похлопал Августа по плечу. — Поворотливость — вот что нам нужно. Должен сознаться, что, будучи в Испании, я очень выгодно приобрёл директорский пакет одной горнорудной компании.
Он запнулся, раздумывая: стоит ли говорить, что этот пакет он захватил уже тогда, когда у него выработался аппетит к лёгкой наживе на покупке акций Телефонного общества в Мадриде. Но прежде чем он решил для себя вопрос — говорить или нет, брат уже перебил его.
— Ага! — воскликнул Август. — Ты, я вижу, вовсе не так безнадёжен, как мне казалось! Это и есть путь, на который должны стать наши военные!
— Для этого им нужно побывать в таких обстоятельствах, в каких я был в Испании!
— Наци им эти обстоятельства дадут!
— Дай бог!
— Можешь быть уверен. Да, да, это и есть верный путь: личная заинтересованность каждого из вас в том деле, которое он делает. Это верно понял Геринг.
— А ты не думаешь, что о нем больше врут, чем…
— Врут?.. — Август расхохотался. — Могу тебе сказать с полной достоверностью: именно сейчас идёт грызня за акции Альпине-Монтан между Герингом и Тиссеном! И, пожалуйста, закрой глаза на такую чепуху, как дурное воспитание ефрейтора. Он, друг мой, идёт по правильному пути. Если он и дальше будет шагать так же твёрдо и правильно, то церковь обеспечит ему свою поддержку!
— Я уже сказал тебе, — в некотором раздражении проговорил Гаусс, — он намерен начинать не с того конца.
— Важна главная цель.
— Тут-то мы сговоримся.
— Тогда — да поможет вам бог!
3
Часы на церкви святого Матфея пробили одиннадцать. Маргаретенштрассе была погружена во мрак. Горел каждый третий фонарь: магистрат стал экономен. Редкие пятна света дробились в лужах. В воздухе ещё пахло недавним дождём. На углу, у подвала молочной, привычно устанавливалась очередь к утренней раздаче молока. Люди приходили в дождевиках. В этот вечер жители квартала делали уже третью попытку установить обычную очередь. Каждый приходящий с радостью обнаруживал, что на этот раз он оказался первым: если привезут молоко, он его наверняка получит. Однако радость оказывалась недолгой. От стены отделялась молчаливая тень шупо. Полицейский тихо, но безапелляционно говорил:
— Псс… домой!
— Мне нужно молоко.
— Идите спать.
— Я постою.
— Мне вам долго объяснять?.. Убирайтесь!
Маргаретенштрассе была тиха и пустынна. Несмотря на ранний час, она казалась погруженной в глубокий сон. Окна были закрыты шторами. Шупо внимательно следили за тем, чтобы в этих шторах не появлялось щёлок.
Шупо прохаживались по мостовой. Их шаги глухо отдавались на мокром асфальте. Полицейский офицер, стоя на противоположном тротуаре, смотрел на тёмные окна дома Гаусса.
По ту сторону дубовых дверей подъезда была тишина, хотя вестибюль и был залит ярким светом. Несколько солдат стояли вдоль стены, у парадной двери и у подножия лестницы.
Караульный офицер медленно поднялся до верхней площадки. Прошёл по комнатам второго этажа. У дверей комнат тоже стояли солдаты.
Офицер дошёл до дверей генеральского кабинета. Попытался прислушаться к тому, что делалось по ту сторону. Но дверь была слишком толста. Офицер пошёл обратно: по комнатам, вниз по лестнице между рядами молчаливых солдат…
В генеральском кабинете Мольтке глядел со стены сквозь голубые облака сигарного дыма. В креслах, на диванах были одни генералы, — ни одного офицера рангом ниже, если не считать Отто, устало прислонившегося к стене. Он следил глазами за своим шефом. Гаусс стоял спиною к карте, закрывавшей всю стену позади письменного стола. Совещание должно было решить многое: лично для Гаусса, для армии, для страны. Одни горячо поддерживали Гаусса, другие резко возражали. Приглашённые расселись на две стороны, как парламентские фракционеры: одни справа, другие слева.
Никто лучше бывших штабных офицеров Людендорфа не знал, во что обошлась Германии война с Россией, поход Эйхгорна, экспедиция фон дер Гольца, вылазка Вермонта.
Генералы сопоставляли простые на первый взгляд вещи: на востоке — Россия с 21 миллионом квадратных километров территории, с 170 миллионами населения, с огромным расстоянием от границы до центра страны — Москвы; на западе — Франция с 40 миллионами населения и с Парижем, уже видевшим в своих стенах пруссаков. Для 80 миллионов немцев второй противник заманчивей. Ресурсы запада вдвое меньше ресурсов нападающего, ресурсы востока вдвое больше. Выбор казался несложным. Особенно теперь, когда испанская история показала не только неспособность, но и нежелание Франции сопротивляться, — теперь, когда к её затылку вот-вот будет приставлен пистолет Франко.
Генеральный штаб понимал, что фронт наибольшей длины и глубины, каким является восточный фронт в войне с СССР, представляется для современной армии прорыва гораздо менее выгодным, чем неглубокий французский фронт.
Генеральный штаб боялся и повторения роковой ошибки — войны на два фронта. Он делал все возможное, чтобы отложить план Шверера — Гофмана на вторую очередь, до тех пор, пока не будет покончено с западом.
Все эти соображения подкреплялись тем, что говорили о Французской армии сами французы. Кому из немецких генералов не была известна книжка Шарля де Голля? Недаром же немецкий перевод «Наёмной армии» был издан самими немцами. Гаусс не знал, сколько тысяч марок заплатили де Голлю за право этого издания, но любой расход был оправдай тем, что писал этот тип. Он убедительно доказывал, что Франция не способна воевать. Французы не были готовы к войне. Чего же было ещё желать? Разве в евангелии нацизма рукою Гитлера не было написано, что начинать нужно со слабейшего? Разве того же самого не говорили когда-то Гауссу и Гесс и сам Гитлер в приложении к планам овладения Австрией? Так где же был здравый смысл тех, кто пытался навязать генеральному штабу идею первоочередности войны с Россией?
Однако казалось, что действительность опережала лучшие намерения генштабистов. Новая установка наци была ясна: значение Франции как военной державы будет сведено на-нет, прежде чем возникнет война с нею. Приставленный к её затылку «испанский горчичник» рано или поздно окажет своё действие. Лишённая поддержки Англии, Франция будет забаррикадирована с юга и юго-востока Испанией и Италией. В ближайшем будущем Франция лишится всякой поддержки в Восточной и Юго-Восточной Европе. Она сама разрушала там свои союзы. Балканские и Дунайские страны либо включатся в орбиту влияния Германии, либо попросту станут частью её территории. Североафриканские колонии французов отпадут, так как очень скоро коммуникации Франции с Африкой станут фикцией. Франция перестанет существовать не только как великая держава, но даже как политическая сила, могущая хоть как-нибудь влиять на судьбы Европы. Войны с Англией следовало избежать. Нужно было втянуть её в борьбу с Россией на стороне Германии. Пока имелись шансы обмануть бдительность британцев посулами дележа мира за счёт «третьих государств», фланг Германии был свободен. Вся тяжесть удара могла быть обрушена на Россию.
Но Гаусс решительно отстаивал свою точку зрения. Его речь не оставляла сомнений в том, чего он хотел.
— Мы не можем согласиться на преждевременную войну с Россией, результатом которой будет гибель германской армии. Я готов бороться. И предлагаю всем, кто не хочет остаться без армии, итти со мной! — проговорил Гаусс.
Отто молча стоял у окна. Время от времени он вынимал часы; нажав репетир, подносил их к уху. Сыграв куплет из наивной старой песенки, часы мелодично отзванивали положенное число ударов. Час… час тридцать… два… два тридцать…
По мере того как время подходило к трём, Отто чаще вынимал часы. Он зажал их в руке, с трудом сдерживая её дрожь.
В три без десяти раздался стук в дверь. Караульный офицер сказал Отто на ухо, что на Маргаретенштрассе появился полицейский броневик.
Отто кивнул, словно знал это и без офицера. Перескакивая через несколько ступенек, он сбежал с лестницы.
— Отоприте! — крикнул он солдатам у входа.
В дом вошли эсесовцы. Они двигались уверенно, как если бы расположение комнат было им заранее известно.
В кабинете продолжали совещаться, когда отворилась дверь и в ней появился бригаденфюрер СС. На его щеке ярко белел шрам в виде двух сходящихся полумесяцев. Именно в этот момент на столе Гаусса звякнул телефон; гестаповец взял трубку, вежливо отстранив руку хозяина.
— Все готово, господин группенфюрер… Да, да, уже сделано… Слушаю… Будет исполнено, господин группенфюрер! — Гестаповец повернулся к генералам: — Вам придётся проследовать за мной на заседание к одному важному лицу. Всего несколько минут ожидания, господа, пока будут поданы машины…
Через четверть часа Отто стоял у окна кабинета и, прислонившись лбом к стеклу, смотрел на улицу. Он видел, как к дому подъезжали автомобили. Шторки в них были опущены.
Отто видел, как сопровождаемые эсесовцами участники совещания один за другим садились в машины. Дверцы захлопывались, и машины исчезали во тьме.
Отто опустил штору. Не зажигая света в тихих комнатам, прошёл в столовую. Нащупал дверцу буфета и вынул бутылку…
Маргаретенштрассе опустела. В холодном сумраке жались у подвальчика молочной робкие тени. Их никто теперь не гнал. Хвост очереди нарастал.
Ждать открытия лавки оставалось недолго: каких-нибудь три часа.
4
Двое суток Отто не появлялся дома. Если генералу Швереру удавалось поймать его по телефону, Отто отговаривался крайним недосугом и вешал трубку. Ночевал он у Сюзанн.
Беспокойное любопытство грызло Шверера. Он просматривал газеты опытным глазом человека, привыкшего читать между строк смысл сводок, не изображённый печатными знаками. Повидимому, наци собирались преподнести какое-нибудь новое достижение. Военная печать трубила об успехах в строительстве вооружённых сил империи. Все было неопределённо. Но Шверер готов был поклясться: надвигались большие события. А он оставался в стороне и был попрежнему забыт. Ни одного визита, хотя бы телефонный звонок кого-нибудь из прежних друзей. Ничего! Как будто он виноват в этой нелепой китайской истории.
Преодолевая самолюбие, он пытался вызвать по телефону кое-кого из служащих военного министерства. Одних нельзя было поймать, телефоны других просто не отвечали. Наконец, и это самое неприятное, люди помельче, до которых он докатился, довольно откровенно торопились отделаться от Шверера. Он понял, что теряет остатки своего достоинства в глазах этой шушеры.
Шверер лёг спать, так ничего и не добившись.
Около часа ночи его поднял телефонный звонок. Автомат настойчиво посылал сигналы в темноту. Шверер спросонок не мог найти выключатель. Наконец снял трубку. В ней послышался голос Пруста. Дружески просто он просил разрешения посетить Шверера.
— С восьми утра к твоим услугам, — сухо ответил Шверер.
— Было бы удобнее сейчас.
Искушение назначить свидание именно завтра, вопреки просьбе Пруста, было велико. Но Шверер быстро оценил многозначительность ситуации: Пруст просит о свидании глубокой ночью. Это неспроста. Шверер злорадно улыбнулся трубке и согласился на свидание немедля.
Что могло случиться?
Что бы ни случилось, Пруст нуждался в нём, осмеянном «авторе сумасбродных проектов».
Шверер торопливо одевался. Он не желал предстать перед Прустом в мятой пижаме. Он, конечно, не станет надевать парадный мундир, но рабочая тужурка с ленточкой в петлице все же нужна. Когда войдёт Пруст, Шверер будет сидеть за письменным столом над рукописью «Марша».
Но все произошло не так, как представлял себе Шверер. Пруст появился уже через несколько минут и застал Шверера в генеральской тужурке, но ещё в полосатых панталонах пижамы.
Не обращая внимания на хмурый вид хозяина, Пруст дружески расспрашивал о семье. Его интересовало здоровье фрау Эммы, работы Эгона, карьера Отто, ученье Эрнста… Ах, он давно уже не учится? Вот как! Бросил? Напрасно. Мальчику нужно было получить диплом.
Скупо отвечая на вопросы гостя, Шверер не стремился подогреть неожиданный интерес того к делам семейства. Все его внимание было сосредоточено на том, чтобы в потоке слов, являющихся не чем иным, как артиллерийской подготовкой, не прозевать выстрела, означающего начало атаки.
И вот Пруст, словно невзначай, спросил, как подвигается разработка плана восточного похода, скоро ли будет окончена рукопись «Марша». Тут-то Шверер своим острым носом и угадал начало атаки. Несколько усилий с его стороны — и гостю пришлось выложить главное. Спасая собственные головы и головы остальных участников ночного совещания, Гаусс и Пруст должны были поклясться, что отныне самым серьёзным образом займутся вопросами подготовки большой войны, войны против России! Да, да, войны, которую они ещё неделю тому назад считали преждевременной и называли «свинячьим бредом Гофмана — Шверера».
Шверер был так поражён, что даже не выразил радости. То, что выглядело простым и ясным на страницах «Марша», представилось теперь таким бесконечно большим и сложным, что ему показалось, будто под этим грузом подгибаются его колени. Он ощутил непомерную тяжесть. Хотелось сесть и не шевелиться.
А Пруст сказал:
— Завтра же поедем к главнокомандующему. Нужно тебя представить. Ты увидишь: иногда он производит впечатление совершенно нормального человека. К тому же он не любит вдаваться в детали. У него главное — масштаб. Остальное он предоставляет нам. Глядя на него, я начинаю думать: и не лучше ли, когда во главе дела стоит ефрейтор?
Пруст собрался уже уходить, когда Шверер решился, наконец, задать вопрос, волновавший его все эти дни.
— Послушай, Берни, — его голос был при этом почти вкрадчив, — ты не знаешь, что случилось с Гауссом?
— А что?
— Куда он девался?
— Он… получил новое, очень важное задание.
— Ты что-то хитришь, Бернгард, — и Шверер шутливо погрозил пальцем.
Пруст раздул усы, и на его лице отразилось искреннее недоумение:
— Я тебя не понимаю, Конрад.
— Так вдруг не исчезают из-за нового назначения.
Пруст громко расхохотался:
— Кажется, я тебя понял. Неужели же ты вообразил?..
— Был слух…
— Не воображаешь же ты, что между ними может пробегать чёрная кошка? Так, маленький серый котёнок! Различное толкование одной и той же идеи.
— Я не вполне понимаю…
Пруст вернулся к креслу и, откинувшись в нём, сцепил пальцы на животе.
— Если ты действительно понимаешь не все до конца то пожалуй, лучше сейчас же поставить точку над «i», до твоего свидания с фюрером. Все дело… было в Австрии. В различном отношении к аншлюссу.
Шверер с недоверием посмотрел на Пруста.
— Гаусс, как я понимаю, был полностью «за».
— Да, но представлял себе аншлюсе как укрепление нашего тыла, — не сморгнув, продолжал тот, — а фюрер рассматривает его как мост к Чехии, к дальнейшему походу на восток.
— И в этом все дело? — с облегчением спросил Шверер.
— Разумеется.
— А я-то вообразил…
— Значит, до завтра? — И Пруст снова поднялся.
— Да. Ещё минуту…
— Да?
— А что поручено теперь Гауссу?.. Не секрет?
Пруст на минуту задумался.
— Разумеется, секрет. Впрочем, не от тебя… Видишь ли, поскольку он был настроен против восточных планов как возможного начала решительного наступления, а фюрер вовсе не хочет с ним ссориться и верит в его способности, он поручил Гауссу разработку совсем другого направления.
— Не имеющего отношения к России?
— И да и нет.
— То-есть?
— Все происходящее в Европе и даже в мире имеет теперь отношение к России.
— Значит, ты имеешь в виду…
— Южный театр — и только!
— Ты меня очень успокоил.
Они расстались до следующего дня, когда поезд увёз их в Берхтесгаден.
Приём был назначен на утро.
Ночь генералы провели в одном из отелей.
Давно прошли те времена, когда приезжающие на виллу Вахенфельд находили приют в частной гостиничке «Цум Тюркен». Теперь во всем районе вокруг «Волшебной горы» едва ли можно было найти хотя бы одного жителя, который не был бы зсесовцем или агентом СД, наблюдающим за этим эсесовцем.
Наутро к отелю был подан закрытый автомобиль с двумя эсесовцами на переднем сиденье.
Автомобиль направился к Бергофу, но вдруг резко свернул у перекрёстка, которого неопытный глаз даже не приметил бы. Автомобиль взбирался извилистой дорогой, пролегавшей по склону горы. Шверер на-глаз определил её высоту примерно в две тысячи метров.
Попрежнему вокруг не было ничего, кроме густого леса. Внезапно совершенная темнота стеною встала перед глазами Шверера. Вспыхнули фары. Машина въехала в глубокую пещеру и остановилась. Эсесовцы предложили генералам выйти. Их провели в глубину пещеры и усадили в стальную коробку, освещённую призрачным отражённым светом. Бесшумно захлопнулась дверь. Шверер почувствовал лёгкое давление снизу. Лифт начал подъем. Движение все ускорялось. Кабина остановилась не скоро. Дверь распахнулась, и в лицо Швереру ударил ослепительный луч ничем не затенённого горного солнца. Шверер не сразу заметил, что находится не на открытом воздухе, а в просторном холле здания, построенного, казалось, целиком из стекла. Сквозь прозрачную стену открывалась панорама окружающих гор.
Шверер понял, что он у Гитлера.
Растерянность не покидала Шверера в начале беседы с Гитлером. Гитлер нехотя отвечал на вопросы. Почти не говорил сам. Можно было подумать, что его тяготит присутствие некстати явившихся генералов. Время от времени он поднимал сразу обе руки и, морщась, тёр виски. Шверер решил, что лучше всего будет поделиться с фюрером своим кредо, и принялся популярно излагать свои взгляды на стратегию, на перспективы предстоящего движения на восток.
По мере того как он говорил, тема все больше захватывала его самого. А Гитлер слушал все с тем же скучающим видом. Шверер решительно не понимал, как мог оставаться равнодушным этот человек с неряшливой чёрной прядью на покатом лбу, с пустыми глазами, бессмысленно уставившимися куда-то мимо собеседника.
Но Шверер решил все же говорить, — если даже не для Гитлера, то для тех, кто окружал его. Они не могли не оценить идеи беспощадной войны на русском востоке.
Вдруг Гитлер порывисто откинулся на спинку кресла и резко перебил Шверера на полуслове:
— Комплекс нашего жизненного пространства — Европа. Вся Европа. Тот, кто её завоюет, запечатлеет свой знак в веках. Я предназначен для этой цели. Если это мне не удастся — я погибну, мы все погибнем, но с нами погибнут и все народы Европы. Если вы хотите работать со мной, то должны иметь в виду: старые границы Германии меня не интересуют. Реставрация довоенной Германии не является задачей, могущей оправдать наш переворот. Чтобы воевать, нужно быть сильным; чтобы выиграть войну, не начиная её, нужно быть вдвое сильней.
Он говорил ещё о том, что могущество Англии миновало навсегда; пояснил своё отношение к Италии: «Германия пала бы слишком низко, если бы в решительный момент положилась на такую страну, как Италия».
В заключение он сказал, глядя куда-то поверх головы Шверера:
— Наша миссия заключается в том, чтобы довести войну, прерванную в тысяча девятьсот восемнадцатом году, до победоносного конца. Если я сумею это сделать, все остальное попадёт в мои руки в силу простой исторической закономерности. — Он простёр перед собою руку: — Позади нас позор Компьена, но впереди — торжество на востоке!
Если бы Гитлер не сказал ничего больше, то Шверер после одной этой фразы понял бы, что им по пути. Да, чорт возьми, если Пруст и оказался не совсем прав в том смысле, что Гитлер вовсе не произвёл на Шверера впечатления вполне вменяемого человека, то насчёт масштабов он не ошибся. То, что Шверер услышал сегодня, превзошло все его ожидания. Его, Шверера, воображение не позволяло себе таких прыжков в фантастическое будущее, какой совершил этот ефрейтор с блуждающими глазами. Да, пусть-ка заносчивые снобы из верховного командования попробуют теперь косо посмотреть на «выскочку» Шверера. Им придётся иметь дело с соавтором самого фюрера! Шлиффен перевернётся в гробу от зависти, увидев, в какие клещи они с Гитлером возьмут Россию! Это будут Канны! Такого объятия она не переживала за все время своего существования.
Шверер выбросил руку в нацистском приветствии и торжественно произнёс:
— Мой фюрер! Под знаменем, которое вы понесёте, мы двинемся на восток и завершим свою задачу на просторах России!
Гитлер был доволен, даже улыбнулся и покровительственно положил руку на плечо генерала. Но пустой взгляд его попрежнему уходил куда-то в сторону от ищущих его восторженных глаз Шверера.
Вдруг, так поспешно, как будто он вспомнил что-то очень важное, Гитлер схватил Шверера за плечо и быстро проговорил:
— У вас есть часы, обыкновенные карманные часы?.. — И не давая Швереру ответить: — Берегите их, слышите? Скоро они станут величайшей редкостью. — И понизив голос до шопота: — Сейчас мне пришла совершенно неповторимая, гениальная идея нового аппарата для счета времени. Современные часы пойдут на свалку. Сегодня ночью я составляю окончательный проект аппарата. — И тут же, без всякого перехода, приняв величественную позу, торжественно воскликнул: — Работайте, Шверер, работайте над тем, чтобы в любой момент, когда я призову вас, быть готовым. Когда я решу сделать свою ставку в России, то ничто не помешает мне совершить ещё один резкий поворот и напасть на неё. Вы поняли меня?
Шверер склонил голову. Ему хотелось на цыпочках выйти из комнаты.
5
В ту тревожную весну 1938 года, когда большая часть Западной Европы была охвачена смертельным страхом войны, во многих её столицах можно было встретить бледное лицо Фостера Долласа.
Где бы Доллас ни был — на улице ли, в автомобиле, — он то и дело снимал котелок и проводил по голове платком, стирая росинки пота. Потливость была его бичом. Потели руки, шея, голова. Потели при малейшем волнении. Прежде чем подать кому-нибудь руку, он должен был незаметно в кармане обтирать её. Иначе даже самый выдержанный человек спешил отстраниться от его холодной мокрой ладони.
Март застал Долласа в Париже. Конференция, переговоры следовали друг за другом; свидания, явные и тайные, происходили изо дня в день, — в посольствах, банках, кабаках, гарсоньерках разведчиков и в салонах депутатов. Доллас был неутомим. Казалось, его не занимало ничто: ни весеннее парижское солнце, ни робкая зелень бульваров, ни по-весеннему чёткий стук женских каблуков по тротуарам. Дело, дело, дело — это было единственным, о чём он говорил, о чём способен был думать.
В мартовское утро, если можно считать утром время, когда солнце подошло к зениту, Доллас отпустил таксомотор у Иенской площади. Заложив руки за спину и наклонив голову, словно боясь, что, глядя на прохожих, может отвлечься от своих мыслей, он мелкими шажками устремился к улице Шейо, где помещалось американское посольство. Дойдя до угла улицы Фрейсинэ, откуда был виден подъезд посольства, он заметил хорошо знакомый ему автомобиль посла. Это показалось Долласу странным: ведь они условились с Буллитом именно на это время. И беседа вовсе не должна была быть краткой.
Доллас на мгновение остановился, отёр вспотевшую голову, держа котелок на отлёте и помахивая им. Потом засеменил ещё быстрее.
Буллит не дал ему даже поздороваться:
— Не раздевайтесь, — прямо садимся и едем к одному моему другу. Будем есть простоквашу и любоваться прелестной женщиной.
— Странная комбинация, — проворчал Доллас.
— Её муж — нечто среднее между пресвитерианским проповедником и Зигфридом. Забавный малый. Безобиден, как телёнок.
— Вероятно, именно это вас больше всего и устраивает, — язвительно заметил Доллас.
Буллит расхохотался и вместо ответа выразительно подмигнул. Доллас достаточно знал своего спутника, чтобы понять: его влечёт не странный хозяин дома и уж, во всяком случае, не простокваша.
Адвокату было совсем не по душе ехать куда-то ради того, чтобы занимать загадочную личность, пока посол будет флиртовать с женой этой личности. Он недовольно спросил:
— Быть может, встретимся в другой раз?
— Не дурите, Фосс, — Буллит дружески ударил его по колену. — Если я скажу вам, как зовут этого малого, то чтобы только иметь возможность с ним поговорить, вы побежите за моим «каделлаком».
Доллас исподлобья подозрительно посмотрел на Буллита:
— Ну?
— Не будьте любопытной бабой, — отмахнулся Буллит. — Увидите сами. — С этими словами он нагнулся и поднял стекло, отделявшее пассажирскую кабину от сиденья шофёра. Несмотря на эту предосторожность, он все же заговорил, заметно понизив голос: — Новости знаете?
Острые глазки Долласа быстро забегали по лицу собеседника, словно на нём-то и были написаны эти новости, ради которых нужно было принимать такие предосторожности. Но черты Буллита, казавшиеся за минуту до того такими открытыми, даже добродушными, не отражали теперь ничего, кроме упрямства и жестокости, сквозивших, казалось, в каждой складке кожи.
— Вчера у меня был человек Киллингера, — сказал Буллит.
Доллас беспокойно заёрзал, и все лицо его мгновенно покрылось крупными каплями пота.
— Промах, — едва слышно проговорил Буллит.
Глазки Долласа испуганно скользнули по видневшейся за стеклом спине шофёра, но Буллит успокоил его движением руки:
— Гоу выпил то, что предназначалось Тридцать второму.
— Киллингер осел! — вырвалось у Долласа громче, чем нужно, и он сразу перешёл на шопот: — Пустая похвальба вся эта их немецкая система.
Буллит покачал головой:
— Нет, они своё дело знают. Киллингер велел передать мне, что ничего страшного нет. Это только первый промах в бактериологической войне, которую они объявляют Тридцать второму.
— Вы совсем передоверили это им?
— Не могу же я толковать о таких вещах от своего имени! — с укоризной проговорил Буллит.
— Ах, дураки, дураки! — в смятении пробормотал Доллас. — Пока жив Рузвельт, сближение с Германией не удастся сделать популярным в Америке. А оно с каждым днём становится все более необходимым. Настоятельно необходимым!
— Поэтому я и хочу, чтобы вы познакомились с одним моим другом…
— Тот, к кому мы едем?
— Пока я не вижу надобности афишировать нашу близость. Но со временем… У него дьявольский ум, Фосс! Он принесёт нашему делу большую, очень большую пользу.
Но Доллас плохо его слушал. Его мысли вертелись вокруг неудачи с отравлением президента. Следуя им, он сказал:
— Но как вы думаете, Уильям, они сумеют, этот Киллингер и другие?
Буллит досадливо повёл плечами:
— Если они окажутся не способными покончить с ФДР, мы пустим в ход свою собственную машину. Не хочется только подвергать такому риску Говера.
— Нет, нет, что вы! — испуганно воскликнул Доллас. — Президент верит ему и должен верить до конца!
— А Говер мог бы. У него отлично работающая машина, — мечтательно проговорил Буллит.
Глазки Долласа испуганно ощупали лицо Буллита: мог ли этот человек знать, что и первое неудачное покушение на Рузвельта в 1933 году тоже было делом рук Говера?
— Вы чертовски легкомысленный человек, Уильям, — недовольно пробормотал Доллас, чтобы переменить разговор. — Всякому встречному болтаете первое, что придёт в голову. Европа теперь очень болезненно относится к проявлению каких бы то ни было симпатий к немцам.
— Не к немцам, а к наци, — поправил Буллит.
— Один дьявол!
— К сожалению, далеко не так. Когда дойдёт до настоящего дела, я не поставил бы ни цента даже на многих из тех, кто носит свастику в петлице, а об остальных нечего и говорить. У фюрера вовсе не так много поклонников в Германии. Там его знают лучше, чем за границей.
— Тем больше смысла в том, что я вам только что говорил: не слишком осторожно для посла Штатов якшаться чорт знает с кем. Скандал, которым это кончилось для вас в Москве, не должен повториться.
— Париж не Москва.
— Но люди, кажется, начинают кое-что понимать и тут.
— Пока они поймут все, мы завернём их в такие пелёнки…
— В такой игре предпочтительнее саван. — Доллас немного помолчал. — Однако русские меня беспокоят все больше и больше. Та ужасающая гласность, которой они уже успели предать чешские дела, может привести к полному провалу. Мир слишком насторожился. Мы вынуждены следить за каждым своим шагом, выбирать каждое слово.
Буллит рассмеялся:
— Ага! Теперь вы понимаете, как утомительно быть дипломатом! — весело сказал он. — Привыкли дома при свете дня хватать за глотку всякого, кто стоит на вашем пути. Да, вы правы: мир насторожился, тот мир, который мы с вами не любим принимать в расчёт. И тут уже ничего нельзя поделать. Не мы, а нас могут схватить за глотку при первой ошибке, и тогда уж…
— Нокаут?
— Да!
Доллас резко, всем телом повернулся к Буллиту. На его лице появилось выражение неприкрытой угрозы.
— Вы удивительный осел, Уильям! Отдаёте себе отчёт в том, к чему может привести неосторожность, а ведёте себя здесь, как рекетир в Штатах… Повторяю от имени Джона: если провалитесь и тут — мы выкинем вас на помойку.
Но Буллит и тут скрыл смущение за деланным смешком и отшутился:
— Не воображаете ли вы, Фосс, что моя голова мне менее дорога, чем вся ваша лавочка?
— Должен сознаться, — проворчал Доллас, — что нас-то интересует именно наша «лавочка», а не ваша голова.
— Однако мы приехали! — воскликнул Буллит и остановил автомобиль перед небольшим садиком, за едва зазеленевшими деревьями которого виднелись белые стены уютного домика. На его крыльцо вышел высокий молодой человек и, сбежав со ступенек, зашагал навстречу гостям.
Доллас, как всегда, насторожённо ощущал зоркими глазами крепкую, стройную фигуру и лицо незнакомца, с большим улыбающимся ртом, в котором ярко белел ряд крепких зубов. Голова его была покрыта светлыми с сильным рыжеватым оттенком волосами.
Доллас подозрительно смотрел, как Буллит дружески тряс руку хозяина, поглядывая через плечо на крыльцо. Адвокат не спеша вылез из автомобиля и, осторожно ступая, будто дорожка была посыпана колючками, вошёл в калитку.
— Скорее, Фосс! — с наигранной весёлостью, придавая своему лицу прежнее добродушное выражение, крикнул Буллит: — Знакомьтесь: герр Отто Абетц.
— Абетц?!
Доллас торопливо сунул руку в карман, чтобы стереть с ладони мгновенно выступивший пот…
6
Гаусс не скоро пришёл в себя после «фокуса», который был проделан ночью в его доме по приказу Гитлера и Геринга. Слава богу, что они деликатно назвали это «совещанием» у фюрера! Было все же некоторое утешение в мысли, что он, Гаусс, поддался доводам разума, а не простому страху, когда перед ним совершенно недвусмысленно был поставлен ультиматум: полное и безоговорочное подчинение директивам фюрера и его военного кабинета, без каких бы то ни было уклонений в сторону собственных мнений и намерений, или…
Гауссу даже не хотелось думать о том, что они, собственно говоря, подразумевали под этим многозначительным «или». Не намеревались же они, в самом деле, расправиться с десятком генералов так же, как расправились с бандой Рема?.. А впрочем… впрочем, разве заодно с Ремом не отправили на тот свет Шлейхера? Да и не одного Шлейхера.
Сколько ни пытался Гаусс уверить себя в том, что смотрит сверху вниз и на Гитлера и на Геринга, и в том, что ему совершенно наплевать на то, как к нему относится этот боров, вообразивший себя генерал-фельдмаршалом, сегодняшнее приглашение к Герингу заставило его волноваться. И старик сильно покривил бы душой, если бы сказал себе, что в этом волнении не было оттенка некоторой радости по поводу того, что это приглашение могло означать только одно: ликвидацию конфликта.
Правда, его заставили долго ждать в приёмной, но сегодня Гаусс не мог заподозрить в этом намерение оскорбить его. Он отлично знал, в каком критическом положении находились отношения с Австрией, и знал о важной роли Геринга в этих событиях.
Через приёмную то и дело шныряли адъютанты, военные, чиновники министерств. С озабоченном видом, не заметив Гаусса, быстро прошёл Нейрат. Он пробыл у Геринга недолго и вышел с сияющим видом. Гаусс поднялся ему навстречу. Они отошли в дальний угол. Нейрат сел, испустив вздох облегчения.
— Хвала господу, кажется, все устраивается как нельзя лучше!
— Удастся обойтись без вторжения?
— Напротив, — в радостном возбуждении воскликнул Нейрат, — вторжение неизбежно!
— Не понимаю, что ты видишь в этом хорошего. Как бы меня ни убеждали в противном, я не считаю нас способными сейчас на большую войну.
Нейрат дружески похлопал его по острой коленке.
— Сколько раз тебе говорить: о большой войне не может быть и речи. Наши войска пройдут по Австрии парадным маршем, после того как все будет сделано изнутри людьми Зейсс-Инкварта.
— А державы?
— Вопрос ясен: руки у нас развязаны. Готовьте оркестры! На пушки можете надевать чехлы.
— А сами австрийцы? Ты думаешь, они не будут сопротивляться?
— От имени фюрера Геринг уже издал приказ: всякий сопротивляющийся должен уничтожаться на месте. К завтрашнему утру Австрия должна стать частью рейха! Президент Миклас ещё колеблется, но я не понимаю, на что он рассчитывает…
— А уверены вы в том, что Муссолини…
— Ему уже дали понять, что французы тотчас наступят ему на хвост, если он пошевелится.
— Но ведь это же неправда!
— Пусть он попробует установить, правда это или нет. Французы ведут такую игру, что сами в ней запутались, а другому и подавно не разобраться. Буллит сдержал своё слово.
Нейрат обеими руками сильно потёр щеки, словно хотел привести самого себя в чувство.
— До сих пор не могу опомниться: так блестяще, так удивительно все идёт!.. А ты здесь зачем?
— Ещё сам не знаю.
— Не упускай случая выступить хотя бы в последнем акте!
Гаусс пожал плечами:
— Это же не последний спектакль!
— Не знаю, пройдёт ли ещё что-нибудь так изумительно легко… Не зевай, старина, не зевай.
Нейрат дружески протянул ему руку и исчез.
Через несколько минут адъютант щёлкнул шпорами перед задумавшимся Гауссом и повёл его за собой.
К удивлению генерала, они миновали знакомый ему огромный кабинет Геринга, в котором на этот раз царила полная тишина. Не было слышно даже их собственных шагов, заглушаемых толстым ковром. Слабый свет нескольких канделябров, отражавшийся от золотой обивки стен, наполнял комнату полумраком. В углу на диване Гаусс заметил молчаливые чёрные фигуры офицеров СС.
Ещё две или три такие же пустые и тихие, погруженные в такой же полумрак комнаты, и послушно следовавший за адъютантом Гаусс очутился в огромном зале, который в первый момент принял было за картинную галлерею. Рассечённые на правильные квадраты дубовые панели стен были сплошь завешаны полотнами. Невидимые лампы источали свет в отдельности на каждое из них, оставляя в тени все остальное пространство зала. Поэтому Гаусс в первое мгновение и не увидел ничего, кроме оленей, зубров, лошадей над барьерами и красных фраков охотников, изображённых на картинах. Но вот откуда-то снизу послышался хриплый голос Геринга. И стоило Гауссу обратить взгляд по направлению этого голоса, как он увидел нечто, что воспринял как личное оскорбление: в небольшом золотом бассейне-ванной, едва прикрытая слоем воды, желтела безобразная туша голого Геринга.
Первым порывом Гаусса было повернуться и уйти. Но он тут же заметил, что не одинок в этом странном салоне. Несколько генералов, высших чиновников министерства иностранных дел, генералы и офицеры СС сидели в креслах или просто стояли у барьерчика, окружавшего бассейн. Среди них Гаусс увидел и Пруста. Раздувая рыжие усы, тот кричал в телефон так громко, словно командовал на плацу батальонным учением:
— Повторяю: генерал-фельдмаршал приказал придвинуть части к границе настолько, чтобы завтра на рассвете они могли быть в Вене… Да, сигнал будет дан сегодня же. Действовать молниеносно, чтобы австрийцы были вынуждены складывать оружие. Обходить, окружать, обезоруживать!.. Сопротивление? Его не будет. Ну, а если окажутся дураки, расстреливать напоказ остальным. — Пруст подул в усы и крикнул: — Вот и все! Донесения по телефону сюда, в ставку генерал-фельдмаршала! — И, выпучив глаза, повёл ими в сторону бассейна, где Геринг, лёжа на спине и выставив вверх огромный живот, вполголоса разговаривал с Кроне.
Не прерывая разговора, Геринг кивнул Прусту и продолжал, обращаясь к Кроне:
— Но вместо глупых щитов с гербами, которые могут тешить только американского выскочку, я решил сделать вот это… — и он повёл мокрою рукою в сторону картин. — Сначала я хотел было сделать бассейн в библиотеке… Как вы находите?
— Это было бы здорово; вся мудрость мира по стенам, а в центре…
— В центре — я.
— Вот именно, — со странной усмешкой подтвердил Кроне.
— Но потом мне показалось это скучным. Картины заставляют немного отвлекаться от дел, а книги — это скучно!
— Это тоже верно. Только я предпочёл бы другие сюжеты.
— Знаю… — Геринг рассмеялся. — Правильно! Погодите, покончим сегодня с этой вознёй, и завтра я позову вас на вечерок.
К бассейну подбежал адъютант с телефонной трубкой, за которой тянулся длинный шнур.
— Вена, экселенц!
— Какого чорта?.. — недовольно отозвался Геринг.
— Доктор Зейсс-Инкварт у аппарата.
Геринг лениво перевалился на бок и потянулся было мокрой рукой к трубке, но передумал:
— Нет… Дайте сюда микрофон и включите усилитель. У меня нет секретов от господ… — И он величественным жестом указал на обступивших ванну посетителей.
Пока адъютанты торопливо устанавливали возле ванны микрофон и усилитель телефона, Геринг продолжал непринуждённо болтать с Кроне. Наконец, когда все было готово, Геринг, погрузившись по горло в воду, крикнул в микрофон:
— Господин доктор?.. Мой шурин у вас?
В усилителе послышался голос Зейсс-Инкварта:
— Его тут нет.
— Как ваши дела? — спросил Геринг. — Вы уже вручили заявление об отставке или хотите мне сказать ещё что-нибудь?
Зейсс: — Канцлер отложил плебисцит на воскресенье и поставил нас в затруднительное положение. Одновременно с отсрочкой плебисцита были приняты широкие меры по обеспечению безопасности, например запрещение выходить на улицу, начиная с восьми часов вечера.
Геринг: — Я не считаю мероприятия канцлера Шушнига удовлетворительными. Отсрочка плебисцита — простая оттяжка. Впрочем, позовите к телефону самого Шушнига.
Зейсс: — Канцлер пошёл к президенту.
Геринг: — Берлин ни в коем случае не может согласиться с решением, принятым канцлером Шушнигом. Вследствие нарушения им Берхтесгаденского соглашения Шушниг потерял здесь доверие. Мы требуем, чтобы национальные министры Австрии немедленно вручили канцлеру свои заявления об отставке и чтобы они взамен потребовали от него также выхода в отставку. Если вы не свяжетесь с нами сейчас же, мы будем знать, что вы больше не в состоянии звонить. Это значит, что вы вручили своё заявление об отставке.
Кроме того, я прошу вас послать потом фюреру телеграмму, которую мы с вами обсудили. Разумеется, как только Шушниг уйдёт в отставку, вам немедленно будет поручено австрийским президентом формирование нового кабинета… Шушниг не вернулся?
Зейсс: — Нет, мне сейчас сообщили, что он пошёл к президенту, чтобы вручить ему отставку всего кабинета.
Геринг: — Значит ли это, что вам поручат формирование нового правительства?
Зейсс: — Я буду иметь возможность сообщить об этом несколько позднее.
Геринг: — Я категорически заявляю, что это одно из наших обязательных требований, помимо отставки Шушнига.
Зейсс: — Господин Глобочник из германского посольства просит разрешения взять трубку.
Геринг: — Пусть возьмёт.
Глобочник: — Канцлер Шушниг заявляет, что технически невозможно распустить кабинет в такой короткий срок.
Геринг: — Новый кабинет должен быть сформирован в течение полутора часов! Нет, даже в течение часа. Зейсс Инкварт ещё там?
Глобочник: — Нет, его здесь нет, его вызвали на совещание.
Геринг: — Каково его настроение?
Глобочник: — По-моему, у него есть свои сомнения в необходимости вызова в Австрию партийных отрядов, находящихся сейчас в империи.
Геринг: — Мы говорим не об этом. Командует ли он, собственно, положением сейчас?
Глобочник: — Да, сударь.
Геринг: — «Да, сударь, да…» Говорите же, чорт возьми! Когда он сформирует новый кабинет?
Глобочник: — Кабинет… О, возможно, часов через пять.
Геринг: — Кабинет должен быть сформирован через час!
Глобочник: — Слушаю, сударь.
Геринг: — Государственный секретарь Кепплер послан мною для этой цели.
Глобочник: — Докладываю дальше: отряды СА и СС уже мобилизованы в качестве вспомогательной полиции.
Геринг: — Вот как! Гм… В таком случае нужно также потребовать, чтобы партии немедленно разрешили действовать легально.
Глобочник: — Слушаю, сударь. Будет сделано.
Геринг: — Это должно быть сделано. Со всеми её организациями — СС, СА и союзом гитлеровской молодёжи.
Глобочник: — Слушаюсь, господин генерал-фельдмаршал! (Тут голос в усилителе сделался умоляющим.) Мы просим вас, господин генерал-фельдмаршал, об одном: не возвращать сейчас сюда отрядов, эмигрировавших в империю.
Геринг: — Хорошо, они прибудут лишь через денёк-другой.
Глобочник: — Зейсс-Инкварт имеет в виду, чтобы они прибыли лишь после плебисцита.
Геринг свирепо рявкнул:
— Что?!
Глобочник: — Он полагает, что выдвинутая после этого программа будет осуществлена Гитлером.
Геринг: — Во всяком случае, назначенный Шушнигом плебисцит на послезавтра должен быть отменён.
Глобочник: — О, да! Он уже отменён. Это уже не подлежит сомнению.
Геринг: — Учтите, что новый кабинет должен быть безусловно национал-социалистским кабинетом.
Глобочник: — Слушаю, сударь. В этом также нет никаких сомнений.
Геринг: — Через час вы доложите мне, что кабинет сформирован. У Кепплера есть список лиц, которые должны быть в него включены.
Глобочник: — Слушаю, сударь. Простите меня, сударь, но Зейсс-Инкварт хотел просить об одном: чтобы эмигрировавшие отряды прибыли в Австрию не сейчас, а позже.
Геринг: — Мы обсудим этот вопрос позднее.
Глобочник: — Благодарю вас, господин генерал-фельдмаршал.
Геринг: — Послушайте, нет никаких недоразумений в отношении легализации партии?
Глобочник: — О, нет! Этот вопрос совершенно ясен. На этот счёт не может быть никаких сомнений.
Геринг: — Со всеми её формированиями?
Глобочник: — Да, со всеми отрядами здесь, в Австрии.
Геринг: — В форме?
Глобочник: — В форме.
Геринг: — Тогда все в порядке.
Глобочник: — СА и СС уже полчаса как дежурят. Не беспокойтесь об этом.
Геринг: — Что же касается плебисцита, то мы специально пошлём к вам кого-нибудь, чтобы он передал вам, какого рода плебисцит должен состояться.
Глобочник: — Значит, торопиться незачем?
Геринг: — Незачем. Что подразумевал Зейсс-Инкварт, когда говорил, что отношения между Германией и Австрией будут развиваться на новой основе?
Глобочник: — Что он подразумевал под этим? Он считает, что независимость Австрии останется незатронутой. Не так ли? Но всё, что здесь делается, будет осуществляться национал-социалистами.
Геринг: — Мы ещё посмотрим. Теперь слушайте. В интересах самого Зейсс-Инкварта получить абсолютно надёжные отряды, которые будут целиком в его распоряжении.
Глобочник: — Зейсс-Инкварт обсудит с вами этот вопрос.
Геринг: — Да, он может поговорить со мной об этом.
Глобочник: — Слушаю, сударь.
Геринг: — Я забыл упомянуть Фишбека. Он должен получить портфель министра торговли и промышленности.
Глобочник: — Ну, конечно. Это само собой разумеется.
Геринг: — Кальтенбруннер получит органы безопасности, а Лор — армию. Сейчас на время Зейсс-Инкварт пусть сам возьмёт армию. С министерством юстиции уже решено. Вы знаете кто?
Глобочник: — Да, конечно.
Геринг: — Назовите мне имя.
Глобочник: — Это ваш шурин, не так ли?
Геринг: — Он. Слушайте, будьте осторожны. Всех работников печати следует немедленно удалить, наши люди должны стать на их место.
Глобочник: — Слушаю, сударь. А лицо, о котором вы упомянули в связи с министерством безопасности…
Геринг: — Кальтенбруннер? Конечно. Он получит портфель. Примите все меры предосторожности в отношении работников печати и — давайте!
Глобочник: — Генерал-лейтенант Муфф просит разрешения поговорить с вами.
Геринг: — Пусть подождёт. Я не могу тут мокнуть целый час.
Глобочник: — Мокнуть?
Геринг: — Это к вам не относится, пусть Муфф подождёт.
По знаку Геринга камердинер подбежал к ванне и помог ему вылезти из воды. Не стесняясь присутствующих, Геринг, отдуваясь, пошёл к дивану и подставил плечи под мохнатую простыню. В усилителе было слышно нетерпеливое покашливание Муффа. Можно было подумать, что Геринг вовсе забыл о Вене. Только усевшись на диване, он проворчал в поднесённый адъютантом микрофон:
— Алло, Муфф! Что там у вас?
Муфф: — Разрешите ещё раз упомянуть о том, чтобы партийные отряды были возвращены из эмиграции лишь по требованию отсюда.
Геринг: — Да, но фюрер хочет… Впрочем, фюрер лично обсудит этот вопрос с Зейссом. Это лучшие, наиболее дисциплинированные отряды, которые будут находиться под непосредственной командой Зейсса. Это его наилучшее обеспечение.
Муфф: — Да, но впечатление за границей…
Геринг: — Без глупостей, Муфф! Внешняя политика будет формулироваться исключительно в самой Германии. Впрочем, Зейсс и фюрер обсудят этот вопрос позднее. У вас больше нет вопросов?
Муфф: — Никак нет! У телефона ваш шурин, доктор Гюбер.
Геринг: — Это ты, Франц? Что нового?
Гюбер: — Я как раз собирался сообщить тебе кое-что о себе.
Геринг: — Слушай, Франц, ты возьмёшь министерство юстиции, а по настоятельному желанию фюрера примешь также на время министерство иностранных дел. Позднее мы найдём кого-либо другого для этой цели.
Гюбер: — Ещё одно: Фишбек хочет поговорить с фюрером, прежде чем согласится окончательно со своим новым назначением.
Геринг: — Нет, этого не следует делать. В этом нет сейчас необходимости.
Гюбер: — Я также против этого. Пусть вызовет тебя.
Геринг: — Да, пусть он вызовет меня попозже. Сейчас не время для этого. И пусть он не придумывает никаких отговорок. Пусть он обнаружит хоть немного чувства ответственности в такой исторический момент и действует надлежащим образом. Из министерских постов пусть он оставит за собой торговлю и промышленность. Кальтенбруннер получит службу безопасности, ты — министерство юстиции и на некоторое время — иностранных дел.
Гюбер: — Знает ли он уже об этом?
Геринг: — Нет, я скажу ему сам. Пусть он немедленно составляет кабинет и не прилетает сюда, потому что кабинет должен быть сформирован через час. Иначе все изменится, и нам придётся пересмотреть все наши решения.
Гюбер: — Я немедленно выполню всё, что ты сказал мне.
Геринг: — Да, есть ещё один важный пункт, о котором я забыл упомянуть и который должен быть выполнен безоговорочно: возможно более быстрое разоружение красных, которые успели вчера вооружиться, и, конечно, без всяких нежничаний. Пусть Кальтенбруннер позвонит мне по номеру 125224.
Гюбер: — Зейсс-Инкварт пришёл.
Геринг: — Скорее передай ему трубку.
Зейсс: — Положение представляется сейчас в следующем виде: президент Австрии принял отставку, но он придерживается той точки зрения, что только канцлер ответствен за Берхтесгаденское соглашение и его последствия. Он хотел бы вручить канцлерство такому человеку, как доктор Эндер. Наши люди сейчас у него — Глобочник и другие, они пытаются объяснить ему положение дел.
Геринг: — То, что вы сообщили мне, меняет всю картину. Скажите президенту или кому-нибудь ещё, что эта информация коренным образом отличается от той, которую нам сообщили ранее. Глобочник докладывал мне по вашему приказу, что вы уже назначены канцлером.
Зейсс: — Я — канцлер? Когда он сказал это?
Геринг: — Час тому назад. Он сообщил, что вы назначены канцлером и что партия легализована. Отряды СА и СС, заявил он, выполняют обязанности вспомогательной полиции.
Зейсс: — Все это ложь. Я предложил президенту, чтобы он назначил меня канцлером, но у него, как обычно, это займёт часа три-четыре. Что же касается партии, то мы ещё не в силах восстановить её. Но отряды СА и СС уже получили распоряжение взять на себя полицейскую службу.
Геринг: — Послушайте, так нельзя действовать! Пусть кто-нибудь скажет президенту, чтобы он немедленно назначил вас канцлером и чтобы он согласился с кабинетом в том составе, в каком мы его наметили, с таким расчётом, чтобы вы получили канцлерство и армию.
Зейсс: — Господин генерал-фельдмаршал, Мюльман пришёл, он уже здесь. Может ли он доложить вам?
Геринг: — Да, пусть подойдёт.
Мюльман: — Президент все ещё упрямится и продолжает отказываться. Он потребовал, чтобы империя предприняла официальный дипломатический демарш. Мы, трое национал-социалистов, пытались поговорить с ним лично и втолковать ему, что положение таково, что ему ничего не остаётся, кроме как согласиться на наши требования, но нас даже не допустили к нему. Таким образом, он, повидимому, не намерен уступить.
Геринг: — Гм… (Краткая пауза) Дайте мне снова Зейсса-Инкварта.
Зейсс: — Алло!
Геринг: — Слушайте. Немедленно отправляйтесь вместе с нашим военным атташе генерал-лейтенантом Муффом к президенту и поставьте его в известность, что если он не примет наших требований, — а вы знаете, в чём они заключаются, — то войска, сосредоточенные вдоль всей границы, выступят и Австрия прекратит своё существование. Генерал-лейтенант Муфф пойдёт с вами и настоит на том, чтобы вас тотчас же приняли. Сообщите мне немедленно, как реагирует на это Миклас. Скажите ему также, что мы получили ошибочные донесения, но если дела пойдут так, как сейчас, то вторжение в Австрию начнётся сегодня вечером вдоль всей границы. Если мы получим сведения о том, что сейчас же вы назначаетесь канцлером, то приказ о выступлении будет отменён и войска останутся по нашу сторону границы. Вам лучше всего издать декрет о немедленном восстановлении партии со всеми примыкающими к ней организациями, с тем чтобы национал-социалисты возвратились в города во всей стране. Вызовите их повсюду на улицы. Генерал-лейтенант Муфф пойдёт с вами к Микласу. Я сам дам Муффу указания на этот счёт. Если Миклас не смог понять смысл создавшегося положения в течение четырех часов, то ему придётся понять его сейчас за четыре минуты.
Зейсс: — Хорошо, понятно.
Усилитель умолк. Минуту или две Геринг сидел, уперев кулаки в жирные колени. Потом с кряхтеньем растянулся на диване и закрыл глаза, как будто собирался спать. Находившиеся в комнате генералы и чиновники растерянно переглядывались.
Гауссу хотелось возмущённо крикнуть, топнуть ногою, прекратить унижение, которому подвергали его — генерал-полковника Бернера фон Гаусса. Но вместо этого глаза его опустились, руки вытянулись по швам и ноги словно приросли к полу плотно сдвинутыми каблуками лакированных сапог. Он был рад, когда в усилителе раздался голос:
— Алло, алло, у аппарата Кепплер.
— Пусть говорит, — ответил Геринг.
Кепплер: — Я только что говорил с Муффом. Его демарш шёл параллельно моему, и я ничего о нем не знал. Он только что виделся с президентом, но тот снова отказался. Я позвоню наверх, чтобы узнать, не захочет ли президент поговорить теперь со мной.
Геринг: — Где сейчас Муфф?
Кепплер: — Муфф снова спустился вниз. Его демарш не увенчался успехом.
Геринг: — А что сказал президент?
Кепплер: — Что он не пойдёт на это.
Геринг: — В таком случае Зейсс-Инкварт должен сместить его. Идите наверх и скажите этому дураку напрямик, что Зейсс-Инкварт вызвал национал-социалистскую гвардию и что не пройдёт и пяти минут, как я дам приказ войскам о выступлении. Дайте мне тотчас же Зейсса.
Кепплер: — Он здесь как раз. Сейчас он будет говорить с вами.
Зейсс: — Зейсс-Инкварт слушает.
Геринг: — Как дела?
Зейсс: — Простите меня, господин фельдмаршал, я не слышу вас…
Геринг: — Как идут дела?
Зейсс: — Президент ещё не изменил своего мнения. Он ни на что не решился.
Геринг: — Как вы думаете: решит ли он что-либо в течение ближайших минут?
Зейсс: — Я думаю, что это займёт не больше шести-десяти минут.
Геринг: — Теперь слушайте. Я согласен подождать ещё несколько минут. Вы должны сделать все живо и энергично. Я не могу взять на себя такую ответственность, мне нельзя ждать ни одной лишней минуты. Если за это время ничего не произойдёт, то вы прибегнете к силе. Понятно?
Зейсс: — Если он станет угрожать?
Геринг: — Да.
Зейсс: — Доктор Шушниг хочет объявить по радио, что германское правительство предъявило Австрии ультиматум.
Геринг: — Да, я слышал об этом.
Зейсс: — Нынешний кабинет добровольно вышел в отставку. Генерал Шилавский принял командование армией и отдал приказ об отводе австрийских войск с границ. Здешние господа решили сидеть и ждать вторжения.
Геринг: — Другими словами, вам не поручили составить новый кабинет?
Зейсс: — Нет.
Геринг: — Но вас отстранили?
Зейсс: — Нет. Никого не отстранили, но кабинет, так сказать, сложил с себя все обязанности и предоставил все самотёку.
Геринг: — И вы не назначены? В вашем назначении отказано?
Зейсс: — Да. На это они никогда не согласятся. Они держатся той точки зрения, что события и без того назреют, — я имею в виду вторжение. Они полагают, что когда произойдёт вторжение, исполнительная власть автоматически перейдёт ещё к кому-либо.
Геринг: — Теперь все ясно. Я тотчас же отдам войскам приказ о выступлении. Вы сами должны взять власть в свои руки. Известите всех руководящих деятелей о том, что я вам сейчас скажу: всякий, кто окажет сопротивление, будет передан затем нашим судам — военным трибуналам войск вторжения. Ясно?
Зейсс: — Да.
Геринг: — Невзирая на положение и ранг. В том числе и руководящие лица.
Зейсс: — Да. Но они уже отдали приказы об отказе от сопротивления.
Геринг: — Не имеет значения. Президент не назначил вас — это тоже есть сопротивление.
Зейсс: — Ах, вот как?!
Геринг: — Теперь все в порядке. Вы получили официальные директивы?
Зейсс: — Да, сударь.
Геринг: — Повторяю: мы считаем, что нынешний кабинет вышел в отставку. Но сами вы, Зейсс-Инкварт, ведь не подали в отставку. Следовательно, вы продолжаете осуществлять свои функции и должны принимать все нужные меры официально, от имени австрийского правительства. Вторжение произойдёт тотчас же. Отряды австрийских национал-социалистов, эмигрировавшие в Германию, присоединятся к нашим войскам в любой момент, или, вернее, выступят вместе и под прикрытием наших регулярных войск. Вам, Зейсс, надлежит следить за тем, чтобы все шло гладко. Тотчас же возглавьте правительство. Да, да, сформируйте его и быстро доведите дело до конца. А для Микласа было бы лучше всего, если бы он сам ушёл в отставку.
Зейсс: — Он этого не сделает. Мы только что пережили драматическую сцену. Я говорил с ним минут пятнадцать, и он заявил мне, что не уступит силе, несмотря ни на что, и не назначит новый кабинет.
Геринг: — Значит, он не уступит силе?
Зейсс: — Да.
Геринг: — Что ж это значит? Что его придётся фактически устранить?
Зейсс: — Я полагаю, что он будет настаивать на своём.
Геринг: — Отлично. Уберите его к дьяволу. Пусть будет так. И скорее формируйте правительство. Передайте трубку Кепплеру.
Кепплер: — Докладываю о происшедших событиях. Президент Миклас отказался делать что бы то ни было. Кабинет министров, однако, перестал выполнять свои обязанности, распорядившись, чтобы австрийская армия не сопротивлялась ни под каким видом. Таким образом, перестрелки не будет.
Геринг: — Очень хорошо, но все это не имеет значения. Теперь слушайте меня: самое главное сейчас в том, чтобы Зейсс-Инкварт принял на себя все функции правительства, обеспечил бы возможность пользоваться радио и прочее. Затем запишите: «Временное австрийское правительство, образованное после отставки кабинета Шушнига, считает своим долгом восстановить в Австрии законность и порядок, для чего настоятельно просит германское правительство способствовать ему в этом деле и помочь избежать кровопролития. Исходя из этого, оно просит германское правительство послать в Австрию возможно быстрее немецкие войска». Вот текст телеграммы, которую мы должны получить.
Кепплер: — Слушаю.
Геринг: — Да, ещё одно. Зейсс должен закрыть границы, с тем чтобы нельзя было вывозить деньги из страны.
Кепплер: — Слушаю.
Геринг: — Прежде всего он должен взять на себя министерство иностранных дел.
Кепплер: — Но у нас ещё нет никого для занятия этой должности.
Геринг: — Не имеет значения. Пусть Зейсс возьмёт это на себя и пригласит пару лиц себе в помощь. Ему нужно выбрать из тех, кого мы предложим. Теперь совершенно неважно, что подумает об этом президент.
Кепплер: — Слушаю, сударь.
Геринг: — Сформируйте временное правительство по плану Зейсса и известите остальные страны.
Кепплер: — Слушаю, сударь.
Геринг: — Зейсс сейчас единственное лицо в Австрии, располагающее какой-либо властью. Наши войска перейдут границу сегодня же.
Кепплер: — Слушаю, сударь.
Геринг: — Отлично. И пусть он поскорее пришлёт телеграмму. Скажите ему также, что мы хотели бы… Впрочем, пусть он не посылает телеграмму. Пусть он только скажет, что послал её. Вы понимаете меня? Все в порядке. Для доклада об этом вы позвоните мне к фюреру или прямо ко мне. Теперь идите. Хайль Гитлер! Впрочем, постойте! Ещё одно: немедленно арестуйте Шушнига и доставьте сюда.
Зейсс: — Шушниг бежал.
Геринг: — Как бежал?.. Куда бежал?.. Так схватите его жену, детей. Шушниг должен быть у меня. Его бегство считаю предательством. Да, да, это предательство! Теперь меня не интересует, что они приказали своим войскам не сопротивляться. Поздно! То, что президент не утвердил вас канцлером, и то, что Шушниг бежал, я считаю сопротивлением!.. (Геринг снова перешёл на крик.) Уполномочиваю вас действовать. Вот и все. Приказываю от имени фюрера… Наши войска перейдут границу до полуночи. Они в вашем распоряжении. Можете действовать со всей решительностью. Никакой пощады сопротивляющимся! Довольно!
Геринг решительно отвернулся от адъютанта, изображавшего подставку для микрофона, и, поддёрнув спадающие штаны пижамы, пошёл к выходу.
У двери он наткнулся на окаменевшую фигуру Гаусса.
— А, генерал!.. Хорошо, что вы пришли. Нам нужно поговорить о важной операции.
— Насколько я понял, операция «Отто» уже осуществилась.
— Да, и без единого выстрела! — весело воскликнул Геринг.
Он взял Гаусса под руку и повёл впереди толпы почтительно следовавших за ним офицеров.
— Фюрер в восторге от того, как идут дела! На очереди — «Зелёный план». Пора браться за чехов. Мы скрутим их в два счета! Мы не очень полагаемся на Шверера в практических делах. Хотите взяться за эту операцию?.. За глотку чехов, а?..
В 22 часа 25 минут 11 марта телефонная станция имперской канцелярии произвела запись следующего разговора Гитлера с принцем Филиппом Гессенским, германским послом в Риме.
Филипп: — Я только что вернулся из Палаццо Венеция. Дуче воспринял новости весьма благоприятно. Он шлёт вам свои наилучшие пожелания. Он сказал, что слышал историю с плебисцитом непосредственно из Австрии. Шушниг рассказал ему об этом в прошлый понедельник. На это Муссолини ответил, что такой плебисцит представляет собой явную бессмыслицу, невозможность, блеф и что нельзя поступать подобным образом. Шушниг ответил, что он ничего уже не может изменить, так как все теперь обусловлено и организовано. Тогда Муссолини заявил, что если это так, то австрийский вопрос его больше не интересует.
Гитлер: — Передайте Муссолини, что я никогда этого не забуду.
Филипп: — Слушаю, мой фюрер.
Гитлер: — Никогда, никогда, никогда. Что бы ни произошло. Я готов также подписать с ним любое соглашение.
Филипп: — Да, я уже сообщил ему об этом.
Гитлер: — Поскольку австрийский вопрос разрешён, я готов теперь пройти вместе с Муссолини сквозь огонь и воду. Все это для меня сейчас безразлично.
Филипп: — Слушаю, мой фюрер.
Гитлер: — Послушайте, подпишите с ним любое соглашение, какое он пожелает. Я уже не чувствую себя в том ужасном положении, в каком мы находились ещё совсем недавно, с военной точки зрения. Я имею в виду возможность вооружённого конфликта. Передайте ему ещё раз, что я сердечно благодарю его. Я никогда не забуду этого. Никогда, никогда!
Филипп: — Слушаюсь, мой фюрер.
Гитлер: — Я никогда не забуду этого. Что бы ни произошло, я никогда его не забуду. Когда бы ему ни случилось попасть в нужду или в опасность, он может быть уверен, что я окажусь подле него. Что бы ни произошло… Если даже весь мир восстанет против него, я сделаю всё, что смогу… Не забуду никогда, никогда.
И, наконец, ещё через день произошёл телефонный разговор между Герингом и находившимся в Лондоне Риббентропом.
Геринг: — Вы уже знаете, что фюрер поручил мне руководство правительством, и я решил позвонить и дать вам него необходимую информацию. Восторг в Австрии неописуем.
Риббентроп: — Это прямо фантастично, не правда ли?
Геринг: — Конечно. Это событие полностью затмило наш последний поход — занятие Рейнской области, особенно в отношении народного ликования… Фюрер был глубоко тронут, когда я говорил с ним прошлой ночью. Вы должны понять, ведь он впервые вернулся на родину. Но я хочу рассказать вам о политических делах. Разумеется, история о том, что мы предъявили Австрии ультиматум, — чепуха… Фюрер полагает, что вы, поскольку вы уже в Лондоне, могли бы рассказать англичанам, как, по-нашему, обстояли дела, и особенно внушить людям, что если они думают, будто Германия предъявила Австрии ультиматум, то они введены в заблуждение.
Риббентроп: — Я уже сделал это во время своей продолжительной беседы с Галифаксом и Чемберленом.
Геринг: — Я только прошу вас ещё раз сообщить Галифаксу и Чемберлену следующее: Германия не предъявила никакого ультиматума Австрии. Все это ложь. Поясните, что Зейсс-Инкварт, а не кто-либо иной, просил нас послать войска.
Риббентроп: — Мои совещания здесь, в Лондоне, подходят к концу. Если я буду болтаться здесь без уважительных причин, то могу оказаться в смешном положении. Между прочим, Чемберлен произвёл на меня наилучшее впечатление.
Геринг: — Рад слышать это.
Риббентроп: — Я имел с ним недавно длинную беседу. Я не хочу повторять её по телефону, но у меня сложилось бесспорное впечатление, что Чемберлен честно старается сблизиться с нами. Я сказал ему, что сближение между Англией и Германией окажется гораздо легче после разрешения австрийского вопроса. Я полагаю, что он того же мнения.
Геринг: — Хорошо. Теперь послушайте. Поскольку вся эта проблема разрешена и ликвидирована всякая опасность волнения или возбуждения — ведь это и был источник всякой реальной опасности, — люди в Англии и всюду должны быть благодарны нам за очистку атмосферы.
Риббентроп: — Совершенно верно. Если эта перемена и повлечёт за собой некоторое возбуждение, то это пойдёт лишь на пользу англо-германскому сближению. Под конец нашей беседы я сказал Галифаксу, что мы честно стремимся к сближению. На это он ответил мне, что несколько обеспокоен относительно Чехословакии.
Геринг: — Нет, нет. Об этом не может быть и речи.
Риббентроп: — Я говорил ему время от времени, что у нас нет ни интересов, ни намерений предпринимать что-либо в этом направлении. Я заявил ему, что если с нашими немцами там будут прилично обращаться, то мы, безусловно, придём к соглашению и никогда не покусимся на Чехословакию.
Геринг: — Правильно, я тоже уверен, что Галифакс весьма благоразумный человек.
Риббентроп: — Мои впечатления от обоих — Галифакса и Чемберлена — превосходны. Галифакс полагал, что в данный момент здесь могут возникнуть некоторые затруднения в связи с тем, что в глазах общественного мнения все происшедшее покажется решением, навязанным силой, и прочее. Но у меня сложилось такое впечатление, что каждый нормальный англичанин, человек с улицы, спросит себя: какое дело Англии до Австрии?
Геринг: — Разумеется. Это совершенно ясно. Есть дела, которые касаются народа, и другие, которые его не касаются…
Риббентроп: — Знаете ли, когда я последний раз беседовал с Галифаксом, у меня сложилось впечатление, что он не возражал бы на какие мои аргументы.
Геринг: — Отлично. Мы встретимся здесь. Я очень хочу повидать вас. Погода здесь, в Берлине, чудесная. Я сижу, закутанный пледом, на балконе, на свежем воздухе, и пью кофе. Вскоре мне предстоите выступать. Птицы кругом поют… Это грандиозно!
Риббентроп: — О, это чудесно!
7
Бережно, методически Энкель брал из папки лист за листом и, держа его за угол, поджигал от поленьев, догоравших в полуразвалившемся очаге пастушьей хижины. Это был последний привал бригады, до которого ей удалось довести свой транспорт. Дальше — через перевалы и пропасти Пиренеев — предстояло итти пешим порядком: в баках автомобилей не осталось ни литра бензина. Разведывательный эскадрон Варги был спешен, кони рассёдланы. В самодельные люльки уложены раненые…
Нелегко было жечь собственное сочинение, плод походных раздумий и бессонных ночей, но рука Энкеля не дрожала и черты его лица сохраняли обычное выражение спокойной сосредоточенности. Он не торопился и не медлил, прежде чем взять очередной лист. Он совершенно точно знал, сколько времени есть ещё в его распоряжении, чтобы уничтожить своё детище, — на то он и был бессменным начальником штаба бригады.
По мере того как бригада пробивалась к северу, её движение становилось все трудней. С момента выхода в Каталонию она дралась, чтобы выполнить решение о выводе из Испании иностранных добровольцев, не складывая оружия к ногам франкистов, пытавшихся отрезать им выход. В то время, когда бригада стремилась вырваться из окружения, борьба на фронтах Испании продолжалась с неослабевающей силой, и её конечный результат все ещё не был ясен, несмотря на усилия мировой реакции помешать защите республики.
По соглашению, достигнутому в лондонском Комитете по невмешательству, ни одному из уходящих из Испании иностранных добровольцев республиканской армии не угрожали репрессии фашистов, но все отлично знали, что ни испанцы, ни подданные «дуче» и «фюрера», — будь то итальянцы, немцы, мадьяры или новые «возлюбленные дети» Гитлера — австрийцы, — не избегнут тюрем и концлагерей. Поэтому для людей семнадцати национальностей из двадцати одной, входивших в состав бригады, этот поход был не столько борьбою за их собственную жизнь, сколько битвою солидарности, битвою за свободу товарищей. Батальоны Чапаева, Андрэ, Ракоши, Линкольна, Жореса и Домбровского совершали тяжёлый горный поход к французской границе во имя боевой дружбы с батальонами Тельмана и Гарибальди.
Энкель понимал, что на нём лежит ответственность за то, чтобы все эти люди благополучно достигли французской границы. Там им будут обеспечены неприкосновенность жизни и свобода, дружеский приём, пища и кров.
Лично для себя он не предвидел ничего хорошего и во Франции. Там у него не было ни близких, ни друзей, ни возможности получить какую бы то ни было работу, — ведь он не знал французского языка. Что такое литератор, не знающий языка страны, в которой живёт?
Листы его сочинения, с таким нечеловеческим спокойствием сжигаемого на огне, который Энкелю, быть может, в последний раз удалось развести на испанской земле, были для него едва ли не самой большой личной жертвой.
Он был старым солдатом я знал, на что идёт; он не собирался цепляться за жизнь. Но мог ли он подумать, что не сумеет сдержать слово, данное генералу Матраи, — довести до последнего дня повесть — дневник бригады, — сделать то, на что сам генерал не считал себя вправе тратить время?..
Огонь осторожно лизал листы, нехотя сворачивал их в трубку, словно не желая показать писателю, как закипают чернила написанных им слов, как исчезают, сливаясь в одну чёрную рану, строки.
Один за другим сгоревшие листы либо уносились комком в чёрный зев очага, либо, выброшенные обратно порывом ветра, опадали прозрачными, красными, как раскалённый металл, лепестками. Энкель притрагивался к ним концом штыка, и они распадались впрах. Он не хотел, чтобы врагу, если он придёт сюда, досталось хоть одно слово.
Ветер пронзительно взвизгивал над крышей и постукивал грубо сколоченной дверью. В хижине было темно. Только огонь очага бросал красные блики на чёрные от копоти стены, на серое одеяло в углу, мерно вздымавшееся от дыхания лежавшего под ним человека. Когда вспыхивал очередной лист, блики делались ярче, потом тускнели, укорачивались, гасли. Так до следующего листа.
Энкель был уверен, что лежащий в углу командир штабного эскадрона, ставшего теперь, как и вся бригада, пешей командой, спит. Он не знал, что Варга внимательно следит за каждым его движением. Не видел, каким негодованием горят глаза мадьяра, не видел, как сдвинуты его брови, как сердито топорщатся знаменитые на всю бригаду гусарские усы Варги.
Когда распался пепел последнего листа, Энкель взял переплёт и после секунды раздумья аккуратно переломил его на четыре части и тоже бросил в очаг. Не глядя на то, как огонь охватывает картон, он застегнул походную сумку и перекинул её на ремне через плечо. При свете последних языков пламени посмотрел на часы.
— Не тужи, Людвиг, — неожиданно послышалось за его спиною. — Я верю, что настанет день, когда мне удастся вернуться в Венгрию и ты приедешь ко мне!
— Если буду к тому времени жив.
— Будешь, — уверенно бросил Варга и, поднявшись на локте, принялся скручивать сигарету. — Я отведу тебе комнату наверху, с окном на виноградник, за которым видны горы. Ты будешь смотреть на них, потягивать вино моего изделия и, слово за словом, вспоминать всё, что сжёг сегодня!
Энкель слушал с сосредоточенным лицом. Он редко улыбался, и даже сейчас, когда слова Варги доставили ему искреннее и большое удовольствие, он не мог воспринять их иначе, как с самым серьёзным видом.
Подумав, он сказал:
— Это неверное слово, Бела: «вспоминать». И я и ты тоже — мы оба, наверно, будем думать о том, что происходит здесь. Ибо мы уходим отсюда, но сердца наши остаются здесь, с этим замечательным народом.
Варга с удивлением посмотрел на всегда холодного немца: слово «сердце» он слышал от него в первый раз.
— Хорошо, что ты так думаешь, Людвиг. Если испанцы будут знать, что все мы, побывавшие здесь, душою с ними, им будет легче.
— А разве они могут думать иначе? Какой залог мы им оставляем: прах наших товарищей — немцев, и венгров, и болгар, и итальянцев, и поляков — лежит ведь в испанской земле. Я верю, Бела, мы ещё когда-нибудь вернёмся сюда, чтобы возложить венок на их могилы. И не тайком, а с развёрнутыми знамёнами.
— Да будет так! — торжественно воскликнул Варга.
— Мы уходим, но это не значит, что прогрессивное человечество бросает испанскую революцию на произвол судьбы. Помнишь? Гражданская война — это «тяжёлая школа, и полный курс её неизбежно содержит в себе победы контрреволюции, разгул озлобленных реакционеров…» Временные победы! — Энкель по привычке поднял палец. — Временные, Бела! Конечная победа непременно будет за нами. So!
— Я никогда не отличался терпением.
— Тот, кто делает историю, должен видеть дальше завтрашнего утра.
— Может быть, ты и прав, ты даже наверно прав, но я всегда хочу все потрогать своими руками. Я думаю, что мы будем свидетелями полной победы над фашизмом.
— А ты мог бы усомниться в этом?
Варга не ответил. Они помолчали.
— А Зинна все нет… — Варга обеспокоенно взглянул на часы. — Куда он мог деться?
— Он с Цихауэром ищет скрипача, — помнишь, того, что аккомпанировал певице.
— Француз, которому оторвало пальцы?
— Они хотят держать его ближе к себе, чтобы не потерялся в горах.
— Надо пойти поискать Зинна. Вокруг нашего лагеря всегда шныряет разная сволочь. Того и гляди, пустят пулю в спину!
Варга сбросил одеяло и с неожиданною для его полного тела лёгкостью поднялся на ноги. Словно умываясь, чтобы разогнать сон, потёр щеки ладонями. Раздался такой звук, будто по ним водили скребницей.
— У тебя, видимо, нет бритвы? — спросил Энкель.
— Не буду бриться, пока не попаду в Венгрию!
И Варга рассмеялся, потому что это показалось ему самому до смешного неправдоподобным, но Энкель не улыбнулся и тут.
Поддёв штыком уголёк, Варга старался прикурить от него сигарету.
— Проклятый климат, — ворчал он между затяжками. — Или пересыхает все до того, что мозги начинают шуршать от каждой мысли, или отсыревает даже огонь… А у нас-то, в Венгрии… — мечтательно проговорил он.
Сигарета затрещала и выбросила пучок искр.
Варга в испуге прикрыл усы и рассмеялся.
— Все фашистские козни… Петарды в табаке!
И рассмеялся опять. В противоположность Энкелю он мог смеяться постоянно, по всякому поводу и в любых обстоятельствах.
— Пойду поищу Зинна, — повторил он, когда, наконец, удалось раскурить сигарету, и, подобрав концы накинутого на плечи одеяла, вышел.
Его коротенькая фигура быстро исчезла из поля зрения Энкеля, стоявшего у хижины и молча смотревшего на север, стараясь восстановить в памяти сложный рельеф тех мест, по которым предстояло итти бригаде. Он был ему хорошо знаком по карте.
Ветреная и не по-весеннему холодная ночь заставила его поднять воротник и засунуть руки в карманы. Он стоял, слушал рокот горного потока, доносившийся так ясно, словно вода бурлила вот тут, под самыми ногами, смотрел на звезды и думал о печальном конце того, что ещё недавно рисовалось им всем, как преддверие победы. Они думали, что многое простится их несчастной родине за то, что они, тельмановцы, водрузят своё знамя рядом с победным стягом Испанской республики… Тельмановцы! Сколько человеческих жизней! Неповторимо сложных в своей ясности и простоте. Сколько больших сердец! Тельман! Для многих из них он был олицетворением самых светлых мечтаний о жизни, которая придёт за их победой, — он, носитель идей, завещанных Лениным, идей Сталина… Он, знаменосец, которого они мысленно всегда представляли себе идущим впереди их батальона…
В темноте послышались шаги, стук осыпающихся камней. Энкель хотел было по привычке окликнуть идущего, но услышал перебор гитары и хриплый голос Варги:
Товарищи, мы обнимаем вас.
Прощаемся с испанскими друзьями
Возьмите чаше боевое знамя,
Шагайте с ним в сраженье в добрый час
Во имя братства, что связало нас…
Из темноты вынырнул силуэт Варги.
— Посмотри-ка, что за инструмент. — И Варга придвинул к самому лицу Энкеля гитару, на которой тускло поблёскивала инкрустация из перламутра.
…Два жарких года схваток и побед
Мы с вами честно шли сквозь смерть и пламя,
В сердцах боев жестоких выжжен след.
И где могил любимых братьев нет!
Так жили мы, так умирали с вами…
Варга умолк, прислушиваясь к утихающему звону струн. Негромко повторил:
И где могил любимых братьев нет!..
И Энкель так же тихо:
И горе у живых в груди теснится,
Нам незачем сегодня слез стыдиться…
— А Варга неожиданно резко:
— Слез нет!.. Нет, и не будет!..
— Нет… не будет… А где Зинн и другие?
— Тащат своего цыплёнка.
Варга исчез в хижине и через минуту сквозь звон гитары весело крикнул:
— А ты знаешь, Людвиг, моего эскадрона прибыло! Они ведут сюда ещё и того чешского лётчика Купку, которого, помнишь, вытащили из воронки… — Он расхохотался. — Бедняга тоже безлошадный, как и я. Говорит, что, как только вырвется отсюда, раздобудет новый самолёт и перелетит обратно в Мадрид… Вообще говоря, неплохая идея, как ты думаешь?
— Вопрос о выводе добровольцев решён, — размеренно произнёс Энкель, — и мы не можем…
— Ты не можешь, а мы можем! — нетерпеливо крикнул Варга. — Чорт нам помешает!.. Вернёмся — и больше ничего… Плевать на все комитеты! Только бы вывести отсюда немцев, а там, честное слово, вернусь в Мадрид! Непременно вернусь!
— Верхом? — иронически спросил Энкель.
— Чех возьмёт меня с собою на самолёте.
Пальцы Варги проворней забегали по струнам.
— Эх, нет Матраи!.. Без него не поётся.
Из темноты хижины до Энкеля донёсся жалобный гул отброшенной гитары. Он пожал плечами и сказал:
— Пожалуйста, минуту внимания, майор… Я изменяю порядок движения бригады. Твои люди поведут лошадей с больными.
В дверях выросла фигура Варги.
— Мы условились: эскадрон отходит последним. Мы прикрываем тыл!
— Нет, — голос Энкеля звучал сухо, — последними идут немцы.
— А что, по-твоему, мои кавалеристы… — начал было Варга, однако Энкель, не повышая голоса, но так, что Варга сразу замолчал, повторил:
— Последними идут тельмановцы… So!
Варга шумно вздохнул.
— «So», «so»! — передразнил он Энкеля. — Значит, мы… госпитальная команда?!
Он хотел рассмеяться, но на этот раз не смог.
Это был уже третий пограничный пункт, к которому французские власти пересылали бригаду, отказываясь пропустить её через границу в каком-либо ином месте. И вот уже третьи сутки, как бригада стояла перед этим пунктом. Полосатая балка шлагбаума была опущена; в стороны, насколько хватал глаз, тянулись цепи сенегальских стрелков, виднелись свежеотрытые пулемётные гнезда. Вдали, на открытой позиции, расположилась артиллерийская батарея.
Истомлённые горными переходами, лишённые подвоза провианта, в износившейся обуви, ничем не защищённые от ночного холода, даже без возможности развести костры на безлесном каменистом плато, бойцы бригады с недоуменной грустью смотрели на ощетинившуюся оружием границу Франции.
У сенегальцев был совсем нестрашный вид: забитые, жалкие в своих шинелях не по росту, в ботинках с загнувшимися носами и в нелепых красных колпаках, они часами неподвижно стояли под палящим солнцем. В их глазах было больше удивления, чем угрозы.
Даррак, Лоран и другие французы пытались вступить с ними в переговоры, но африканцы только скалили зубы и поспешно щёлкали затворами. С испугу они могли и пустить пулю…
Энкель и Зинн третьи сутки напрасно добивались возможности переговорить с французским комендантом. Он передавал через пограничного жандарма, что очень сожалеет о задержке, но ещё не имеет надлежащих инструкций.
Солнце село за горы. Энкель, упрямо поддерживавший в бригаде боевой порядок, лично проверил выдвинутые в стороны посты сторожевого охранения. А наутро четвёртых суток, едва край солнца показался на востоке, посты, расположенные к северо-востоку, донесли, что слышат приближение самолётов. «Капрони» сделали три захода, сбрасывая бомбы и расстреливая людей из пулемётов.
Не обращая внимания на ухавшие с разных сторон разрывы и визг осколков, Варга подбежал к Зинну. Багровый от негодования, с топорщившимися усами, венгр крикнул:
— Посмотри!..
И показал туда, где на открытой вершине холма стояла французская батарея. Зинн навёл бинокль и увидел у пушек группу французских офицеров. Они все были с биноклями в руках и, оживлённо жестикулируя, обсуждали повидимому, зрелище бомбёжки бригады. Со всех сторон к этому наблюдательному пункту мчались верховые и автомобили.
— Знаешь, — в волнении произнёс Варга, — мне кажется, это они и вызвали «Капрони»!
— Все возможно.
— Посмотри, они чуть не приплясывают от удовольствия после каждой бомбы! Если бы здесь могли появиться ещё и фашистские танки, те сволочи были бы в полном восторге.
— Ты не считаешь их за людей?
— Люди?!. — Варга плюнул. — Вот!.. Если бы они были людьми, республика имела бы оружие. От них не требовалось ни сантима, — только открытая граница. Они продали фашистам и её. Проклятые свиньи! Ты мне не веришь, я вижу. Идём же… — И он увлёк Зинна к группе бойцов, прижавшихся к земле между двумя большими камнями.
Когда Зинн спрятался за один из этих камней, первое, что он увидел, были большие, удивлённо-испуганные глаза Даррака.
— И эти негодяи называют себя французами! — сквозь зубы пробормотал Даррак.
За его спиною раздался неторопливый, уверенный басок каменщика Стила:
— Посмотри на их рожи — и ты поймёшь все.
Увидев комиссара, Даррак поспешно сказал:
— Прошу вас, на одну минутку! — и потянулся к биноклю, висевшему на груди Зинна. Он направил бинокль на ту же группу французов, на которую показывал Зинну Варга. Он смотрел не больше минуты.
— И это французы… это французы!.. — растерянно повторял он, опуская бинокль.
Лоран сидел, прижавшись спиною к камню и молча глядя прямо перед собой.
Все так же неторопливо раздался голос Стила:
— А тебе, Лоран, это ещё один урок: теперь ты видишь, что если в Испании фашизм официально и носил итало-германскую этикетку, то, содрав её, ты мог бы найти ещё довольно много других названий — от французского до американского! Фашизм, дружище, — это Германия Гитлера и Тиссена, Франция Фландена и Шнейдера. Это Англия Чемберлена и Мосли… Это, наконец, Америка Дюпона и Ванденгейма!..
— Тошно!.. Помолчи!.. — крикнул Лоран.
— Эх ты, простота! Дай нам попасть во Францию…
— Я мечтаю об этом, мечтаю, мечтаю! — кричал Лоран. — Дай нам только пробраться за эту проклятую полосу с черномазыми — и ты увидишь, что такое Франция, ты увидишь…
В волнении он было поднялся, но Стил сильным рывком посадил его за камень.
Зинн перебежал к единственной палатке, сооружённой из одеял. Здесь было жилище и штаб командующего бригадой. Энкель стоял у палатки во весь рост и, что удивило Зинна, тоже внимательно разглядывал в бинокль не удаляющиеся итальянские самолёты, а все ту же группу офицеров на французской земле.
— Смотри, — сказал он, увидев Зинна, — они спешат к холму даже на санитарных автомобилях, но ни одну из этих машин они не подумали послать сюда!
Но Зинн его не слушал, он спешил организовать помощь бойцам, раненным во время налёта.
— Что я говорил? Ага! Что я говорил?! — услышал Энкель торжествующий возглас Варги и, взглянув по направлению его вытянутой руки, увидел на дороге, ведущей к пограничной заставе, колонну конницы. Накинутые поверх мундиров бурнусы развевались, подобно сотне знамён, за спинами всадников.
— Стоило им дождаться спектакля, который сами же они и устроили, — захлёбываясь, говорил Варга, — как они, повидимому, готовы открыть границу и выразить сожаление, что опоздали на полчаса. О, это они сумеют сделать! Скоты, проклятые скоты!
— Меня интересует другое, — проговорил Энкель. — Чтобы задержать нас, они не решились поставить на границе ни одного французского пехотинца. Смотри: сенегальцы и спаги. Я не удивлюсь, если следующих, кто идёт за нами, здесь встретит иностранный легион.
Между тем автомобиль, мчавшийся впереди конной колонны, подъехал к пограничному столбу. Прибежал жандарм и пригласил Энкеля для переговоров с французским комендантом.
Переход мог состояться только на следующий день.
— Помяни моё слово, — сказал Варга. — Сегодня вечером опять прилетят «Капрони»!
Энкель не спорил. Он отдал приказ рассредоточить людей и надёжно укрыть раненых.
Но оказалось, что на этот раз ошибся Варга. Вечером прилетели не «Капрони», а «Юнкерсы». Они точно так же проделали три захода и ушли безнаказанно, провожаемые проклятиями добровольцев.
На следующее утро, ровно в десять тридцать, — время, назначенное французами, — первые солдаты интернациональной бригады (это были раненые французы из батальона Жореса) ступили на землю нейтральной Франции. Собственно говоря, про них нельзя было сказать, что они ступили на землю родины, так как ни один из них не был способен итти. Их носилки лежали на плечах товарищей.
У пограничного столба даже самые слабые раненые приподнимались и сбрасывали к ногам французского офицера лежавшую рядом с ними в носилках винтовку.
Офицер отмечал в списке имя солдата.
Рядом с ним стоял другой француз, небольшого роста, с гладко зачёсанными чёрными волосами на обнажённой голове. Словно нечаянно отбившаяся прядка спускалась на висок почти скрывая резкий белый шрам.
Этот человек был в штатском. Он держал другой список и ставил в нём крестики. Он поставил крестики против имён Цихауэра, Варги, Энкеля, Зинна и всех других немецких коммунистов…
И вот границу перешёл последний солдат бригады — её временный командир и начальник штаба Людвиг Энкель. Шлагбаум опустился. Французы приказали добровольцам построиться побатальонно. По сторонам каждого батальона вытянулась конная цепочка спаги. Сверкнули обнажённые сабли. Растерянные и злые добровольцы запылили по горячей дороге.
Теперь первым шёл Людвиг Энкель. За ним, судорожно ухватившись за ус, тяжело шагал кривыми ногами Варга. Прошло довольно много времени, пока он смог выдавить из себя первую шутку. Но и она была больше похожа на старческую воркотню.
Ехавший рядом с Варгою спаги ткнул его концом сабли в плечо и что-то крикнул. Молодые добровольцы не поняли его слов, но догадались, что говорить и смеяться воспрещается. А те из старых солдат, кто нюхал порох двадцать лет назад, разобрали слова спаги:
— Tais toi, tu la!.. Moscovite!
И сразу перестало казаться удивительным то, чему они удивлялись до сих пор: и сенегальцы, и колючая проволока, и даже «Капрони» с «Юнкерсами». Их встречала не Франция Жореса, имя которого было написано на знамени одного из батальонов бригады, а Франция Шнейдера и Боннэ, Петэна и де ла Рокка…
Тут были люди двадцати одной национальности. Они видели ремовских штурмовиков и эсесовцев Гиммлера; они видели карабинеров и чернорубашечников Муссолини; они видели полузверей из румынской сигуранцы и польской дефензивы; хеймверовцев и куклуксклановцев; они побывали в сотнях тюрем и концлагерей. Здесь они поняли ещё, что такое французские гардмобили.
Лагерь, в котором третью неделю содержали бригаду, — все национальности, офицеров и солдат, здоровых и раненых, молодых и старых, — представлял собою каменистый пустырь без всякой растительности. Единственным, чего правительство Франции не пожалело для своих вольнолюбивых гостей, была колючая проволока. Она трижды обегала пустырь, — три высоких ряда кольев, густо перевитых проволокой. Между этими рядами расхаживали все те же гардмобили — существа в мундирах и касках, утратившие человеческий образ и дар речи. Они только рычали и угрожающе просовывали сквозь проволоку дула карабинов по малейшему поводу.
В лагере не было пригодного для больных жилья. Чтобы укрыть от ночного холода раненых, офицеры отдали свои одеяла.
В лагере не было воды. Чтобы наполнить котелки из мутного ручейка, пересекавшего угол загородки, две тысячи человек с утра до вечера стояли в очереди.
В лагере не было дров. Не на чём было сварить фунт гороху, выдававшегося на день на каждых четырех человек.
— Ну что, простота, ты все ещё ничего не понял? — иронически спрашивал Стил Лорана каждое утро, когда они, раздевшись, пытались вытряхнуть песок из складок одежды, куда он набивался под ударами пронзительного ветра. Песок был везде: в платье, в обуви, в волосах, в ушах, во рту. А так как воды едва хватало для питья, то уже через несколько дней этот песок был настоящим бедствием. Он закупоривал поры, разъедал кожу. Единицами насчитывались люди, у которых глаза не были воспалены и не гноились.
Лорана, который уже многое понял, удивляло теперь другое.
— Ну, хорошо, — грустно говорил он, — я понимаю, что со мною, французским подданным, они могут делать, что хотят…
— Ты ещё не знаешь до конца, чего именно они хотят! — вставлял Стил.
— Я понимаю, что они могут безнаказанно издеваться над тельмановцами, за которых некому заступиться, над гарибальдийцами, которым не с руки обращаться к Муссолини, но вы-то, американцы, англичане, мексиканцы, швейцарцы, поляки и все остальные?.. У каждого из вас есть родина. Америке, например, стоило бы сказать слово…
Стил рассмеялся:
— А я, брат, вовсе не уверен, что это было бы за слово. Может быть, и лучше, что она молчит.
Энкель и Зинн неутомимо писали во все организации, которые казались им мало-мальски подходящими адресатами: от Красного креста до Комитета по невмешательству включительно. Но письма их и телеграммы оставались без ответа. И они даже не знали, идут ли письма куда-нибудь дальше французской комендатуры.
Издевательски медленно тянулась процедура, которую а комендатуре называли опросом желаний. Добровольцев по одному вызывали в канцелярию и заставляли заполнять длинную и бесцеремонно подробную анкету.
Только на исходе пятой недели у ворот лагеря появились первые грузовики. Они забрали часть раненых и больных. На следующий день, и через день, и ещё несколько дней подряд, пока грузовики и санитарные фургоны увозили больных, в лагере происходила тщательная сортировка людей. Комендатура делала вид, будто отбирает их в зависимости от того, куда они хотят отправиться, но добровольцы заметили совсем другое: немцев, австрийцев, итальянцев, часть венгров и саарцев — всех, в чьих анкетах значилось подданство стран фашистской оси, комендатура отделяла от общей массы эвакуируемых. Это вызывало подозрения. Зинн и Энкель протестовали, но комендант даже не дал себе труда посмотреть в их сторону. Тогда Зинн высказал свои опасения добровольцам. По лагерю пробежал тревожный слух о том, что немецких и итальянских товарищей намерены выдать фашистским властям.
В ту ночь бригада не спала. А утром в лагере вспыхнуло восстание.
Нары нескольких жалких бараков оказались разобранными на колья и доски; решётки окон превратились в железные прутья. Под командою своих офицеров добровольцы атаковали караулки. Беспорядочно отстреливающиеся мобили были мгновенно выброшены за ограду, и колонны добровольцев, словно план сражения был разработан заранее, принялись за постройку баррикад вокруг доставшихся им нескольких пулемётов. Сунувшиеся было к лагерю отряды мобилей и жандармов были быстро обращены в бегство восставшими интернационалистами. Двинутый против восставших полк сенегальцев залёг на подступах к лагерю, и когда политработники бригады объяснили черным солдатам смысл событий, полк отказался стрелять в добровольцев. Растерявшиеся французские власти прекратили попытки силой овладеть лагерем и вступили в переговоры с восставшими. Из переговоров сразу же выяснилось, что восстание не имеет никаких других целей, кроме гарантирования политической неприкосновенности всем добровольцам, без различия национальности и партийной принадлежности. В таких условиях открытие настоящих военных действий против тех, кто лицемерно был объявлен «гостями Франции», было бы политическим скандалом таких масштабов, что на него не решились даже французские министры. Из Парижа примчались «уполномоченные» правительства с заданием любою ценой замять дело. Они добились этого: сносная пища, медикаменты для больных и гарантия честным словом правительства личной неприкосновенности — это было всё, что требовали интернированные.
Вокруг лагеря в один день вырос городок палаток, задымили походные кухни. В ворота потянулась вереница окрестных крестьян, женщин из ближних городов и даже парижанок, нёсших добровольцам подарки — пищу, одежду, бельё, книги. Каждый нёс, что мог.
На следующий же день наново началась процедура отбора.
На этот раз она протекала с лихорадочной быстротой. В комендатуре снова появился маленький брюнет в штатском, с белым шрамом на виске, которого писаря почтительно называли «мой капитан», но род службы которого знал только комендант, именовавший его наедине господином Анря.
На этот раз Анри привёз с собою уже проверенные списки немцев.
Он лично наблюдал за тем, как подали закрытые фургоны и погрузили в них первую партию добровольцев. Среди них были почти все офицеры: Энкель, Зинн, Цихауэр, Варга и десятка три других.
Колонна машин с этой партией уже запылила по дороге на север.
Нахмурившийся Лоран долго смотрел ей вслед покрасневшими глазами. Может быть, они и не были краснее, чем у других, но Стилу показалось, что эльзасцу не по себе.
— Ну вот, — сказал каменщик, — теперь-то ты понял, небось, все.
— Да, — тихо ответил Лоран и провёл заскорузлой рукой по лицу. — Пожалуй, я действительно все понял… Все до конца!
8
Эгон Шверер отложил газеты и посмотрел на часы. Сомнений не было: курьерский Вена-Берлин опаздывал. Это воспринималось пассажирами как настоящая катастрофа. Правда, поезд мчался теперь так, что кельнеры, пронося между столиками чашки с бульоном, выглядели настоящими эквилибристами, но лучшие намерения машиниста уже не могли помочь делу. Всю дорогу поезд двигался, как в лихорадке. То он часами стоял в неположенных местах, то нёсся, как одержимый, нагоняя потерянное время. Пресловутая пунктуальность имперских дорог — предмет подражания всей Европы — полетела ко всем чертям с первых же дней подготовки аншлюсса. Южные линии были забиты воинскими эшелонами. На станциях неистовствовали уполномоченные в коричневых и чёрных куртках. Нервозная суета сбивала с толку железнодорожников, терроризированных бандами штурмовых и охранных отрядов, бесчисленными агентами явной и тайной полиции. Царили хаос и неразбериха. Только у самой границы, в зоне, занятой войсками, сохранялся относительный порядок.
Находясь в Вене, Эгон не предполагал, что всё это приняло такие размеры. Профаны могли поверить тому, что Третья империя действительно намеревалась воевать за осуществление аншлюсса.
Эгон расплатился и перешёл из ресторана в свой вагон. Его сосед по купе сидел, обложившись газетами. Это был чрезвычайно спокойный, не надоедавший разговорами адвокат, ехавший так же, как Эгон, от самой Вены. Его звали Алоиз Трейчке. Он был специалистом по патентному праву и имел бюро в Берлине. Очень деликатными намёками Трейчке дал понять, что если Эгону понадобятся какие-либо справки по патентам, по промышленности и тому подобным делам — он всегда к его услугам. Установленная теперь связь с Веной позволит ему ответить на любые вопросы. Эгон спрятал карточку адвоката в карман.
При входе Эгона Трейчке молча подвинул ему часть своих газет, и Эгон так же молча взял одну из них. Он и не заметил, как заснул с газетою в руках.
Его разбудили толчки на стрелках. Мимо окон мелькали дома. Внизу, по блестящему от недавнего дождя асфальту, сновали автомобили.
Эгон без обычной радости окунулся в шумную толчею вокзала.
Берлин казался особенно неприветливым после Вены, ещё не утратившей своей легкомысленной нарядности.
Эгон ехал с надеждой, что никого, кроме матери, дома не будет. Но, к своему неудовольствию, попал прямо к завтраку. Все оказались в сборе.
Эрнст сокрушался, что ему так и не удалось принять участие в «завоевании» Австрии. Генерал был тоже недоволен: австрийский поход его не удовлетворял даже как обыкновенные манёвры. Не удалось испробовать ни одного вида вооружения. С таким же успехом Австрию могли занять кухарки, вооружённые суповыми ложками.
Эгон пробовал отмолчаться, но генерал интересовался, как реагирует на аншлюсс средний австриец — интеллигент, бюргер.
— Как всякий немец, — вставил своё слово Эрнст. — О том, что происходит в Австрии, если это тебе самому недостаточно известно, я дам тебе более точные сведения, чем наш уважаемый господин доктор.
— Ты был там? — иронически спросил генерал.
— А ты не слышал по радио музыку, сопровождавшую триумфальное шествие фюрера?
— Каждая дивизия располагает, по крайней мере, тремя оркестрами. Силами одного корпуса можно задать такой концерт, что мёртвые проснутся! — рассмеялся генерал, к очевидному неудовольствию младшего, сына. — Расскажи, Эгон, откровенно, что видел.
Ещё минуту назад Эгон не собирался поддерживать опасную тему, но бахвальство Эрнста его рассердило.
— Если бы вы не ввели в Австрию своих полков, фюрер никогда не вернулся бы на свою родину.
— Не говори глупостей, Эгон, — недовольно возразил генерал. — Австрия завершила свой исторический путь, вернувшись в состав великой Германской империи.
— Ни в одном учебнике истории не сказано, что Берлин был когда-нибудь столицей этой империи.
— Не был, но будет, — запальчиво сказал Эрнст. — Довольно этих марксистских намёков!
— Мария-Терезия никогда не возбуждала подозрений в причастности к марксизму, — сказал Эгон. — Между тем эта дама во время войны тысяча семьсот восьмидесятого года заметила, что опасность, угрожающая Австрии, заключается не столько в неблагоприятном для Австрии исходе войны, сколько в самом факте существования «прусского духа», который не успокаивается, пока не уничтожает радость бытия там, где он появляется. Она писала дословно так: «Я глубоко убеждена, что для Австрии, самым худшим было бы попасть в лапы Пруссии».
— Мой милый Эгон, — наставительно произнёс генерал, — эта старуха была не так глупа, как ты думаешь, а только жадна. Тогда ещё мог возникать вопрос: кто из двух — Австрия или Пруссия будет носительницей германизма. Живи она на полтораста лет позже, этот вопрос для неё уже не возник бы.
— А мне кажется, что если бы оба её последних канцлера не были слизняками, — заметил Отто, — Австрия и теперь оставалась бы Австрией.
— Это зависело от Вены гораздо меньше, чем от Лондона, Парижа и Ватикана, — возразил Эгон.
— К счастью, и там начали понимать, что им нужна сильная Германия, — сказал Эрнст.
— Когда речь заходила о борьбе с Россией, Австрия и Пруссия тотчас забывали свои споры! — заключил генерал. — Кто бы из нас двух ни спасал друг друга от напора славянства — Австрия ли нас, или мы Австрию, — важно, что на этом фронте мы должны быть вместе!
— Зачем же тогда нужен аншлюсс?
— Чтобы вдохнуть в австрийцев новый дух — дух новой Германия! — сказал генерал. — Моё сознание и, я надеюсь, сознание всякого порядочного немца уже не отделяет Вену от Германии!.. А что думают венцы?
— Я был там слишком мало, — уклончиво начал было Эгон, но неожиданно закончил: — Впрочем, достаточно, чтобы понять: большинство нас ненавидит!
Генерал вздохнул:
— Да, это делается не сразу! Но Вена, небось, веселится: концерты, опера?.. О, этот Штраус! Та-ра-рам-пам-пам…
— Венская консерватория закрыта. Музыканты перебиты или сидят в тюрьмах. Бруно Вальтер вынужден был спастись бегством, оставив в наших руках жену и дочь…
— Бруно Вальтер?.. Бруно Вальтер? — удивлённо бормотал генерал.
— Подчиняться его дирижёрской палочке считали за радость лучшие оркестры мира, — пояснил Эгон.
— Мне стыдно слушать эту галиматью, папа! — резко сказал Эрнст. — Пусть господин доктор не разводит здесь коммунистической пропаганды! Народу сейчас не до капель-дудок!
Эгон не мог больше сдержаться.
— Народ! Какое право имеешь ты говорить о народе?.. Вы тащите народ на бойню, вы… — Он задыхался. — Вас не интересует искусство? Ладно. А венская медицинская школа? Она дала миру такие имена, как Нейман и Фукс. Её уничтожили. Те из деятелей, кто не кончил так называемым самоубийством, сидят в концлагерях. Впрочем, что я тебе говорю о Фуксе! Для тебя и это такой же пустой звук, как Вальтер!.. Но, может быть, ты знаешь, что такое крестьянин? Так вот, австрийские крестьяне вилами встречают наших инспекторов удоя. Они отказываются понять, как наше крестьянство допустило введение наследственного двора.
— Мы им поможем стать понятливее! — сказал Эрнст.
— Ах, крестьянин тебя тоже не интересует? Это всего лишь «сословие питания»? Его дело давать хлеб и мясо для ваших отрядов и молчать? Так посмотри на промышленность, — нет, нет, не на рабочих, а на самих фабрикантов. Чтобы подчинить их себе, мы должны были снять австрийское руководство промышленностью. Мы импортировали туда таких молодчиков, как ты.
Эрнст выскочил из-за стола.
— Я жалею, что не нахожусь там и не скручиваю их в бараний рог!
— Ещё бы, ты ведь боялся, что вам могут оказать сопротивление! Конечно, лучше было сидеть пока здесь!
— Я не могу этого слушать!
— Эрнст, мальчик, успокойся. — Фрау Шверер погладила своего любимца по рукаву. — Эгги больше не будет! — Дрожащей рукой она протянула Эгону корзинку с печеньем. — Это, конечно, не знаменитые венские булочки, но ты любил моё печенье, сынок.
Эгон рассмеялся:
— Венцы, мама, вспоминают о своих булочках только во сне. Они снабжаются стандартным хлебом по таким же карточкам, как берлинцы.
— Какой ужас! — вырвалось у фрау Шверер, но она тут же спохватилась и испуганно посмотрела на Эрнста.
Эрнст решительно обратился к генералу:
— Мне бы очень хотелось, отец, чтобы Эгон не разводил в нашем доме этой нелепой пропаганды. Если ты можешь приказать это доктору — прикажи. Иначе мне придётся позаботиться об этом самому!
Фрау Шверер не решалась перебить Эрнста. В роли миротворца выступил генерал. Он увёл Эгона к себе в кабинет и, усадив в кресло, сказал:
— Давай условимся: гусей не дразнить. Особенно когда они молоды и задиристы.
Генерал был с Эгоном ласковее, чем обычно. Старику хотелось поговорить откровенно. На службе такая возможность была исключена. Дома говорить было не с кем. С тех пор как Отто, покинув службу у Гаусса, стал его собственным адъютантом, генерал, в интересах дисциплины, прекратил обычные утренние беседы с ним. Эрнст как собеседник ничего не стоил. Эмма?.. При мысли о жене генерал насмешливо фыркнул.
Одним словом, он рассчитывал на разговор по душам со старшим сыном, но вместо того, после первых же слов Эгона, жестоко обрушился на пацифизм сына, назвал его трусом.
— Когда речь идёт о войне, я действительно становлюсь трусом, — согласился Эгон. — Самым настоящим трусом. Я же знаю, что такое война!
— Будто я знаком с нею хуже тебя, — сказал генерал. — Но я не устраиваю истерик, не кричу, как полоумный: «Долой войну!» Только пройдя через это испытание, немцы добьются положения народа-господина.
— Народу этого не нужно. Дайте ему спокойно работать. Наше поколение слишком хорошо знает, чего стоит война.
— Я тоже был на двух войнах!
— Таких, как ты, нужно держать взаперти! — вырвалось у Эгона.
Шверер был потрясён: сын оскорблял его!
Старик нервно передёрнул плечами, точно его знобило.
— Странное поколение! У нас не было таких противоречий… Вы разделились на два непримиримых лагеря. Когда вы встретитесь, это будет хуже войны… А ведь вы — родные братья. Почему это, мой мальчик?
— Я и Эрнст? Мы же как люди разных веков. В моё время Германию трясла лихорадка войны и в ней загоралось пламя революции. В такой температуре открываются глаза на многое. А он не знает ничего, кроме трескотни господина «национального барабанщика»! Это для него лучшая музыка в мире.
Генерал остановил его движением рука:
— Договорим после обеда.
Стрелка хронометра подошла к делению, когда, как обычно, открылась дверь кабинета и Отто доложил, что машина ждёт. Отто хорошо знал своё адъютантское дело. Школа Гаусса не пропала даром. Правда, с отцом нужно было быть ещё более пунктуальным. Между ними не осталось прежних дружеских отношений, — они стали строго официальными, но Отто это не пугало. У него были основания мириться с неудобствами своего положения.
Ещё раз кивнув Эгону, генерал в сопровождении Отто покинул кабинет.
Эгон остался один. Он пробовал понять отца и не мог.
Решил пойти к матери, чтобы расспросить об отце.
В столовой её не было. В примыкающей к столовой гостиной тоже царила тишина. Ступая по ковру, Эгон ощущал успокаивающую беззвучность своих шагов. Дойдя до дверей спальни, Эгон остановился. Через приотворённую дверь, прямо против себя, он увидел большое зеркало и в зеркале Эрнста. Молодой человек не мог его заметить. Эгон видел, как Эрнст торопливо подошёл к туалету фрау Шверер и открыл шкатулку. Эгон знал, что в этой шкатулке мать хранила драгоценности. Порывшись в ней, Эрнст что-то взял и опустил себе в карман.
Не помня себя, ничего не видя перед собой, Эгон шагнул в спальню. Но через мгновение, когда он снова обрёл способность видеть и соображать, Эрнст уже спокойно закуривал сигарету.
— Ты тоже к маме, господин доктор? — спросил он на. — Её нет дома. Кури!..
Эгон с отвращением оттолкнул протянутую Эрнстом коробку и поспешно вышел.
Эрнст нагнулся и спокойно собрал рассыпавшиеся по ковру сигареты.
9
Всю дорогу от Берлина Эгон не мог отделаться от ощущения физической нечистоты. Стоило закрыть глаза, как вставала фигура Эрнста в тесной рамке зеркала.
Он неторопливо вышел на вокзальную площадь Любека. Вещи были сданы комиссионеру для доставки в Травемюнде. Эгон был свободен.
Вокзальная площадь в Любеке невелика, но Эгону показалось, что здесь необычайно много воздуха и света. Он любил её, как и весь этот старый город. Каждый раз, проезжая его, Эгон воображал себя за пределами Третьей империи. Он хорошо понимал, что это ложное впечатление случайного проезжего, не заглядывающего за двери домов, не задающего вопросов прохожим. Но с него было достаточно того, что внешне эти узкие, тёмные улицы сохранили неприкосновенным облик его любимой старой родины. Он нарочно не задумывался над тем, что делалось за толстыми стенами домов. Глаз берлинца отдыхал на благородных готических фасадах города, накрытых высокими шатрами черепичных крыш.
Было хорошо итти, не думая о том, почему так тихи и пустынны улицы, не замечая очередей у продовольственных лавок, нищих на паперти кафедрального собора, молчаливых групп безработных на скамейках набережной против соляных амбаров…
Миновав тёмную арку крепостных ворот, Эгон вошёл в просторный квадрат рынка. Можно было не обращать внимания на то, что вывески на большинстве лавок унифицированы и принадлежат одной и той же фирме. Хотелось видеть только вот такие, как этот сапог, протянутый чугунным кронштейном на середину тротуара. Правда, их осталось совсем мало. Но какие-то упрямые последыши потомственных ремесленников, видимо, решили умереть на постах предков, пронёсших своё дело через восемь веков вольного города. Крупным фирмам не сразу удавалось сломить упорство мелкого торгового и ремесленного люда.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.