— Мы и так…
— Я к тому, что его уход — дело решённое. А ещё неизвестно, так ли легко сговоришься с Хэллом.
— С Хэллом?
— Да, Рузвельт притащит этого старика.
— И все же мы-то своего добьёмся, а вот как Рузвельт — не знаю.
— Нужно, не откладывая, взяться за дело.
— Ясно, ясно!
— Вы наивничаете, Генри! — угрожающе проговорил Ванденгейм. Он сел на диван и упёр руки в бока. Халат распахнулся. — Первое, что вы должны сделать, — это помирить «ИГ» с Тиссеном и Круппом. Мне в конце концов наплевать, как он будет называться, этот их новый парень…
— Гитлер, — подсказал Шрейбер.
— Чорт с ним, пусть будет Гитлер, если на него можно положиться, но я не желаю больше, чтобы немцы тратили мои деньги на внутренние драки.
— Мне тоже ни один из них не родственник, — пренебрежительно заявил Шрейбер.
— Посоветуйтесь с Шахтом.
— Тут нужен совет военных.
— Так потолкуйте с их генералами.
— Можно подумать, Джон, что теперь вы решили играть в простоту.
— Что ещё?
— Мы же сами создали положение, при котором генералы смотрят из рук Тиссена и компании.
— А Тиссен из рук генералов?.. Согласитесь, Генри, — примирительно закончил Ванденгейм, — это же глупо: с одной стороны, как пайщик «Дженерал моторс», я даю деньги Тиссену, с другой стороны, как пайщик Дюпона, — «ИГ». А они грызутся. Это же глупо!
— Может быть, и не так глупо, как кажется. Чтобы нарыв лопнул, ему нужен компресс.
— К чорту компрессы, Генри! У нас нет на это времени. Нарыв нужно вскрыть ножом. И чтобы наверху кучи остался этот их…
— Гитлер?
— Глупое имя…
— По словам Курта, англичане, до сих пор предпочитающие для Германии восстановление монархии, фыркают при имени «национального барабанщика».
— Фыркать имеет право тот, кто даёт деньги.
— Они участвуют в деле.
— С совещательным голосом, Генри. — Ванденгейм рассмеялся и, вдруг сразу посерьёзнев, сказал: — Кстати об англичанах: нужно перерезать канал для подачек, идущих в Германию от нефтяников во главе с Генри Гевелингом.
— А на какой размер наших вложений может рассчитывать Курт? — спросил Шрейбер.
Ванденгейм пожевал толстыми губами и неопределённо промямлил:
— Это зависит… — Он долго молчал, словно его мысль вдруг прервалась. — Одним словом, остановки за деньгами не будет, но на этот раз мы хотим реальных гарантий. Нам нужны не такие жалкие проценты, словно мы ростовщики…
— На этот раз будет пятьдесят один, — уверенно сказал Шрейбер.
— Пятьдесят один? — задумчиво переспросил Ванденгейм, посмотрев в потолок. — Мало!
В глазах Шрейбера мелькнул испуг.
— Не хотите ли вы поменяться местами с самими немцами?! — воскликнул он.
Ванденгейм посмотрел на него в упор так, словно услышал глупость. Его голубые глаза сузились и снова посерели.
— Хочу.
— Джон! — не то испуганно, не то удивлённо воскликнул Шрейбер.
— Да, да! Именно этого я и хочу, — повторил Ванденгейм.
— Оставить им десять процентов в их собственном деле?
— Да.
— Это невозможно, Джон, честное слово!
— Только при такой перспективе игра стоит свеч, — упрямо наклонив голову, проговорил Ванденгейм. — Мы можем оставить немцам ровно столько права распоряжаться, сколько укладывается в эти десять процентов. Ни на цент больше!
Шрейбер от волнения не заметил, как швырнул окурок в бассейн. Его по-настоящему пугали планы старшего партнёра. Их осуществление означало бы, что нити управления экономикой Рейнской области уйдут из рук европейских шрейберов. А именно они и были до сих пор единственными полновластными распорядителями дел там, из своих контор в Лондоне, Кёльне и Гамбурге. Ведь и сам он, сидя в Штатах, был вынужден смотреть из рук «старших». А хотелось другого: не сможет ли он сам стать «старшим» при новом повороте дела?
— Всех их нужно спутать в один узел, — между тем говорил Джон. — Так, чтобы никогда и никто не мог его распутать… Ни при каких обстоятельствах! «ИГ» нужно связать с «Импириел кемикл», «Импириел кемикл» с Кюльманом, Кюльмана с Нобелем. И все под нашим контролем!
— Начнётся война в Европе, и все полетит к чорту, — в сомнении произнёс Шрейбер.
— Войны в Европе не будет, — отрезал Джон. — Мы локализуем её на востоке. Мы поможем Японии прыгнуть на спину России. Поддержим немцев в драке с большевиками по ту сторону Вислы. Но сначала займитесь этими немецкими дрязгами. — Он пошлёпал губами. — Пусть-ка немцы кончают у себя с коммунистами. Решительно кончают. Иначе мы никогда не доберёмся до сути…
— Доберёмся, Джон, доберёмся. — Шрейбер заискивающе-фамильярно похлопал Ванденгейма по спине. — Как только на карте появится общая русско-германская граница, дело будет сделано. Керзон не зря провёл свою линию, а?
— И очень скоро мы к ней подберёмся. Немцы пойдут на эту приманку.
На некоторое время между ними воцарилось молчание. Казались, каждый думал о своём. Потом, словно и не было делового разговора, Ванденгейм спросил:
— Вы уже завтракали?
— Да… Но, кажется, я способен начать сначала.
— Так пошли.
— Сколько же, по-вашему, для начала можно дать Курту?
— Столько, сколько нужно для восстановления всего военного комплекса в Германии. При этом не из старья, а на совершенно новой, вполне современной производственной базе. Пригласите к завтраку Шахта: пусть пускает в ход этого вашего… — Джон щёлкнул толстыми пальцами.
— Гитлера?
— Вот именно: Гитлера.
Это был первый и последний деловой разговор, который Джон Ванденгейм имел за все пять дней трансатлантического перехода. Все другие попытки заговорить с ним о делах он пресекал лаконическим: «В Европе!»
Это слово он обычно бросал через плечо, даже не оборачиваясь к секретарю, чтобы не отрываться от своего любимого занятия — чистки трубок. Перед ним стоял чемодан-шкаф, разделённый на сотни отделений, где покоились трубки, входившие в так называемый «малый» набор, следовавший за ним повсюду и составлявший часть его знаменитой коллекции трубок. В ней были представлены глиняные трубки инков и голландцев, фарфоровые — не то урыльники, не то пивные кружки — баварцев, турецкие чубуки, китайские трубочки-малютки для опия, огромные, как гобои, бамбуковые трубки полинезийцев, современные шедевры Донхилла и Петерсона — всё, что было когда-либо изготовлено для сухой перегонки курева в лёгкие человека. В поместье Ванденгейма на Брайт-Айленде остался целый трубочный павильон, набитый трубками, и штат экспертов-трубковедов.
Джон Третий не знал большего удовольствия, чем сидеть за чисткой какого-нибудь уникума из прекрасного, как окаменевший муар, верескового корня или из потемневшей от времени и никотина пенки.
Людям, близко знавшим Джона Третьего, было известно, что трубки являлись единственным предметом, не связанным с наживой, которым Ванденгейм способен был искренне интересоваться.
Поэтому для секретарей не было ничего удивительного в том, что в течение плавания «Фридриха» они получали это лаконическое «в Европе» независимо от того, какие имена они называли и о каких делах докладывали.
2
Единственным, ради кого Ванденгейм оторвался от возни со своими трубками, и то уже почти в виду Гамбурга, был худой краснолицый пассажир, вызванный секретарём Ванденгейма из каюты первого класса. В судовом списке он значился как Чарльз Друммонд, инженер и коммерсант. Но когда он вошёл в салон Ванденгейма, тот указал ему на кресло и сказал:
— Капитан Паркер…
Это звучало скорее вопросом, чем приглашением.
Паркер молча кивнул головой и сел.
— Полковник предупредил вас, что вы мне понадобитесь?
— Да, сэр.
Ванденгейм бесцеремонно оглядел Паркера.
— По словам полковника, на вас можно положиться…
Паркер выдержал его взгляд и также посмотрел ему прямо в лицо, ничего не ответив.
Ванденгейм указал на сидевшего по другую сторону круглого стола человека и сказал:
— Доллас поговорит с вами.
И ушёл.
Паркер посмотрел на Долласа. Он не раз слышал это имя — одного из двух совладельцев нью-йоркской адвокатской фирмы, ведшей дела крупнейших банковских корпораций, — но никогда его не видел.
Паркер иначе представлял себе Фостера Долласа. Он принял бы за злую шутку, если бы кто-нибудь описал ему этого дельца таким, каким он его видел теперь перед собою: маленький, щуплый, но с круглым животом, с головою, похожей на огурец, покрытый налётом рыжей ржавчины. Лицо его было словно вымочено и потом крепко выжато — все в складках дряблой кожи.
Доллас сидел совершенно неподвижно и не проронил ни слова, пока широкая спина Ванденгейма не исчезла за дверью. Тогда он заговорил быстро, выбрасывая чёткие слова, отделённые друг от друга совершенно одинаковыми, как удары метронома, промежутками.
— Вы проинструктированы?
— Да, сэр.
Доллас расцепил пальцы сложенных на животе непомерно больших, покрытых пятнами, словно от экземы, рук и, опершись ими о подлокотники кресла, порывисто наклонился к Паркеру:
— Имеете собственность?
— Нет, сэр.
— Состоите акционером каких-нибудь компаний?
— Нет, сэр.
— Играете на бирже?
— Нет, сэр.
— Женаты?
— Нет, сэр.
— Имеете постоянную подругу?
— Нет, сэр.
— Родители?
— Умерли, сэр.
— Очень хорошо!
Доллас так же порывисто, как подался вперёд, откинулся теперь к спинке кресла и снова сложил руки на животе.
На лице Паркера не было ни малейших следов раздражения или хотя бы удивления этим допросом. Казалось, он был способен так же спокойно, монотонно отвечать всю жизнь, о чём бы его ни вздумали спрашивать.
А Доллас, подумав, сказал:
— У вас ещё все впереди.
— Надеюсь, сэр.
— Если будете хорошо работать, у вас будет много денег.
— Может быть, сэр.
— Об этом подумаем мы.
— Очень любезно, сэр.
— И сейчас там… — Доллас махнул куда-то в пространство, — вам понадобятся деньги.
— Возможно, сэр.
Доллас так же быстро и чётко, действуя, как солдат, выполняющий приказы «по разделениям», вынул чековую книжку, перо и, написав чек, протянул его Паркеру.
— Банк Шрейбера, Гамбург.
— Слушаю, сэр.
— Вы не должны испытывать недостатка в деньгах.
— Благодарю, сэр.
— В Германии вы не увидите никого из нас.
— Понимаю, сэр.
— Обо всем, что я вам поручу, вы дадите мне знать письмом вот с таким знаком на конверте. Подписываться не надо.
Доллас торопливо нарисовал знак на корешке чека и тут же зачертил его.
— Прежде всего вы свяжетесь с лицом, которое…
Паркер остановил его движением руки.
— Прошу, не здесь, — и он посмотрел на дверь.
— Я забыл, — сказал Доллас, — корабль немецкий.
— Даже если бы он был трижды американский.
Доллас набросил на плечи пальто и вышел на палубу. Паркер последовал за ним.
Там, склонившись рядом на поручни над видневшейся далеко внизу водой, они закончили разговор. Паркер ничего не записывал. Он только запомнил несколько адресов и одно-единственное имя: Вильгельм фон Кроне.
От этого фон Кроне Паркер должен был получать сведения, интересующие Ванденгейма, но действовать при этом так, чтобы связь между Паркером и Кроне никогда и никем не могла быть обнаружена. Через этого же Кроне Паркеру предстояло передавать кое-что и тем руководящим немецким политикам, с которыми Ванденгейм найдёт нужным вступить в секретные сношения через головы Шрейбера и Шахта.
Перед тем как уйти, Паркер спросил:
— Когда вы отбудете из Европы, я должен буду сопровождать вас, сэр?
— Нет.
— Я останусь в Европе?
— Да… Полковник хорошо говорил о вас… Мы найдём вам дело…
— Я рад, сэр.
— Молодёжь страдает иногда превратным представлением о жизни, — отчеканил Доллас, словно диктуя параграф какого-то устава.
— Надеюсь, я правильно понимаю жизнь.
— Молодёжь гибнет из-за своего честолюбия…
— На нашей службе, сэр?
— …или идеи.
— У меня нет идей, сэр.
— Убеждения?
— Я не принадлежу ни к каким партиям, сэр.
— А в прошлом?
— Никогда не было, сэр.
— Студентом?
— Я увлекался спортом, сэр.
Доллас разжал руки, которыми придерживал полы накинутого на плечи пальто, и сделал ими неопределённое движение.
— У вас были когда-нибудь друзья коммунисты?
— Никогда, сэр.
Это была единственная фраза, которую Паркер произнёс с особенным ударением.
— От них все беды! — Доллас повернул востроносое лицо к востоку, и его ноздри порывисто раздулись, словно он принюхивался. — Но рано или поздно мы с этим покончим.
— Я тоже так думаю, сэр.
— Правильно думаете, капитан. — И, помолчав, Доллас добавил: — Если вам понадобятся в Европе деньги, дадите знать.
— Благодарю, сэр.
Они ещё несколько минут молча стояли у борта под защитою стеклянного козырька, по которому монотонно барабанил дождь.
Внизу чернела исхлёстанная ударами косого дождя вода; она, журча, обтекала высокие борта «Фридриха Великого», медленно входившего в устье Эльбы. Дробясь в подёрнутом рябью глянце реки, все восемь рядов иллюминаторов отражались мутножелтыми расплывающимися пятнами.
Доллас прервал молчание:
— Желаю удачи!
Он покровительственно похлопал Паркера по плечу. Тот молча снял шляпу.
Когда маленькая фигура Долласа скрылась в осветившемся на мгновение квадрате двери, Паркер вернулся в свою каюту и принялся укладывать чемодан, то и дело с интересом поглядывая в иллюминатор, за которым, сквозь сетку дождя, виднелись огни Гамбурга. Паркер ещё никогда не бывал в Европе.
Правда, как говорят, в Европе все хуже, чем в Штатах, и уж, во всяком случае, мельче, чем в Штатах, но посмотреть новое никогда не вредит. Ездят же, в конце концов, даже американцы осматривать Йеллоустонский заповедник со всякого рода окаменелостями. Вероятно, и тут, в Европе, все эти мелочи — что-нибудь вроде окаменелостей. Но поскольку эти древности представляют интерес для его боссов, то и ему самому будет полезно с ними познакомиться.
Паркер подошёл к иллюминатору. «Фридрих Великий» уже вошёл в Гамбургский порт и двигался теперь мимо череды причалов с ошвартованными у них пароходами. Паркер сразу же обратил внимание на то, что это вовсе не так уж мало, как должно быть все это в этой маленькой Европе. Да и не производит впечатления древности. Набережные порта обросли кранами, словно джунгли деревьями. Пакгаузы складов велики и, кажется, заполняют территорию, которая сделала бы честь даже Нью-Йорку.
Но, может быть, все это лишь тут, на берегу, где не может не сказываться великое влияние великой Америки, чей великий дух оживляет костенеющую Европу. Если верить врачам, нечто подобное происходит ведь и с человеческим организмом: ткани тела к старости костенеют, теряют эластичность, и человек может даже вовсе утратить подвижность — скажем, перестать ходить. Тогда необходимо оздоровляющее вливание чего-то, что способно разлагать соли старения. Такое вливание совершает сейчас Америка. Подкожное впрыскивание золотого раствора долларовых займов и прямых капиталовложений помогает Европе, и в частности Германии, бороться со склерозом, который готов превратить эту провинцию мира в заповедник, подобный Йеллоустону… Вполне возможно, что старушка Европа загнётся от подобных вливаний, но до этого ему уже мало дела…
Однако смотрите-ка! «Фридрих» все идёт и идёт, а причалам ещё и конца не видно. Видно, эти немцы научились-таки кое-чему у американцев! Интересно знать, когда они это успели?
Задетый за живое неожиданной грандиозностью порта, Паркер надел шляпу и пошёл наверх, чтобы с палубы разобраться в неожиданном зрелище, представшем его взорам в Гамбургском порту.
А высоко над его головою, на той палубе, где он только что побывал, под защитою того же стеклянного колпака, снова виднелась унылая фигура Долласа. Он зябко сжался, пряча голову в поднятый воротник пальто. Рядом с ним возвышалась массивная фигура Ванденгейма. Ветер раздувал огонёк на конце зажатой в его зубах сигары.
— За каким дьяволом вы меня вытащили на этот сквозняк? — недовольно проворчал Ванденгейм.
— Мне всюду чудятся уши.
Ванденгейм невольно огляделся.
— Выкладывайте, что у вас там есть.
— Насчёт ФДР, Джон.
— Франклин… Делано… Рузвельт… — едва слышно, словно в глубокой задумчивости, проговорил Ванденгейм. При этом глаза его утратили рассеянное выражение. Их взгляд стал тяжёлым и почти угрожающе впился в лицо Долласа, удивительно напоминавшее в полутьме злую мордочку хорька.
— Говорите же… — понизив голос, повторил Ванденгейм. Он вынул изо рта сигару и наклонился к самому лицу Долласа. — Ну?..
Доллас ещё глубже втянул голову в воротник пальто.
Ванденгейм едва разбирал слова:
— Мы можем… послать телеграмму… Герберту…
— Говеру?
— Пусть действует…
Огонёк сигары, брошенной Ванденгеймом, исчез за бортом, и его большая рука тяжело опустилась на плечо Долласа:
— Тсс!.. Вы!..
3
В комнате царила томительная тишина. Слышно было, как шелестят листы досье, которое гневно перелистывал Геринг, да его все учащавшееся дыхание.
За спиною Геринга стоял Вильгельм Кроне. На нем была чёрная форма эсесовца с нашивками штурмбаннфюрера. В наружности Кроне не было ничего примечательного. Вероятно, в перечне примет, какие составляются в личных досье тайной полиции, против графы «лицо» стояли бы слова «чисто обыкновенное, без отметин». Нос его был тоже «обыкновенный», по сторонам его сидели такие же обыкновенные глаза — ни большие, ни маленькие, ни тёмные, ни светлые. Даже их окраска не сразу поддавалась определению, но скорее всего они были серыми, хотя временами, когда он поворачивался к свету, в них и можно было найти признаки лёгкой голубизны. Темнорусые волосы, не короткие, не длинные, были расчёсаны на пробор, какой носят миллионы немцев по всей Германии, — обыкновенный ровный пробор. Человек, взглянувший на этот пробор, через минуту забывал, с какой стороны он расчёсан, — с правой или с левой. Он не был ни особенно тщательным, ни сколько-нибудь небрежным.
Заметными в Кроне были только руки с длинными нервными пальцами. Такие пальцы бывают у шуллеров, карманников и тонких садистов.
Одним словом, если не считать рук, весь Кроне с ног до головы был «обыкновенным, без особых примет».
Из-за спины Геринга Кроне видел его широкий, коротко остриженный затылок и розовую складку шеи, сползавшую на тугую белизну воротничка. Он видел, как по мере чтения досье шея министра делалась темней, как кровь приливала к ней. Наконец и затылок стал красным.
Кроне заглянул через плечо Геринга: толстые пальцы министра, вздрагивая от раздражения, держали за угол вшитую в досье листовку с призывом бороться за оправдание и освобождение обвиняемого в поджоге рейхстага болгарского коммуниста Димитрова.
Воззвание было подписано:
«От имени германского антифашистского пролетариата, от имени нашего заключённого вождя товарища Тельмана — Центральный комитет Коммунистической партии Германии».
По нетерпеливому движению головы Геринга Кроне понял, что тот снова перечитывает воззвание, и мысленно усмехнулся. Он не завидовал полицейскому чиновнику, стоявшему по другую сторону стола.
— «Именем Тельмана»? — негромко, с хрипотою, выдававшей сдерживаемый гнев, проговорил, ни к кому не обращаясь, Геринг.
Чиновник растерянно повёл было глазами в сторону Кроне, но тотчас же снова уставился на министра.
— Послушайте, вы! — крикнул Геринг, ударяя пухлой ладонью по листовке. — Я вас спрашиваю: что значит «именем Тельмана»?
— Но… экселенц…
— Почему они подписывают свои листовки именем человека, который уже полгода сидит в тюрьме?
— Не… не знаю… экселенц…
— А кто знает?.. Кто? — Геринг поднялся, опираясь руками о стол, и, ссутулив спину, смотрел на чиновника налившимися кровью глазами. — Может быть, они согласовывают с ним содержание этих воззваний?
— О, экселенц! — воскликнул чиновник. — Тельман содержится в абсолютной изоляции, на режиме… приговорённого к смерти.
— Какой прок в вашем режиме, если коммунисты не считают Тельмана похороненным?
— Но, смею сказать, экселенц, сделано все, чтобы тюрьма действительно стала для него могилой!.. Мы не снимаем с него наручников даже на время обеда, вопреки тюремному уставу.
— Плюю я на ваш устав! — взревел Геринг. — Вы с вашим уставом довели дело до того, что Димитров выходит на процесс так, как будто пробыл полгода в санатории, а не в тюрьме!
— Но вам же известно, экселенц, в каких условиях он содержался.
— Вы обязаны были вовремя дать мне знать, что этого недостаточно.
— Он был лишён прогулок… Наручники не снимались даже для писания заявлений следователю.
— Мало!
— Я назначал ему строгие наручники, экселенц! В них нельзя пошевелить руками. В них человек через месяц сходит с ума. Мы же не снимали их с Димитрова три месяца!..
Геринг сделал вид, что с досадою зажимает уши, потом, с безнадёжностью махнув в сторону чиновника, сердито проговорил:
— Неужели вам мало тех примеров служебного рвения, которые столько раз показывали наши молодцы-штурмовики, когда арестованные совершали попытку к бегству?
— Но Тельман ни разу не пытался бежать.
— Так сделайте, чтобы попытался!
— Мы постараемся, экселенц.
Геринг швырнул папку чиновнику:
— Запомните: нам не нужны люди, которых надо учить!
Чиновник склонил голову:
— Экселенц…
— Если коммунисты будут иметь возможность действовать именем Тельмана, я спрошу с вас!.. — Геринг обернулся к Кроне: — Хоть бы вы взяли это дело на себя. Я уверен, вы придумали бы что-нибудь! — Он кивнул чиновнику: — Идите… Если вы окажетесь банкротом, я действительно поручу это дело господину фон Кроне. Он покажет вам, как нужно работать!
— Надеюсь справиться, экселенц. — Чиновник щёлкнул каблуками.
— Послушайте, вы! — спохватился Геринг. — Не натворите чего-нибудь… неподобающего. Не то снова подымутся крики, что мы убийцы. На это можно было наплевать, пока вы действовали как штурмовик. Но теперь, когда вы чиновник правительства, нужно работать тонко и чисто.
— Я вас понял, экселенц!
Когда дверь за чиновником затворилась, Геринг встал, взял стоявшую на столе большую пёструю коробку и протянул её Кроне.
— Курите! Эти папиросы прислал мне болгарский царь. Наверно, хороши!.. — Он прошёлся у стола. — Если бы вы знали, милый Кроне, как трудно работать, когда узда приличий заставляет думать о том, что можно и чего нельзя.
— Да, это очень стеснительно, экселенц.
Геринг шумно вздохнул:
— Если бы я знал наверняка, что думают по этому поводу по ту сторону канала!
— Вас беспокоят англичане? — Кроне пренебрежительно скривил губы.
— Если бы вы были на моем месте, Кроне, они беспокоили бы и вас. Насчёт американцев-то я спокоен, — уверенно проговорил Геринг. — Они достаточно деловые люди, чтобы понимать: до тех пор, пока не уничтожены живые носители коммунистической идеи, янки не могут быть спокойны за деньги, вкладываемые в оздоровление нашей промышленности…
— Вы совершенно правы, экселенц, — проговорил Кроне. — Янки трезвые люди… Впрочем, говоря откровенно, я думаю, что и англичане достаточные реалисты.
— Знаете что? — Геринг сделал глубокую затяжку. — Если бы вы могли выяснить, что думают на этот счёт англичане…
— Думают или подумают?
Геринг расхохотался:
— Вы золотой человек, Кроне, сущее золото! Если бы у нас было побольше таких голов… Попомните моё слово: вы сделаете карьеру… держитесь около меня.
— Меньше всего я думаю о карьере, экселенц.
— Ого! Такие ответы не часто приходится слышать от наших людей! — Возвращаясь к прежней мысли, Геринг вдруг спросил: — А что же, по-вашему, делать с Тельманом? Печать разных стран проявляет слишком много интереса к его фигуре.
— И чем дальше, тем этот интерес делается назойливей, — заметил Кроне.
— Если не пресечь его источник?..
Геринг остановился напротив собеседника, широко расставив толстые ноги и заложив руки за спину. Наклонив голову, он выжидательно смотрел на Кроне.
Тот заговорил негромко:
— Подумайте, экселенц, какое впечатление произвело бы на мир… отречение Тельмана!
Геринг вынул изо рта папиросу. Веко над его левым глазом нервно дёргалось.
— Отречение… Тельмана?
— Что же невероятного, экселенц? — Кроне пожал плечами. — Вы же вполне удачно проделали это с Торглером.
— Торглер!.. Но чего вы рассчитываете добиться от Тельмана?
— Разве вы не намерены после процесса Димитрова организовать процесс Тельмана? Разве вам не нужно доказать, что коммунисты замышляли государственный переворот и работали на Москву?
— Конечно!
— Так пусть же Тельман предоставит вам возможность защищать его от этого обвинения. Пусть он только не мешает нам самим доказать, что вся его борьба с нами была ошибкой. И следующим его неизбежным шагом будет приход к нам!
— Тельман?.. — с сомнением покачал головою Геринг.
— Разве не таков был путь многих социал-демократов? Да что говорить, когда перед нами даже пример бывших коммунистов: Рут Фишер и Маслова в Германии, Дорио и Деа во Франции? Наконец Троцкий!
— Честное слово, это мне нравится… хотя и кажется почти неисполнимым.
— Вы сами должны побывать у него.
— Я?.. У него?..
— Вы!
Геринг вернулся к своему креслу и грузно опустился в него.
— Вы отдаёте себе отчёт, Кроне: я — в камере Тельмана?!
Геринг долго смотрел на Кроне, подперев голову кулаком.
— Из этого ничего не выйдет, Кроне, — уныло проговорил он наконец.
— Посмотрим! Тельману следует показать, что будет, если он не внемлет вашему голосу. Подземная камера без света, в которой можно только лежать, не блестящая перспектива.
— Мы уже пробовали. Он объявил голодовку.
— Примените искусственное питание, но заставьте его почувствовать, что такое могила. Пригрозите продержать его на искусственном питании столько времени, сколько человек может выжить без света. Посмотрим, откажется ли он после этого слушать вас!
Мутные глаза Геринга оживились.
— Пожалуй, Кроне, это покрепче того, что мы делали до сих пор… Но пока он выдерживал все. Из чего они сделаны, эти коммунисты?.. Они не такие же люди, как мы, Кроне.
— Другие, экселенц…
— Другие?.. Пока я буду занят на лейпцигском процессе, его заставят до конца понять, что значит быть похороненным заживо! Я сломлю его! Сломлю, чего бы это ни стоило!..
Геринг сжал кулак и хотел ударить по столу, но движение вышло вялым, лишённым силы. Голова его стала клониться на грудь. Он поднял на Кроне помутившийся взгляд.
— Извините… я… на минуту…
Он с усилием встал и, волоча ноги, поплёлся к маленькой двери в дальней стене кабинета.
Кроне сквозь дым папиросы посмотрел на широкую ссутулившуюся спину Геринга. Закинув ногу на ногу, он пустил к потолку несколько правильных колец дыма и, прищурившись, следил за тем, как кольца поднимались, делались все шире, расплывчатей, потом тонкой стремительной струйкой пронзил сразу несколько колец. Ещё мгновение полюбовался тем, как они расходятся в неподвижном воздухе, и ленивым движением руки разогнал дым.
Его взгляд остановился на маленькой двери, за которой скрылся Геринг. Почему-то с особенной яркостью стояла перед глазами его спина: ссутулившаяся, во внезапно обвисшем, ставшем непомерно широким, как пустой мешок, мундире… Странно, как это раньше Кроне не приходило в голову: ведь сама судьба даёт ему в руки могучее средство воздействия на психику Геринга. Разве нет на свете каких-нибудь более совершенных наркотиков, чем кокаин, которым злоупотребляет «наци No 2»?.. Разве нельзя прибрать его к рукам, дав ему нечто, от чего наркоману так же трудно отказаться, как от опия человеку, втянувшемуся в этот порок?..
Эта неожиданная мысль так увлекла Кроне, что он даже забыл о папиросе, и столбик пепла рос на ней, грозя вот-вот обвалиться на брюки Кроне. Мысль о том, что нужно немедленно написать кое-кому, потребовать присылки самого сильного и затягивающего наркотика, какой только существует, давать этот наркотик Герингу такими дозами, чтобы постоянно держать его в зависимости от себя, не открывая ему ни названия, ни источника яда… Да, это может оказаться более крепкой цепью для министра, чем даже золото, которое он так любит, но которое ему может дать всякий, у кого его больше, чем у тех, на кого работает Кроне…
Когда Геринг вернулся, его поступь снова была твёрдой. Он держался прямо, его движения были театрально широкими.
Хотя Геринг понимал, что Кроне отлично знает, зачем он уходил, тем не менее он сделал вид, будто тот ничего знать не может:
— Заработался я, милый Кроне, начались головокружения… переутомление… Итак?..
— Ещё одну минуту, экселенц. Не кажется ли вам, что с Беллом пора кончать?
Геринг порывисто откинулся в кресле.
— Вы с ума, сошли!..
— Ничуть.
— Белл — моя личная связь с Гевелингом.
Кроне мог бы ответить, что он знает все: и то, что подозрительный авантюрист Белл нужен Герингу не столько в качестве «связи» с английским нефтяным магнатом Гевелингом, сколько в качестве источника получения средств на личные расходы генерала, выходящие за пределы государственных ассигнований; отлично знает, что именно он, Белл, был организатором огромного мошенничества с подделкой советских червонцев, которое должно было сделать его участников миллионерами, но совсем некстати было раскрыто, знал многое другое из тёмного прошлого и настоящего господина министра внутренних дел Пруссии. Но вместо всего этого он только скромно сказал:
— Знаю.
— Так какого же чорта!
— Эта линия связи становится опасной.
— Я не имею другой.
— Если Гевелингу будет нужно, он найдёт её и без Белла.
Всегда самоуверенное лицо Геринга отражало сейчас растерянность.
— Это ужасно, Кроне… Белл вполне мой человек.