Крайняя степень отчаяния низводила безработных на положение животных, над которыми трудилась целая корпорация специалистов по увечьям. Лишившись ноги или руки, чернорабочий шёл к врачам господина Ляо. Под обязательство отдавать хозяину, то есть тому же господину Ляо, половину собранной лепты, хирурги-специалисты превращали увечья в отвратительное зрелище напоказ сердобольным людям. Загнанный судьбою землекоп, лишившись правой руки, соглашался на то, чтобы специалисты господина Ляо ампутировали ему и левую. Нищий без обеих рук представлял собою лучший источник дохода, нежели однорукий, — такие уж не были диковиной! Особо желанными объектами для врачей Ляо были обожжённые. Если ожог был так удачен, что не только обезображивал лицо страдальца, но ещё лишал его глаз, это было отлично. Его веки можно было вывернуть и, смазывая разъедающей жидкостью, заставить слезиться кровавыми слезами; вместо рта ему можно было сделать оскаленную пасть. В ней были видны гноящиеся десны и распухший язык. Такому нищему прохожие кидали столько медяков, что и половины их господину Ляо хватило бы на парочку хороших сигарет. А ведь он, говорят, курил только лучшее, что имелось на мировом рынке.
Над печальной чередой бредущих людей висела тяжкая мгла, это был все тот же чад все того же бобового масла. Его вонь, смешавшись с острым запахом чеснока, пота и отхожих мест, ударила в нос так, что даже попривыкший уже Ласкин замотал головой. Ничуть не легче было под крышей полутёмной харчевни, куда прачка повелительно втолкал Ласкина.
Ласкин попросил только чаю. А прачка наслаждался. Причмокивая, шипя от удовольствия, он навивал на палочки длинные шнуры лапши я набивал их за щеку. После лапши ему подали креветок. За креветками последовала испускающая острые пары смесь из морской капусты и трепангов.
Ласкин с раздражением следил за тем, как китаец насыщается. Казалось, конца-краю не будет блюдам. Наконец, не выдержав, Ласкин спросил:
— Нам не пора? — и показал на часы.
Прачка громко рыгнул. Раз, другой. Искоса оглядев харчевню, он убедился в том, что слежки нет. Молча расплатился и так же молча, уверенный в том, что с Ласкиным не о чём говорить и что русский поспешно пойдёт за ним, не оглядываясь, вышел из харчевни.
Там, где кончался ряд харчевен и лавок, они свернули в тёмный проулок. Стены домов сошлись тут так тесно, что два человека едва могли разойтись. Было почти совершенно темно. Чуть слышно ступая на железные ступени, прачка стал уверенно подниматься по лестнице, проложенной снаружи стены дома. Ласкин едва поспевал за ним. Ступеньки были узки и скользки. Ласкин мысленно представил себе, как трудно было бы удержаться на них, если бы кто-нибудь толкнул его. Миновав два этажа, вошли в дом. В чёрном, как сама чернота, колодце, ориентируясь только по звуку шагов впереди, Ласкин с трудом поднялся ещё да один этаж. Этот недолгий подъем утомил его, как горное восхождение. Все пять органов чувств были бессильны ему помочь. Он мог только догадываться, что находится в просторном коридоре. Он шёл осторожно, выставив вперёд руки. Вокруг слышалось шуршание многочисленных шагов. Щеки ощущали иногда чьё-то дыхание. Но никто на него не натыкался. Это до жути смахивало на то, что вокруг снуют летучие мыши. Но Ласкин знал: это люди. Он только удивлялся тому, что они так уверенно двигаются во тьме.
Внезапно в лицо ему ударил ослепительный свет. Сверкнул и тут же погас. Ласкин растерянно остановился. Неподалёку он услышал голос своего проводника. Тот что-то произнёс по-китайски. Очень коротко в негромко. Ещё тише, по-видимому из-за затворенной двери, прозвучал ответ.
— Джангуйды здесь нет, — сказал проводник, и Ласкин понял: эти слова предназначены ему, речь идёт о господине Ляо.
Они снова спускались по тёмным лестницам, пока под ногами не оказалась скользкая, залитая помоями земля. Высоко над головой Ласкин на миг увидел ласковую чернь ночного неба и несколько робко мигнувших звёзд. Видно, там прояснело.
Не давая ему опомниться, проводник подтолкнул Ласкина к новей двери. И снова — непроглядная темень бесконечного коридора. Вот они спугнули кого-то. Человек побежал перед ними. Его шуршащие шаги замерли вдали. То ли он убежал, то ли остановился впереди и поджидал их, — Ласкин ничего не видел. Прачка отрывисто крикнул. Ровно настолько громко, чтобы кто-то невидимый мог его слышать. И скоро Ласкин почувствовал, — не увидел, а только угадал, — что убежавший вперёд пропустил их перед собой и вернулся на свой пост у дверей.
Скоро прачка остановился и постучал. Опять отрывистый пароль, и они прошли мимо нового сторожа. Этот, видимо, был уже не так начеку. Ласкин угадал это по мигнувшему в темноте красному глазку трубки. Только этот крошечный огонёк, затлевший при затяжке, и снова темнота.
Ещё несколько десятков шагов. В щель из-под двери стал заметён свет. Они вошли в подвал, освещённый керосиновой коптилкой и разгороженный надвое переборкой из нестроганных досок. Стены были глухи. Ни окна, ни отдушины. Настоящий каменный мешок. Могила, где можно похоронить любые дела и откуда наружу не вылетят никакие вопли.
В одной половине стоял стол. Простой, дощатый, до глянцевой черноты отполированный человеческими прикосновениями. Окутанные густыми клубами дыма игроки тесно окружили банкомёта. В полном молчании, с азартом, походившим на ожесточение, они выкидывали карты. Слышалось шлёпанье по столу узких ленточек китайских карт. Стопка кредиток посреди стола быстро нарастала и ещё быстрее расхватывалась после каждого круга игры.
В соседней каморке стол был круглый. Банкомёт с гортанным, высоким до пронзительности криком выкидывал из стакана крошечные кости. С непостижимой быстротой он считал очки и распоряжался ставками. Понтёры молчали, как мёртвые. Подобно картёжникам, они целиком ушли в игру. При входе Ласкина никто не обернулся. Только сидевшая чуть в стороне широколицая китаянка на миг подняла на него глаза, но тотчас снова из-под локтя какого-то игрока уставилась на кости.
— Господина нет и тут, — сказал проводник.
Ласкин повернул было назад, к двери, но она исчезла. На обоях не осталось даже щели. Выход оказался на противоположном конце подвала. Сюда входили одним путём, а выходили другим.
После спёртой до осязаемой густоты атмосферы игорного притона даже заражённый нечистотами воздух двора-колодца показался Ласкину облегчением. Миновав насколько дверей, прачка снова нырнул в какую-то подозрительную нору. Опять метнувшийся в темноту сторож. Опять шорох «летучих мышей». Лестницы, переходы, длинный коридор. Тьма. Короткий укол лучом карманного фонаря. Мимолётный опрос шёпотом, и проводник условным постукиванием царапается в дверь. Судя по звуку, сна обшита железом.
Но на этот раз дверь створяется только после долгого, тщательного опроса. За нею — просторная кухня. Опрятно, светло. Шипит, калильная лампа под потолком. Возле плиты толстый пожилой китаец. Он меланхолически жарит рыбу. Проводник Ласкина не обращает на него внимания. Тут же за столиком, склонившись над недоеденной тарелкой капусты, другой китаец. Отставив зажатые в кулаке палочки, он глядит в раскрытую книгу. Его губы шевелятся. Он поглощён чтением и не замечает вошедших. Совершенно очевидно: это посетитель странной харчевни, почему-то укрытой за железной дверью. Но именно к нему с неожиданной почтительностью обращается прачка. Несколько мгновений голова читающего все так же размеренно двигается снизу вверх по вертикальным строчкам книги. Потом он так же молча запускает пальцы в тарелку и из-под листьев капусты достаёт ключ. Повар все с тем же равнодушным видом вкладывает ключ в скважину двери, оклеенной обоями заодно со стеной и заколоченной крест-накрест тесинами.
Ноздри Ласкина жадно раздуваются: на него пахнуло горьковато-приторным ароматом опиума. На просторных нарах лежат китайцы. Одни устало разметались. Другие, лёжа на боку, уютно поджали ноги и, как дети, подложили ладонь под щеку. Иные спят на спине, закинув голову и оскалив зубы. Испитые, мрачно-сосредоточенные лица тех, кто ещё не спит, прозрачно-серы. Их глаза, то ли испуганные, то ли исполненные звериной жажды, устремлены на шипящий в трубках опиум. Один, видно только что улёгшийся на нары, ищет удобную позу. Он с жадным нетерпением смотрит, как мальчик разогревает опиум. Чёрный шарик шипит на длинной игле, распространяя липкий, тянущий на дурноту запах.
Ещё немного, и Ласкин утратит власть над собой, бросится на нары…
Он оглядывает лежащих китайцев. Это всё бедняки — те же чернорабочие, грузчики. Их одежда изношена и грязна настолько, что на нарах отпечатываются следы скорченных тел.
Пока прачка с кем-то переговаривается сквозь внутреннюю переборку, приложив к ней ухо и, кажется, забыв о Ласкине, тот пытается войти в сделку с прислуживающим мальчиком, молча кладёт ему на ладонь кредитку.
Мальчик бросил на деньги короткий взгляд и тоже молча покачал головой.
Ласкин прибавил ещё один червонец.
Снова отрицательный кивок мальчика.
— Сколько же ты хочешь? — сердито шепчет Ласкин.
Мальчик отвечает по-китайски, Ласкин не понимает.
— Он говорит, что трубка стоит дешевле. — Это уже голос прачки. Его рука ложится на плечо Ласкина. — Только деньги надо платить не ему. Хозяин получает деньги. — Прачка сжимает плечо Ласкина и жёстко говорит: — Идём.
Ласкин сбрасывает его руку.
— Одну трубку!
— Можно десять, — смеётся прачка, — только потом.
— Одну!
— Потом, — повторяет прачка и уходит в кухню.
Там он что-то говорит хозяину, изображающему равнодушного посетителя кухмистерской. Тот отдаёт приказание повару. Толстяк поднимает одно из поленьев, сваленных возле плиты, и подаёт хозяину. Через минуту хозяин протягивает прачке несколько тонких плиточек. Сквозь папиросную бумагу обёртки просвечивает тёмная сочность опиума. Ласкину кажется, что он слышит его запах. Он тянется к пакетику дрожащей рукой, но прачка кладёт опий себе в карман.
— Потом.
И идёт к двери.
Ласкин с завистью думает о тех, кто остался в опиекурнльне. Он знает, что старому, пристрастившемуся к наркозу курильщику нужно три-четыре, а подчас и пять трубок. Значит, на то, чтобы забыться, наркоману нужно больше, чем весь его дневной заработок. Что же он ест, чем платит за ночлег, на что одевается, что посылает семье?
Впрочем, для курильщика все это не имеет значения. Важна возможность раз в два или хотя бы в три дня накуриться на этих нарах. Можно не есть, ходить в рубище, спать где попало.
Опиум заменяет все. Еду, платье, кров, даже любовь. Что такое дом, семья? Что такое привычки, привязанности и самая жизнь для курильщика опиума?!
Нужна трубка и шипящие чёрные шарики, испускающие удушливый дым. Этим начинается и этим кончается бытие. В этот круг замкнуто его мышление. Таков порочный круг его мечты, его вожделений, его существования.
Ласкин ещё не так захвачен этой манией, но ещё немного, и он тоже забудет все, кроме трубки. Это хорошо знает его молодой проводник. Его задача — не подпускать Ласкина к трубке, пока тот не представлен господину Ляо. Поэтому проводник почти силою вытаскивает его из курильни.
Они минуют двор и узким лазом выходят на улицу. Она объята недвижной чернотой сна. Справа сияют огни города. Небо уже ясно. Ласкин останавливается и жадно втягивает воздух. Ему кажется, что он вырвался в жизнь и ничто не заставит его вернуться в ад. Разве только… опиум?.. Опиум!..
Прачке не до его переживаний. Он спешит: Ласкин должен быть представлен господину Ляо. Прачка слишком хорошо знает, что значит для такого маленького человека, как он, нарушить железное «должен». Господин Ляо даже не рассердится. Он ничего не скажет. Но если неисправность проводника нарушит планы господина Ляо, — а в голове у господина Ляо всегда важные планы, — то с проводником может случиться все что угодно. Именно так: все что угодно! То подобие человека, что лежало сегодня на тротуаре, — напоминание не одному новичку Ласкину. О нем очень хорошо помнит прачка-проводник, хоть он и храбро смеялся над страхом, охватившим Ласкина при виде скрюченного покойника.
Проводник знал владения господина Ляо. Он мог в любой темноте найти любой их закоулок. Но Ласкина подавляли налезающие друг на друга каменные корпуса с тысячами нагороженных внутри дворов-клетушек. Теперь он знал, что внутри этого огромного каменного квадрата кипит жизнь. Но ни в одном из окон, выходящих на улицу, он не заметил даже огарка. Ни в одну из тысяч каморок внутреннего городка не было проведено электричество. Свеча и в лучшем случае керосиновая лампа, которую можно задуть при малейшей тревоге, — только это допускалось господином Ляо. Владелец квартала скорби и порока меньше всего думал о том, что живущим в нём и приходящим в него нужны воздух и свет. Его не беспокоило отсутствие окон. Он заботился о том, чтобы ни один звук не мог вырваться из квартала.
Вся каменная громада квартала, внутри которого, как муравьи, снуют люди, снаружи всегда остаётся молчаливой и тёмной, как будто чума выкосила в нём все живое.
— Послушай, — тихонько спросил Ласкин, — сколько людей живёт в этом доме?
— Двадцать тысяч, — не задумываясь, ответил китаец, и это было правдой. — Теперь только двадцать тысяч, — с оттенком сожаления повторил он. — Господин Ляо очень сожалеет. Раньше было сорок.
«Только» двадцать тысяч человек населяло теперь каменный квадрат квартала. Номинально контролируемые полицией, опекаемые агентами господина Ляо, дома квартала не признавали никого, кроме своего тайного хозяина — господина Ляо. Только его приказы имели силу железного закона. Ему вносилась настоящая арендная плата за каждый вершок площади; ему принадлежали все притоны, воровские малины, склады краденого, убежища для диверсантов, шпионские явки, подпольные абортарии, публичные дома. Ему принадлежали и тела и души двадцати тысяч людей, теснившихся в этом доме-квартале. Двадцать тысяч человек, неуловимых для полиции! Двадцать тысяч людей с именами, нигде не зарегистрированными, никому не известными, кроме агентов господина Ляо, двадцать тысяч людей, лица которых казались неразличимо похожими одно на другое. Двадцать тысяч людей, давно забывших, что такое адрес, смотрящих на документ, как на докучное изобретение канцелярских бездельников или как на предмет купли-продажи. Это был товар, выгодный для продажи и невыгодный для покупки. Поэтому девятнадцать тысяч из двадцати, раз навсегда избавившись от своих документов, избегали необходимости покупать новые. По мере надобности они ограничивались тем, что брали на подержание чужой документ. При приближении полицейских облав тысяча липовых бумажек переходила из рук в руки у двадцати тысяч жителей квартала. О налётах узнавали заблаговременно. Для этого достаточно было иметь разведку в полиции. Органы власти предпочитали не вести открытой войны с населением квартала. Это было бы войной с господином Ляо. А господин Ляо был достаточно богат, чтобы набежать войны с властями.
В путанице закоулков, отношений, влияний проводник Ласкина ориентировался ровно настолько, сколько нужно было, чтобы выполнять приказы господина Ляо. Сегодня приказ гласил, что прачка должен отыскать хозяина в одном из указанных пунктов квартала и там передать ему русского белогвардейца, именуемого теперь Ласкиным. У прачки не было охоты рассуждать. Он, как скользкий червь в гнойную рану, снова проник внутрь дома, увлекая за собою Ласкина. Они миновали два-три внутренних дворика. По стенам каменных громад в несколько ярусов лишаями лепились косые и кривые лачужки. Нижние ярусы этих человечьих гнёзд больше походили на кучи мусора, чем на строения. Верхние были подобны кривым ящикам, наскоро прибитым к стене и залатанным кусками ржавого железа, фанеры, толя. Жидкие, дрожащие всеми суставами стремяночки соединяли между собою жилища существ, не нашедших себе места на твёрдой земле.
Прачка уверенно подошёл к чему-то, что показалось Ласкину кучей беспорядочно сваленных ржавых бидонов, прикрытых плоской шапкой дёрна.
— Господин может быть здесь, — сказал прачка, косясь на кривую дверь.
На её створках даже в полутьме двора были видны кружки сургучных печатей, соединённых шнурком. Прачка осторожно постучал в дыру, прикрытую осколками стекла, наклеенными на бумагу. Это окно было слепо, как глаз с бельмом. При всем желании нельзя было видеть того, что за ним делалось. Но, очевидно, слух прачки уловил за ним движение. Прачка пробормотал пароль, отворявший все двери, как золотой ключ волшебника. Этим волшебником был все тот же господин Ляо.
Ласкину казалось, что они долго ждут возле слепого окна. Но, может быть, колотьё в ногах появилось у него только от нервного напряжения, а ждали-то они всего какую-нибудь минуту?
Дверь с печатями отворилась. Прачка первым пропустил в неё уже ничему не удивлявшегося Ласкина.
Несколько крутых земляных ступенек вели в тёмный подвал. Не сразу Ласкин разобрал едва отличимый от стены квадрат низкой двери. За нею колыхался отсвет фитильной коптилки. Лишь в тот момент, когда от фитиля с треском отскочила искорка и он вспыхнул чуть-чуть ярче, Ласкин различил плотную массу людей, набившихся в заднюю каморку. Это были настоящие мертвецы. Прозрачная желтизна бледности уже перешла на некоторых лицах в землистую серость. Когда глаза Ласкина привыкли к темноте, он увидел, что все сидящие в ряд на кане полураздеты. Мужчины и женщины — все были обнажены до пояса. Их руки, худые, как плети, покорно лежали на коленях. Люди в молчании подвигались по кану к следующей двери, чуть-чуть более светлой, чем первая. В каморке висел тошнотворный запах нечистой одежды и нечистых тел.
В ногах молчаливой, сидя передвигающейся очереди по глинобитному полу полз человек. Выкинув вперёд несгибающиеся, тощие, похожие на обломки костылей руки, он подтягивал к ним скованное параличом тело. Он был так стар и жалок, что даже эти привыкшие ко всему привидения не смели помешать ему опередить их в вожделенном движении к светлой двери.
Старик был гол. Жалкая бахрома, висевшая вокруг его бёдер, не скрывала наготы. Его голова была покрыта серыми, слежавшимися космами, похожими на сплошной струп. Она болталась из стороны в сторону при каждом движении старика. Тело напоминало годами не обтиравшееся от пыли чучело огромной ящерицы. Словно его притащили сюда из паноптикума, сломав по дороге все шарниры, скреплявшие сгнивший скелет, и теперь на верёвке волокли к заветной двери.
Только глаза старика говорили о том, что это не глиняное чучело. Мутные, словно слепые, они вспыхивали почти неправдоподобным огнём желания, когда старик находил силы поднять голову и взглянуть на светлую дверь.
При его приближении сидевшие на кане брезгливо поджимали ноги.
Первой у двери сидела молодая китаянка. Судя по её виду, она тут не слишком давний гость. Её лицо уже осунулось, глубокие морщины легли вокруг рта и у глаз, но кожа ещё не помертвела, как у других, мышцы ещё не до конца потеряли упругость. Едва уловимая краска жизни ещё оттеняла без стыда обнажённое тело. Если бы не каменное равнодушие лица и не мёртвая мутность взгляда, её даже можно было бы принять за нормального человека. Но здесь никому не было до неё дела. Никто не обращал внимания на её стройное тело, на маленькие, острые, как половинки лимона, не успевшие увянуть груди. Здесь она была только тенью, ещё одной тенью, отделяющей каждого сидящего в очереди от заветной двери.
Во второй каморке свет маленькой десятилинейной лампы, поставленной прямо на пол, чтобы её удобнее было быстро задуть, вырывал из полутьмы каждого следующего, подползающего из очереди к двум сидящим на корточках китайцам. Один, постарше, принимал деньги. Он просматривал на свет, аккуратно расправлял засаленные кредитки и укладывал их в большую коробку из-под печенья.
Отдавший деньги подползал ко второму китайцу — помоложе. Перед тем стояли две баночки с морфием, лежал шприц и небрежно оборванный клочок газеты. Клиент приближал к лампе ту часть тела, где ещё сохранилось неколотое место. Даже под покрывавшей тела грязью можно было без труда увидеть, что таких не поражённых уколами мест у большинства было очень мало или не было уже вовсе.
Вот пододвинулся китаец, чей возраст невозможно определить: кожа на его лице висит такими же древними складками, как и на теле. Впрочем, оператора не интересует его лицо. Он не поднял взгляда выше спины, подставленной морфинистом. Под шершавым слоем струпьев спина походила на дно крупного решета. Чёрные точки старых уколов окружены беловатыми венчиками припухлостей. Нет ни одного квадратного сантиметра, куда ещё не входил шприц с морфием. В этой спине — целое состояние. Она стоит всей пищи, одежды, жилья, всего тепла, радости, света, всех материальных и духовных благ, какие были отпущены жизнью её обладателю. Она стоит жизни его маленьким сыновьям, старой матери, она стоит голода его жене, она стоит его дочери пожизненного рабства в публичном доме.
Оператор быстрым, равнодушным взглядом окидывает спину. Внизу, у самого седалища, он отыскивает крошечный клочок ещё не поражённой кожи и вонзает иглу шприца. Игла тупая. Судорога пробегает по серой спине. Из-под иглы выступает капелька бледной, как грязная вода, крови. Оператор прижимает к ней клочок газеты, носящей следы всех ранее сделанных уколов, и равнодушными пальцами, глядя, как падает в коробку следующая кредитка, растирает желвак на месте укола. Ещё одно неторопливое движение, и опущенная в баночку с морфием игла снова набирает прозрачную жидкость. Уколотый отползает в сторону…
Прачка тронул Ласкина за плечо:
— Господин был тут, но его уже нет. Теперь я знаю, где он.
На пустынных улицах было уже почти светло. С проясневшего неба, сталкиваясь в беспорядочной суёте, убегали последние тучки. Они уже не могли скрыть землю от ухмыляющегося кривым и прозрачно-бледным профилем ущербного месяца. Бежавшие им наперерез светлые облачка впопыхах или шутки ради нет-нет да и цеплялись кудрявым краем за острый лунный рог, срывались и мчались дальше — растрёпанные, весёлые.
Город был отлично виден с высоты нагорного уступа, куда, прорубаясь сквозь скалу, выбиралась узкая немощёная улочка. Город спал, зажав в объятиях красавицу бухту. Сон города, уверенного в своём покое и безопасности, был так крепок, словно фантастической выдумкой было все только что виденное Ласкиным; будто не существовало ни того квартала, ни его тайного, хотя известного всем, хозяина — господина Ляо.
Одышка заставила Ласкина приостановиться на крутом повороте горной улочки. Справа темнота улетала в пропасть оврага; слева нависла бурая груда исполосованной динамитом скалы.
Ласкин поглядел на проводника, и его лицо искривилось в жалкой усмешке. В чертах проводника Ласкину почудилось нечто, чего он не замечал прежде в добродушном китайце: с таким прачкой он не хотел бы встретиться один на один, не исполнив приказамия господина Ляо.
Проводник же, откровенно улыбаясь, посмеивался над Ласкиным. А косившийся на землю месяц смеялся над проводником и Ласкиным вместе.
Одышка прошла, но Ласкин продолжал стоять, прислонявшись к холодному камню скалы. Стоял и думал: стоит ли жизнь того, чтобы заставлять себя тащиться за этим китайцем, послушно исполнять его приказания, трепетать перед каким-то таинственным господином Ляо? Не проще ли столкнуть сейчас прачку с обрыва и исчезнуть обладателем отличного паспорта, советским гражданином Ласкиным? Кто и что помешает ему немедля отправиться туда, где не существует власти господина Ляо? А там?.. Пойти в ГПУ, положить на стол паспорт, открыться во всем, высказать одно-единственное желание: стать человеком, обыкновенным человеком страны, в которую он вернулся, чтобы жить, как живут все… Все?! А хочет ли он жить, как все? Какие такие «все»? Такие, как он?.. Какие «такие»?.. На что такие, как он, имеют там право? Что найдёт он там? Все ту же советскую власть, тех же большевиков, ту же всенародную ненависть к баронам, недоверие к золотым погонам… А впрочем, он, кажется, уже запутался. Какое баронство, какие погоны? Ведь он же вовсе не Фохт — он Ласкин. Всего только Ласкин, чьё прошлое ему и самому-то неизвестно. А что, если у этого Ласкина такой же грязный хвост, как у него самого? Стоит только сунуться — и… Чепуха! Такого паспорта господин Ляо не прислал бы своему агенту…
И все же?..
Все же разумнее всего повидать господина Ляо. Узнать, чего хотят его новые хозяева. Ведь когда его переправляли сюда, ему сказали, что придётся выполнить одно-два несложных поручения — и он свободен. Сможет остаться в России, вернуться в Китай. Свободен и при деньгах… Тогда и будет время подумать о дальнейшем…
Из-за выступа скалы выглянул проводник.
— Скорее! Поздно.
Ласккн посмотрел на часы.
— Да, скоро три.
— Идём, идём!
Ещё два-три поворота нагорной улицы, и прачка позвонил у садовой калитки. Очевидно, этот звонок был чистой условностью, потому что китаец тут же прокричал что-то своё гортанное, неуловимое для уха Ласкина. Произошло лёгкое движение в кустах у калитки, и стукнула задвижка. Они вошли. Тот же короткий стук задвижки за спиной, и прачка, вдруг утративший всю уверенность чересчур развязного ласкинского спутника, засеменил по дорожке к крыльцу так, что каждый его шаг был целой поэмой подобострастия.
В таких домах по окраинам этого города, вероятно, живали коммерсанты средней руки и чиновники невеликого ранга. Это был обыкновенный, скучный с виду дом. И обстановка в этом доме должна быть провинциально обыкновенной. И люди, наверное, самые обыкновенные, очень мирные и скучные люди. И уж во всяком случае в них не должно быть и тени сатанинской таинственности, в какую этот прачка пытался облечь господина Ляо.
От этих мыслей Ласкину стало спокойней. Все показалось куда проще, чем прежде. Совсем хорошо, если господин Ляо — обыкновенный китаец, который поведёт с ним обыкновенный деловой разговор. А за то, что это именно так и будет, говорит скромная обывательская передняя с вешалкой и кружком для зонтиков, с зеркалом над столиком, где лежат два обыкновенные щётки. И пальто на вешалке обыкновенное, и панама с чёрной ленточкой и шнурочком. И даже бой в белоснежной, куртке, учтиво склонившийся перед Ласкиным и указавший на дверь в комнаты, был решительно обыкновенным боем.
Ласкин смело переступил порог хозяйского кабинета и с удовольствием установил, что и тут все очень обыкновенно. Так обыкновенно, что ни одна деталь обстановки не бросается в глаза. Кажется, захотел бы потом рассказать, что видел, — и не вспомнишь.
За небольшим письменным столом — человек в скромном костюме. Если что и бросалось в глаза, то разве только очень белый и, видимо, очень твёрдый крахмальный воротничок. «Наверно, стирки моего чичероне», — промелькнуло в голове Ласкина, и он собрался было усмехнуться. Но усмешка не успела скользнуть по его губам, — сидящий за столом поднял лицо. Одного его взгляда было достаточно, чтобы Ласкин замер там, где был, чтобы руки его сами вытянулись по швам, каблуки сошлись и рот остался полуоткрытым, не успев улыбнуться. А ведь непременно нужно было улыбнуться!
Господин Ляо смотрел на Ласкина без тени интереса к тому неожиданному, что человек всегда может встретить в новом знакомом. Взгляд Ляо говорил о том, что его обладатель — и никто другой — является неоспоримым, признанным и не сомневающимся в своей власти хозяином всего окружающего и всех окружающих. Во-вторых, этот взгляд был равнодушен. Так равнодушен ко всему и ко всем, что не было, казалось, обстоятельств, событий или людей, способных его заинтересовать.
Господин Ляо показал Ласкину на стул против себя.
— Рад видеть вас, — сказал он довольно чисто по-русски. Но Ласкину показалось, что согласные звучали в его речи вовсе не как у китайцев. И выпуклые крупные зубы были необычны для китайца…
Голос его, ровный и монотонный, как нельзя больше подходил ко всей его внешности, лишённой сколь-нибудь характерных примет. Во всем его облике глазу не за что было зацепиться. Ни одной черты в лице, которая делала бы его выдающимся или хотя бы приметным, отличным от тысяч и миллионов других лиц. Разве только эти выпяченные зубы. Такой мог быть бухгалтером, прачкой, кондитером, врачом, палачом, министром — решительно кем угодно, и, безусловно, всюду на месте. Ни малейшей шероховатости. Весь он был какой-то гладкий, словно хорошо отутюженный, — от глянца черно-синего пробора до поблёскивающей кожи на скулах; от скул до жёлтых крупных зубов; от зубов до уже замеченного Ласкиным тугого мрамора воротничка; от воротничка до блестящего серого пиджачка из чесучи; от рукавов пиджачка до матового блеска кожи на руках и выпуклого перламутра ногтей, — все было гладко, блестело, впрочем ровно настолько, чтобы, оставаясь в пределах подчёркнутой опрятности, не выходить за границу скромности. Только толстый обруч серебряного браслета, постукивавший о стол при движении руки господина Ляо, был вне норм повседневной одежды служащего среднего ранга.
Господин Ляо мельком глянул на стоящего у порога прачку. Улыбнувшись Ласкину, негромко и монотонно проговорил:
— Не смею решать за вас, но мне кажется, что этот человек вам больше не понадобится. Если вы запомнили дорогу сюда… — Не договорив, он вопросительно посмотрел в глаза Ласкину.
Тот знал, что самое правильное сознаться, что он не помнит дороги. Но ему почему-то захотелось поскорее согласиться с господином Ляо.
А тот ещё прежде, чем Ласкин успел это высказать, мягко проговорил:
— Вы получите другого проводника. Ведь вы не имеете возражении? Я позволяю себе отпустить этого человека. — И так, будто уже получил согласие Ласккна, он едва заметным движением пальца отпустил прачку.
— Вы не сочтёте невниманием с моей стороны то, что я не задаю вам вопросов? Давайте считать, что мы знаем друг о друге ровно столько, сколько нужно каждому из нас…
И опять Ласкин успел отметить, что эти «столько» и «сколько» звучали как «сторико» и «скорико»… Подобное произношение ему часто доводилось слышать в Китае, но вовсе не от своих китайских инструкторов. Так неужели?..
Однако додумать он не успел: господин Ляо сделал паузу, ожидая ответа. Но и пауза эта заняла ровно столько секунд, сколько Ласкину понадобилось, чтобы успеть подумать: «Ещё бы! Небось знаешь всю мою подноготную, а я не знаю даже твоего настоящего имени». И опять, прежде чем он успел ответить, господин Ляо продолжал:
— Истина, ясная каждому из нас: мы друзья.