Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из похождений Нила Кручинина - Дело Ансена

ModernLib.Net / Детективы / Шпанов Николай Николаевич / Дело Ансена - Чтение (Весь текст)
Автор: Шпанов Николай Николаевич
Жанр: Детективы
Серия: Из похождений Нила Кручинина

 

 


Николай Николаевич Шпанов

Дело Ансена



Проводник и дорога

Кручинин и Грачик совершали путешествие через горы, мощный кряж которых рассекает один из северных полуостровов Европы.

Грачик, человек молодой, к тому же уроженец горной страны, шёл легко. Но Кручинину было не так просто в одни сутки стать альпинистом.

Сверкающая поверхность фирнов удесятеряла и без того ослепительное сияние весеннего солнца. Одного этого сияния, казалось Кручинину, достаточно, чтобы утомить непривычного человека. Но на деле угнетающее сверкание сверху, снизу, со всех сторон было лишь незначительным обстоятельством, по-видимому вовсе и не замечаемым спутниками Кручинина.

В течение первого дня пути, Кручинин не переставал про себя удивляться чувству неуверенности, какое овладевало им едва ли не всякий раз, когда он ступал в этих горах на поверхность снега или льда. Он, кажется, никогда не был трусом. А состояние, в котором он сейчас находился, было недалеко от страха. Да, именно от страха! Как иначе можно назвать то, что он испытывал, ступая на снежный покров вблизи перевала? Ему казалось, что этот покров зыбок и непрочен, что он скрывает под собою предательские пропасти и трещины. Разве не достаточно веса его собственного, кручининского тела, чтобы продавить тонкий покров и…

Право, странно! Звонкий хруст снега под ногами или под лыжами всегда бодряще действовал на него дома. А здесь этот же звук вдруг оказался такой нагрузкой для нервов, что они не выходили из состоянии напряжения.

Снежные вершины гор светились розоватой прозрачностью филигранных корон. Все было величественно, холодно-сурово. Но, оказывается, при ближайшем знакомстве горы таили в себе неожиданные для путника-новичка трудности. Кручинин уже не испытывал прежнего гордого ощущения собственной силы, обычно рождающегося у него при взгляде на далёкий горный пейзаж.

Временами, когда путь становился особенно трудным, Кручинину казалось, что сил у него осталось всего на несколько шагов. Вот он сделает их и должен будет, к своему стыду, опуститься на землю и признать себя побеждённым.

Но он собирал силы и давал себе слово сделать ещё несколько шагов. Не дать бы спутникам ничего заметить, прежде чем он не минует вон ту скалу или вон тот провал! Стыд за свою слабость гнал его. Самый обыкновенный стыд перед спутниками.

Страх, испытываемый перед снегом, неуверенность в том, что удастся добраться до следующего бивака, желание броситься наземь и не двигаться — все это представлялось ему плодом отвратительной физической слабости. Такая неполноценность — а иначе он это назвать не мог — появилась в результате сидячей жизни. Вместо лыж, вместо тенниса, велосипеда, охоты — смешные потуги поддержать свои силы, подвижность, выносливость, размахивая по утрам руками и поднимая с пола рассыпанные спички?! Старушечьи, тепличные пустяки! Просто удивительно, как быстро человек размагничивается, как стремительно дрябнут мышцы, дряхлеет тело, стоит лишь забыть о его потребности в воздухе, в движении! И вот расплата: страх перед трещинами, страх перед снегом, перед подъёмами, боль в спине, ноющие ноги, слезящиеся глаза… Стыд, стыд, стыд!

Кручинин решил взять себя в руки. Добравшись до очередной ночёвки, он не позволил Грачику притронуться к своему рюкзаку и вместе с другими принялся за устройство ночлега. Никто не видел, как он стиснул зубы, распрямляя наконец спину в спальном мешке.

С первых же шагов второго дня пути Кручинин был уверен, что его уже ничем не возьмёшь. Он испытывал наслаждение оттого, что сам подкинул на спину свой мешок и застегнул ремни, что ему не понадобилась помощь для преодоления трещины, перегородившей дорогу на первом же километре. Он ещё и сам протянул палку Грачику, замыкавшему шествие.

Сегодня Кручинин шёл, не отставая от остальных, хотя ноги у него болели вдвое больше, чем вчера, и рюкзак казался втрое тяжелее. Особенно трудно приходилось на крутых спусках. Подкованные шипами горные ботинки скользили вместе с осыпающимися камнями. Он спокойно проехал несколько десятков метров на спине вместе с массой выветренного шифера. Если бы не тяжёлый рюкзак, никто бы и не заметил, как трудно ему было подняться на ноги…


Целью путешествия наших друзей был глухой прибрежный приход. Большую часть года он не имел других путей сообщения со страной, кроме троп, идущих через горы.

На подготовку к этому походу Кручинину было дано двадцать четыре часа. Все время ушло на ознакомление с материалами, характеризующими обстановку, в которой предстояло побывать. Военные действия закончились, страна была освобождена от нацистов, и Советская Армия отвела свои части. Несмотря на дружеское отношение населения к советским людям, можно было ждать сюрпризов от прячущейся по щелям агентуры гитлеровцев и от квислинговских последышей.

Выбор снаряжения для похода оказался совсем не простым делом. Как ни странно, но годы войны в горной местности далёкого Севера не заставили наших интендантов задуматься над вопросами одежды и снаряжения. По-видимому, считалось, что сапог, в котором русский солдат 1814 года дошёл до Парижа, вполне пригоден и в наши дни, и в данной обстановке. Кабинетные деятели полагали: рубаха и штаны всегда остаются рубахой и штанами. Это предметы воинского гардероба, предназначенные укрывать наготу тела выше и ниже пояса, будь то под палящим солнцем Средней Азии или на границе Арктики. О специальных же предметах горного, лыжного или иного снаряжения интенданты, к которым пришёл Грачик, просто никогда не слыхали. Они не дали себе труда хотя бы скопировать что-либо у тех, кто занимался этим делом до них. Снабженцы могли предложить путникам комплекты обмундирования, старательно расписанные по номерам от «Формы № 1» до «Формы № 8», но ледорубы и тёмные очки, не говоря уже о рюкзаках и горной обуви, пришлось наспех покупать в городских лавочках.


Друзья шли третий день, они приближались к цели. Вероятно, это было его воображением, но Кручинин мог поклясться, что чует запах моря, которого ещё не было видно, и слышит шорох прибоя. Быть может, только отбрасываемое далёким морем сияние заката стало алее и ярче, чем вчера и позавчера. Вот и все. Но всякий, кому доводилось сильно уставать в дальней дороге, знает, с какой жадностью ловятся любые приметы конца пути. Хочется, чтобы каждая из них означала освобождение от тяжкой ноши на спине, от тяжёлых сапог, от отяжелевшей палки и даже от шапки, тяжелеющей с каждым шагом так, словно она наливается свинцом.

Кручинин мысленно подтрунивал над самим собой и заставлял себя смотреть под ноги, чтобы не искать на горизонте обнадёживающих примет конца пути. Тем более что хорошо понимал: конца ещё не видно, до него далеко.

К удивлению спутников, когда спуски не требовали такого напряжения сил, как подъёмы, Кручинин пробовал даже насвистывать что-то весёлое. Впрочем, удивлялся этому, пожалуй, один только Грачик. Второй спутник делал вид, что в этом нет ничего удивительного. Не поворачивая головы, он продолжал с постоянством и равномерностью робота переставлять ноги, чуть-чуть ссутулив плечи под тяжестью рюкзака, возвышавшегося на его загорбке подобно зеленой горе из ремней и брезента.

Этим вторым был Оле Ансен.


Проводник Оле Ансен был высокий широкоплечий парень с открытым лицом и длинными, зачёсанными назад прядями светлых волос. Лицо его так обветрило, что кожа казалась покрытой тонким слоем блестящего красного металла; глаза его, голубые, с чуть-чуть большей долей хитринки, чем нужно, чтобы внушать доверие, привыкли к яркому свету. Он не щурился даже тогда, когда снег под прямыми лучами солнца вскидывал вверх ослепительные каскады розовых, синих и лиловых искр, заставлявших Кручинина и Грачика загораживаться ладонями, словно в лицо им била вспышка вольтовой дуги.

Платье на Оле было просто, даже грубо, но словно создано специально для него лучшим мастером походного снаряжения. И даже огромные горные ботинки с непомерно толстой подошвой на шипах казались единственной обувью, какая ему пристала и в какой он, вероятно, так же свободно мог пуститься в пляс, как шагал по хрусткому фирну.

Кручинин не мог себе и представить этого детину иначе, нежели вышагивающим, чуть-чуть нагнув голову и сдвинув набекрень шапку, с высоким горбом рюкзака, как бы вросшим в его спину. Но стоило Оле сбросить этот горб и грубую куртку с оттопыренными карманами, как он становился стройным и гибким. Толстый свитер плотно облегал его могучую грудь и мускулистые бугры широких плеч. И это тоже было так органично и естественно для него, точно иначе он никогда не выглядел, да и не мог выглядеть.

Оле не был угрюм, но спутники не слышали от него ни одного лишнего слова. Он охотно отвечал на вопросы, но сам не задал ни одного, кроме тех, какие прямо относились к обстоятельствам пути. Он никому не навязывался с услугами, но без просьб оказывал помощь, стоило лишь ему заметить, что в ней нуждаются. И делал это со снисходительным достоинством сильного среди слабых, ни разу, однако, не подчеркнув своего превосходства.


В последнее утро пути Грачик проснулся, когда уже почти рассвело. Первое, что он увидел в сером сумраке, была фигура Оле. На красной коже его лица плясали едва заметные блики от пламени спиртовки, горевшей внутри глубокой кастрюли. Лёгкий порыв ветра донёс до Грачика запах кофе. По тому, как пар поднимался над кастрюлей — не острой, стремительной струйкой из горлышка кофейника, а едва заметным расплывчатым облачком, — Грачик понял, что кофе ещё не вскипел. Но едва он успел это подумать, как Оле приподнял крышку стоявшего в кастрюле кофейника и сосредоточенно уставился на него, чтобы не пропустить момент, когда вскипевшая жидкость захочет перелиться через край. Он выхватил кофейник из кастрюли со спиртовкой как раз в тот момент, когда кофе вспух бурлящей, пузырящейся шапкой — и ещё секунда, перелился бы через край. Но крышка была уже захлопнута, кофейник поставлен в другую кастрюлю и накрыт брезентовой курткой. Над взвившимся острым синим язычком пламени Оле водрузил сковороду с большим куском маргарина. И опять-таки, едва маргарин растаял, уже готовы были куски тонко нарезанного хлеба. Через две-три минуты они зашипели.

Оле действовал как человек, уверенный в том, что за ним никто не наблюдает: его движения оставались, как всегда, непринуждёнными, свободными, но очень точными.

Грачик с интересом глядел, как во всех своих хозяйственных манипуляциях Оле ловко действует ложкой: ею он отмеривал и мешал кофе, накладывал маргарин, переворачивал гренки, подхватывал под донышко горячий кофейник и даже загораживал пламя спиртовки от ветра. Ложка была в его руках поистине универсальным орудием — большая, загребистая, с толстым, в два пальца, черенком. Отлитая для себя каким-то прожорливым нацистом, она, наверно, показалась ему слишком обременительной, когда пришлось драпать из этой страны. Оле нашёл её в горах на пути отступления гитлеровцев. Это был его трофей. Он считал его единственно полезным из всего, что побросали немцы на пути своего бегства.

Когда над сковородкой поднялся аромат зажаривающегося хлеба, Оле проговорил:

— Он так и будет спать?.. Спирта осталось только на обед.

При этом он движением крепкого подбородка указал на спящего Кручинина. Но именно тут клапан спального мешка, закрывавший лицо Кручинина, откинулся, и тот весело воскликнул:

— Чтобы я прозевал кофе? Ну нет, такого ещё не бывало!

Через девять минут кофейник был опустошён, последний кусок поджаренного хлеба, умело подсунутый Кручинину, съеден, а последняя галета вкусно похрустывала на крепких зубах Оле.

Кручинин отошёл на несколько шагов от бивака и огляделся. Сегодня, в косых лучах низкого солнца, бесконечная панорама гор выглядела ещё более сурово. Их западные склоны были почти чёрными и уходили подножиями в бездонные пропасти. Далеко внизу, там, где уже не было снега и кончалась нежная зелень альпийских лугов, пейзаж утрачивал свою неприветливость. Присутствие леса создавало иллюзию теплоты и, может быть, даже населённости, хотя, насколько хватал глаз, не было видно ни жилья, ни хотя бы струйки дыма. Но сегодня даже вся эта суровость и нерушимая тишина безлюдья уже не только не угнетали Кручинина, а казались ему почти привычными и обязательными атрибутами путешествия. На какой-то миг ему стало даже немного жаль того, что скоро этому путешествию конец.

Оле почистил сковороду, выплеснул гущу из кофейника. Путники собрались и тронулись дальше. Начинался спуск к западному подножию хребта, навстречу морю.

Как скрещиваются пути

Однако, прежде чем продолжать повествование, необходимо ближе познакомить читателя с тем, кто такие Кручинин и Грачик, рассказать, как сошлись пути их жизни и дружбы, приведшие обоих в эту чужую страну. Первое, что следует сказать: Грачик — вовсе не фамилия Сурена Тиграновича. В паспорте у него совершенно ясно написано «Грачьян». Это и правильно. Но в те времена, когда С. Т. Грачьян бегал ещё в коротких штанишках, он однажды принёс домой подбитого кем-то птенца-грачонка, вылечил его и вырастил. Юный друг птиц был смугл, вертляв и так же доверчиво глядел на людей чёрными бусинками глаз, как его пернатый питомец. Вероятно, поэтому к мальчику легко и пристало как-то брошенное матерью ласковое «Грачик». В семье его стали так называть. Сначала в шутку, потом привыкли. Прозвище осталось за ним в школе, а в университет юноша так и ушёл Грачиком. Быть может, некоторым блюстителям официальности это покажется нарушением порядка, но уютное прозвище оказалось в такой степени подходящим к весёлому нраву доброго и деятельного молодого человека, что со временем кличка стала как бы вторым — дружеским и интимным — именем товарища Грачьяна.

Знакомство Кручинина и Грачика произошло в одном из санаториев, примечательном только тем, что он расположен в весьма живописной местности, на берегу широкой, вольной реки. Сурен Тигранович Грачьян увидел Нила Платоновича Кручинина посреди залитого солнечным светом лужка — там, куда не доставали тени берёзок. Кручинин, прищурившись, глядел на стоящий перед ним мольберт. Время от времени он делал несколько мазков, отходил, склонив голову, и, прицелившись прищуренным глазом, снова прикасался кистью к холсту — словно наносил укол. Опять отходил и, прищурившись, глядел на сделанное.

Грачику понравился этот человек, одинаково благожелательно, но без малейшего оттенка навязчивости относившийся к окружающим. Старые и молодые, стоявшие на самых различных ступенях служебной лестницы, — все встречали в нём одинаково приветливого собеседника и внимательного слушателя. Кстати говоря, Грачик очень скоро отметил ещё одно нечастое в нашем быту качество Кручинина: он удивительно умел слушать людей. Никогда его лицо не отражало досады или нетерпения, как бы скучен и до очевидности неинтересен ни был ему рассказ.

Ни костюм, ни манеры Кручинина, ни его разговоры не позволяли определить его профессию или общественное положение. Это мог быть и врач, и инженер, и учёный — представитель любой интеллигентней профессии и любого вида искусства. Исключалась разве только профессия актёра: лицо Кручинина обрамляла мягкая бородка; аккуратно подстриженные усы скрывали верхнюю губу.

Была во внешности Кручинина одна особенность, мимо которой не мог пройти внимательный наблюдатель: его руки — сильные, но с узкой гладкой кистью и длинными тонкими пальцами. Его руки были, пожалуй, самыми красивыми, какие когда-либо доводилось видеть Грачику. Вероятно, именно такими руками должен был обладать тонкий ваятель или вдохновенный музыкант. И именно такие чуткие, длинные, словно живущие самостоятельной одухотворённой жизнью пальцы должны были наносить на нотные строки нервные мелодии Скрябина.

Основательно или нет, но Грачик считал музыку самым рафинированным видом искусства. А в музыке для него не было ничего рафинированней скрябинского наследия.


Кручинин не принадлежал к числу тех, кто встречает людей только по наружности. Тем не менее изучение внешности всегда имело существенное влияние на его отношение к собеседнику. По мнению Кручинина, пословица «по одёжке встречают…» совершенно незаслуженно применяется с оттенком некоторой обиды или пренебрежения к людям якобы поверхностным, не умеющим ценить душевных качеств ближних. «Одежда, — говорил Кручинин, — довольно верный выразитель внутреннего мира человека. Во всяком случае более надёжный, нежели паспорт или служебное удостоверение».

Позже Грачик узнал, что с самого момента своего приезда в санаторий стал предметом внимания Кручинина. Нил Платонович был большим человеколюбом. Появление на горизонте всякой новой фигуры интересовало его.

Итак, появившись на полянке перед Кручининым, Грачик не мог знать, что тот уже составил себе о нем некоторое представление. И, надо сказать, довольно верное. Тем более что ярко выраженные внешние данные молодого человека облегчали задачу. После двух-трех дней наблюдения за понравившимся ему с первого взгляда молодым человеком Кручинин определил, что нервность и темпераментность, которыми дышала наружность Грачика, находились под вполне надёжным замком воли и хорошего воспитания.

Когда Грачик перешёл полянку, Кручинин встретил его прямым взглядом весело искрящихся глаз. Вместо приветствия добродушно спросил:

— Что скажете? — и указал кистью на свой этюд.

Грачик зашёл ему за спину и взглянул на холст, ожидая увидеть берёзки, перед которыми стоял мольберт. Но, к его удивлению, там было изображено нечто совсем иное: церковь, заброшенный погост с покосившимися крестами.

Вокруг Грачика сияла радость ясного солнечного утра, а пейзаж на холсте был освещён розовато-сиреневой грустью заката.

— Разве не удобнее писать с натуры? — удивлённо спросил Сурен.

— Прежде я так и делал, — сказал Кручинин, — когда зарабатывал этим хлеб.

— А теперь?

— Теперь это — тренировка глаза. Вот скажите: верно схвачено вечернее освещение? Я был там только раз и всего минут десять. Нарочно не хожу больше, пока не закончу. Как с освещением, а?.. В остальном-то я уверен, — небрежно добавил Кручинин.

— В чем вы уверены? — не понял Грачик.

— В деталях: церквушка и… вообще все это, — Кручинин широким движением как бы очертил изображение погоста.

Место, воспроизведённое на холсте, было знакомо Грачику. Он любил бывать там именно вечерами и был уверен, что хорошо представляет себе и старенькую церковь и окружающий её характерный пейзаж. И Грачику показалось, что, несмотря на уверенность, Кручинин передал все это на полотне не совсем верно. Был выписан ряд деталей, которых там в действительности не было. Вот, например, могильные кресты: они вовсе не стояли так — вразброд, в «фантастическом» беспорядке, будто нарочно выдуманном художником. И вон та покосившаяся живописная скамеечка слева от калитки кладбища тоже не покосилась, как у художника, — Грачик не раз сиживал на ней, любуясь закатом и, право, никогда не замечал такой «художественной» кривизны. Не видел там Грачик и остатков ветхой изгороди в углу, у обрыва. Ей-ей, Кручинин немало нафантазировал! В этом, разумеется, нет ничего дурного, — какой же художник не дополняет натуру тем, что ему хотелось бы на ней видеть?! Но зачем же тогда разговоры насчёт тренировки глаза и прочее?!

— Вы подрисовали тут кое-что от себя, — мягко сказал Грачик и указал на занимающую передний план гранитную плиту заброшенной могилы. — А вот и просто ошибка, смотрите.

На могильном камне ясно виднелись высеченные цифры. Но в дате — «1814» Кручинин почему-то старательно выписал четвёрку задом наперёд.

— Это художественная деталь, выдуманная вами для… оригинальности? — не без удовольствия заметил Грачик.

— Ради оригинальности? — спокойно переспросил Кручинин, и на мгновение брови его сошлись у переносицы.

— Во всяком случае, от себя, — поправился Грачик, заметив, что его слова задели художника.

— От себя? — снова сказал Кручинин и, прищурившись, пригляделся к полотну. — Перед заходом солнца мы с вами пройдёмся туда и сличим этот набросок с натурой… Хотите?


Когда они пришли на погост, был тихий, спокойный вечер. Солнце висело над самым горизонтом, заливая небо багрянцем, расплывавшимся к облакам в лиловую завесу, и только западные краешки их розовели, полосуя небо прозрачными щелями. Сквозь них светилось слабое пламя, ещё тлевшее где-то в вышине, отгороженной от земли их серо-лиловой завесой. Это было то самое зрелище, глядя на которое редко кто не проговорит: «Изобрази такое художник — скажут „выдумал“. Фраза эта, словно заготовленная на веки веков, вылетает у большинства почти непроизвольно, хотя все тут же усмехаются её избитости. Едва не сорвалась она и у Грачика. Но стоило ему перевести взгляд на кручининское полотно — и пришлось прикусить язык: небо на западе выглядело именно таким, каким изобразил его Кручинин. Освещение погоста оказалось переданным очень верно. В первый момент Грачика даже ошеломило это поразительное сходство трудно передаваемых полутонов. То, что виднелось на горизонте, казалось увеличенным до гигантских размеров кручининским полотном. Но каково же было удивление Грачика, когда он увидел, что кресты, представлявшиеся ему прежде стоящими ровными рядами, оказались наклонёнными в разные стороны, повёрнутыми под различными углами один к другому. А вот и скамеечка, на которой Грачик сидел столько раз, не заметив, что она похилилась. Предчувствуя своё полное поражение, Грачик подошёл к могильному камню. Вероятно выбитая рукой неграмотного сельского каменщика, дата выглядела действительно необычно.

Все остальное на погосте было так, как на этюде Кручинина.

— Неужели вы видели все это только раз, и то накоротке? — удивлённо спросил Грачик.

— Не больше десяти минут, — с нескрываемым удовольствием ответил Кручинин.

— Феномен, настоящий феномен! — восторженно проговорил Грачик.


Их знакомство не закончилось в санатории, как заканчивается большинство подобных знакомств. Они, как условились, вновь встретились в Москве, ближе узнали друг друга, сошлись.

Грачик узнал от Кручинина историю его жизни.

Кручинин родился в Ялте. Ещё гимназистом он обнаружил способность к рисованию. Делал этюды на продажу, и курортная публика охотно покупала его маленькие акварели с видами Крыма. Это было тем более кстати, что Нил рано осиротел и должен был вносить лепту в небогатое хозяйство приютившей его тётки. Живопись была куда приятнее обязанностей репетитора у маменькиных сынков, привозимых в Крым для укрепления здоровья перед осенними переэкзаменовками.

Юный Кручинин задался целью во что бы то ни стало окончить гимназию и старался уложить свои занятия живописью в минимум времени. Именно тут он и обнаружил в себе способность — однажды внимательно вглядевшись в пейзаж, воспроизводить его на память с точностью, вполне достаточной для сувениров. А чем дальше, тем эта способность становилась обостренней и в конце концов дошла почти до болезненной впечатлительности юноши. Из обстоятельства, облегчающего работу, она грозила превратиться в собственную противоположность, так как виденное днём не давало Кручинину покоя уже и по ночам. Он непременно должен был выложить на бумагу или полотно запечатлённый пейзаж, чтобы от него отделаться. Скоро он увидел, что нужно бросать это занятие, если он не хочет свихнуться.

Дальнейшая жизнь Кручинина сложилась совсем не так, как он мечтал. Вместо Академии художеств он очутился на юридическом факультете, а, окончив университет, увлёкся ролью защитника в новом, советском суде. И тут неожиданно в двух или трех случаях его соревнования с обвинением обнаружились поразительная сила его анализа и особенности фотографически точной памяти.

Вскоре он оставляет профессию адвоката и переходит на судебную работу. Кручинина занимало положение личности в судебном процессе. На первый взгляд ясно, что всякий суд должен найти правду, единую для всех, и результатом всякого процесса должна быть установленная судом объективная истина. В действительности дело обстояло так далеко не всегда и не везде. История не знает объективных судилищ; объективные судьи были белыми воронами в своём сословии. Во все века у всех народов судьи были и остаются орудиями господствующих классов, подчиняются воле этих классов, вершат политику этих классов. Следуя законам господствующих классов, суды и судьи ищут классовую природу преступлений и карают их носителей в интересах своего класса. Однако несовершенство аппарата предварительного следствия в органах правосудия молодого Советского государства подчас мешало правильно оценить преступление. Непримиримость Кручинина заставила его искать решения, обеспечивающего не только раскрытие истины в процессе, но и гарантирующего священные права советского гражданина, будь он жертвой преступления или его носителем.

На этой почве разгорелась нашумевшая в юридическом мире настоящая война между Кручининым и неким Василевским, отстаивавшим на страницах печати и в своей прокурорской практике отжившие положения инквизиционного процесса.

Обогащённый адвокатской практикой и работой за судейским столом, Кручинин меняет кресло судьи на очень скромное положение сотрудника криминалистической лаборатории, чтобы изучить научно-технические методы распознавания следов преступления.

С точки зрения современного криминалиста, научно-технические средства криминалистики того времени были ничтожны. Химия едва только пришла на службу уголовного розыска. Он ещё не соприкоснулся с физикой и в основном опирался на дактилоскопию и антропологию. В область баллистики розыск ещё только-только заглянул. Но, так или иначе, лаборатория и в те времена была уже подспорьем для криминалиста. Чтобы считать себя вооружённым, Кручинин должен был постичь все, чем она располагала.

Затем наступил длительный период работы Кручинина в роли оперативного уполномоченного. Цель его усилий — совместить в одном лице функции и искусство следователя и криминалиста-розыскника. Кручинин считает, что созданный Конан-Дойлем образ сыщика-универсалиста совершенно неосновательно свысока осмеивается нашей литературой. Верна была его точка зрения или нет, но он имел на неё право. А плоды его деятельности на поприще борьбы с преступниками доказывают, что доля справедливости (и, может быть, не такая уж малая) в его мнении была. Метод дедукции мистера Холмса — не пустая выдумка талантливого новеллиста.

Ледник Дагерсдаль и ложка Оле

К середине дня открылись фиорды. Немало красивых мест повидал Кручинин, но ему и в голову не приходило, что из первозданного хаоса, когда на протяжении многих миллионов лет никто, кроме слепых сил природы, не работал над украшением мира, могло образоваться нечто столь великолепное. Только божественное воображение могло представить себе подобным плод своих трудов. Вероятно, люди трезвого мышления, «прозаики», скажут, что мир творился не божеством и творчество природы не было целенаправленным. Таким скептикам Кручинин охотно ответил бы словами Александра Бестужева — романтика из кавказских прапорщиков: хаос — предтеча творения чего-нибудь истинного, высокого и поэтического. Пусть только луч гения пронзит этот мрак. Враждующие, равносильные доселе пылинки оживут любовью и гармонией, стекутся к одной сильнейшей, слепятся стройно, улягутся блестящими кристаллами, возникнут горами, разольются морем, и живая сила исчертит чело нового мира своими исполинскими иероглифами…

Животворящий гений человека назвал хаос порядком, нашёл красоту в нагромождении; под его взглядом былинки ожили гармонией, слепились в горы, разлились морями. Такова созидающая сила взгляда бога мира — человека, сила его воображения. Удивительный порок или величайшее счастье этого воображения — поражаться бесполезным. Что больше приковывает взор восхищённого человека, чем игра лунного света в заиндевевшем лесу, чем бешенство прибоя среди отвесных скал? А ведь чем одареннее человек, тем больше склонён он к восхищению такими «бесполезностями»…

Кручинин глянул вдаль. Море пользовалось каждой выемкой, каждой расселиной, чтобы вторгнуться в горы. Его воды — то зеленые, то темно-синие, то неожиданно голубые — текли в ущельях как реки, терялись в теснинах гор. Иногда они образовывали широкие озера, где мог бы маневрировать целый флот, прихотливыми ручьями врезались в щели между отвесными скалами, протачивая путь в темноту пещер.

Краски, формы и размах — все было совершенно.

Размышления Кручинина прервал проводник. По-видимому, Оле потерял надежду на то, что его спутники сами тронутся в путь с приглянувшегося им привала. Он напомнил, что засветло необходимо добраться до берега, ночь не должна застать их на этом склоне. Тут нет удобного места для лагеря, да и продуктов не осталось даже на ужин.

Предстояло сделать большой круг в обход Дагерсдальского ледника. Вешние воды горных потоков подтачивают задний край ледника, время от времени ледяная стена в сорок метров высоты низвергается в море. Она увлекает за собой тысячи тонн снежного покрова, накопившегося за зиму, и целые горы измельчённой породы. Переход ледника в такое время года под силу только опытным ходокам.

— Обход намного длинней прямого пути? — спросил Кручинин.

— На пятнадцать километров, — прикинув, сказал Оле. — Потому я и прошу двигаться в путь. Иначе у нас было бы в запасе по крайней мере четыре часа.

— А если я всё-таки попрошу у вас эти четыре часа? — к удивлению Грачика, спросил Кручинин.

Оле в сомнении покачал головой. Он не знал, что следует ответить такому путешественнику. Заметив его колебания, Кручинин рассмеялся и решительно заявил:

— Молчите? Вот и ответ. Мы остаёмся здесь на часок-другой. Кто может пройти мимо этого?! — Он обвёл вокруг себя широким движением руки. — Кого не соблазнит такая натура, даже если за удовольствие сделать набросок нужно заплатить переходом через два Дагерсдаля?

— Все-таки я предпочёл бы идти сейчас, — скромно ответил Оле.

Но Кручинин уже сбросил рюкзак и достал коробку с цветными карандашами.

— Вы говорили о резерве в четыре часа, а я прошу хотя бы только два, — настаивал он. — Через два часа я без напоминания прячу карандаши и мы трогаемся на штурм Дагерсдаля.

— Вы так хотите? — с некоторым удивлением спросил Оле, только сейчас поняв задуманное Кручининым. Он снова покачал головой: — Вы мой гость, а значит, и хозяин. — Оле посмотрел на часы. — Два часа?.. Два часа… не больше?

— Два часа! — повторил Кручинин и поудобнее устроился на камне.

Грачик понял, что учитель хочет остаться наедине с альбомом, и, в надежде отыскать что-нибудь съестное, принялся за исследование своего рюкзака.

Находка была небогатой: немного кофе на самом дне банки.

— Если бы мы были вон там, — Оле указал вниз, где темнел край лесной зоны, — ваш кофе пригодился бы, а тут… — парень беспомощно развёл руками: у них не осталось ни крошки сухого спирта, чтобы вскипятить кофейник.

Грачик побежал к краю ледника. Далеко внизу виднелась узкая перемычка из слежавшегося снега, по которой им предстояло пересечь ледник. Она возвышалась поперёк голубой ледяной реки Дагерсдаля как топор, повёрнутый остриём вверх. Грачик заглянул вниз, куда уходили боковые скаты этого снежного мостика. Вначале они были белыми, дальше становились голубыми, синими и, наконец, исчезали в совершённой черноте бездонного провала.

Веселье Грачика исчезало по мере того, как он всматривался в глубину. Он представлял себе, как придётся переходить по этому узкому лезвию снежного «топора», сделал ещё несколько шагов к началу перемычки и выпустил из рук банку. Она покатилась по откосу — сначала медленно, издавая мягкий звон, потом все быстрее. Звон становился пронзительней, словно банка не удалялась от Грачика, а приближалась к нему. Вот он уже с трудом различает прыгающее красное пятнышко на синей поверхности ската, вот оно вовсе исчезло в темноте. А звон все рвётся вверх и вверх, умножаемый тысячеголосым резонансом пропасти. Грачик прислушивался с интересом, перераставшим в страх. Сколько же времени будет катиться банка? Где конец её пути, где дно пропасти?!

Наконец, метнув ввысь последний взвизг жести, банка умолкла. Грачик сдвинул шапку на лоб и почесал затылок, но, поймав на себе взгляд проводника, натянуто улыбнулся и понимающе подмигнул в ответ.


Кручинин сдержал слово: ровно через два часа он сложил карандаши. По его настоянию было решено не обходить Дагерсдальский ледник у верховья, а пересечь его здесь по перемычке, как делали местные жители. Оле пошёл вперёд, вторым шёл Кручинин, Грачик замыкал шествие. Отдохнувший, повеселевший после двух часов, проведённых с карандашом в руках, Кручинин легко поспевал за проводником. Идти приходилось вниз. Если бы не осыпающийся под ногами грунт, путь не представлялся бы труднее обыкновенной прогулки на горнем курорте. Скоро стало чувствоваться ледяное дыхание глетчера, и все чаще попадался снег в расселинах, в ямках и даже просто на западной стороне любой складки. Оле остановился и размотал обвязанную вокруг пояса длинную верёвку. Один её конец он передал Кручинину, другой Грачику. Идя последним, Грачик должен был страховать Кручинина, когда тот станет перебираться через ледник. А потом Кручинин в свою очередь будет страховать Грачика. Верёвка была слишком коротка, чтобы связать всех троих, к тому же Оле заявил, что не нуждается в помощи. И действительно, скользя по обледеневшему спуску к снежной перемычке, Оле двигался и работал с таким проворством, что шедший за ним Кручинин ставил ноги в уже готовые ступеньки.

— А теперь не задерживайтесь! — крикнул Оле, переходя на перемычку. — Ступайте легко и быстро, по моему следу!

Он уже занёс было ногу над мостом, как вдруг отдёрнул её и сделал несколько шагов навстречу Кручинину. Молчаливым движением руки Оле остановил его, зашёл ему за спину и так, словно делал что-то само собой разумеющееся, расстегнул ремни кручининского рюкзака.

Прежде чем Кручинин мог сообразить, что происходит, Оле подхватил упавший рюкзак и одним движением закинул его себе за спину, поверх своего собственного. Ремни кручининского рюкзака были тут же продеты под ремни рюкзака Оле, и, нисколько не изменив положения корпуса, словно на спине его не лежало теперь лишних тридцать килограммов, Оле быстрыми, лёгкими шагами двинулся по перемычке. Все было проделано так просто, быстро и с таким непререкаемым напором, что Кручинин не успел даже высказать охватившего его возмущения.

— Честное слово, — проговорил он наконец, — если бы это не было мальчишеством, я отказался бы сделать шаг, пока мне не вернут моего мешка… — И, делая вид, будто очень сердится, бросил Грачику: — Пошли!

Подражая скользящим движениям Оле, Кручинин ступил на ледник. Он сразу почувствовал едва уловимую и вместе с тем мощную вибрацию, словно далёкий гул передавался по леднику ногам и заставлял напрягаться все тело. Когда Кручинин дошёл до середины перемычки, гул стал сильнее, вибрация перешла в содрогание льда. Кручинину казалось, что он слышит — именно слышит! — ногами, как где-то вдали трещит и лопается ледник.

Помимо воли Кручинин остановился. Прислушался и с интересом огляделся. Казалось, что на западе, у самого горизонта, вспыхнуло что-то похожее на сияние вольтовой дуги, и снова он «услышал» ногами мощный гул удара, сопровождавшего вспышку.

— Не стойте!.. Прошу вас, не стойте! — тотчас раздался с берега крик Оле.

Кручинин оглянулся и приветственно помахал рукою проводнику. И этого движения оказалось достаточно, чтобы потерять равновесие на узкой тропинке. Ноги Кручинина неудержимо скользнули в сторону.


Если бы Грачик и не видел, как внезапно исчез с гребня перехода Кручинин, он тотчас понял бы, что случилось, по тому, как обвязанная вокруг пояса верёвка потянула его самого вниз, к краю ледника. Натяжение было так сильно, что Грачик не удержался на ногах, упал на колени, потом распластался на камнях, пытаясь задержать скольжение по склону горы. Это удалось ему уже у самого снега. Он упёрся ногами в стоящий торчком острый край скалы и схватился за верёвку, чтобы ослабить её давление на поясницу.

Грачик потянул верёвку, но тут его собственная опора — камень, принятый за выступ скалы, пополз вниз вместе с ним. Нечего было и думать о том, чтобы вытащить Кручинина.

Оле видел, как Кручинин барахтается, удерживаемый верёвкой Грачика. Проводник вправе был предположить, что Грачик, отыскав твёрдую опору, — он ведь находился ещё на склоне горы, свободном от снега, — вытащит Кручинина. Однако и в течение нескольких мгновений, последовавших за падением, Кручинин продолжал неуклонно сползать вниз. Оле понял: Грачик не может его удержать. Не хватает у него сил или он не нашёл вовремя опоры на каменистом грунте — это уже не имело значения. Важно было то, что Кручинин соскальзывал все ниже, делая тщетные попытки зацепиться за ползущий вместе с ним снежный покров.

Чтобы взвесить все это, Оле понадобилось не больше одной-двух секунд. На третьей он своим лёгким, но уверенным шагом уже скользил по перемычке. Приблизившись к тому месту, с которого упал Кручинин, Оле лёг на живот и пополз. Скоро он был над Кручининым. Они посмотрели друг другу в глаза — серьёзный, нахмурившийся Оле и Кручинин, виновато улыбающийся, как нашаливший школяр. Оба молчали. Продолжая лежать на животе, Оле снял пояс и накрепко привязал ледоруб к своему правому запястью. Это было сделано с такой добросовестностью, что ледоруб мог оторваться разве только вместе с кистью Оле. После этого проводник взял в левую руку свой большой охотничий нож и сильными ударами вогнал его по самую рукоять в лёд с левой стороны от себя. Держась за нож левой рукой, он опустил ледоруб Кручинину. Тот мог теперь обеими руками ухватиться за мотыжку. Но при первой же попытке вытащить Кручинина все тело Оле подалось в его сторону, угрожая свалиться с гребня. Если бы это случилось, то без верёвки Оле не смог бы удержаться на льду. Он неизбежно соскользнул бы в трещину, над краем которой уже болтались ноги Кручинина. Он ослабил усилие и велел Кручинину пустить в ход нож, чтобы выдолбить во льду ступеньки для ног. Это можно было делать одной рукой, другою держась за ледоруб. Однако все с тою же улыбкой смущения, словно она могла облегчить положение, Кручинин признался, что он потерял нож. Это сообщение обескуражило Оле. Но его растерянность длилась только одно мгновение. В следующее — вместо ножа в выдолбленную им лунку был всунут толстый черенок загребистой ложки Оле, а Кручинин принялся выдалбливать ножом Оле опору для ног. Лунки выходили такие, что в них едва влезал носок башмака. И все же это была опора. Пользуясь ею, Кручинин чуть-чуть подтянулся на две четверти от края пропасти. Ещё минута — и новая лунка позволила сделать второй шаг к гребню. Из третьей лунки носок башмака выскользнул, и если бы Оле не успел подцепить Кручинина ледорубом за воротник куртки, тот наверняка сорвался бы вниз, увлекая за собою и Грачика, продолжавшего вместе с грудами щебня сползать на спине по склону.

Не меньше десяти минут ушло на то, чтобы преодолеть метр, отделявший руку Оле от руки Кручинина. Наконец Оле словно железными пальцами ухватил руку Кручинина.

— Теперь все хорошо, — проговорил он спокойно, словно остальное не представляло уже никакой трудности.

Однако ещё нужно было помочь Кручинину выбраться на гребень и перебраться на твёрдую землю. Для этого пришлось освободить поясную верёвку, мешавшую ползти на животе и не позволяющую увеличить расстояние между Кручининым и Грачиком.

Последним по гребню перебрался Грачик.

Все трое сидели молча. Наименьшее впечатление все случившееся произвело на Оле. Чтобы дать Кручинину возможность отмолчаться, он делал вид, будто целиком занят перекладкой своего рюкзака: Грачик наскоро чинил задники своих ботинок, ободранные об острые камни.

Испытанное Кручининым напряжение до сих пор заставляло дрожать в нем каждый нерв. На этот раз ему было по-настоящему стыдно: он — старший в партии — нарушил порядок и едва не стал причиною падения одного за другим обоих спутников. Он понимал, что сейчас не время произносить речи, и не сделал даже того, что полагалось в таких случаях по ритуалу, освящённому литературой и театром, — не обменялся с Оле «молчаливым, но выразительным рукопожатием».

После десятиминутного роздыха Кручинин первым поднялся и вскинул на спину рюкзак. Его примеру последовали остальные.


К вечеру, когда было уже почти совсем темно, миновав два хутора и остатки деревушки, сожжённой карательной экспедицией СС, они достигли береговой дороги. Она была исковеркана минными лунками, но вела прямо к цели путешествия — одному из самых северных городков страны. Эта единственная миниатюрная магистраль, соединяющая поселения, расположенные вдоль берега, упиралась тупиком в свой конечный пункт на севере. Если бы не это обстоятельство, то путники воспользовались бы ею с самого начала. Но в том и дело, что в северной своей части дорога не имела ответвлений в горные районы. Желающим попасть на неё из глубины полуострова нужно было совершать тяжёлый переход через хребет.

Серый серпантин дороги вился местами у самой воды. Казалось, самые камни здесь были пропитаны тем неопределимо чудесным ароматом моря, который слагается из запахов рыбы, водорослей, мокрого камня и других неясных, но одинаково влекущих к себе раздражителей обоняния.

По мере того как сгущалась темнота, краски стирались и наконец пропали совсем. Остались только запахи и шумы.

Хозяева и гости

Оле остановился около двухэтажного деревянного дома и уверенно постучал. Осветив фасад карманным фонарём, Грачик увидел вывеску: «Гранд-отель». Хотя город и пострадал от владычества гитлеровцев, но не настолько, чтобы утратить то, без чего не может существовать ни один уважающий себя город в этой стране, — без своего «Гранд-отеля». Это такая же непременная принадлежность поселения, как почта, церковь и флагшток перед домом фохта.

Переговоры у двери гостиницы были коротки. Скоро путники очутились в холле — маленькой комнате с выцветшими стенами, по-видимому недавно наново покрытыми лаком. Свет небольшой лампы отражался в нём тысячью мелких огоньков и дрожал, как стёклышки в детском калейдоскопе. Эти блики делали рябым бородатое лицо короля, смотревшего из дубовой рамки прямо на входящих. Даже синий крест святого Олафа на маленьких флажках, скрещённых под портретом короля, казался пёстрым. Хозяин, высокий сутуловатый человек с небритыми щеками, улыбался и не спеша выговаривал слова приветствий вперемежку с местными новостями. По-видимому, они казались ему неотложно-важными, хотя в городке не было даже своей газеты и новости узнавались только теми, кто позаботился восстановить у себя радио, отнятое оккупантами.

Навстречу гостям, на ходу повязывая фартук, вышла хозяйка.

— Эда, это русские! — крикнул ей хозяин так громко, словно она была невесть как далеко.

Она отбросила в сторону свой фартук, всплеснула руками и, склонив набок голову, молча глядела то на Кручинина, то на Грачика. Затем, так ничего и не сказав, повернулась и исчезла в гулкой темноте коридора.

Через несколько минут она вернулась и сказала мужу:

— Я приготовила им лучшие комнаты… — И, будто ожидая возражения, добавила: — Это же русские! — И вдруг с удивлением: — Настоящие русские? — Тут она обернулась к прибывшим, снова осмотрела их и приветливо спросила: — Поужинаете?

— Прежде всего — спать, — ответил Кручинин, — потом опять спать, а ужинать — это уже завтра утром.

Хозяин рассмеялся.

— Да, да, неблизкий путь, — согласился он. — После такого похода лучше всего выспаться. И всё-таки… по рюмочке аквавит! Той, настоящей, которой у нас не было при гуннах! — Он хитро подмигнул. — Когда они пришли, мы быстро смекнули: нужно прятать подальше то, что хочешь сохранить для себя. У гуннов слишком широкие глотки и чересчур большой аппетит.

Невзирая на протесты, хозяин потащил гостей в столовую. Он извлёк из какого-то тайника бутылку анисовой и налил три рюмки. Кручинин выпил и с удовольствием крякнул.

— От этого действительно не стоило отказываться, — сказал он и подмигнул хозяину, словно они были в заговоре.

Хозяин дружески похлопал Кручинина по спине.

По второй он, однако, так и не налил, а повёл гостей к спальням. Но прежде чем они дошли до лестницы, ведущей во второй этаж, раздался сильный стук во входную дверь. Судя по радостным приветствиям, которыми хозяйка обменивалась со вновь прибывшими, они были в самых дружеских отношениях.

Пришедший оказался хозяином — и шкипером тоже — единственного уцелевшего на местном рейде моторно-парусного бота «Анна». Шкипер пришёл, прослышав о приходе русских. Весть об этом успела уже каким-то образом облететь городок. Русские не бывали здесь с тех пор, как Советская Армия прошла через эти места, освобождая страну от гитлеровцев.

Появление шкипера было очень кстати. В план путешествия Кручинина и Грачика входила поездка на острова — рыболовецкое Эльдорадо страны. Там они могли получить ключ к таинственному исчезновению интересующего советские власти гитлеровского преступника. Этот человек держал в руках ключ к тайнику, где нацистская разведка спрятала свои архивы и описание своей агентурной сети, законсервированной по всей Северной Европе. Уехать из страны этот субъект, наверное, ещё не мог. Но исчезновение его было столь бесследно, что поставило в тупик местный розыскной аппарат, который желал, но не мог помочь советскому командованию.

Шкипер Эдвард Хеккерт, широкоплечий, коренастый весельчак со светло-серыми, словно выцветшими глазами, добродушно глядел из-под огромного, как зонтик, и совершенно облупленного козырька фуражки. Вокруг глаз шкипера, на щеках, у рта собралась сеть морщин. Они сообщали лицу добродушную улыбчатость. Глядя на Хеккерта, трудно было поверить, что ему уже за шестьдесят. Бодрость и жизненная сила исходили от всей его фигуры.

Через несколько минут Кручинин, забыв про постель, о которой он только что мечтал, запросто, словно был знаком со шкипером тысячу лет, повлёк его в угол гостиной.

Странная смесь немецкого и английского языков, на которой объяснялись с гостями хозяева, нисколько не мешала их оживлённому разговору. Дружеская беседа была в самом разгаре, когда в дверь снова постучали. На этот раз стук был отрывистый и какой-то особенно чёткий.

— Это братец Видкун! — весело крикнул шкипер. — Этак стучит он один.

По лицам хозяев можно было заключить, что и этот гость был желанным. Хозяин ещё возился с замком, а хозяйка уж поспешила поставить на стол новую рюмку.

На этот раз вновь прибывших оказалось трое. Один из них — Видкун Хеккерт, младший брат шкипера, — был кассиром местного ломбарда, другой — пастором. И, наконец, третьей была дочь кассира — Рагна Хеккерт.

По милости живописцев большинство представляет себе уроженок этих мест рослыми красавицами с правильными чертами лица и стройным телом. Такими по крайней мере изображают отважных спутниц викингов. По установившейся в искусстве традиции придавать всему сильному черты внешней красивости, так, наверное, и должны бы выглядеть женщины, чьей спальней и кухней были боевые челны норманнов; женщины, рожавшие под грохот шторма и лязг вражеских стрел о щиты мужей. Однако в Рагне нельзя было отыскать этих черт академического портрета. Быть может, с тех пор как прибрежный песок засосал последний чёлн морских разбойников, тяжёлый труд рыбаков в борьбе со скалами, скупо родящими жалкие злаки, поглотил всё, что было картинного во внешности прародительницы Рагны. И тем не менее ни на минуту нельзя было усомниться в том, что она и есть типичная уроженка этой страны. Даже её вздёрнутый нос, противоречащий установившемуся трафарету, как бы заносчиво заявлял, что именно таким он и должен быть написан, если художник не хочет лгать.

Рагна была коренастая девушка, такая же ширококостная, как её отец; курносая, большеротая, с румянцем, покрывавшим не только щеки, но и скулы и лоб. От ледяной голубизны её глаз этот румянец казался ещё ярче. А глаза Рагны хмуро глядели из-под светлых, словно выгоревших, бровей, сердито сдвинутых к переносице. Клетчатый головной платок Рагны был завязан большим узлом под крепким подбородком и не закрывал лежавшего на шее тяжёлого узла косы.

Пока хозяин гостиницы знакомил вновь пришедших с русскими гостями, Грачик нет-нет да и взглядывал на Рагну. Её сосредоточенность, которую можно было назвать даже хмуростью, не могла остаться незамеченной наблюдательным молодым человеком. Впрочем, добросовестность требует сказать, что вовсе не эта сосредоточенность была предметом основного внимания молодого человека.

Отец Рагны, кассир Видкун Хеккерт, был очень похож на своего старшего брата — шкипера, но в его глазах отсутствовало веселье Эдварда; они глядели строго, даже сурово. А минутами, когда кассир взглядывал на того или другого из собеседников, в глазах его появлялась и плохо скрываемая неприветливость.

Младший Видкун по сравнению со старшим братом выглядел стариком. Если бы Грачик дал себе труд продолжить этот анализ, он, может быть, и понял бы, почему старший брат остался молодым, а состарился младший. Эдвард всю жизнь плавал. Он не знал ничего, кроме моря. Видкун же всю жизнь считал деньги. Он не знал ничего, кроме денег и счётных книг.

Вглядываясь в лица, Видкун молча пожал всем руки. Делал он это не спеша, очень обстоятельно и долго держал в своей холодной сухой ладони руку гостя.

В противоположность ему, пастор обошёл присутствующих быстро; крепким пожатием приветствовал каждого, отрывисто кивая при этом головой. По первому взгляду трудно было определить его возраст. Сухое лицо было сковано маской строгости, больше присущей католическому патеру, чем евангелисту. Тонкие, плотно сжатые губы и складка вокруг рта могли быть признаком моральной непримиримости священника — строгого судьи другим и себе, но могли быть и печатью перенесённых страданий. И действительно, пастор не был местным уроженцем. От хозяина отеля русские путешественники узнали, что во время пребывания здесь немецко-фашистских войск пастор скрывался под чужим именем, чтобы спастись от преследований гестапо. Его не преминули бы схватить и водворить обратно в концентрационный лагерь в Германии, откуда ему удалось бежать перед самой войной. Он был одним из тех, кого пример пастора Нимейера[1] заставил бросить прежнюю службу в армии и отдать все силы борьбе с Гитлером и гитлеризмом, на защиту лютеранства.

Через полчаса гости уже знали прошлое всех присутствующих. В том числе Видкуна Хеккерта. Именуя себя чуть ли не «потомственным последователем демократических традиций Запада», он был менее всего склонён защищать эти традиции. Судя по всему, его «демократизм» не помешал ему отлично ладить с немцами. Во всяком случае при них он продолжал занимать доставшуюся ему после отца должность кассира местного ломбарда. Он утверждал, что вынужден был склониться перед силой: борьба с нею была бы, по его словам, напрасна и привела бы только к бесцельным жертвам.

Впрочем, зная особенные условия, в которых протекала оккупация этой страны, ни Кручинин, ни даже более непримиримый в своих суждениях Грачик и не смели особенно строго отнестись к старому кассиру. Нуждаясь в северном плацдарме для военных действий против союзников, нацисты не решались распоясаться здесь так, как распоясались в восточной и юго-восточной Европе. Гитлеровское командование было вынуждено сдерживать каннибализм своих властей и войск. Уклад жизни людей, глубоко мирных по своему нраву и традициям, подчас оставался таким же патриархальным, как был. Особенно в глубинных районах страны.

Пожалуй, кассир Видкун Хеккерт с его тремя жилетами под старым сюртуком был из всех, кто собрался сегодня в гостинице, наиболее характерным носителем запылённых привычек. Казалось, все в этом преждевременном старике стало сразу ясно Кручинину и Грачику. После того как общительный Эдвард изложил историю своего брата и пастора и сообщил тем в свою очередь всё, что успел узнать о приезжих, он поделился с Видкуном планом доставки гостей на острова. Ни он, ни кто-либо другой здесь не подозревали истинной цели этой поездки, известной лишь властям страны и одобренной ими. Все другие считали приезд русских путешественников данью туристской любознательности. К туристам тут привыкли, и стремление таких желанных гостей, как русские, посетить живописные острова не вызывало удивления.

К тому же к услугам непосвящённых была и выставляемая Кручининым напоказ склонность к собиранию народных песен. Эта склонность казалась тем более правдоподобной, что Грачик, как музыкант, был наготове, чтобы записать любой «заинтересовавший» Кручинина напев. Ради этого в его кармане всегда лежала тетрадка чистой нотной бумаги.

Когда все были уже знакомы друг с другом и план завтрашней поездки выработан, Грачик вдруг заметил, что среди присутствующих нет проводника Оле Ансена. Вместе с ним незаметно исчезла и Рагна.

Грачик спросил хозяина о том, куда девался проводник.

— Как, вас привёл сюда молодой Ансен? — удивлённо и с оттенком недовольства спросил Видкун Хеккерт.

При этом от Грачика не укрылось, что кассир многозначительно переглянулся с пастором и даже, кажется, подозрительно оглядел русских гостей, словно знакомство с молодым проводником бросало тень и на них.

Оле Ансен, его друзья и родные

Наверно, целую долгую минуту в комнате царило неловкое молчание.

— Почему это вас удивляет? — спросил Грачик.

— Удивляет? — Видкун пожал плечами. — Там, где речь идёт об этом парне, ничто не может удивить… Впрочем, после того, что мы видели при гуннах, для нас, вероятно, вообще не должно существовать удивительного.

— Тем не менее вы… — начал было Грачик.

— Я объясню вам, что хотел сказать брат, — вмешался шкипер. — Молодой Ансен пользовался у нас во время оккупации не слишком-то хорошей репутацией.

— Вот как?

— Бродяга и бездельник, — пробормотал Видкун. — До войны он не работал, а все вертелся около туристов, был проводником, — не очень-то почтённое занятие для молодого человека! А теперь… Впрочем, никто не скажет вам уверенно, чем он добывает свой хлеб насущный теперь. — И тут морщинистая физиономия кассира выразила крайнее пренебрежение. — Ну, а что касается меня, то я уж, по старой памяти, не тороплюсь подать ему руку… Хе-хе, мыло стало у нас дороже прежнего! — И он скрипуче рассмеялся, довольный своей остротой.

— Можно подумать, что на свете есть сила, которая заставит тебя купить больше одного куска мыла в месяц, — сердито заметил шкипер. — И то самого дешёвого!

— К тому же вы забываете, херре Хеккерт, — вмешался хозяин гостиницы, — ведь Оле был… в рядах сопротивления…

— Так говорят, так говорят, — скептически ответил Видкун. — Но ни вы, ни я — мы не знаем, зачем он там был.

— Послушай, Видкун! — ещё более сердито отозвался шкипер. — Ты говоришь об Оле хуже, чем малый того заслуживает. Мы-то все его…

Шкипер хотел ещё что-то сказать, но, увидев входящую хозяйку, многозначительно умолк и, улучив минутку, шепнул Грачику:

— Оле приходится племянником нашей хозяйке.

— Худшее, что может быть в таком деле, — потерять надежду на возвращение заблудшей овцы на путь, предуказанный творцом, — негромко произнёс пастор.

Хозяйка принесла горячий грог. За нею появился Оле. А следом за Оле молча вошла Рагна. Можно было подумать, что она никого не видит, будто широкая спина Оле заслонила от неё весь мир.

Хозяйка поставила грог на стол и опустила фартук, которым держала горячий кувшин. При этом что-то выскользнуло из кармана фартука и со стуком упало на пол. Женщина поспешно подняла упавший предмет и с интересом, смешанным с беспокойством, спросила у мужа:

— Что это?

В руке её поблёскивали металлические кольца кастета.

— Где ты это взяла? — спросил хозяин и протянул было руку, но Оле опередил его и схватил кастет.

— Когда я клала в карман куртки Оле чистый носовой платок, этот предмет был там. Я вынула его, чтобы посмотреть. Никогда не видела такой штуки. Что это такое? — повторила она, обращаясь теперь уже прямо к племяннику.

Все с любопытством уставились на Оле и на кастет, который он продолжал держать в руке.

— Ты нашёл это? Ты только сейчас нашёл это, правда? — с беспокойством спросил хозяин, как будто спешил убедить Оле и всех остальных в том, что именно так оно и было.

— Да… только сейчас, — повторил за ним Оле.

— Конечно… — сказал пастор. Подумав, он кивнул головой и дружелюбно повторил: — Конечно, Оле, ты нашёл это только сейчас.

Молодой человек посмотрел на священника с благодарностью. Он видел, что остальные ему не верят.

Пастор взял у него кастет и стал внимательно рассматривать.

В течение этой сцены Рагна не проронила ни слова. Но, прислонившись к косяку, она со вниманием следила за разговором. В тот момент, когда кастет перешёл к пастору, по сосредоточенному лицу девушки пробежала тень, брови её нахмурились. Впрочем, скорее это был испуг, чем недовольство. Грачику показалось, что она с трудом подавила желание помешать пастору взять кастет.

— Да, да, немецкая штучка, — сказал между тем пастор с прежним благожелательством к Оле. — До прихода гитлеровцев здесь, наверно, не водилось таких вещей. Кому они были тут нужны? Не правда ли?.. А помните? — Он повернулся к Видкуну, продолжавшему неприязненно молчать. — Помните, когда эти коричневые звери впервые пустили такие штуки в ход?

В знак того, что все помнит, кассир медленно опустил тяжёлую голову в молчаливом кивке.

Пастор любезно пояснил русским:

— Когда гунны пришли сюда, жители, естественно, хотели спасти свои ценности. Они пошли к ломбарду, чтобы выкупить свои заклады.

— Ох, уж наши ценности! — махнув рукой, заметил хозяин. — Что ты скажешь, Эда?

— Да уж, кроме обручальных колец не в каждом доме найдёшь теперь серьги или брошку… — печально подтвердила его жена.

— А золотых часов у нас тут не видывали уже с тридцать восьмого года!

— Тридцать восьмой год? — удивлённо спросил Кручинин.

— Самый безрыбный год за полстолетия, — пояснил шкипер, — в этот год в эмиграцию отправилось на сто тысяч семей больше, чем в любой другой тяжёлый год безрыбья. Консервные заводы работали по дню в неделю, и то не все… Да, господа, вам не понять, что может наделать отклонившийся от берегов страны Гольфштрем.

— Отчего же? — возразил Кручинин. — Наш народ не раз испытывал тяжёлые удары изменявшей ему природы. Но мы все больше овладеваем наукой, чтобы не только не подчиняться слепой природе, но повелевать ею.

При этих словах Кручинина хозяин гостиницы громко рассмеялся.

— Не хотите же вы сказать, — воскликнул он, — что намерены управлять и течениями, от которых зависит ход рыбы.

— Отчего бы и нет, — возразил Кручинин. — Судьба населения нашей страны зависит от урожая зерновых культур, и вся наука, вся техника поставлены на ноги, чтобы неурожай никогда не мог стать причиной народного бедствия, как это бывало в прежние времена. Если бы такое место, какое сейчас занимает зерно, у нас занимала рыба, ни минуты не сомневаюсь — её улову было бы отдано столько же внимания, сколько сейчас отдаётся урожаю. Совместными усилиями рыбаков, инженеров, учёных и моряков задача была бы решена. Это и отличает наше хозяйство от вашего. Однако… — Кручинин рассмеялся, — мы уклонились от нашей темы: речь шла о ценностях, заложенных в ломбард жителями этих мест.

— Да, да, конечно! — подхватил пастор. — Достаток людей здесь не велик, и никто не осудит их желание спасти то немногое из благ земных, что имели. Одним словом, весь приход собрался у дверей ломбарда. Длинная очередь людей — мужчины и женщины. Может быть, первая очередь, которую здесь увидели. А уж позже-то очереди у мясных лавок и булочных стали обычными. Но… ломбард уже не возвращал вкладов. Гунны наложили на них свою лапу. А когда толпа стала грозить силой взять своё, появились молодчики, купленные немцами. Вот тогда-то здешние люди и узнали впервые, что такое кастет… Помните, господа?

— Ещё бы не помнить, — сумрачно отозвался хозяин. — Попытка получить обратно наши обручальные кольца и браслет жены стоила мне крепкого удара по затылку. Помнишь мою шишку, Эда?

— Может быть, этой вот самой штучкой? — проворчал Видкун и презрительно ткнул пальцем в кастет, который пастор держал на виду у всех.

— Ну-ну, ты уж слишком! — заметил Эдвард. — Однако я уверен: гуннам не удалось вывезти наши ценности! Они наверняка лежат спрятанными где-то в нашей стране.

— Все ещё спрятанными в вашей стране? — удивлённо спросил Грачик.

Шкипер ответил утвердительным кивком головы.

— Так почему же их не отыщут и не раздадут законным владельцам?

— Оказалось, — произнёс пастор с подчёркнутой серьёзностью, — что даже уроженцы этих мест знают их недостаточно хорошо, чтобы обнаружить тайник гуннов. — И, назидательно подняв палец, заключил: — Такова сила прославленной немецкой педантичности!

— Ну, знаете ли, — с неудовольствием проговорил шкипер, — вся их педантичность не стоила бы ломаного гроша, если бы не разлад, который эти негодяи сумели посеять в наших рядах.

— А разве и в этом не сказалась их дьявольская система? — спросил пастор.

— Видите ли, — принялся объяснять Грачику хозяин, — там, видно, собраны вещи со всей округи, с нескольких приходов, целая куча драгоценностей. А у людей не сохранилось даже квитанции на свои вещи. Правда, Эда?.. Так какой же смысл искать их? Все равно нельзя взять без квитанций. Поди-ка разберись, что кому принадлежит. Ничего хорошего не выйдет в тот день, когда их найдут. Ей-ей, сам сатана не придумал бы лучше этих гуннов, как нас перессорить даже тогда, когда и духа их тут не будет! Вот как! Верно, Эда?

— Так возьмите архив ломбарда, его книги, по ним вы установите, кто что сдавал, — сказал Грачик.

— Вот тут-то и зарыта главная собака, — вставил замечание шкипер. — Если бы кто-нибудь знал, где гунны спрятали эти книги…

В разговор снова вмешался пастор:

— Уходя, гунны сжигали все бумаги, все книги, все архивы, какие хотели уничтожить. Например, совершенно точно известно, что они сожгли архив своего гестапо. Так почему же им было не сжечь и ломбардные записи, доказывающие, кто именно является хозяевами спрятанных ценностей?

Пастор пожал плечами.

Впервые послышался голос Оле?

— Херре Видкун Хеккерт знает всё, что касается ломбарда.

— Неправда! — сердито воскликнул Видкун. — Этого я не знаю!

Он поднялся со всей порывистостью, какую допускали его годы, и, пристально поглядев на Оле, пошёл к выходу. Тяжёлая струя недоверия и уныния тянулась вслед его большой сутулой фигуре. Словно он оставил тут после себя холодное дыхание неприязни, и взаимные подозрения растекались теперь по комнате, заражая всех. Даже яркий свет лампы перестал казаться уютным и ласковым. Лица в нём стали зеленоватыми, точно обрели вдруг бледность мертвецов.

Проводив взглядом широкую спину Видкуна, Грачик обернулся к пастору, и его молодой голос прозвучал теперь в этой небольшой, тепло натопленной комнате так, словно она была пуста и морозна:

— Вы сказали, что нацисты сожгли свои секретные архивы?

Пастор ответил не сразу:

— Да, это знают все.

— В том числе сожгли архив гестапо?

— Да. Вся улица перед гестапо была покрыта пеплом и хлопьями тлеющей бумаги.

— Да уж, — пытаясь вернуть беседе прежнюю дружескую непринуждённость, весело подтвердил хозяин, — эти хлопья летели из печных труб так, словно вся преисподняя жгла бумагу. Помнишь, Эда?

— Ох уж эта копоть! Два дня я мыла и скоблила стены дома и крышу!

— Откуда же известно, что сжигались именно секретные дела? — спросил Грачик.

— Так говорят… — неопределённо проговорил хозяин. — Ведь именно так говорили, Эда?

— Ох уж эти разговоры! Но это все говорили, — подтвердила хозяйка.

— Не только так говорили, — строго поправил пастор. — Это установлено: архивы гестапо сожжены.

— Ну что же, сожжены так сожжены, — согласился шкипер. — Нам нет дела до гестапо и его архивов! Нас больше интересуют книги ломбарда.

— А нас интересует вот что, — весело сказал Грачик и сел за старенькое пианино.

Под его пальцами разбитый, давно не настраивавшийся инструмент издал первые дребезжащие звуки. Музыкант было остановился в недоумении и нерешительности, но Кручинин воскликнул:

— Продолжай, продолжай, пожалуйста… Сыграй что-нибудь старое. Из песен этой страны.

— Нет ли у вас нот? — обратился Грачик к хозяину. — Что-нибудь из Оле Буля или Грига?

Хозяин удивлённо поглядел на жену.

— Как ты думаешь, Эда?

Та ответила таким же удивлённым взглядом. Можно было подумать, что они впервые слышат эти имена. Не желая вводить их в смущение, Грачик заиграл без нот, то, что помнил.

От внимания Кручинина не укрылось, как по-разному реагировали на музыку слушатели. Старый шкипер опёрся подбородком на руку и не отрываясь следил за пальцами Грачика. В противоположность шкиперу, пастор, казалось, вовсе не был заинтересован игрой. Отсутствующий взгляд говорил о том, что мысли его блуждают где-то очень далеко. Но можно ли было осудить за это уроженца далёкой Германии — страдальца и изгнанника? Ему, наверно, хотелось слышать сейчас совсем другое: песни родной страны, а может, и баховские хоралы. К ним, наверно, так привыкло ухо священника, ему не хватало их здесь, где в крошечной замшелой кирхе орган давно не был способен издать ни одного звука — так он был стар и несовершенен.

Хозяин скептически поглядывал на то, как Грачик усаживался за пианино. Он даже нахмурился, услышав первые звуки своего разбитого инструмента, словно дряхлость пианино была для него новостью. Но как только яснее стал различаться ритм танца, морщины на лбу его разгладились и носок ноги словно сам стал притопывать в такт музыке.

— Да ведь это халлинг! — улыбаясь, воскликнул хозяин, когда в воздухе, словно уносимая ветерком одинокая снежинка, растаял последний звук. — Это же наш халлинг! — повторил он. — Не правда ли, Эда?.. Когда я был помоложе, я тоже танцевал его. Не забыла, Эда?

Он дружески подтолкнул Грачика в спину:

— Давай-ка ещё что-нибудь!

Грачик заиграл григовский «Танец с прыжками». И тут за спиной его раздался тяжёлый топот. Оглянувшись, Грачик увидел шкипера Хеккерта, отбивающего незамысловатые па танца толстыми подошвами своих огромных морских сапог. Напротив него, подбоченясь, стояла хозяйка, выжидая своего череда. Лица обоих были сосредоточенны, словно они вспоминали что-то далёкое и трудное.

Грачика заставили ещё и ещё раз сыграть тот же танец. После шкипера станцевал и хозяин в паре с женой. Она оказалась неутомимой плясуньей. Пристукивая каблуками, хозяин приговаривал:

— Ну да, Эда!.. А помнишь?! Верно, Эда?!

Она не отвечала. Все её внимание было обращено на ноги мужа, словно они, а не музыка управляли танцем.

Развеселившиеся гости разошлись в самом благодушном настроении. Даже пастор, лицо которого во все время игры и танцев оставалось равнодушным, сказал Грачику несколько любезных слов на прощание.

Оставшись в своей комнате, Грачик вопросительно посмотрел на Кручинина.

— Что скажете?

— Что я скажу? — в задумчивости переспросил Кручинин и, помолчав, медленно проговорил: — Видишь ли, мил человек, может быть, у других это и иначе, а ко мне впечатления дня прилипают, как мухи к клейкому листу. Бывает, к вечеру так ими облипнешь, что перестаёшь что-либо видеть из-за этого частокола внешних, подчас вовсе ненужных впечатлений. Основное-то и исчезает… Чего я хотел нынче утром, что было моею главной целью?.. Глядишь, и забыл! Наверное, это старость, Грач, а? Органы восприятия и даже самое сознание уже не так легко подчиняются воле, как прежде, делаются более вялыми. Нет прежней чёткости в работе всей машины. — Тут он вдруг рассмеялся. — А ведь мы, старики, нередко хвастаемся перед молодёжью умением владеть собою, держать свою волю в повиновении, желания — в узде… — Он дружески положил руку на колено Грачика, ссутулившись сидевшего на краю постели. — Сколько раз стареющий сыч Нил Кручинин ставил себя в пример тебе! А оказывается, старость-то здесь, вот она! Вот она, со всеми её прелестями — до полного разлада всей машины… — И вдруг, стремительно поднявшись, воскликнул с неожиданной злой весёлостью: — Нет, погоди! Эдак ведь тебе недалеко и до того, чтобы объявить: Кручинин, мол, развалина, с него нечего больше и спрашивать!.. Нет, брат, шалишь!.. Просто я устал от перехода… Не в своей я тарелке, и не приставай ко мне, Грач!.. Сделай милость, не приставай…

Он снова лёг, откинулся на подушку и закинул руки за голову.

— Нет, джан, — с нескрываемой досадой проговорил Грачик, — вы должны сказать и скажете — какое впечатление производит на вас все это? — Грачик широким жестом обвёл вокруг себя.

— Все это? — Кручинин нехотя приподнялся на локте и с насмешливым видом огляделся. — Ничего особенного, комната как комната, народ как народ, — попробовал он отшутиться.

— Вы отлично понимаете: я говорю об архиве гестапо… Ведь если он сожжён, наше путешествие теряет половину смысла.

— А если не сожжён?

— Вы хотите сказать, что если разыскиваемый нами нацист не сжёг архива гестапо, то, получив архив, мы не станем преследовать этого нациста, не будем считать его преступником?

Кручинин посмотрел на Грачика с нескрываемым удивлением.

— Удивительно, просто замечательно удивительно, Сурен-джан! — подражая Грачику, проговорил Кручинин. — Иногда ты здорово, просто замечательно здорово умеешь ставить все с ног на голову… Замечательно!

Грачик знал, что лишь в минуты крайнего недовольства его старший друг позволял себе имитировать его акцент.

— Если он не сжёг архив, — проговорил Грачик в смущении, — и тем самым даёт нам возможность…

Но Кручинин не дал ему договорить.

— Никаких возможностей он нам не даёт, — резко сказал он. — Не ради наших «возможностей» он сберёг архив. Его виновность нисколько не уменьшается, если архив и цел!

— Но объективно это работает на нас.

— Выбрось из головы своё «объективно»! Едва ли даже у такого несообразительного субъекта, как мок друг Сурен Грачьян, может быть сомнение в цели спасения архива. Или ты воображаешь, что фашист сохранял архив для нас? Для того, чтобы по этим документам мы могли разгромить всю сетку, оставленную нацистами для услужения новым хозяевам? Так, что ли?

Кручинин насмешливо смотрел на Грачика, с мрачным видом стаскивавшего мокрые ботинки.

— Ну как, имеются сомнения в преступности типа, которого мы разыскиваем, и в классовой направленности его «бережливости»?

Вместо ответа Грачик с грохотом швырнул один за другим тяжёлые ботинки к подножию чугунной печки.

— Злиться тут нечего, — спокойно сказал Кручинин. — Гораздо полезнее побольше думать и читать. Главное, по-моему, читать. При этом советую читать не ту дребедень, какую пишут мастера добывать учёные степени и именовать себя профессорами. Читай, братец, побольше подлинных дел; вчитывайся в речи хороших прокуроров… И не поддавайся гипнозу звонких — и подчас только звонких! — фраз и формул, хотя бы их издавал от своего имени сам господь бог…

— Слабый авторитет, — усмехнулся Грачик.

— Да, очень слабый. Но в том-то беда, что авторитетность у нас частенько создаётся не тем, что сказано, и даже, представь себе, не тем, кто говорит, а тем, чья печать к сему приложена, чьё одобрение сияет над сказанным, как некий удивительный нимб канонизации. Взять, к примеру, Институт права «самой» Академии наук. Мне довелось как-то в поисках решения вопроса о соотношении права и нравственности в нашей действительности взять книжку некоей дамы-профессора, имя её да покроет тайна. Я с ужасом узрел: смысл этого, с позволения сказать, «академического» труда не возвышается над элементарными основами пропаганды, хотя текст и нашпигован до отказа специальной терминологией и иностранщиной. Во-вторых, я убедился, что примириться с этим набором звонких фраз не может ни один человек, обладающий минимумом логики. Я говорю это к тому, что к выбору чтения следует относиться очень бережно, не полагаясь на издательские марки и имена. Но если ты действительно до сих пор не совсем понял, что такое классовая природа преступления, то обратись прежде всего к подлинному источнику чистого знания, не затуманенного горе комментаторами, — читай Ленина. Там ты узнаешь, что признание действия преступным зависит от классовой цели, какую это действие преследовало. Это — и только это! — должно быть основой твоего суждения, когда речь идёт о преступлениях общественного порядка и масштаба.

Свет в комнате был уже погашен, когда Грачик негромко сказал:

— Странная эта Рагна… Я даже не узнал, какой у неё голос.

Ему никто не ответил. От постели Кручинина доносилось дыхание спокойно спящего человека.

Грачик с досадой потянул одеяло к подбородку…

Ещё о дружбе и друзьях

Прервав наше повествование, здесь стоит сказать ещё несколько слов о том, что же, собственно, послужило причиной увлечения Грачика ранее чуждой ему областью криминалистики, что заставило его с головой уйти в изучение предметов, никогда ранее не встречавшихся в кругу его интересов. Нужно сказать, что заставило Грачика стать послушным учеником Кручинина в его деятельности криминалиста и следователя, а потом его верным соратником и убеждённым сторонником идей своего учителя.


Существенным фактором в переходе Грачика на новые жизненные рельсы было личное обаяние Нила Платоновича. Огромная начитанность, жизненный опыт и разносторонность его знаний в соединении с необыкновенной скромностью; решительность действий, сочетающаяся с покоряющей мягкостью; беспощадность к врагам общества рядом с чудесной человечностью; смелость до готовности самопожертвования, при огромном жизнелюбии, — вот человеческие качества, которые, будучи столь разными и подчас даже противоречивыми, создавали яркий образ и цельную натуру Кручинина. Они не могли остаться незамеченными Грачиком. Он сам был человеком наблюдательным, обладавшим характером страстным, и одинаково ярко загорался любовью и нерасположением к людям, мимо которых редко проходил равнодушно.

Временами Грачик задумывался над вопросом: почему человек таких высоких качеств и больших чувств, как Кручинин, посвящает свои силы и помыслы возне с наиболее неприглядными сторонами жизни? Надолго ли может хватить человеку душевной чистоты, если ежедневно он общается с самыми тёмными сторонами жизни, где преступление — обычное явление, где ложь, зависть, ненависть и алчность считаются своего рода нормой?..

На эту тему у них с Кручининым произошёл как-то разговор.

— Видишь ли, друг мой, — сказал Кручинин, — кто-то, помнится, назвал нас ассенизаторами общества. Это неверно, потому что наша задача вовсе не в том, чтобы вывезти на некую свалку гражданские нечистоты, мешающие обществу вести нормальную жизнь. Наша миссия значительно сложней и много гуманней. Мы, подобно врачу, должны найти поражённое место. А суд уже определит, поддаётся ли оно лечению. Если лечение невозможно, то, подобно хирургу, суд отделит больной орган от здорового организма общества. Это не случайная аналогия. Я глубоко убеждён в высокой гражданственности нашей профессии. Именно там, где встретятся в схватке обвинение и защита, будет выяснено, что мы, криминалисты и следователи, положили им на стол. И в этой схватке родится истина. Да, да, не смущайся, Сурен, именно в схватке. Путь к истине должны искать не равнодушные, а кровно заинтересованные люди. Он, этот путь, сложен и тяжёл, полон загадок и ловушек. Подчас их расставляет не только преступник. Пострадавший способен нагородить невесть чего. Он тоже может лгать; свидетели обеих сторон способны кривить душой…

Грачик слушал со вниманием, не отрывая взгляда от лица Кручинина.

— Сквозь все эти дебри суд должен выбраться на путь истины. А осветить его должны мы. Чего бы это нам ни стоило, мы должны рассказать суду всё, что только человек в силах узнать о делах и мыслях преступника и его жертвы. Это долг криминалиста, долг следователя. Этого требует от нас благо народа. Таков высший закон жизни для юриста… — Кручинин на минуту задумался. — Тебе теперь уже следует понять: только слепцы не хотят видеть того, что далеко не все в нашей жизни, в нашем обществе благополучно. Лечение язв, веками разъедавших общественный организм, оказалось куда более трудным делом, чем представлялось нам, взявшимся за это дело. Мы шли в уверенности, что несколько решительных ударов скальпеля — и с заражёнными местами будет покончено. Не вышло! Жизнь оказалась сложней и неподатливей. Очковтиратели — а их сколько угодно и в нашей области — любят болтать, будто все зло в пресловутом капиталистическом мире, из которого миазмы разложения заносятся к нам, подчас умышленно. Чепуха, Сурен! Теоретически дело, конечно, в тех пережитках рабского сознания, которые ещё крепко сидят в людях. Не думай, что я имею в виду мелких воришек, зарящихся на чужое добро вместо того, чтобы честным трудом добывать своё. Директор магазина, норовящий из-под полы продать товар с незаконной накидкой в свою пользу, хуже карманника. И во сто крат отвратительней такого директора бурбон, восседающий в мягком кресле уютного кабинета, воображающий себя настоящим вельможей, незаменимым и незыблемым хозяином жизни. Он по-настоящему свихнулся из-за того, что народ доверил ему высокий и ответственный пост, на котором он обязан блюсти интересы государства. А он вместо того превратился в бездельника — идеал членов могучей секты самообслуживания и чванного самодовольства.

— Ох, Нил Платонович! — В голосе Грачика звучало откровенное сомнение, какое он редко позволял себе высказывать, беседуя с Кручининым. — Это само пахнет уже опасным чванством. Эдакий пуризм с вашей стороны может увести очень далеко от реальной действительности, от жизни. Люди хотят жить…

Кручинин не дал ему договорить:

— Ты говоришь «жить»? Да, я за это, но жить нужно честно. Ты говоришь «жизнь»?.. Да, милый друг, я за жизнь. Я не чистоплюй, мнящий себя выше других рядовых людей; я не против принципа «живи и жить давай другим», я его сторонник и всю жизнь старался его осуществлять. Я за, я за! Но я решительно против людей, делающих этот принцип средством взимания благ земных с тех, кому они «жить дают».

— Ну, это уже из области мздоимства! — возразил Грачик. — Тут остаётся только хватать за руку.

— Не всегда, не всегда! — оживлённо воскликнул Кручинин. — К сожалению, наш аппарат правонадзора и правосудия иной раз считает, что его функции возникают лишь там, где нарушены писаные параграфы «правил». На мой взгляд, это неверно. Мы обязаны вмешиваться в суть этих самых «правил», если они отходят от правды жизни.

— Не слишком ли многое вы подвергаете критике, а значит, и сомнению? — покачал головою Грачик. — «Правила», как вы их называете, пишутся не с бухты-барахты… и достаточно высоко, чтобы быть вне критики.

— Нет, нет! Ничто не может быть вне критики, ничего не должна обходить чистая и справедливая мысль прокурора. Я имею в виду тот идеальный, высокий смысл термина, какой ему придавала революция. А мы, люди, ведущие расследование, должны давать в руки прокурора и судьи не перечень нарушенных статей кодекса, а социальный и моральный анализ дела, вскрывать его противоречие идеальному пониманию закона, иначе говоря — морали, народной морали, партийной морали, советской морали!

— Вот где могла бы сделать своё дело литература! — сказал Грачик, который никак не мог отрешиться от юношеских представлений о взаимодействии жизни и литературы и о высоком назначении писателя.

— К сожалению, кое-кто и в литературе представляет нашу функцию слишком примитивно. Что общество, по существу говоря, знает о нас? Где литература о нашей работе, о людях нашей нелёгкой профессии? Её же почти нет, — сказал Кручинин и развёл руками.

— Не так, совсем не так! — горячо возразил Грачик. — А так называемая «детективная» литература? Пожалуйста, целая библиотека! Я не говорю о том, что она заполняет эту брешь, но ведь некоторое представление она даёт — хотя бы о той стороне дела, которая называется раскрытием преступления.

Кручинин покачал головой.

— К сожалению, — сказал он, — искатели лёгкого заработка дискредитировали и этот жанр в буржуазной литературе. То действительно серьёзное и интересное, что в этом направлении сделала литература, относится ко временам довольно давним. По, Честертон, Дойль — они несколько приблизились к вопросу, приподняли завесу над сложной деятельностью сыщика в широком понимании его профессии. Там читатель может кое-что узнать если не об этической стороне вопроса, то хотя бы о технике профессии и технологических процессах расследования. Те авторы понимали, что пишут, и знали, как написать. Те писатели работали всерьёз. Но современная нам западная литература занята низкопробными пустяками, развлекательством тех, кому нечем заполнить досуг. Дело доходит подчас до идеализации гангстеризма в угоду примитивным вкусам примитивного читателя. Тут забыта даже функция служения своему обществу — всё на службу низким вкусам. Будь жив пресловутый Альфонс Капоне, он, начитавшись этих романов, наверно, вообразил бы себя подлинным героем и солью земли и с чистой совестью мог бы предложить свою кандидатуру в президенты. В подобного рода литературе — ни крошки поучительности, ни грана идеи.

— Чего-чего, а идеи-то там вполне хватает! — запротестовал Грачик. — Вы же сами сказали: все то, на чём зиждется современное буржуазное общество — «священное» право собственности, — отстаивается и утверждается этой литературой с завидной яростью.

— Друг мой, то, о чём ты говоришь, я не отношу к области «идей». «Идеи человеконенавистничества», «идеи эксплуатации себе подобных», «идеи наживы»? Как же можно называть это «идеями» вообще?! Это же просто духовный гангстеризм, порождённый моральным обнищанием. Когда я произношу слово «идея», я имею в виду подлинные духовные ценности. Их-то ты не найдёшь в литературе, которая должна была бы показать читателю высокие цели нашей борьбы, святое дело оздоровления общества. А ведь, на поверку, там ни на йоту воспитательности, ни на грош идейности.

С выражением лица, показывавшим его неподдельное огорчение, Кручинин продолжал:

— Разумеется, нам мало дела до того, как ведут своё идеологическое хозяйство они. Это их дело. Но я хочу сказать, что есть такие области в нашей работе, где отбор должен производиться с малых лет. И не по каким-то там методам психотехники, черт побери, а по принципу личной тяги, влечения, заражённости!

Чем дальше Кручинин говорил, тем взволнованней звучал его обычно такой ровный голос.

— Есть профессии, требующие от своих адептов призвания. Нельзя научить человека стать художником или писателем, ежели нет в нём искры божьей, ежели нет таланта. Учение должно вооружить его знаниями, необходимыми для использования таланта. Да. Но и тогда талант будет использован лишь при одном условии — при наличии непреодолимого влечения. Талант требует выхода — только тогда он даст плоды. А вовсе не обязательно, чтобы человек, обладающий даром зарисовывать видики, стал художником. Вовсе нет… — Вдруг Кручинин умолк, спохватившись. — О чем я, бишь? Ах, да, о призвании! И я считаю, что в нашем деле также невозможно без таланта и без призвания. Это не ремесло. Наше дело в родстве с искусством. И тут-то литература, раскрывающая все стороны нашего дела, должна была бы смолоду увлечь сюда тех, у кого есть шишка расследования. Только увлечённый может стать чем-то в нашем деле, не став чиновником или холодным ремесленником. Что говорить, наше дело немножко окрашено авантюризмом… в хорошем смысле этого слова. И почему литература не подхватывает его романтику, почему не показывает её читателю, особенно юному, — не понимаю! Ей-ей, не могу понять! Сколько отличных людей пришло к нам через увлечённость! К сожалению, был такой период, когда у нас считали, что преданным может быть только тот, кто «послан», а не тот, кто пошёл сам. Иными словами, «мобилизация», а не тяга…

— Если судить по американской литературе, — заметил Грачик, — именно в Штатах борьба с преступностью поставлена на научную базу. Федеральное бюро расследований, пресловутое ФБР, — это же кладезь современных достижений науки и техники в области криминалистики!

— Да, да, конечно. Медицина, биология, археология, все разделы современной науки, от механики до рентгенологии, все тонкости химии, органической и неорганической, гидродинамика и математика, — все, вплоть до нынешней кибернетики, пришло на службу криминалистики и впряжено в оглобли этого самого ФБР. Но беда в том, что вся эта наука и вся эта техника направлены совсем не туда, куда их следовало бы направить и куда направляем их мы, — сказал Кручинин. — Функции ФБР — антиобщественны, поскольку оно, это ФБР, находится во власти реакции целиком и полностью. Про аппарат их полиции и юстиции не скажешь, что он является установлением, предназначенным для оздоровления общества. Огромная опухоль преступности в буквальном смысле слова разъедает организм буржуазного общества, но ФБР и не думает удалять её. Оно борется с нею лишь постольку, поскольку того требует безопасность жизни и собственности верхушки общества. Там судья, криминалист, сыщик — слуги тех, кто им платит. Нашим людям даже трудно поверить, что гангстерскому синдикату можно просто заказать «убрать» нежелательнее лицо, и по таксе, существующей в этом синдикате, с ним покончат. Правда, такса эта высока. Ведь в неё входит оплата снисходительности полиции и правосудия.

— Да, мне казалось, что… — начал было Грачик, но Кручинин остановил его движением руки и продолжал:

— Вот ты спрашиваешь меня: можно ли, имея постоянное дело с преступлениями, аморальностью, с носителями правонарушения, часто отрицающими всё, что есть святого у человека, попирающими правила общежития и отбрасывающими мораль всюду, где она мешает удовлетворению их низменных стремлений, — можно ли в таких условиях сохранить веру в чистоту человека и оставаться чистым самому? А что же, по-твоему, хирург, удалив раковую опухоль, стал менее чист, чем был? Пустяки! Вид этой опухоли не сделал его противником красоты. Напротив, он, вероятно, только ещё больше захочет видеть красивое, верить в здоровое, наслаждаться жизнью во всей её полноте. — Кручинин на минуту задумался и, помолчав, поглядел на Грачика. — Разве ты, мой друг, не видишь благородства миссии освобождать жизнь для всего чистого, всего светлого, что растёт так целеустремлённо, так победоносно? — И тут, снова заметив желание Грачика заговорить, Кручинин сказал громче: — Можно подытожить эту мысль положением о служении делу переработки самих нравов, испорченных волчьими законами волчьей жизни, в которой столько веков барахталось человечество.


Взаимные симпатия и доверие, которые Грачик и Кручинин чувствовали друг к другу, привели к тому, что в дальнейшей жизни они много и плодотворно сотрудничали. Впрочем, слово «сотрудничали» неверно определяет их отношения. Нужно было бы сказать, что Нил Платонович с таким же увлечением вводил молодого друга в тонкости своего дела, с каким тот стремился их постичь.

Стоит сказать, что Нил Платонович был вовсе не лёгким учителем. Не очень лёгким — из-за своего природного упрямства — учеником был и Грачик. Но, так или иначе, к тому времени, когда полковник Кручинин временно оставил работу, он мог уже без натяжки сказать, что имеет вполне достойного преемника: кругозор и знания Грачика расширялись с каждым днём, интерес к делу неуклонно повышался. Возможно, что кого-нибудь другого на месте Кручинина испугала бы кажущаяся наивность ученика. Но Нил Платонович успел изучить его характер и знал, что эта простоватость — отчасти результат душевной чистоты, а отчасти и просто поза.

Нужно ли тут говорить о той стороне жизни героев, которая находится за рамками их служебной и общественной деятельности, составляющих суть настоящих записок? Эту вторую жизнь всякого человека у нас принято называть личной, как будто его общественная деятельность является для него чужой. Разумеется, и такая личная жизнь была у Кручинина, как у всякого любящего жизнь и людей человека. Но, несмотря на дружбу, крепнувшую между ними, эта сторона жизни Кручинина никогда не бывала предметом их бесед.

«Анна» идёт, к архипелагу

Завтрак, приготовленный фру Эдой, не был особенно изысканным, но все же это не были и плоды кулинарных усилий Оле: разогретые на спиртовке консервы с хлебом, немного подрумяненным в маргарине.

При всем том, что Кручинин не считал себя гурманом, он с нескрываемым удовольствием отведал каждого из шести рыбных блюд, каждого из трех сортов сыра и обеих колбас. Овсяная каша могла бы уже завершить этот обильный завтрак, но невозможно было отказаться и от внесённого Эдой румяного омлета с клубничным вареньем, — его шипение и аромат соблазнили бы хоть кого.

Отхлёбывая кофе со сливками, Кручинин хмурился на залитое солнцем окно и лениво отвечал на оживлённую болтовню Грачика, которого не уходил даже пышный завтрак Эды.

Они ещё сидели за столом, когда явился Оле Ансен. Он был прислан шкипером, чтобы показать друзьям дорогу к пристани и принести на «Анну» продукты, приготовленные хозяйкой для их морского путешествия.

— Решили стать моряком? — спросил Грачик у Оле.

Ансен беззаботно рассмеялся.

— Теперь я матрос на «Анне». Но ведь у нас тут все моряки. Рыбу не ловят в горах!

Трудно было совместить то, что вчера тут говорилось об Оле, с ясным и, как казалось Грачику, чистым образом этого добродушного малого. Глядя на проводника, Грачик не мог найти объяснения злым россказням.

Кручинин же, как казалось, и не задумывался над такими пустяками. Он продолжал с хозяйкой беседу о местных песнях, которые его очень интересовали. Даже заставил её спеть своим надтреснутым голосом две-три из них.

Кручинин спросил и у Оле, не знает ли он каких-либо песен. Парень на минуту сдвинул брови, соображая, по-видимому, что лучше всего исполнить, и запел неожиданно чистым и лёгким, как звон горного потока, баритоном. Он пел о горах, о девушках с толстыми золотыми косами, живущих в горах у самого синего моря.

— Вы любите песни? — спросил он, окончив.

— Да, — сказал Кручинин. — Я собираю их везде, где бываю.

— Наш пастор тоже собирает песни и сказания, — заметил хозяин гостиницы, до сих пор молча стоявший, прислонившись плечом к стене и покуривая трубку. — Он даже записывает их на этакий аппарат. Я забыл, как он называется. Что ты скажешь, Эда?

— Эта машинка здесь, — ответила хозяйка. — Я её спрятала. Думала — может быть, из-за неё могут быть неприятности.

— Неси-ка, неси её. Пускай гости посмотрят, — сказал хозяин.

Хозяйка вынесла портативный магнитофон вполне современной конструкции с приделанным к нему футляром для запасных лент. Запись велась на плёнку и позволяла тут же воспроизводить её простым переключением рычажка.

— Умная штука! — восхитился хозяин. — Сам поешь, сам слушаешь.

— Да, наверно, дорогая вещь, — уважительно согласилась хозяйка и фартуком смахнула с футляра пыль.

Кручинин одну за другой поставил несколько лент, прослушивая записи, сделанные пастором.

— Нужно будет попросить разрешения воспользоваться этим аппаратом, — сказал он.

— Пастор, наверное, уже на «Анне», — сказал Оле.

— На «Анне»? — удивился Кручинин.

— Он тоже решил пойти с этим рейсом, — хочет побывать на островах.

— Ах, вот что! Подбирается приятная компания.

— Если не считать дяди Видкуна, — пробормотал Оле.

— Как, и кассир тоже?!

— Кажется, да.

К пристани друзья шли тихими уличками городка. Как все прибрежные города этой страны, и этот городок пропах морем и рыбой. Рыбой, казалось, отдавало все — даже стены домов и камни мостовой; рыбой пахло всюду, вплоть до аптеки и почты. Но здесь этот запах не был отталкивающим. Напротив того, он казался таким же непременным, как крахмальные занавески на окнах или начищенная медь планок на дверях. Здесь все было подчёркнуто чисто и потому уютно: домики, тесно сошедшиеся по бокам мостовой — такой узкой, что на ней не разъехаться встречным повозкам; маленькие лавки, с витрин которых аппетитно глядели связки кореньев, колбасы и… бананы. Много бананов, много лимонов, яблок. Чуть ли не в каждой лавке, не исключая сапожной, можно было купить фрукты и соки. Это было так соблазнительно, что Грачик не мог отказать себе в удовольствии приобрести на дорогу несколько яблок и бутылку прозрачного, как солнечный луч, лимонного сока.

Встречные прохожие здоровались с русскими приветливо, словно были их давнишними знакомыми. Кручинин и Грачик понимали, что это радушие относится не столько к ним обоим, случайным приезжим, сколько к великому народу, представителями которого они тут оказались.

Грачик издали увидел у пристани приземистый зелено-белый корпус «Анны».

В сторонке, поодаль от толпы, стояли Оле и Рагна. Они стояли, взявшись за руки, как, бывает, держатся дети, и о чём-то беседовали. У Рагны было все такое же сосредоточенное лицо, как накануне. Оле же, вопреки обыкновению, был весел и то и дело смеялся. При виде русских он высоко подбросил руку девушки и бегом пустился к «Анне». Рагна глядела ему вслед по-прежнему сосредоточенно, без улыбки.

На борту «Анны» гостей уже ждали шкипер и пастор. Кассир, заложив руки за спину и ссутулив плечи, медленно прохаживался по пристани.

Увидев, что бот отваливает без младшего Хеккерта, Грачик крикнул:

— Разве вы не едете с нами?

Видкун скорчил гримасу отвращения и угрюмо пробормотал:

— Есть на свете люди, от которых хочется держаться подальше. — При этом его мутные, алые глаза уставились на Оле Ансена, как ни в чём не бывало сматывавшего причальный конец в аккуратную бухту.

О том, что сделали с этой страной оккупанты, Кручинин мог судить по толпе, быстро собравшейся у причала, чтобы посмотреть на отправление «Анны». Здесь, где каждый человек, по верному замечанию Оле, был моряком, потому что был рождён рыбаками, сам становился рыбаком и рыбаком умирал, даже грудного младенца нельзя было удивить видом рыболовного бота; здесь учились, женились, пировали — все делали между двумя выходами в море; здесь море считалось мёртвым, если на горизонте не маячило несколько сотен парусов и не стучала сотня моторов. Люди здесь жили морем, крепче всего на свете любили море и больше всего на свете ненавидели море. Ещё на рубеже последнего века статистика говорила, что на один только архипелаг, куда теперь шла «Анна», на лов за год выходило около двадцати тысяч судов. Из них пятнадцать тысяч возвращались нагруженные рыбой до рубок, а пять тысяч становились жертвами моря. Гибель четвёртой части судов, выходивших на лов в океан, по-видимому, даже не считалась здесь слишком высокой платой Нептуну за сокровища, какие приходилось уступать рыбакам: треска и палтус кормили и одевали народ; салака и селёдка служили основой его скромного благополучия и экспорта. И вот теперь люди пришли поглазеть, как на диковинку, на «Анну», потому что она была единственным моторным судёнышком, пережившим войну.

Мало у кого из оставшихся на пристани людей были весёлые лица, хотя едва ли не каждый здесь был другом шкипера Эдварда Хеккерта и сотня рук дружески махала ему на прощание.

Ещё долго были видны неподвижные фигуры горожан на пристани, словно они взялись там стоять, пока силуэт «Анны» не растает на горизонте.

Море было спокойно. «Анна» бойко прокладывала себе путь, расталкивая крутыми боками теснившиеся к берегу льдинки, размягчённые весенним солнцем и водой.

К месту назначения — южному острову архипелага — подошли в сумерках. Друзьям надо было поскорее отделаться от спутников, чтобы, не теряя времени, заняться отысканием следов гитлеровского агента, известного контрразведке союзников под именем Хельмута Эрлиха. Нужно было обезвредить его, прежде чем ему удастся найти надёжную нору, где он отсидится. Нужно было лишить его возможности вытащить на свет припрятанные списки законсервированной агентуры и возобновить свою подрывную деятельность. Было известно, что бывшая нацистская агентура должна, по мысли её новых хозяев, сделать эту маленькую северную страну базой своей секретной деятельности, направленной против СССР и некоторых других стран. Трудно предположить, что мирный, трудолюбивый и свободолюбивый народ этой страны согласился бы дать приют иностранной службе диверсий, имеющей своей единственной целью шпионаж и провокации, направленные на разжигание новой войны. Этот народ не раз уже в своей истории отстаивал собственную независимость от поползновений даже наиболее «родственных» претендентов. К тому же он заслуженно гордился своим миролюбием и традиционным нейтралитетом в столь же традиционно неспокойной жизни Европы. Поэтому можно было с уверенностью сказать, что, даже если шкипер и другие не совсем верят в чисто туристские цели Кручинина и Грачика, всё равно они сделают все, чтобы помочь русским. Они видели в гостях верных и бескорыстных друзей своего народа.

— Скромность этих людей поразительна. Она меня просто трогает, — сказал как-то Грачик.

— Воспитание, братец, вот что это такое! Как раз то, чего иной раз не хватает нам… Что греха таить, мы в этом деле не пример! К сожалению, у нас уже перестали уважать чужие тайны, даже самые интимные, самых дорогих друзей. Пусть человек дал честное-распречестное слово хранить секрет, но он разболтает его при первой возможности, да ещё станет доказывать, что, мол, уважение к чужой тайне — это буржуазный предрассудок, пустая интеллигентщина. Если данная тайна — а такова любая частная, не государственная тайна, — если она, повторяю, не охраняется законом, если за её нарушение не привлекут к ответственности, стоит ли утруждать себя её хранением?!

Не обращая внимания на то, что лицо Грачика становилось все более мрачным, Кручинин торопливо закурил. Он и сам не заметил, как эта тема заставила его разволноваться. Его голос дрожал возмущением, когда он заговорил снова:

— Ты мне, может быть, не поверишь, но я собственными ушами слышал, как один человек, и не кто-нибудь, а политработник в чинах и с орденами, на многолюдном собрании говорил: «Мы, большевики, отвергаем мелкобуржуазное морализирование вокруг пресловутого „слова чести“! „Честное слово“ для нас не фетиш». Правда, этому залгавшемуся балбесу слушатели выдали всё, что ему причиталось. Но все же мне грустно, братику, грустно!

— Послушать вас, так… — Грачик, не договорив, безнадёжно махнул рукой.

— К чему такая разочарованность?.. Нужно только всерьёз, не на словах, а на деле заняться тем, что у нас, стариков, называлось воспитанием. И для этого вовсе не требуется ездить сюда, к людям действительно прекрасным в своей скромности. Достаточно побывать поглубже в нашей собственной стране, в деревне, подальше от столицы, от наших больших центров. Там ты скорее увидишь скромность и воспитанность в самом высоком народном понимании. Так-то, Грач!

Шкиппер Хеккерт и судьба

«Анна» бросила якорь в полусотне метров от каменистого острова. Под первым же удобным предлогом Кручинин и Грачик попросили доставить их на берег и направились в глубь острова.

Человек, который взялся бы наблюдать друзей в этой прогулке, ни за что не сказал бы, что их маршрутом руководит что-либо иное, кроме интереса к природе. Кручинин с любопытством изучал всё, что попадалось на пути, — от осколков камней до скудной растительности; он наблюдал жизнь птичьего базара, исследовал гнездовье зимующих и перелётных птиц; делал фотографические снимки всего, что казалось интересным или просто живописным. Для этого спускался к самой воде, забирался на вершины, залезал в расселины скал. Наконец он вытащил альбом и цветные карандаши и устроился на камне, над самым береговым обрывом.

Но Грачика все это не могло обмануть: за каждым шагом, за каждым взглядом Кручинина он видел старание обнаружить следы того, кого они искали, — Хельмута Эрлиха. А то, что цель свою Кручинин прикрывал повадками любознательного туриста, только подтверждало: он уверен, что чей-нибудь осторожный глаз наблюдает за ними. Но чей? Ведь на шхуне, кажется, не было ни одного подозрительного человека! Значит, Кручинин допускает, что такой любопытный мог быть на самом острове?.. Нет, решительно нет! Грачик не заметил здесь ни единого звука, ни малейшего дуновения, которые заставили бы его насторожиться.

Их прогулка продолжалась несколько часов. Они обошли почти все места острова, где Эрлих мог устроить тайник. И, видимо лишь окончательно убедившись в том, что ни самого разыскиваемого преступника, ни склада документов на острове нет, Кручинин повернул к месту стоянки «Анны».

— Неприветливые места, — сказал Грачик, обведя широким жестом видимый сквозь туманную дымку берег.

Скалы круто обрывались прямо в воду. Береговая полоса измельчённого океаном шифера была так узка, что по ней едва могли пройти рядом два человека. Волны спокойного прилива перехлёстывали через эту полосу и лизали замшелую подошву утёсов, лениво шевеля длинною бородой водорослей. Глаз не находил ни единого местечка, где утомлённый мореход мог бы обрести приют и отдых. Негде было даже пристать самому маленькому судёнышку без опасности быть разбитым о камни.

Грачик повёл плечами, будто ему стало холодно от этой суровости, и повторил:

— Неприветливо.

— Не очень уютно, — согласился Кручинин, оглядывая серые скалы, серую от пены полоску прибоя, сереющий в тумане недалёкий горизонт.

Первые розовые блики зари уже вздрагивали на плывших у горизонта облаках, когда друзья подошли к берегу. Они старались как можно тише приблизиться к стоянке судна, чтобы не разбудить спутников, оставшихся на «Анне». Но стоило им выйти из-за последней скалы, отделившей их от фиорда, как совершенно ясно послышались голоса, доносившиеся с бота.

Кручинин остановился и сделал Грачику знак последовать его примеру. Они замерли, безмолвные и невидимые с судна, и прислушались. С «Анны» доносились два голоса. Можно было без труда узнать голоса Оле и шкипера. Они о чём-то спорили. Сначала нельзя было разобрать быстрой речи сильно возбуждённого Оле. Шкипер говорил мало и гораздо более спокойно:

— Ты глуп, Оле, молод и глуп, говорю я тебе. Бог знает, что ещё выйдет из этой затеи… Да, один бег знает… Брось-кa ты это дело, мальчик!

Голоса смолкли. Спор не возобновлялся. Кручинин поманил Грачика и, нарочито тяжело ступая, так что прибрежная галька громко шуршала под его ногами, направился к судну. Приблизившись, друзья увидели, что Ансен сидит возле люка, ведущего в крошечную каюту. Шкипер, очевидно, находился внизу. Потому его голос и слышался на берегу не так ясно, как голос Оле. Хотя друзья старались приблизиться так, чтобы их заметили, оба моряка, по-видимому, были настолько заняты спором и своими мыслями, что увидели гостей лишь тогда, когда те подошли к самому берегу. Какая-то излишняя суетливость чувствовалась в том, как Оле спускался в шлюпку, чтобы снять друзей с острова, а шкипер подавал ему весла и отвязывал шлюпку от кормы бота. Пастора на «Анне» не оказалось. Его крепкая фигура появилась на берегу по меньшей мере через полчаса после возвращения русских. В своей непромокаемой куртке и таких же высоких сапогах, как у Оле и шкипера, он теперь меньше всего походил на священника. Да и в голосе его не было заметно признаков смирения, когда он громко крикнул с берега:

— На «Анне»!.. Эй, на боте!..


— Оказывается, — сказал он за завтраком, обращаясь к Кручинину, — и вы долго пробыли на острове… А ведь мы не только не встретились, но даже не видели друг друга… Не правда ли?

— Да-да, — буркнул Кручинин.

— В этих местах можно провести целую зиму, так и не узнав, что ты не один.

— Да-да, — так же неопределённо повторил Кручинин.

После завтрака друзья совершили ещё одну небольшую прогулку по острову, но на этот раз в обществе пастора и шкипера. Около полудня вернулись на «Анну» и отправились в обратный путь к материку.

Теперь им сопутствовал лёгкий норд-вест, и шкипер Хеккерт показал высокое искусство управления в ледовых условиях парусным ботом без помощи мотора. Только подходя к дому, шкипер запустил двигатель, и «Анна», задорно постукивая нефтянкой, к полуночи пришвартовалась у пристани. Гости распрощались со спутниками и отправились в свой «Гранд-отель».

Нельзя сказать, чтобы они возвращались в хорошем настроении. И хотя Кручинин выглядел совершенно спокойным, но Грачик знал, что в душе его свирепствует шторм. Разве их поездка не оказалась напрасной?

Именно с этой мыслью он и улёгся спать, с нею же приветствовал и заглянувшие в их комнату наутро яркие лучи весеннего солнца.


Не в очень весёлом настроении вышел он к завтраку и уселся в кухне около пылающего камелька, подтапливаемого старыми ящиками. Он еле-еле поддерживал беседу с хозяином, по-видимому не замечавшим его дурного настроения. Грачика удивляло отличное расположение духа, в котором пребывал Кручинин.

Стук в дверь прервал застольную беседу. В кухню вбежал Видкун Хеккерт. Бледный, растерянный, едва переступив порог, он без сил упал на стул.

Прошло немало времени, пока он успокоился настолько, чтобы более или менее связно рассказать, что привело его в такое состояние. Оказывается, ночью, услышав стук мотора подходившей с моря «Анны», он пришёл на пристань, но гостей уже не застал. Не было на «Анне» и пастора. Шкипер и Оле укладывались спать. Несмотря на то что присутствие этого малого было кассиру в высшей степени неприятно, он сказал бы — даже противно, Видкун решил остаться на «Анне», чтобы кое о чём поговорить с братом. Они выкурили по трубке и велели Оле сварить грог. Грог хорошо согрел их, и они улеглись. И, черт побери, благодаря грогу они спали так, что Видкун разомкнул веки только тогда, когда солнце ослепило его сквозь растворённый кап. Вскоре Видкун сошёл на берег вместе с зашедшим за ним пастором. Они пошли было в город, но пастор вспомнил, что забыл на «Анне» трубку и вернулся за нею. Прошло минут десять, пастора все не было. Видкун пошёл обратно к пристани. Придя на «Анну»… да, да, не больше пятнадцати минут прошло с тех пор, как они с пастором покинули «Анну», и вот теперь, вернувшись на неё…

Кассир прервал рассказ и отёр с лица крупные капли пота. Широко раскрытыми неподвижными глазами он уставился на стоящего перед ним Кручинина, который спокойно его разглядывал. Под этим взглядом лицо кассира делалось все более бледным и кожа на нём обвисала безжизненными серыми складками. В отчаянии Видкун сцепил пальцы вытянутых рук и хрипло выдавил из себя:

— …когда через четверть часа я вернулся на «Анну», Эдвард, мой брат Эдвард, был мёртв…

Сказав это, Видкун разомкнул руки, и его большие жёлтые ладони обратились к Кручинину, словно защищаясь от него. Мутные, слезящиеся глаза кассира стали совершенно неподвижными. Они остекленели от ужаса. Видкун сидел несколько мгновений, точно загипнотизированный, потом вдруг сразу весь обмяк, уронил голову на стол. Руки его бессильно повисли до самого пола и спина задёргалась, сотрясаемая рыданиями.

Кассир, пастор и случай с Оле

У пристани, где стояла «Анна», собралась толпа. Слух об убийстве быстро разнёсся по городку. Он вызвал не только всеобщее удивление, но и самое искреннее негодование. Это говорило о том, что покойный шкипер пользовался всеобщей любовью и уважением сограждан. Не случайно он в течение пятнадцати с лишним лет был председателем местного отделения корпорации рыболовецких шкиперов, председателем общества поощрения субботних танцев, почётным ктитором кирхи и выборным ревизором кассы взаимопомощи престарелых моряков.

Хотя на пристани не было полиции, собравшиеся соблюдали полный порядок. Никто не делал попыток проникнуть на бот. Разговоры велись вполголоса. Только у одной пожилой женщины рыдания нет-нет да и прорывались сквозь прижатый к губам шарф. Как объяснили Грачику, то была жена местного бакалейщика и почтмейстера, тридцать лет тому назад отдавшая предпочтение своему нынешнему мужу перед влюблённым в неё штурманом Хеккертом. Из-за неё-то Эдвард Хеккерт и остался на всю жизнь холостяком. А она слишком поздно поняла, что ошиблась, променяв молодого безвестного моряка на бакалейную лавку и на галун почтмейстерской шапки.

Друзья тоже остановились у края пристани, не желая нарушать общий порядок, но несколько человек, по-видимому из числа наиболее уважаемых жителей городка, подошли к ним и от имени присутствующих просили «русских друзей» подняться на судно, не ожидая прибытия властей. Они явятся не очень-то скоро. Кручинин колебался, но, уступая настояниям жителей, решил все же исполнить эту просьбу: должен же был хоть кто-нибудь посмотреть, что случилось. Если действительно произошло убийство, значит где-то бродит и убийца.

Кручинин и Грачик взошли на борт «Анны». Несмотря на то что за время работы с Кручининым Грачик успел изрядно привыкнуть к разного рода происшествиям, ему было грустно при мысли, что жизнерадостный шкипер больше никогда не поднимет паруса и его большие, сильные руки не возьмутся за отполированные ими спицы штурвала.

Лёгкий звон металла донёсся до слуха Грачика. Это мог быть звук упавшего ножа или закрытой дверцы камелька… Затем послышалось негромкое бормотание. Эти звуки на судне, где, по-видимому, не было никого, кроме покойника, заставили Грачика насторожиться. Подойдя к двери, ведущей в крошечный капитанский салон, Грачик увидел широкую спину пастора. Преклонив колено и опустив голову на край стола, священник молился вполголоса.

Чтобы, не нарушить настроения пастора, по-видимому настолько углубившегося в молитву, что он даже не заметил приближения посетителей, Грачик поманил Кручинина. Тот подошёл и тоже заглянул в каюту. Миг продолжалось его колебание. Но тут же он скользнул мимо пастора и, стоя в каюте, внимательно оглядел её внутренность.

Тесное помещение было залито светом. Весёлый солнечный луч, проникнув сквозь раздвинутый кап, падал прямо на бескровное лицо убитого шкипера. Тот, кто вчера ещё был Эдвардом Хеккертом, сидел на койке, откинувшись к переборке. Его руки были протянуты вдоль края привинченного к палубе стола. Словно он, упираясь в стол, и после смерти старался удержать своё могучее тело от падения. Знакомая всем старая фуражка шкипера была надвинута на самый лоб, так что облупившийся козырёк оставлял в тени всю верхнюю часть лица.

Пастор перестал бормотать молитву и поднялся с колен.

— Как печально, — негромко проговорил он и с грустью поглядел на убитого. — Я буду там, — он указал в сторону палубы и поднялся по трапу. Только на верхней его ступеньке он надел свою широкополую чёрную шляпу.

Как только он вышел, Кручинин стал быстро осматривать всё, что было в каюте. Его замечания были, как всегда, коротки и как бы адресованы самому себе:

— Удар по голове металлическим предметом…

В подтверждение он приподнял фуражку, прикрывавшую голову шкипера, и Грачик действительно увидал на темени убитого рану, от которой кровь растекалась по затылку.

— …нанесён человеком, стоявшим там, где стою сейчас я, — продолжал Кручинин.

Он протянул руку, примериваясь. Его взгляд ощупывал все углы каюты. Внезапно в его глазах вспыхнул огонёк нескрываемого удовольствия. Взглянув туда же, куда были устремлены глаза Кручинина, Грачик заметил лежащий на полу у переборки блестящий предмет.

Это был… кастет.

Да, тот самый кастет, который они два дня тому назад рассматривали.

— Пожалуйста, поскорей, — нетерпеливо сказал Кручинин, глядя, как Грачик нацеливается фотографическим аппаратом на кастет и старается захватить в объектив побольше помещения, чтобы точнее зафиксировать положение вероятного орудия преступления.

Как только щёлкнул затвор, Кручинин со всеми необходимыми предосторожностями поднял с пола кастет и внимательно осмотрел его. Затем обошёл стол и исследовал его так, что, глядя со стороны, можно было подумать, будто он его обнюхивает. Кручинина особенно заинтересовал край стола, обращённый ко входу в каюту.

— Так и надо было думать, я ошибся. Убийца стоял вовсе не там, где я показывал прежде, а с противоположной стороны стола, — с удовлетворением проговорил Кручинин. — Но отсюда он не мог дотянуться до головы жертвы, не опершись о стол.

И Кручинин показал Грачику на край клеёнки, где молодой человек сначала было ничего не заметил. Лишь воспользовавшись лупой, он нашёл отпечаток целой руки — ладонь и все пять пальцев.

— Это уже не визитная карточка, а целый паспорт, не правда ли? — проговорил Кручинин. — Сними-ка клеёнку. Вместе с кастетом это составит неплохую коллекцию для местной полиции.

— Но ведь, взяв её, мы нарушим первоначальную обстановку — и власти будут в затруднении, — возразил Грачик.

— Да, да, — скороговоркой бросил Кручинин, — понимаю, что ты имеешь в виду: мы с тобой не официальные лица. Но что же делать?.. Ты же слышал: власти прибудут не скоро, а то и вовсе не прибудут сегодня, а место преступления даже не охраняется — в городке нет ни единого полицейского. Так что, друг мой, мы только окажем дружескую услугу властям, собрав хоть какие-нибудь улики, Ну, а что касается формальных полномочий, то разве просьба почтённых граждан не заменит для нас мандата?

В каюту вернулся пастор.

— Я вижу, — сказал он, — вы тоже нашли то, что я заметил сразу, как вошёл, но я не решился это тронуть, — и указал на кастет, который осторожно, куском газеты, держал Кручинин. — До сих пор не могу поверить, что это возможно…

Оба друга поняли: он имеет в виду Оле.

— У меня в голове это тоже плохо вяжется с образом Ансена, — ответил Грачик.

— Мне тяжелее вашего, — грустно произнёс пастор. — Этот случай с ним — отчасти ведь и моя вина, как пастыря.

Тут Кручинин без стеснения сказал:

— Должен сказать, что не люблю это слово «случай», не люблю и не верю в него. Поступки людей контролируются их собственным разумом, а не случаем.

Пастор снисходительно улыбнулся, словно Кручинин сказал глупость. Подумав, священник мягко возразил:

— Если мы станем искать силы, управляющие деяниями человеческими, то неизбежно придём к тому, что и ум, и воля человека, и те внешние обстоятельства, которые я для простоты назвал «случаем», все решительно подчинено верховной воле того, кто создал мир, создал нас в нём и управляет нами в своём высшем разумении, нам непостижимом, — господу богу нашему.

Кручинин терпеливо слушал, хотя Грачик отлично видел, какое раздражение овладевало его другом по мере того, как говорил пастор. И только когда тот умолк, уже почти не скрывая иронии, Кручинин спросил:

— Вы полагаете, что и рукою убийцы, кто бы он ни был, управляла воля неба?

— Безусловно! — без тени смущения подтвердил пастор. — Пути господни неисповедимы; мы не знаем, зачем это было нужно высшему разуму, и не смеем судить его. Как человек, я не могу вместе с вами не скорбеть о том, что всевышний избрал здесь своим орудием Оле. Я хорошо узнал парня и думал, что сумею вернуть его на путь истины. Он был жаден до суетных благ жизни, но вовсе не так испорчен, чтобы можно было ждать столь страшного дела. Для меня это тяжёлый удар. Повторяю: доля вины падает и на меня, не сумевшего молитвой и внушением удержать его душу на пути к падению…

— Удержать от чего? — спросил Кручинин.

— Не очень хотелось говорить это кому бы то ни было, но… вы иностранцы, то, что я скажу, уйдёт отсюда вместе с вами и не повредит нашему Оле. Если он невиновен, а я утешаю себя этой надеждой, несмотря на очевидность улик… Да, так я скажу вам, если вы обещаете не рассказывать этого никому из здешних людей. Не нужно натравливать их на юношу…

— Что вы знаете? — нетерпеливо перебил Кручинин.

— Знаю? — пастор пожал плечами. — Решительно ничего.

— Так в чём же дело?

— Я хотел только сказать, что, несмотря на очевидное всякому стечение обстоятельств, складывающихся не в пользу Оле, я не хочу верить в его виновность.

— Что вы называете «стечением обстоятельств»? — спросил Кручинин. — Пока я не вижу ничего, кроме этого кастета. И нужно ещё доказать, что он принадлежит именно Ансену.

— Хорошо, я скажу… — опустив глаза, проговорил с оттенком раздражения пастор. — Когда вы ходили вчера по острову, между Оле и убитым произошла ссора. Оле угрожал шкиперу. — Он умолк было, но после некоторого колебания, словно в нерешительности, договорил: — Я бы предпочёл не слышать того, что слышал.

Грачик понял, что речь идёт о споре, заключительные обрывки которого слышали и они с Кручининым.

— О чем они спорили?

— О каком-то спрятанном богатстве, о кладе, что ли. Выдать этот клад или не выдавать? Кому?.. Не знаю… Я вообще не понял, в чём дело. Из скромности я отошёл и не стал слушать. Кто мог думать, что это приобретёт такое значение?

— Да…

— Это — первое обстоятельство. — Пастор задумался. — А второе? Второе — этот кастет. Если бы можно было убедиться в том, что кастет Оле спокойно лежит у него в кармане, гора свалилась бы у меня с плеч.

— А третье?

— Третье?.. Когда я зашёл сюда…

— На «Анну»?

— Да, на «Анну», утром, чтобы поговорить с Хеккертом, шкипер ещё спал, Оле был у себя в кубрике. Это я очень хорошо видел… Во всяком случае мне показалось, что он спит. Он лежал совершенно тихо… Случилось так, что, отойдя несколько десятков шагов, я вернулся сюда, чтобы взять забытую трубку, и, когда вошёл в каюту, увидел то, что видите вы. — Пастор поднял руку и неожиданно осенил труп знамением креста. Помолчав, продолжал: — И… да, и самое печальное: Оле на судне уже не было. Я не видел ни того, когда он успел сойти с бота, ни того, куда он направился. — Пастор мгновение колебался. — Да, в таких обстоятельствах жалости не должно быть места — грех есть грех, и содеявший его должен держать ответ не только перед судом всевышнего, а и перед людским судом… Поэтому я обязан сказать, что заметил фигуру Оле, когда он бежал вдоль пристани и скрылся за первыми домами.

— Вы выглянули из люка? — быстро спросил Кручинин.

— Нет… мой взгляд упал нечаянно на иллюминатор, и я увидел Оле… Право, не смогу вам объяснить, почему я тут же не бросился за ним. Какая внутренняя сила удержала меня?.. Потом я действительно высунулся из люка и позвал стоявшего на пристани кассира. — Пастор задумчиво опустил голову.

— Кажется, нам здесь больше нечего делать, — сказал Кручинин.

Пастор молча кивнул, и все трое сошли с «Анны».

Кручинин внезапно остановился, словно вспомнив что-то.

— Почему не вызвали врача?

Пастор грустно покачал головой.

— Немцы увезли отсюда всех врачей.

— Так, так…

— Я дал знать фогту, — тихо произнёс подошедший к собеседникам Видкун Хеккерт. — Он вчера уехал на юг округа, но от него есть телеграмма: к вечеру непременно будет здесь. Пожалуйста, не уезжайте и помогите нам разобраться в этом деле.

— Но ведь я не могу предпринять никаких действий, — нахмурившись, сказал Кручинин.

— Вы наш друг, мы просим вас заняться этим делом… Я… Я, как брат убитого, прошу вас… Мы же видим, что вы разбираетесь в этом лучше нас.

— Вы действительно должны нам помочь, — подтвердил пастор и спросил: — Как вы думаете, пожалуй, до приезда фогта не стоит всё-таки ничего трогать… там?

— Конечно, конечно, — согласился Кручинин.

— Вы чем-то расстроены? — заботливо спросил пастор.

— Исчезновением нашего проводника.

Пастор осторожно осведомился у нескольких людей: не видел ли кто-нибудь Оле Ансена?

Нет, никто его не видел с самого отъезда на острова.

Грачику показалось было, что в толпе мелькнул клетчатый платок Рагны Хеккерт. Но он, по-видимому, ошибся. Ведь если бы это было так, то пастор, наверно, именно ей, Рагне, задал бы первый вопрос. Кому же, как не ей, было знать, куда девался Оле!

Пастор не стал больше никого расспрашивать. Было ясно, что он не хочет возбуждать у жителей подозрений против Оле Ансена.

А между тем… Да, между тем через несколько минут Грачик готов был поручиться, что ещё раз видел Рагну. На этот раз он рассмотрел и её лицо. Девушка показалась на миг и тотчас скрылась в толпе.

Грачик хотел сказать об этом Кручинину, когда они вчетвером шли домой, но тут к ним подошла жена почтмейстера и сказала, что рано поутру видела Оле за городом.

— Я возвращалась с хутора сестры…

— Значит, он шёл в горы? — спросил пастор.

— В горы, конечно, в горы, — закивала женщина. — Я и говорю: он шёл в горы. Я окликнула его: «Эй, Оле, куда ты собрался?» А он, не оборачиваясь, крикнул: «Здравствуйте, тётушка Свенсен, и прощайте!» — «Что значит — прощайте! Не навсегда же ты уходишь, Оле?» — сказала я. А он всё своё: «Прощайте, тётушка, прощайте». — Тут женщина отвернулась и сквозь подступившие рыдания пробормотала: — Если бы я знала, что он… если бы знала!.. — Не сдерживая слез, она прижала платок к лицу и поспешно пошла прочь.

— Значит… он действительно ушёл в горы, — с нескрываемой грустью пробормотал пастор. — Господь да поддержит грешника на его тернистом пути!..

Несколько времени все четверо молчали. Каждый, видимо, думал о своём. Особенно задумчив был пастор, поддерживавший под руку едва передвигавшего ноги кассира.

Негромко, задумчиво и, кажется, ни к кому не обращаясь, пастор вдруг проговорил:

— В наше тревожное время, когда так обострились отношения и человеческие нервы превратились в тончайший барометр настроений, люди стали склонны к поискам новых сложностей в давно изученных явлениях. В былое время даже ужасный акт пролития крови ближнего выглядел просто: с точки зрения закона это было преступление, вызванное теми или иными мотивами, но непременно низменными. Алчность, ревность или месть были возбудителями микроба кровожадности. С точки зрения церкви, лишение человека жизни было проступком тяжким и трудноискупаемым. Мы искали его истоков в грехе. Психологи и писатели стремились заглянуть в душу и разум грешника. Они разлагали его проступок на шаги во времени и пространстве. Но целью их исследования была помощь ближнему: найти разгадку греха — значило спасти от соблазна многих, кого он ещё не коснулся. Человек — вот кто был целью всех мыслей и чувств. Любовь к ближнему двигала исследователями.

Пастор сделал паузу и искоса посмотрел на спутников. Можно было подумать, что он ждёт от них подтверждения или опровержения своих мыслей, хотя ни к кому из них он не обращался. Но ни Кручинин, ни Грачик ничего не сказали. Они продолжали идти и, словно сговорившись, молча глядели себе под ноги. Даже руки у того и другого, как по уговору, были заложены за спину. Помолчав с минуту, пастор, подражая им, тоже заложил руки назад и так же негромко, как прежде, монотонным голосом продолжал:

— Что же происходит теперь? Сердце христианина исполняется скорби при взгляде на мотивы, руководящие теперь теми, кто берётся за исследование преступлений. Не только злобствующие человеконенавистники фашисты, но даже вполне благонамеренные люди из рядов демократии поддаются соблазну политического толкования любых поступков человека. В самых обыденных и глубоко личных случаях они ищут политику. Политика?! Это язва, разъедающая личную жизнь человека, созданного всевышним для счастья и благоденствия. Политика! Это ядовитая ржавчина, испепеляющая душу и сердце. Из-за остроты того, что происходит в мире, люди склонны всюду видеть эту проклятую политику, политику и снова политику! А ведь на поверку, если хорошо разобраться, с позиций истинного христианина, то оказывается, что большая часть противоречий, в особенности так называемых, классовых противоречий, выдумана…

Тут речь пастора вдруг как бы споткнулась. Это был лишь краткий миг, но Кручинин хорошо понял, что пастор удержал готовое сорваться слово «коммунистами». Однако вместо этого пастор сказал:

— Да, противоречия выдуманы экстремистами… Именно это и привлекло меня к социал-демократам. Они не сторонники обострения противоречий. Христианская доктрина сглаживания углов согласуется с социал-демократической практикой примирения жизненных противоречий — немногих истинно существующих и многих выдумываемых крайними элементами. Умиротворение умов — вот цель моей деятельности. Ей я посвящаю свои силы, всю мою жизнь… — Тут он обернулся к Кручинину и обратился прямо к нему: — Как христианин, как священник и как социал-демократ предостерегаю вас: не ищите в сегодняшнем печальном случае политику. Незачем искать заговор там, где речь идёт о тяжком грехе слабого человека. Пусть стезя политической интриги не увлечёт вас. К великому счастью этого народа, здесь мало интересуются политикой. Мы с вами должны отыскать виновного в тяжком проступке не для того, чтобы нажить на этом политический капитал, а ради спасения его заблудшей души чрез кару и покаяние и ради предостережения христиан от соблазна… Да поможет вам господь на этом благородном пути. Аминь!

— Мы вам очень благодарны за прекрасную лекцию, — сказал Кручинин.

— Проповедь больше приличествует моему сану, — скромно потупился пастор. — Я буду рад, если в словах, произнесённых моими устами, вы найдёте крупицу мудрости того, кто создал мир и правит им.

Пастор остановился и ласково обратился к кассиру:

— Милый Видкун, я оставляю вас на попечение этих добрых людей… Да поможет вам бог перенести великое горе, ниспосланное для испытания нашей веры. Пусть слово ропота не сорвётся с ваших уст. Простите…

Пастор приподнял шляпу и завернул за угол. Отбрасываемая его фигурой длинная тень причудливым чёрным шлейфом извивалась за ним по неровным камням мостовой.

Язык следов

И опять друзья долго шли молча. В тишине безлюдных улиц громко отдавались стук их подкованных горных ботинок и шаркающие шаги кассира, уцепившегося теперь за локоть Грачика.

— Дорогой мой, наша профессия полна противоречий, — сказал вдруг Кручинин тем спокойным, почти равнодушным тоном, каким обычно делал замечания именно тогда, когда хотел, чтобы Грачик их хорошо запомнил. — Иногда мне кажется просто удивительным, как находятся люди, способные совместить в себе противоположные качества, необходимые человеку, посвятившему себя расследованию преступлений. Начать хотя бы с того, что каждый из них должен быть способен принимать самые быстрые решения и в то же время уметь сдержать себя, сдержать своё нетерпение, уметь ждать… Вообще, надо сказать, что умение ждать, которым, к сожалению, обладают столь немногие, необходимейшее качество в нашей работе.

— Вы имеете в виду терпение? — спросил Грачик.

— Если хочешь… И тем оно ценнее, чем больше внешних признаков говорит о его ненужности. Иногда человек сдаётся «объективностям» и становится жертвой страшного врага — нетерпения. Тогда уже он сам игрушка внешних сил, а не их повелитель: он — во власти обстоятельств…

— Увы, — насмешливо заметил Грачик, — непредвиденность, которая, по существу, и есть то, что вы именуете обстоятельствами, а другие «случаем», не только не всегда может быть подчинена нашей воле, но, к сожалению, не может быть и предвидена. Потому она и «непредвиденность», то есть тот самый господин случай, который нередко путает карты самым умным и сильным людям.

— Довольно, ради бога, довольно! — воскликнул Кручинин и даже замахал руками в притворном ужасе. — Это уже чистейший идеализм. Один шаг до мистики. Ещё материалисты древности знали, что жизнью управляют ум и воля, а не случай. Эпикур говорил, что в жизни мудреца случай играет незначительную роль, самое же важное и самое главное в ней устроил ум и постоянно в течение всей жизни устраивает и будет устраивать. А что касается господина случая, то, по мнению философа древности, — я имею в виду того же Эпикура, — люди измыслили идол случая, чтобы пользоваться им как предлогом, прикрывающим их собственную нерассудительность. — Кручинин рассмеялся. — Прямо-таки предтеча наших любителей объективных помех. Однако, — перебил он сам себя, — почтеннейший Видкун не только довёл нас до гостиницы, но, кажется, намерен оказать нам честь и напроситься в гости. А признаться, он мне порядком надоел.

— Человек потерял брата, а вы не хотите признать за ним право на вполне естественное желание быть на людях! — с укоризною заметил Грачик. — Вы же понимаете, как тяжело в таких случаях одиночество?

— По-твоему, у него есть основание бояться призрака Эдварда?

— С какой стати он стал бы его бояться?

— Значит, ты этого не думаешь?

— Конечно, нет!

— А уж я-то хотел было порадоваться тому, что у тебя есть некое решение того, что нас интересует, — с усмешкой сказал Кручинин и взялся за ручку двери «Гранд-отеля». — Так, значит, Видкун здесь ни при чем?

В вопросе Кручинина Грачику почудилась откровенная насмешка, и в ответ он только пожал плечами.

Едва друзья остались одни, Грачик увидел перед собой другого Кручинина — того, который покорил его в дни первого знакомства, спокойного человека, ясного и точного в суждениях.

— Дай сюда клеёнку, — сказал Кручинин так просто, как будто ни на минуту не отвлекался от того, что делал на «Анне».

Грачик бережно разостлал клеёнку на подоконнике. Кручинин достал кастет, осторожно освободил его от бумаги и положил на клеёнку рядом с едва заметным следом руки. Посыпал то и другое тальком. Подул. Побелённые приставшим тальком следы стали хорошо видны на клеёнке. Но к хромированной поверхности кастета тальк не хотел приставать. Стоило подуть, как порошок весь слетел. Грачик вопросительно поглядел на Кручинина. Тот взял кастет и, внимательно присмотревшись, протянул его Грачику со словами:

— По-моему, след и так хорошо виден, а тальк тут держаться не будет… Попробуй составить формулы следа на клеёнке и на кастете. Вероятно, оба принадлежат одному и тому же лицу. И если этим лицом окажется наш милейший Оле…

Кручинин не договорил. По-видимому, мысль о виновности проводника была ему так же неприятна, как Грачику. Но Кручинин был человеком реальностей и долга, личные симпатии не могли бы повлиять на выводы, диктуемые системой доказательств. Видя, что Грачик без особой охоты принимается за дело, он настойчиво повторил:

— Постарайся разобраться в этих следах и, притом… как можно скорей.

В результате тщательной работы Грачик смог составить формулы папилярных узоров на клеёнке и на кастете. Он считал, что отпечаток на клеёнке оставлен левой рукой, на кастете — правой. Таким образом, получила первое подтверждение версия Кручинина о том, что, нанося правой рукой удар по шкиперу, преступник был отделен от него столом и, чтобы дотянуться до жертвы, левой рукой опёрся о стол. Вторым важным обстоятельством было то, что нанести удар на таком расстоянии мог только человек большого роста…

— Кого из обладателей такого роста ты мог бы взять под подозрение? — спросил Грачика Кручинин.

Грачику не нужно было долго думать, чтобы ответить вопросом на вопрос:

— Неужели всё-таки Оле Ансен?

По-видимому удовлетворённый этим, Кручинин продолжал свои размышления вслух:

— Удар нанесён один, и такой силы, что шкипер был убит на месте. Кто из окружающих шкипера обладал такой физической силой?

И Грачик снова должен был сказать:

— Опять Оле Ансен?

— Что нам остаётся сделать, чтобы окончательно убедиться в его виновности?

— По-видимому, идентифицировать его личность по отпечаткам на клеёнке и на кастете.

— А как мы установим интересующее нас обстоятельство? Есть у нас какой-либо предмет, носящий отпечатки пальцев Ансена ? — спросил Кручинин.

— По-моему, нет, — в нерешительности ответил Грачик.

— Посмотрим, — ответил Кручинин. — Если не трудно, принеси-ка наши рюкзаки, они хранятся у хозяйки в чулане.

— Ваш и мой?

— Нет, твой, мой и Оле.

Грачик молча отправился исполнять поручение. Кручинин взял обе карты, по всем правилам составленные Грачиком на основании дактилоскопических отпечатков на клеёнке и кастете. Внимательно, квадрат за квадратом, дробь за дробью, он проверил формулы, проставленные Грачиком для каждого пальца, и сверил окончательный результат. Кручинин слишком хорошо знал, какое значение будет иметь эта улика для суждения о виновности Оле Ансена. И вот, задумчиво глядя на эти карты, он вдруг снова замер, словно прислушиваясь к какой-то собственной, едва прозвучавшей в сознании мысли. Потом встрепенулся и, поспешно отыскав лупу, устремился к окну, где лежала клеёнка. Перенеся её на стол, под самую лампу, он принялся сызнова исследовать.

Когда через четверть часа распахнулась дверь и Грачик втащил в комнату три рюкзака — среди них и огромный, как дом, рюкзак Оле, — Кручинин, не отрываясь от работы, поманил к себе молодого человека.

— Смотри!.. Да нет же, сюда, сюда… — и ткнул пальцем в клеёнку на расстоянии примерно полуметра от следа, уже изученного Грачиком.

В косом свете лампы Грачик разглядел едва различимый, но все же неоспоримый след руки.

— Правая рука того же самого человека, который стоял у стола. Он опирался двумя руками… Понял?.. Это раз. И второе: выведенные тобою дактилоскопические формулы верны, но так же верно и то, что след правой руки на клеёнке оставлен не тем человеком, который держал кастет. Гляди-ка, руки разного размера, и рисунок совсем иной: короткие, толстые — тут, а там…

Несколько мгновений Грачик, ошеломлённый этим открытием, молча смотрел на учителя. Потом медленно, словно через силу, проговорил:

— Значит… их было двое? Двое из трех: Оле, кассир, пастор!.. Двое из трех… Это не менее ужасно.

— Если ты сравнишь след пальцев правой руки на кастете со следом на клеёнке, то сразу убедишься, что эти следы принадлежат разным людям. Не говоря уже о том, что размеры их не совпадают, — а это, кстати говоря, оба мы проглядели, рассматривая следы, — очень характерный папилярный узор, видимый на клеёнке, вовсе отсутствует на кастете. В свою очередь на клеёнке нет ни одного пальца с левой дельтой завиткового узора, ясно видного на кастете… Есть возражения?

— К сожалению, нет, — с грустью ответил Грачик.

— Эмоции потом!.. Давай сюда рюкзак Оле. Начнём с него. — И Кручинин принялся распаковывать рюкзак Оле. — Сколько раз из этого мешка доставался кофейник, в котором он варил нам кофе. Сколько раз ты сам лазил в этот рюкзак за консервами, галетами и прочими радостями походной жизни, пока мы шли сюда…

Они внимательно разглядывали всё, что было в мешке. Один за другим откладывали в сторону предметы одежды. На них нечего было искать следы. Зато особенное внимание уделялось всему металлическому и стеклянному. Кручинин долго вертел под лампой никелированную коробочку с бритвой Оле.

— Когда человек, побрившись в походных условиях, укладывает бритву, трудно требовать, чтобы его пальцы были совершенно сухи. А прикосновение влажного пальца, да если ещё он немного в мыле, рано или поздно заставляет поверхность металла корродировать… Вот тут что-то подходящее уже есть, — с удовольствием установил Кручинин и взялся за лупу. — Правда, не все пять пальцев, но нам достаточно и двух.

Наблюдая друга, Грачик мог сказать, что осмотр его не удовлетворяет. Кручинин поворачивал коробку и так и сяк. Наконец сказал:

— Вероятно, этой бритвой пользовался ещё кто-то, кроме Оле, и, может быть, именно этот «кто-то» оставил нам свою визитную карточку. Вот будет хорошая загадка!

Отложив бритву, он принялся за осмотр других предметов. По тому, с какой досадой он отбрасывал их один за другим, Грачик понимал, что нужные следы не находятся. Но тут посчастливилось ему самому. Он с торжеством протянул Кручинину старую походную сковородку — ту самую, на которой Оле столько раз поджаривал хлеб для своих спутников. Как ловко он это делал, и как вкусен бывал по утрам этот пропитанный жиром хлеб с кружкой горячего кофе, сваренного все тем же Оле!

И вот… Теперь их интересовало только то, что на закоптелой поверхности сковороды виднелись отпечатки нескольких пальцев. Это могли быть только или их собственные отпечатки, или следы пальцев Оле.

— Даже заранее, по размеру этой лапы, можно сказать, что следы принадлежат твоему любимцу Оле, — сказал Кручинин с уверенностью и принялся за обработку изображений следов, чтобы их можно было сличить со следами, оставленными на кастете и клеёнке.

Нередко приходилось Грачику видывать Кручинина в затруднении, но почти никогда не отмечал он на его лице выражения такой досады, как сейчас. Однако Грачику некогда было думать над отвлеченностями такого рода: Кручинин приказал поскорее обработать и исследовать следы на сковородке и на бритвенном приборе.

Дактилоскопия и хлеб

Ни у Кручинина, ни у Грачика почти не было сомнений в том, что на сковородке они нашли отпечатки пальцев Оле. Эти отпечатки сошлись с отпечатками на кастете, но зато не имели ничего общего со следами на клеёнке. Это служило новым доказательством тому, что ещё кто-то — сообщник Оле, пособник или предводитель — участвовал в убийстве шкипера.

Грачик пошёл в своих предположениях и дальше: не является ли след на кастете случайным и вообще является ли кастет орудием данного преступления? Где уверенность, что именно кастетом был нанесён смертельный удар Эдварду Хеккерту? Ведь кастет не носил следов удара… Почему?

— Одним словом, не являются ли следы на клеёнке следами убийцы? Не появился ли кастет на месте преступления только для того, чтобы навести следствие на ложный путь?.. — Черты Грачика приобрели просительное, почти заискивающее выражение: уж очень ему улыбалась мысль о невиновности Оле. — Ведь если допустить, что я прав, — нерешительно проговорил он, — наш Оле…

— Наш Оле?! Рано, Сурен, слишком рано! — с дружеской укоризной сказал Кручинин. — Когда наконец я приучу тебя к тому, что не следует столь громогласно и с такой самоуверенностью делать предположения!

— Кажется, я ещё ничего не сказал, — заметил Грачик.

— Ах, Сурен Тигранович, а твой более чем выразительный вздох? Разве он не выдал всё, что было у тебя на уме? Право, не стоит, не только в присутствии других…

— Тут же никого, кроме нас.

— Но я-то ведь не ты. А выражать, да ещё столь громко, свои эмоции не следует даже наедине с самим собой. В особенности, когда эти эмоции необоснованны. И вообще ты должен иметь в виду, что преждевременная радость столь же вредна, как и преждевременное разочарование: они размагничивают волю к продолжению поисков.

— А как их узнать, как отличить — преждевременны они или своевременны?

— А ты пережди малость, проверь свои ощущения, убедись в выводах не сердцем, а рассудком.

— Ох, Нил Платонович, дорогой! Всегда рассудок и только рассудок! А как хочется иногда пожить и сердцем! Поверьте мне, друг, сердце не худший судья, чем мозг.

— Только, брат, не в наших делах.

— Значит, вы отрицаете…

Кручинин рассмеялся и не дал Грачику договорить.

— Ради бога без темы о чувствах, об интуиции и прочем! Ведь условились жить по доброй пословице «семь раз отмерь»? Вот ты и мерь теперь: сошлись, не сошлись…

— Любит, не любит, плюнет, поцелует… — насмешливо огрызнулся Грачик.

— Нет, брат, мы не цыгане. — Кручинин похлопал себя по лбу. — Ты вот этим местом должен отмерять. Вот и отмеряй, что может означать сходство одних следов и несходство других… Если допустить твою мысль, будто Оле невиновен, то нужно найти другого убийцу. Он должен быть такого же большого роста.

— Пастор! — вырвалось у Грачика.

Он готов был пожалеть об этом восклицании, но Кручинин одобрительно глядел на него, ожидая продолжения.

— Или… Кассир Хеккерт, — сказал Грачик, — он почти так же велик ростом. Правда, он ходит согнувшись, но… если его выпрямить…

— То он сможет через стол дотянуться до жертвы?

— Да… уж если разбирать все варианты, так разбирать.

— Конечно, — согласился Кручинин. — Но думаешь ли ты, что этот согбенный старик достаточно силён?

— Может быть, и не так силён, как Оле, но слабеньким я бы его не назвал. В нем чувствуется большая сила, настоящая сила.

— Значит, ты думаешь, что должны быть изучены оба эти субъекта?

— Даже скорее кассир, чем пастор, — в раздумье сказал Грачик.

— Брат?! Это было бы ужасно! А впрочем, чего не бывает?!

— Да… чего не бывает, — повторил за ним Грачик. — Этот Видкун мне так антипатичен, что…

— Ну, это, братец, опять твои эмоции! — рассердился Кручинин. — Для дела они малоинтересны. Если изучать, так изучать все. Короче говоря: нам нужны отпечатки того и другого — пастора и кассира. Добыванием их придётся заняться тебе.

Прежде чем Грачик успел спросить Кручинина, как тот советует это сделать, не вызывая подозрений, в комнату постучали: хозяйка звала к завтраку.

За столом уже сидели пастор и кассир. Завтрак проходил в тягостном молчании. Хозяйка время от времени тяжело вздыхала. Её снедало любопытство, но скромность мешала задавать вопросы, а пускаться в рассуждения ни у кого из сотрапезников не было охоты.

Грачик ломал себе голову над тем, каким способом заставить соседей без их ведома выдать свои дактилоскопические отпечатки.

Пастор, казалось, вовсе и не замечал присутствия гостя. Он в задумчивости мял в руке хлебный мякиш. Через стол Грачик видел, что на хлебе остаются чёткие отпечатки кожного рисунка пасторских пальцев — указательного и большого. Грачик решил, что пастор, помимо собственного желания, подсказывает выход из затруднений, и ему непреодолимо захотелось протянуть руку и взять этот хлебный мякиш. Но тут пастор стал раскатывать свой шарик по столу лезвием столового ножа. Шарик сделался гладким и перестал интересовать Грачика. Противное ощущение, будто священник знал его намерения и ловко обвёл его, не давало Грачику покоя и заставило даже рассматривать пастора под каким-то новым, критическим углом зрения. Впрочем, решительно ничего, что могло бы опровергнуть прежнее благоприятное впечатление, произведённое на Грачика этим сильным, собранным человеком, он не обнаружил и в душе выбранил себя за легкомыслие. Он уже готов был встать из-за стола и признать свою несостоятельность, когда заметил, что пастор снова, глядя куда-то поверх голов сидящих, взял мякиш и стал его разминать.

— Я покажу вам фокус, — негромко проговорил пастор. — Пусть кто-нибудь из присутствующих, хотя бы вы, господин Хеккерт… под столом, так, чтобы я не мог видеть, сомнёт кусочек хлебного мякиша, и я скажу, какой рукой это сделано.

Кассир, сохраняя свой мрачный вид и, кажется не задумываясь над тем, что делает, послушно скатал под столом шарик и протянул его пастору.

— Нет, нет, — сказал пастор, — раздавите его между пальцами так, чтобы образовалась лепёшка.

Кассир протянул пастору раздавленный мякиш. Достав из кармана маленькую, но, по-видимому, очень сильную лупу, пастор внимательно изучил кусочек хлеба и с уверенностью произнёс:

— Левая.

Кассир ничего не сказал, но по его глазам Грачик понял, как тот поражён: пастор угадал! Но кто мог ответить Грачику на вопрос, было ли это случайностью или пастор разбирался в дактилоскопии? Ведь для того, чтобы, не выписав формулу, вынести столь безапелляционное решение по небольшому отпечатку, не проявленному с достаточной чёткостью, не увеличенному и, может быть, не полному, нужно было быть артистом этого дела.

Мысли сменяли одна другую в мозгу Грачика. Откуда у пастора лупа? Зачем? Почему он так хорошо знаком с дактилоскопией?

Тут же родился план:

— Может быть, и я смогу? Сожмите-ка мякиш! — сказал он пастору.

Пастор с улыбкой опустил руки под скатерть и через мгновение протянул Грачику сдавленный в лепёшку довольно большой кусочек хлеба; узор папилярных линий выступал на нём с достаточной яркостью и полнотой.

К этому времени в кулаке у Грачика уже был зажат другой кусочек хлебного мякиша. Он взял оттиск пастора и, делая вид, будто ему нужно больше света, отошёл к окну.

Через минуту он вернулся и, разминая хлеб в пальцах, разочарованно сказал:

— Не понимаю — как вы это делаете?

Пастор рассмеялся. Поверил ли он тому, будто Грачик действительно надеялся проделать то же, что проделал он сам, или принял все это за шутку, это уже не имело значения. То, что было нужно Грачику, — оттиск пасторских пальцев, — находилось у него.

Под первым удобным предлогом Грачик ушёл к себе. Работать приходилось быстро. Увеличение было сделано, проявлено и положено в закрепитель. Теперь следовало найти повод для возобновления игры с хлебом, чтобы получить отпечаток Хеккерта.

Кручинин и пастор непринуждённо беседовали у окна.

По-видимому, молодость служителя бога брала верх над положительностью, к которой его обязывала профессия. Грачику казалось, что священник охотно махнул бы рукой на кассира, наводящего на него тоску, и совершил бы хорошую прогулку. Впрочем, пастор, видимо, тут же вспомнил о том, что сан обязывает его по мере сил утешить старика, и принялся развлекать его безобидными шутками. Он довольно чисто показывал фокусы с картами, с монетой, ловко ставил бутылку на край стола — так, чтобы она висела в пространстве.

Кассир мрачно глядел на все эти проделки; водянистые глаза его оставались равнодушными, а тонкие губы были плотно сжаты.

Мысль Грачика непрерывно работала над тем, какую бы вещь из принадлежащих кассиру взять для изучения его дактилоскопического паспорта. Но, как назло, он не видел у него ни одного подходящего предмета. И тут Грачику пришла мысль, которую он и поспешил привести в исполнение.

— Мне все же очень хочется понять, — сказав он пастору, — как вы определяете, какой рукой сделаны отпечатки? Попросим теперь господина Хеккерта зажать между пальцами хлеб, и вы на примере объясните мне. Можно?

— Охотно, — сказал пастор.

Он взял кусочек хлеба, тщательно размял его и, слепив продолговатую лепёшку, прижал её к тарелке ножом так, что поверхность хлеба стала совершенно гладкой, даже блестящей. После этого он подошёл к кассиру и, взяв три пальца его правой руки, прижал их к лепёшке.

Грачик волновался, делая вид, будто замешкался, закуривая папиросу, когда пастор сказал:

— Теперь идите сюда, к свету, я вам поясню.

Не спеша Грачик подошёл к окну и выслушал краткую, но очень толковую лекцию по дактилоскопии.

— Дайте-ка сюда этот отпечаток, — сказал он пастору, — я поупражняюсь сам.

Грачик торжествующе посмотрел на Кручинина и, встретившись с его улыбающимися глазами, зарделся от гордости.

Немало труда стоило ему сдержаться, чтобы не броситься сразу к себе в комнату для изучения своей добычи. Он был от души благодарен Кручинину за то, что тот наконец поднялся, поблагодарил собеседников за компанию и, взяв своего молодого друга под руку, увёл.

Когда вся тщательно проделанная подготовительная работа была закончена, Грачик торжественно разложил на столе серию дактилоскопических карт.

— Вы проверите формулы? — спросил он Кручинина.

К его удивлению, Кручинин, зевнув, равнодушно заявил:

— Закончи сам, старина, а я сосну.

Криминалистика и воображение

В задумчивости стоя над картами, Грачик поглаживал пальцем свой тоненький ус, как делал обычно в минуты волнения. И тут его внимание привлёк лёгкий запах ацетона. Грачик принюхался: запах исходил от его пальца. Где же это он притронулся к ацетону?.. На память ничего не приходило. Он один за другим перенюхал все предметы, побывавшие у него в руках, — напрасно. И вдруг, когда он уже собрался было подойти к умывальнику, чтобы разделаться с неприятным запахом, на глаза ему попались лепёшки из хлебного мякиша, прилепленные к дактокартам. Одну за другой он поднёс их к носу и с удивлением заметил, что хлеб, побывавший в руке пастора, пахнет так же, как его палец. Несколько мгновений Грачик думал над этим, но решил только, что нужно будет обратить внимание на руки пастора: не делает ли он маникюра?

Мысль казалась нелепой, но ничто другое не приходило на ум.

Помыв руки и стоя с полотенцем, Грачик наблюдал за Кручининым и думал о возможной причине равнодушия, так внезапно овладевшего его учителем. Грачик достаточно хорошо знал его, чтобы понять, что дело перестало его интересовать. Но что же случилось? Раз Кручинин мысленно «покончил» с этим делом, значит у него были к тому веские основания. По-видимому, вопрос о непричастности пастора и кассира к убийству шкипера был для Кручинина решён каким-то другим путём.

Грачик молча наблюдал, как Кручинин укладывался спать, как блаженно закрыл глаза. С досадой вернувшись к столу, он лишь по привычке доводить до конца всякое исследование взял дактилоскопический отпечаток кассира. И вот тут словно кто-то толкнул его: узор отпечатков кассира на хлебном мякише дал ту же формулу, что и следы, обнаруженные на кастете.

Братоубийство?!.

Кажется, было из-за чего броситься к Кручинину, но Грачик сдержал себя: ведь в свою очередь следы на кастете сошлись со следами на сковороде! Как же так?.. Выходит, что следы на сковороде принадлежат кассиру?!. Но этого не могло быть! Никак не могло быть! Грачик уселся за проверку карты. Он знал, что если в работе содержится малейшая ошибка, эта ошибка послужит предметом, может быть, и очень поучительной, но достаточно острой и неприятной беседы. Кручинин не терпел скороспелых выводов и не упускал случая использовать промахи ученика для предметных уроков. Грачик никогда никому не признавался, сколько болезненных уколов его самолюбию было нанесено дружеской насмешкой учителя. Но, по-видимому, средство воздействия было избрано Кручининым верно. Его снисходительная ирония или скептически заданный вопрос подхлёстывали ученика больше, чем скучная нотация. Они заставляли мысль Грачика работать с такой интенсивностью, что решение поставленной задачи почти всегда приходило. Стоит заметить, что, при всей ироничности кручининских уроков, они никогда не были оскорбительными. И когда Кручинин от души радовался верному выводу Грачика, то делал это так, что сам Грачик готов был приписать свой успех не чему иному, как силе собственного интеллекта, который почему-то называл воображением.

Кстати, о слове «воображение», допущенном Грачикой в применении к такому делу, как криминалистика. По всей вероятности, ведомственные специалисты нападут на подобный вольный термин. О каком воображении, скажут они, может идти речь там, где всё должно быть скрупулёзно точно, где господствует только наука? Приверженцы официально-аппаратного способа работы (а следовательно, и мышления) считают, что следователь, криминалист, розыскной работник, будучи адептами науки, должны в своём деле идти путями, заранее определёнными в учебниках и инструкциях. А был ли не прав Грачик, полагая, что хороший следователь, криминалист и розыскной работник должны обладать и хорошо работающим воображением? Воображение в сочетании со способностью к психоанализу и с хорошей наблюдательностью — вот что вкладывалось в термин «интуиция», столько времени служивший предметом беспредметного спора. Богатство и гибкость воображения совершенно необходимы следователю. Составление верной картины совершённого преступления — работа глубоко творческая. Только человек, сочетающий гибкость и смелость воображения со знаниями юриста, криминалиста и психолога, может стать победителем в нелёгком споре с преступником. И в самом деле, что такое версия преступления, как не плод творческого воображения следователя? Подразумевает ли картина, созданная воображением, отсутствие точности? Конечно, нет! Только точно работающее воображение, то есть воображение, работающее на основании научных посылок, в свою очередь вытекающих из такого же точного анализа фактов, может найти ту единственно правдивую картину, которая является неопровержимой.

Идти по следу правонарушителя с уверенностью, что он будет настигнут и изобличён, — значит воссоздать ясную и единственно верную картину его действий в процессе замышления и совершения преступления и в ходе попыток преступника замести следы содеянного им, избежать заслуженной кары. Достаточно ли для этого одной науки? Конечно, недостаточно. Без творческого вдохновения следователь не может ничего достичь, так же как ничего не достигнет писатель, художник или актёр, пытаясь воссоздать образ или картину, воспроизвести действие или мысль задуманного героя без вдохновения, довольствуясь одной только теорией.

Некоторые возражали, что-де аналогия между следователем и работником розыска, с одной стороны, и работником искусства — с другой, не только не показательна, но даже незакономерна. Они утверждали, будто работник искусства находится в более простых условиях работы. Он-де свободен в выборе черт, мыслей и действий своих героев, а следователь вынужден воспроизводить образ, мысли и действия реально существующего, но неизвестного ему героя лишь по характеру его мыслей и действий. При этом забывалось, что путешествие по жизни вместе с героями может рассчитывать на успех лишь при наличии и у автора и у следователя правильного понимания явлений, способности к психоанализу и достаточно богатого воображения. Непременно воображения! Именно воображение, и только оно, может преодолеть узость границ, какие сам себе ставит следователь, как и писатель, если глядит на жизнь из-за забора параграфов. Свобода одарённого творческого ума следователя — вот залог успеха в построении любой версии в любом деле…

Было бы ошибочно думать, будто подобного рода мысли высказывал или тем более внушал своему молодому другу Кручинин. Напротив, он не уставал повторять Грачику, что в их деле, как и во всяком другом, нужны знания и снова знания. А самым главным, необходимым следователю, розыскному работнику, криминалисту, как и всякому другому творческому работнику, является знание жизни…


Закончив проверку дактокарты, Грачик подошёл к постели Кручинина и негромко, как можно равнодушнее, сказал:

— Как вы это находите?

Тот рассеянно поглядел на отпечатки. Сел в постели, пригляделся внимательней.

— Что, по-твоему, нужно теперь сделать? — спросил он.

— Пока прибудут законные власти и можно будет арестовать старика, нужно принять меры к тому, чтобы он не скрылся.

— По-моему, он и не собирается скрываться.

— Вы так думаете? А я бы всё-таки за ним приглядел. Пастору удобней, чем кому-либо другому, оставаться около Хеккерта.

— Правильно придумано, — согласился Кручинин. — Иди и скажи это пастору… Расскажи ему все.

— Быть может, лучше бы вы сами?

— Чтобы сказал ему я сам?.. Ну что же… Пожалуй, ты и прав.

И тут, уже собравшись было идти, Кручинин вдруг остановился. Он подошёл к окну и, глядя на собиравшиеся в небе тучи, нахмурился. Не понимая причины этой внезапной нерешительности, Грачик молчал.

— Мне пришла на ум противная мысль, — проговорил Кручинин. — Из-за чего мы тут хлопочем?.. Действительно ли нас с тобою так волнует эта смерть и мы готовы, как бескорыстные охотники за правдой, искать её виновника только потому, что нас возмущает факт преступления? Не маячит ли где-то там глубоко в нашем с тобой сознании мыслишка: смерть шкипера, наступившая, возможно, от руки Ансена, приведшего нас сюда, — не имеет ли она какого-нибудь отношения к делу, ради которого мы сидим здесь?..

— Не понимаю вас, — удивился Грачик. — Не понимаю этих самых… мыслей?

— Конечно, тебе-то все ясно! — усмехнулся Кручинин. И, глядя Грачику в глаза, строго сказал: — А тебе никогда не приходила мысль о том, что, при всех разговорах о ценности человеческой жизни, именно её-то мы иной раз и ценим куда меньше, чем следует. Особенно теперь, быть может, под влиянием войны, мы меньше считаемся с утратами… Можно подумать, что мы забыли: ведь утрата человеческой жизни, в отличие от материальной ценности, как бы велика она ни была, невозместима!.. Невозместима! — повторил он как мог внушительно. — В наше острое время, как изволит говорить пастор, из-за остроты борьбы мы готовы драться за материальное, преследовать за его разрушение, убивать — да, даже убивать! — за причинённый ущерб. Но это же страшная нелепость: покушение на банку государственного варенья волнует нас едва ли не так же, как посягательство на жизнь человека.

— Да к чему вы?!

— К тому, что я пойду сейчас к пастору не потому, что брат поднял руку на брата, нет! Я пойду потому, что подозрительный кассир, в чьих руках, по-видимому, и зажата нить от интересующих нас фашистских тайников, убрал опасного для себя человека — шкипера… Я спрашиваю себя, а что бы я сделал, если бы не было этого тайного подозрения?.. Если бы просто брат убил брата — и только ?..

Грачик с удивлением смотрел на друга.


Когда Кручинин сказал пастору об ужасном открытии, тот казался настолько потрясённым, что долго не мог ничего произнести.

— Боже правый, — проговорил он наконец… — Господи, прости ему… — Он несколько мгновений стоял, уронив голову на грудь и молитвенно сложив руки. — Вы уверены в том, что здесь нет ошибки? — спросил он.

— Законы дактилоскопии неопровержимы, — ответил Кручинин. — Впрочем… мне кажется, что вам это хорошо известно…

— Да, да… Но иногда хочется, чтобы наука была не так беспощадна… Братоубийство! Разве это слово не заставляет вас содрогнуться?!

Рагна и Оле

После обеда приехал наконец фогт. Он совершил несложные формальности и ещё раз подтвердил Кручинину официальную просьбу властей помочь им разобраться в этом деле.

К удивлению Грачика, Кручинин ни словом не обмолвился о вероятной виновности старого кассира. Благодаря этому прежняя версия о виновности Оле приобретала уже официальный характер. Обнаруженный на месте преступления кастет и бегство проводника казались представителям власти достаточными уликами. Был дан приказ изготовить печатное объявление, о розыске преступника Оле Ансена; все жители призывались содействовать властям в задержании преступника.

В течение дня Грачик несколько раз перехватывал вопросительный взгляд пастора, устремлённый на Кручинина. Священник как будто тоже не понимал причины молчания Кручинина.

Перед ужином Кручинин собрался на прогулку. Было уже довольно темно. Друзья шли узкими уличками городка к его южной окраине. Кручинин подошёл к освещённому окну какой-то лавки и, развернув карту, стал её внимательно изучать. Он разогнул одну сторону листа и проследил по ней что-то до самого края. Ничего не объяснив Грачику, сунул карту обратно в карман и молча зашагал дальше. Так дошли они до последних домов, миновали их; светлая лента шоссе, уходившего на юго-запад, лежала впереди. Кручинин остановился и молча глядел на дорогу. Грачик подумал было, что его друг кого-нибудь ждёт. Но тот, постояв некоторое время, отошёл к обочине и сел на большой придорожный валун. Грачик последовал его примеру. Тьма сгустилась настолько, что уже трудно было различить лица даже на том коротком расстоянии, на каком они находились друг от друга.

Вспыхнула спичка, и зарделся огонёк папиросы.

— Там граница, — односложно бросил Кручинин, и взмах его руки с папиросой прочертил огненную дугу в направлении, где исчезла едва светлеющая лента шоссе. Помолчав, добавил: — Тот, кому нужно скрыться, пойдёт туда.

Теперь Грачику стала понятна цель этой рекогносцировки: они искали следы Оле.

Кручинин поднялся. Они обогнули скалу, и открылась ночная панорама городка. Почти тотчас же перед ними возник силуэт человека. Фигура была неподвижна. Приблизившись, они увидели женщину.

— Я жду вас, — послышался глухой голос. Лицо незнакомки было укутано платком. Заметив движение Грачика, она поспешно сказала: — Нет, нет, не нужно света.

Это было сказано так, что Грачик испуганно отстранил руку, будто фонарь, который он держал, мог вспыхнуть помимо его воли.

— Я — Рагна Хеккерт, — сказала женщина.

Кручинин выжидательно молчал.

Она тоже ждала, что они заговорят первыми.

— Я знаю, почему убили дядю Эдварда, — сказала она наконец.

— И, может быть, знаете, кто убил? — спросил Кручинин.

— Нет… этого я не знаю… Хотите знать, почему его убили?..

И вот что они услышали.

Отец Рагны — Видкун Хеккерт — оставался в должности кассира ломбарда и во время пребывания тут немцев. Немцы ему доверяли. По каким-то соображениям они не вывезли в Германию наиболее ценные вклады — золото, серебро. Когда стало ясно, что нацисты будут изгнаны, жители снова потребовали возвращения вещей, и тогда-то все услышали, что ценности исчезли — будто бы гитлеровцы увезли их в Германию. Но Видкун Хеккерт не только знал, что ценности остались у них в стране. Он знал и место, где они спрятаны. Немцы под страхом смерти приказали Видкуну хранить тайну и обещали явиться за ценностями при любом исходе войны. Недавно Видкун поделился тайной с братом Эдвардом. Он боялся этой тайны, не знал, что с нею делать, не знал, как поступить — ждать прихода немцев или открыться своим властям? Эдвард осудил поведение Видкуна и сказал, что если кассир не сообщит все властям, то шкипер сделает это сам. Рагна знает, что отец ещё с кем-то советовался, но с кем — сказать не может. Ей кажется, что об этих разговорах отца с дядей Эдвардом пронюхала оставшаяся в стране гитлеровская агентура. Рагна уверена, что по приказу этой-то агентуры и убили шкипера, прежде чем он выдал тайну брата-кассира. Если бы знать — с кем отец ещё советовался?

— Если бы знать, куда ушёл Оле! Он, наверно, все знает! — воскликнула Рагна.

После некоторого размышления Кручинин мягко сказал:

— Я не уверен в том, что Оле убил шкипера, и могу сказать: завтра мы будем знать убийцу, кто бы он ни был.

Восклицание радости вырвалось у девушки и заставило Кручинина умолкнуть.

— Но, — продолжал Кручинин, — если вы скажете кому-нибудь о том, что виделись со мной, я ни на секунду не поручусь за жизнь вашего отца.

— Да, да, я буду молчать!.. Конечно, я буду молчать… Я так и думала: нас никто не должен видеть вместе. Поэтому и пришла сюда… Я с утра слежу за вами.

— Идите. Пусть ваша догадливость и труд не пропадут напрасно из-за того, что кто-нибудь увидит, как мы вместе возвращаемся в город.

— Помоги вам бог, — прошептала Рагна, и её силуэт быстро растворился в темноте. Не было слышно даже шагов — по-видимому, она была в обуви на каучуковой подошве.

— Предусмотрительная особа, — негромко и, как показалось Грачику, иронически произнёс Кручинин и опустился было на придорожный камень, но тут же вскочил, словно камень был усыпан шипами.

— Сейчас же верни её! — бросил он торопливым шёпотом. — Верни её!

За две минуты, что прошли с момента её исчезновения, Рагна не могла уйти далеко, а между тем, пробежав сотню шагов, Грачик её уже не нагнал. Он ускорил бег, но напрасно; метнулся влево, вправо — девушки не было нигде. Ни тени, ни шороха. Грачик исследовал обочины, отыскивая тропинку, на которую могла свернуть девушка, — нигде никаких поворотов.

Грачик вернулся к учителю с таким чувством, словно был виноват в исчезновении Рагны. Кручинин молча выслушал его. В темноте вспыхнула спичка: он снова закурил. Его молчание тяготило Грачика.

— Зачем она вам понадобилась? — спросил он.

— Чтобы исправить свою оплошность… На этом случае ты можешь поучиться тому, как важно не поддаваться первому впечатлению и в любых обстоятельствах сохранять выдержку. На работе нужно забывать о чувствах, нужен только рассудок, способный к вполне трезвому расчёту.

— О чем вы? — нетерпеливо спросил Грачик.

— Я, как мальчишка, впервые вышедший на операцию, обрадовался неожиданному открытию: убийство совершено для сохранения тайны немецкого клада! А о главном забыл: убедиться в правдивости этой версии и предотвратить исчезновение преступников. То, что они удерут вместе с кладом, я смогу пережить, но документы, документы…

— Вы уверены, что там хранится и архив?

— Они не могли организовать тут несколько тайников. Архив хранится вместе с ценностями, прибережёнными для оплаты агентуры.

— Значит, вы не верите в то, что этот архив сожжён?

— Если наци и сожгли, то скорее книги ломбарда, чем эти документы. Архив должен быть в этом тайнике!

— Если Рагна скажет вам, где он…

Кручинин молча отбросил в сторону недокуренную папиросу.

И тотчас же с той стороны, где в темноте исчез огонёк окурка, раздался выстрел. В последовавшей за ним тишине Грачик услышал, как упало на землю тело Кручинина. Издали донеслись тяжёлые шаги убегавшего человека. Гнаться за ним в темноте по незнакомой, заваленной камнями местности было бесполезно. Грачик бросился к другу.

Рагна, пастор и кассир

— Вы не ранены? — с беспокойством спросил Грачик, склонившись над Кручининым.

Вместо ответа Кручинин одним движением поднялся на ноги. Уверившись в том, что за ними никто не наблюдает, друзья пошли к дому кассира.

Он был расположен на окраине городка. На дверце калитки красовалась белая эмалированная дощечка с фамилией владельца и надписью «Вилла „Тихая пристань“. Все это было отчётливо видно даже в темноте. Вокруг домика был разбит палисадник, обнесённый невысокой оградой из сетки, натянутой на бетонные столбики. К удивлению друзей, калитка оказалась не запертой. Они свободно вошли в садик. Кручинин обошёл вокруг дома, чтобы убедиться в том, что их не ждут какие-нибудь неожиданности. Лишь после того они поднялись на крыльцо и Кручинин позвонил. Отворила Рагна Хеккерт. Она сразу узнала их и молча отступила в сторону, жестом приглашая поскорее войти.

Кручинин ни словом не заикнулся о том, что случилось с ним на шоссе. Его, по-видимому, интересовал только клад. И он непременно хотел отправиться в путь сейчас же. Рагна предложила быть проводником, хотя и не ручалась за то, что ночью приведёт их к цели.

Пока Рагна надевала пальто, Кручинин оглядел обстановку. Его взгляд остановился на чём-то в углу, возле вешалки. Посмотрев туда, Грачик увидел пару грубых ботинок. По размеру они могли принадлежать только кассиру или другому столь же крупному мужчине. Ботинки были ещё влажны, на носках виднелись свежие царапины. Грачик мельком взглянул на Кручинина и по его едва уловимой усмешке понял, какая мысль мелькнула у него в голове.

Рагна оделась, и они пошли — она шагов на пять впереди, друзья за ней. Грачик держал руку в кармане на пистолете. В глубине души у него копошилось сомнение: не является ли все это ловушкой, подстроенной, чтобы от них отделаться? Мелькнула было мысль и о том, что если все же убийца шкипера Ансен, то Рагна — его сообщница.

Через десять минут они миновали последний дом городка и вышли на дорогу, проложенную в уступе скалы над берегом моря. Волны шумели где-то совсем под ними. Но постепенно дорога удалялась от моря и его шум затихал.

Навстречу путникам из глубоких расселин поднималась холодная тишина.

Грачик много раз бывал ночью в горах, но никогда, кажется, не встречал там более неприветливого молчания. С завистью глядел он на размеренно шагающего Кручинина, единственной заботой которого, казалось, было не потерять бесшумно скользящую впереди тень женщины. Так они шли час. Рагна остановилась, дождалась, пока они нагнали её, н лишь тогда свернула в сторону.

Грачик не заметил ни тропинки, ни какого-нибудь характерного камня, которые позволили бы ей опознать поворот. Но она шла по-прежнему уверенно. Так же двигался за нею Кручинин. За ним шёл Грачик, изредка спотыкаясь о торчащие острые камни, покрытые талым снегом. Он вздохнул с облегчением, когда наконец Рагна остановилась и сказала:

— Здесь.

Однако это «здесь» вовсе не было концом. Предстояло пролезть под огромный камень, висящий так, что, казалось, он вот-вот обрушится от малейшего прикосновения.

Грачик оглядел камень и обследовал землю вокруг него. Он изучил при свете карманного фонаря проход, по которому надо было лезть.

— Они сильно потеряли бы в моих глазах, ежели бы проход сюда был свободен всякому желающему, — сказал Кручинин. — Нет ли тут мин?

После тщательной разведки Грачик протянул Кручинину обнаруженный им конец электрического кабеля. Остальное было ясно без объяснений.

— Остаётся убедиться в том, что они не обеспечили взрыв вторым замыкателем, — сказал Кручинин.

Грачик продолжал поиски, пока не убедился в отсутствии второй проводки. Тогда он обезвредил мину, и проход был открыт.

Узким лазом, едва достаточным для того, чтобы проползти одному человеку, друзья проникли в большую естественную пещеру. Там действительно оказалось несколько крепких деревянных ящиков. Кручинин решил не вскрывать их. Прикинув их вес, друзья убедились в том, что они действительно наполнены чем-то очень тяжёлым. Это с одинаковым успехом могли быть ценности или бумаги… Скорее всего то и другое.

Уверенность, с которой действовала дочь кассира, наводила на мысль о том, что она была здесь не в первый раз. Впрочем, Рагна и не отрицала того, что приходила сюда с отцом.

Осмотрев ящики, Кручинин с усмешкой сказал:

— И тут немцы остались немцами. Совершенно очевидно, что они не могли втащить сюда эти ящики. Все упаковывалось здесь, на месте, но посмотри, как добротно все сделано! Молодцы, ей-ей, молодцы.


Убедившись в том, что Рагна их не обманула, друзья отправились в обратный путь. Как только они дошли до шоссе и больше не опасались заблудиться, Кручинин предложил Рагне идти вперёд, чтобы никто не увидел их вместе.

Обратный путь был проделан значительно скорее.

Поравнявшись с калиткой своего дома, Рагна подождала друзей и, оглядевшись, прошептала:

— До свидания!

Кручинин уже приподнял было шляпу, но вдруг спросил:

— Скажите, что за ботинки стоят у вас в прихожей?

— В прихожей? — переспросила она, силясь сообразить, о чём идёт речь.

— Этакие большие мужские ботинки, немного грязные и с поцарапанными носами.

— Это ботинки отца!

— Куда он ходил в них сегодня?

— Не знаю… Право, не знаю. Если хотите, я спрошу его.

— Нет, нет, не стоит.

— Вероятно, он заходил, когда меня не было дома, и оставил их потому, что они промокли… Хотя нет… позвольте… Утром они стояли в кухне. Значит, он зашёл, чтобы надеть их, вышел в них и, промочив, снова снял… Да, вероятно, так оно и было.

— Благодарю вас, фрекен Рагна, — дружески проговорил Кручинин. — С вами приятно иметь дело.

Хлопнула входная дверь, и друзья остались одни. Кручинин несколько мгновений постоял в раздумье и молча пошёл прочь.

Когда они вернулись в «Гранд-отель», его дверь оказалась уже запертой, но окна кухни были ещё ярко освещены. Грачик отворил дверь своим ключом. Друзья намеревались прошмыгнуть в свою комнату незамеченными, но из кухни выглянул хозяин и приветливо пригласил их войти. Там они застали все ту же компанию: около полупотухшего камелька сидели кассир, пастор и Эда.

Грачик сразу вспомнил о ботинках Видкуна Хеккерта, стоящих в его собственном коттедже. Сейчас кассир был обут в те же самые сапоги, в каких был вчера и нынче утром, со времени поездки на острова. Грачик хорошо помнил, что эти сапоги старик надел именно перед поездкой на «Анне», взяв их у шкипера. Значит, сегодня ему понадобилось забежать домой, чтобы переобуться. Не потому ли он менял обувь, что в этих тяжёлых морских сапожищах было неловко бродить по горам?.. В особенности, если предстояло поспешно убегать… после выстрела в темноте… А может быть, он был даже настолько дальновиден, что не хотел оставить на сапогах следы острых камней? Царапины могли бы привлечь внимание и вызвать расспросы… Если так, то расчёт кассира был верен. И если так, то нужно признать самообладание этого старика: хладнокровно рассчитывая каждый шаг, он ловко разыгрывает роль убитого горем человека.

Грачик был так поглощён размышлениями, что не слышал разговора окружающих. Его внимание привлёк странный жест, повинуясь которому кассир опасливо приблизился к Кручинину. Ни Грачику, ни остальным не было слышно, о чём они шептались. И только один Грачик видел, как Кручинин передал кассиру довольно внушительную пачку банкнотов. Кассир поспешно спрятал её и вернулся к столу.

Вскоре все заметили, что хозяйка с трудом сидит за столом. Пора было расходиться и дать ей покой. Кассир нехотя поднялся со своего места и выжидательно поглядел на пастора. Можно было подумать, что он боится идти один. Пастор, в течение всего дня не отстававший от него ни на шаг, на этот раз резко заявил:

— Идите, идите, господин Хеккерт, я вас догоню.

К удивлению Грачика, кассир не высказал неудовольствия, наоборот даже как будто обрадовался и поспешно ушёл.

— Можно подумать, что старик боится ходить один, — сказал Грачик пастору.

— Так оно и есть, — подтвердил тот. — А получив от вашего друга столько денег, — пастор выразительно глянул на Кручинина, — он будет трястись, как осиновый лист.

Грачик не заметил смущения на лице друга.

— Согласитесь, старик заслужил эту тысячу крон, — спокойно сказал Кручинин. — Это лишь малая доля того, что он должен получить в награду за открытие клада.

— Не понимаю — о каком кладе вы говорите?! — воскликнул пастор.

— О ценностях ломбарда, спрятанных гитлеровцами.

— А при чем тут кассир?

— Теперь я знаю, где они спрятаны. И, должен вам признаться, не понимаю, как вы, при вашей проницательности и влиянии на кассира, давным-давно не узнали от него эту тайну.

— В моем положении, знаете ли, было бы не совсем удобно соваться в такого рода дела, — степенно заявил пастор. — Я здесь совершенно посторонний и случайный человек.

— Завтра я вам покажу это место в горах, там, в сторонке от Северной дороги, — с любезнейшей улыбкой проговорил Кручинин.

— Меня это мало интересует! — гораздо менее любезно ответил пастор и, вдруг спохватившись, заторопился: — Однако мне пора, а то кассир подумает, что я его покинул на волю злодеев, которые, по его мнению, только и знают, что охотятся за его особой. Спокойной ночи!

Весело насвистывая, Кручинин направился к себе в комнату, сопровождаемый Грачиком. Не успели они затворить за собой дверь комнаты, как на улице один за другим раздались два выстрела. Через минуту к ним в комнату уже стучался хозяин.

Кассир… пастор… оба убиты… — бормотал он побелевшими от ужаса непослушными губами. — Эда!.. Где ты, Эда?!

Во имя отца и сына

Не успел Грачик опомниться, как Кручинин был уже на улице.

Несколько человек возились около лежащего на земле кассира. Пастор приказал положить Хеккерта на разостланное пальто и внести в комнату. Сам пастор остался почти невредим: в его куртке была лишь сквозная дыра от пули, слегка задевшей ему бок.

Не обращая внимания на собственное ранение, с ловкостью, достойной медика-профессионала, пастор принялся за оказание помощи Хеккерту. У того оказалось пулевое ранение в верхнюю часть левого лёгкого. Остановив кровь и наложив повязку, пастор наскоро рассказал, как все произошло. Нагнав медленно бредущего кассира, пастор взял его под руку. Едва они успели сделать несколько шагов, как им в лицо сверкнула вспышка выстрела, и пастор почувствовал, что кассир повис на его руке. Тотчас раздался второй выстрел. Пастору показалось, что пуля обожгла ему левый бок. Выстрелы были произведены с такой близкой дистанции, что буквально ослепили и оглушили пастора. Он не мог разглядеть стрелявшего.

Прибежавшая Рагна, узнав о положении отца и о том, что, по мнению пастора, он будет жить, попросила оставить их наедине.

Через несколько минут она вышла из комнаты и сказала, что уходит за фогтом и аптекарем. Так хочет отец.

Пока пастор и Грачик помогали ей одеваться, Кручинин вернулся в гостиную к больному. Но пробыл он там очень недолго.

— Я не хотел расстраивать девушку, но ваш диагноз не совсем точен, — обратился Кручинин к пастору. — По-моему, кассир плох.

— Вы думаете… он умрёт?

— Совершенно уверен, — решительно произнёс Кручинин.

— В таком случае мне лучше всего быть возле него, — сказал пастор.

— Да, конечно. Во всяком случае до тех пор, пока не придёт хотя бы аптекарь.

— Господи, сколько горя причиняют люди друг другу! — в отчаянии воскликнул пастор. — Но нет, всевышний не должен отнимать жизнь у этого несчастного…

— Думаю, что вмешательство хорошего врача помогло бы тут больше, — с раздражением проговорил Кручинин.

Пастор взглянул на него с укором.

— Уста ваши грешат помимо вашей воли…

— О нет!.. Право же, ваши познания в медицине…

— Они более чем скромны.

— И все же они нужнее ваших же молитв.

Пастор покачал головой. Его голос был печален, когда он сказал:

— Господь да простит вам… Однако я пойду к нашему бедному Хеккерту, и да поможет мне бог… Во имя отца и сына…

С этими словами он скрылся за дверью гостиной, где лежал раненый кассир.

Жестом приказав Грачику остаться у двери, Кручинин на цыпочках подошёл к вешалке, где висели пальто кассира и верблюжья куртка пастора, снял их и поспешно унёс к себе в комнату. Через несколько минут он выглянул в дверь и, поманив Грачика, сказал:

— Дай мне твою лупу. Постарайся занять пастора, если он выйдет. Но ни в коем случае не мешай ему говорить с кассиром. Мне кажется, что этот разговор кое-что прояснит.

Грачик был утомлён переживаниями этого дня и, по-видимому, задремал на несколько минут. Во всяком случае ему показалось, что он во сне слышит шум подъехавшего автомобиля. Открыв глаза, он успел увидеть, как гаснет за окном яркий свет фар. Вероятно, услышал приближение автомобиля и Кручинин: он вбежал в холл и повесил на место куртку пастора и пальто кассира.

Пастор, сидевший в гостиной, окна которой выходили на другую сторону, ничего не знал. Он вышел в холл лишь тогда, когда там уже были фогт и привезённый врач. Следом за врачом мало-помалу возле больного очутились и все остальные, кроме Кручинина и фогта.

Фогт отвёл Кручинина к окну и, понизив голос, осведомился о его мнении насчёт случившегося. Оказалось, что высшие власти предупредили его по телеграфу об истинной миссии Кручинина: выловить скрывающегося нациста — такого же врага этой страны, как и Советского Союза. Фогт заверил Кручинина в том, что готов помочь ему всем, чем угодно, но тут же признался, что на деле он не может быть полезен почти ничем, кроме авторитета представляемой им власти.

— Быть может, — с грустной усмешкой сказал фогт, — для вас это прозвучит несколько странно, но, право, до этой войны мы никогда не думали, что в таких местах, как это, нужно держать полицейского. А тут ещё, как на грех, заболел и наш милейший сержант Ордруп… Впрочем, — тут фогт сделал рукой движение, означающее безнадёжность, — и старина Ордруп принёс бы вам немногим больше пользы, чем я сам.

Кручинин с удивлением и печалью слушал фогта. Он думал о том, что и за патриархальным укладом жизни можно было бы признать некоторые преимущества, если бы места вроде этой страны в бурном океане современного мира не являлись островками, доживающими последние дни безмятежности под натиском суеты и пороков. Даже столь незначительные происшествия, как нынешний случай, застают их врасплох, с беспомощно разведёнными руками, вместо того чтобы заставить сжать кулаки и нанести смертельный удар врагу. Кручинину был симпатичен фогт — полнокровный человек с седою бородой, как у ибсеновского героя. Быть может, если его копнуть, он окажется стопроцентным буржуа, полным предрассудков и даже пороков своего класса, ярым приверженцем старины и собственником, искренне полагающим, что все красное несёт его обществу гибель. И тем не менее в нём было много человечески располагающего своей патриархальной простотой и сердечностью, рождаемой суровой и скромной жизнью в этом краю малых потребностей, тяжёлого труда и трудного хлеба.

Пока фогт и Кручинин беседовали в своём уединении, врач, осмотрев Хеккерта, заявил, что опасности для жизни нет. Сделав профилактическое вспрыскивание, он переменил повязку и сказал, что утром извлечёт застрявшую в левом боку Хеккерта пулю.

И вдруг все вздрогнули от смеха, которым огласилась гостиная. Оказалось, что смеётся пастор.

— Простите, — сказал он, несколько смутившись. — Не мог сдержать радости. Он будет жить! Это хорошо, очень хорошо! Хвала всевышнему и неизречённой мудрости его! — Пастор подошёл к врачу и несколько раз потряс ему руку.

Это было сказано и сделано с такой заразительной весёлостью и простотой, что все улыбнулись, всем стало легче…

Как раз в это время вернулась и Рагна. Она привела аптекаря. Но, к счастью, ему уже нечего было делать около больного.

Грачик все ещё не мог понять, почему Кручинин держит фогта в неведении и не расскажет ему, кто истинный убийца шкипера. Когда же наконец он намерен навести власти на правильный след и избавить их от поисков ни в чём не повинного Оле?

— Кстати, нам так и не удалось найти след Ансена. Парень исчез. Боюсь, что он перешёл границу, — сказал фогт.

— Десница всевышнего настигнет грешника везде, — уверенно ответил пастор. — Мне от души жаль Оле: он заблудился, как многие другие, слабые волей. Нацисты хорошо знали, в чьих рядах им следует искать союзников. Моральная неустойчивость, чрезмерная тяга к суетным прелестям жизни… Да, жаль нашего Оле!

— Таких нужно не жалеть, а беспощадно наказывать! — сердито поправил фогт.

— Позвольте мне с вами поспорить, — неожиданно сказал Кручинин. — Мне все же кажется, что Оле наказывать не следует.

— Вы хотите сказать, что в преступлениях молодёжи бываем виноваты и мы, пастыри, не сумевшие воспитать её? — спросил пастор. — Я сразу в этом признался.

— Вас я тоже не хочу решительно ни в чём обвинять.

— Простите меня, но я совершенно не понимаю, о чём идёт речь, — удивился фогт.

— Надеюсь, что очень недалека минута, когда вы всё поймёте, — сказал Кручинин.

Все невольно замолчали и тоже напрягли слух. В наступившей тишине можно было расслышать лёгкое гудение, потом едва слышный щелчок — и все смолкло. Кручинин рассмеялся.

— Я едва не забыл об этой игрушке, — сказал он и достал из-под дивана, на котором лежал кассир, ящик магнитофона.

Приезжие с изумлением смотрели на аппарат; не меньше удивился и пастор.

— Как он очутился здесь? — сдерживая раздражение, спросил он у Кручинина.

— О, мы забыли предупредить вас, господин пастор, — виновато проговорил хозяин гостиницы. — Мы разрешили русскому гостю записать вашей машинкой несколько песен… Верно, Эда?

Пастор сделал было шаг к аппарату, но Кручинин преградил ему путь.

— Зачем вы его запустили сейчас? — негромко спросил пастор.

— По оплошности, — сказал Кручинин.

— Прошу вас… дайте сюда аппарат! — В голосе пастора слышалось все большая настойчивость.

— Позвольте мне сначала взять мои ленты.

— Нет, позвольте мне взять аппарат! — настаивал пастор.

По лицу Кручинина Грачик понял, что пастору не удастся овладеть своим аппаратом.

И тут в пасторе произошла столь же резкая, сколь неожиданная перемена: минуту назад высказав требование вернуть ему аппарат, он уже, как всегда, заразительно смеялся и, беззаботно махнув рукой, сказал:

— Делайте с этой штукой что хотите. Я дарю её вам на память о нашем знакомстве… и, если позволите, в залог дружбы… Вместе со всем, что там записано.

— Вы даже не представляете, какое удовольствие доставляете мне этим поистине королевским подарком! — воскликнул Кручинин.

Он поднял с пола аппарат и переключил рычажок с записи на воспроизведение звука. Аппарат долго издавал монотонное шипение. Пастор принялся набивать трубку. И когда все были уже уверены, что ничего, кроме нелепого шипения, не услышат, совершенно отчётливо раздались два голоса: один принадлежал пастору, другой — кассиру. Между ними происходил диалог:

Кассир. …сохраните мне жизнь…

Пастор. Вы были предупреждены: в случае неповиновения…

Кассир. Клянусь вам…

Пастор. А эти деньги?! Он знает все. Он сам сказал мне.

Кассир. Я честно служил вам…

Пастор. Пока вы служили, мы платили… а изменников у нас не щадят… Единственное, о чём сожалею: вас нельзя уже повесить на площади в назидание другим дуракам. Никто не будет знать, за что наказан ваш глупый брат и вы сами… Готовьтесь предстать перед всевышним… Во имя отца и сына…

Больше присутствующие ничего не услышали: два удара — по магнитофону и по лампе — слились в один. Прыжком звериной силы пастор достиг двери. Ещё мгновение — и он очутился бы на улице, если бы Кручинин не оказался у двери раньше него. Грачик услышал злобное хрипение пастора. Через мгновение фонарик помог Грачику прийти на помощь другу. Им удалось скрутить пастору руки. Тот лежал на полу, придавленный коленом Кручинина.

Но преступник не смирился. Он пускал в ход ноги, зубы, голову, боролся, как зверь, не ждущий пощады, и успокоился лишь тогда, когда ему связали ноги.

Первое, что Грачик увидел в ярком свете электричества, было лицо кассира Хеккерта. Без кровинки, искажённое судорогой боли, оно было обращено к фогту. Слезы текли из мутных глаз Хеккерта. Это было так неожиданно, что Грачик застыл от изумления.

— Подойдите ко мне, — обратился кассир к фогту. — Я знаю, меня нужно арестовать. Я должен был раньше сказать вам, что он был оставлен тут гуннами, чтобы следить за нами, следить за мною, чтобы охранять ценности. Он должен был переправить их в Германию; когда гунны прикажут.

— Пастор ?! — удивился фогт.

— Он никогда не был пастором, он… он фашист.

— Вы знали это? — укоризненно сказал фогт. — И вы… вы скрыли это от меня, от нас всех?!

Кассир упал на подушку, не в силах больше вымолвить ни слова.

— Прежде всего, господин фогт, — сказал Кручинин, — вам следует послать своих людей в горы, чтобы они взяли спрятанные там ценности. Рагна Хеккерт знает это место.

— Как, и вы?! — воскликнул фогт.

Девушка молча опустила голову.

— Рагна искупила свою вину, — вмешался Кручинин. — Она показала, где спрятаны ценности, награбленные нацистами.

— Она знала это и молчала?! — не мог успокоиться фогт.

— Вы узнали все на несколько часов позже меня, — сказал Кручинин. — А скажи я вам все раньше, вы сочли бы меня сумасшедшим. Кто поверил бы, что шкипера убил пастор? Кто поверил бы, что в кассира стрелял пастор? Кто, наконец, поверил бы тому, что пастор спрятал ценности? Вот теперь, когда вы знаете, что этот человек никогда не был тем, за кого вы его принимали, я объясню вам, как все это случилось, и тогда вы поймёте, почему я молчал.

— Но Оле! Где же Оле и что с ним будет? — вырвалось у Рагны.

Он хочет говорить на равных началах

С чего же начать?.. — задумчиво проговорил Кручинин, когда все уселись, и поглядел на сидящего рядом с Грачиком связанного по рукам и ногам лжепастора. — Если я в чём-нибудь ошибусь, можете меня поправить, — начал Кручинин. — Итак, первую совершенно твёрдую уверенность в том, что так называемый пастор…

— Насколько я понимаю, — скривив губы, сказал пастор, — речь пойдёт обо мне?! Вы считаете это достойным: глумиться над связанным?..

— Вы имеете возможность возражать мне, спорить со мной, — спокойно произнёс Кручинин. — Или вам хотелось бы участвовать в беседе как равному?

— Я не дам вам говорить!.. Слышите, я не дам вам произнести ни слова!.. Я буду кричать! — взвизгнул пленник.

— Это не принесёт вам пользы.

— Если вы не трус, — крикнул преступник, — развяжите меня — и тогда можете говорить что хотите… Иначе я буду кричать. — И с лицом, перекошенным злобной гримасой, он процедил сквозь зубы: — Разве это не унизительно для вас — спорить со связанным?

— А разве я собираюсь с вами спорить?! — удивился Кручинин.

— О, разумеется, о чём вам спорить?! Вы спокойно можете оплевать беззащитного человека.

— Хорошо… Сурен, развяжи ему руки. Если ему хочется поговорить со свободными руками — пусть говорит. В конце концов, преступник ведь имеет право оправдываться… Пусть говорит, хотя ему и нечего сказать. Ведь если он и не непосредственный убийца шкипера, то во всяком случае имеет основание скрывать истинного виновника. Это я понял после фразы, произнесённой им ещё на борту «Анны» в утро смерти Эдварда Хеккерта. Так называемый пастор сказал мне: «Мой взгляд нечаянно упал в иллюминатор, и я увидел Оле… Я успел различить его фигуру, когда Оле бежал вдоль пристани и скрылся за первыми домами». Преступник, однако, упустил одно: ведь и я мог взглянуть в тот же самый иллюминатор! Я мог сделать это чисто машинально, даже если бы безусловно доверял «пастору». А к стыду своему, должен признаться, что до того момента я ему верил… Но тут он утратил моё доверие: иллюминатор, в который «пастор» якобы увидел убегающего убийцу, выходил на глухую стену пакгауза. Этот пакгауз загораживал пристань, и при всём желании нельзя было увидеть происходящего на пристани. Кроме того, иллюминатор был ещё задёрнут шторой. Вероятно, поэтому «пастор» и не знал, куда оно выходит. Я тогда спросил «пастора»: «Не трогали ли вы тело убитого?» И он ответил: «Нет!» А между тем штора была придавлена телом шкипера. Значит, она была задёрнута до, а не после убийства. Это было первым уязвимым звеном в показаниях «пастора». После этого я вынужден был не доверять ему ни в чём. Именно так: я обязан был не доверять ему.

Не знаю, что толкнуло «пастора» затеять игру с отпечатками пальцев на хлебном мякише, — продолжал Кручинин. — Может быть, сначала он хотел только проверить, имеем ли мы — я и мой друг — представление о дактилоскопии. Быть может, он уже и подозревал: не из пустого же любопытства мы ездили на острова и кое-что смыслим в делах, которыми он занимается. «Пастора» снедало сомнение: опознаю ли я его, если мне удастся получить его отпечатки и сличить их со следами на кастете и на клеёнке, которую я, кстати говоря, по оплошности взял при нем со стола в каюте? Увы, тогда я ещё не знал точно, с кем имею дело! А на клеёнке оставалась вся его левая пятерня, когда он опёрся о стол, нанося удар несчастному шкиперу. Может быть, он этого и не заметил, но инстинкт опытного преступника, никогда не забывающего о возможности преследования, заставил его заметать следы «на всякий случай». Именно ради этого он «склонился в молитве» перед телом убитого шкипера. Эта поза, надеялся он, даст ему возможность у меня на глазах стереть рукавом свой след с клеёнки. И он действительно несколько раз провёл рукавом по клеёнке, но все мимо следов. Вообще, такие вещи редко удаются: уж раз след оставлен, так он оставлен. Поздно его уничтожать… Тут, господин «пастор», вы просчитались, несмотря на свой опыт и отличную выучку, полученную в школе Генриха Гиммлера.

— А я никогда там и не был, в этой школе, — насмешливо перебил лжепастор.

— Ах да, простите, — тотчас поправился Кручинин, — я оговорился: вас обучали в системе адмирала Канариса. Но я не вижу тут разницы.

— Это были совершенно разные и даже враждебные друг другу ведомства!

Кое-кто из слушателей рассмеялся. Не мог удержать улыбки и Кручинин.

— Это уточнение делает честь вашей чисто немецкой пунктуальности. Однако властям этой страны, приютившей и обогревшей вас, вероятно, всё равно, как звали атамана вашей шайки, Гиммлер или Канарис, — оба они были подручными обер-бандита Гитлера. С вас спросят здесь по законам этой страны за преступления перед этим народом. Для него вы не только военный преступник, подлежащий выдаче, — вы ещё и убийца. И оставленные вами следы ведут вас прежде всего в тюрьму этой страны.

— Я не оставлял никаких следов, — поспешно возразил Эрлих.

— Так говорит почти всякий преступник: «Я не оставил следов», — но редкий из них бывает в этом уверен. И практика расследования преступлений, которой я слегка интересовался, почти не знает случая, чтобы хоть где-нибудь преступник не оставил своей визитной карточки… Ведь он не дух, а человек. Чтобы действовать среди вещей, он вынужден к ним прикасаться.

— Говорят, — заметил хозяин отеля, — преступники надевают перчатки.

— Да, некоторые думают этим спастись, но, во-первых, и перчатка часто оставляет след, достаточно характерный для опознания. А во-вторых, невозможно все делать в перчатках. Рано или поздно их сбрасывают, и тогда происходит нечто ещё более гибельное для их обладателя. Привыкнув не бояться прикосновений, преступник действует уже не так осторожно и дарит нам целую коллекцию своих отпечатков. Вообще, надо сказать, что если бы идущие на преступление знали то, что знают криминалисты, они редко решались бы на подобные проступки.

— А что знают криминалисты? — с любопытством спросил фогт.

— Они знают, что как бы ни остерегался преступник, какие бы меры предосторожности ни принимал, сколько бы усилий ни потратил на то, чтобы обеспечить себя от улик, это никогда не удаётся.

— Никогда? — снова спросил фогт.

— Почти никогда, — повторил Кручинин. — Звериный, атавистический инстинкт толкает преступника на то, чтобы как можно тщательнее запутать свои следы. Но в его сознании ни на минуту не исчезает это слово — «следы». Его мозг буквально сверлит эта неотступная мысль: «Следы, следы…» Потом, когда уже все сделано, когда он пытается проанализировать случившееся, доминантой его размышлений над содеянным опять-таки является: «Следы, следы…» Его начинает мучить сомнение в правильности своих действий — и главным образом в том, не оставил ли он не уничтоженных, не заметённых, недостаточно запутанных следов. Чем дальше, тем меньше делается его первоначальная уверенность в том, что он не оставил следов. Только неопытным преступникам кажется, что они не оставили следов своего преступления. Поэтому бывает, что инстинкт, подчас помимо воли и логических рассуждений преступника, толкает его обратно на место преступления — проверить, не оставил ли он следов, а если оставил и если есть ещё возможность их уничтожить, то постараться сделать это. К числу таких случаев относится и то, что мы видели здесь: «пастор» явился на «Анну», чтобы проверить, все ли чисто у него за кормой.

Кручинин сделал паузу, чтобы закурить.

— Если так, — заявил пленник, — то почему же вы, вместо поисков убийцы Оле Ансена, занялись игрой в хлебные шарики? Вы же не могли не увидеть следов Ансена на кастете.

— Мы это знаем.

— И знаете, что шкипер убит этим кастетом?

— Знаем.

— Так какого же черта?!

— Тише, тише! Страсти не к лицу такому искушённому человеку, как вы. Сейчас я объясню присутствующим все. Он, — Кручинин кивком головы указал на лжепастора, — принимает нас за простаков, все ещё полагая, что ему удастся убедить нас, будто следы пальцев оставлены на кастете при совершении преступления. А в действительности они оставлены на нём задолго до убийства.

Пленник расхохотался с наигранной развязностью.

— И вы воображаете, что сумеете убедить какой-нибудь суд, будто кастет, побывав в руках у меня или другого воображаемого убийцы, сохранит старые следы Ансена?.. Вы заврались!

— Правда, здесь не суд и мы могли бы не заниматься подобными разъяснениями, но, вероятно, мой друг, — Кручинин сделал полупоклон в сторону Грачика, — не пожалеет пяти минут, чтобы рассказать присутствующим, как вы попытались убедить нас в том, что кастет носит следы Ансена, а не ваши.

— На нем действительно были и сейчас имеются следы Оле Ансена, — сказал Грачик, — именно Оле! Но как «пастор» этого достиг? Он покрыл поверхность кастета, а вместе с нею и имевшиеся на ней жировые узоры пальцев прежнего владельца — Ансена — тончайшим слоем лака. Этим он предохранил следы от стирания. А свои собственные, отпечатавшиеся поверх лака, смыл. Но преступник, так же как вначале и я, не учёл одной, казалось бы, пустяковой детали: стоит посыпать отпечаток пальца тонким порошком, хотя бы тальком, и жир удержит тонкую тальковую пыль, а с остальной поверхности предмета порошок слетит.

— Элементарный разговор, — с пренебрежением проворчал бывший пастор.

— Совершенно справедливо. Это я и говорю не для вас, — усмехнулся Грачик. — Но тем удивительнее, что вы, такой опытный преступник, этого не учли. Вы не подумали о том, что, когда станут изучать отпечатки на поверхности полированного хрома, тальк не удержится на линиях, покрытых лаком. Он и слетел. Сперва я не придал этому значения. Вернее, не понял, в чём тут дело. Это была моя ошибка. Совсем грубая ошибка. Не скрываю. Но я не предполагал такого ловкого хода с вашей стороны. А вот после того, что вы назвали игрой в хлебные шарики, когда вы сделали неудачную попытку внести путаницу в мою работу и подвести под ответ вместо себя ещё и кассира, я вернулся к кастету. И скоро, скорее, чем я сам мог предполагать, мне стало ясно все: я понял и происхождение звука, привлёкшего моё внимание при входе на «Анну», — вы поспешно отбросили к переборке кастет; и запах ацетона — растворителя нитролака, которым вы развели лак настолько жидко, чтобы слой его стал совсем тонким, незаметным для глаза. Таким образом, как видят присутствующие, случившееся с этим преступником только подтверждает то, что сказал Кручинин обо всех преступниках: не бывает случая, чтобы, уничтожая одни свои следы, преступник не оставил других, ещё более убедительных.

— Отлично, отлично, Сурен! — с удовлетворением сказал Кручинин. — Всем ясно, в чём дело… Я думаю, что тут стоит ещё сказать: есть, конечно, и другой тип преступников. Эти, совершив своё чёрное дело, думают только о том, чтобы как можно скорее и как можно дальше уйти. Вероятно, и наш «пастор» поспешил бы дать тягу, если бы мог. Но куда ему было бежать? В нацистскую Германию? Её больше нет. Туда, где существует нацистское подполье? Но как явиться к своим жестоким и алчным хозяевам, покинув на произвол судьбы доверенные ему сокровища? В любую другую страну, в другую среду? Но ведь среди честных людей он был бы как пробка на воде: сколько бы усилий ни прилагал, чтобы скрыться, смешаться с окружающей средой, среда выталкивала бы его на поверхность, как инородное тело. Он боялся бежать… Вернёмся, однако, к тому, как все это случилось… Итак, «пастор» занялся игрой в хлебные шарики и очень ловко сумел подсунуть моему другу (так, что тот ничего не заметил) отпечатки пальцев кассира вместо своих, а свои — вместо отпечатков кассира. Прошу заметить, что перед тем ему удалось подменить отпечатки кассира отпечатками Ансена. Так была внесена полная путаница, которая едва не увенчалась успехом для её изобретателя. «Пастор» немедленно убедился в успехе этого хода: я поделился с ним тем, что подозреваю в убийстве кассира. «Пастор» почувствовал себя в безопасности. Теперь он решил, что для сохранения ценностей подпольного фашистского фонда нужно только отделаться от моего досадного присутствия. Но он оказался слишком плохим стрелком в темноте.

При этих словах все присутствующие удивлённо переглянулись.

— Отправляясь на охоту за мной, «пастор» совершил третью по счёту ошибку, хотя и не очень грубую: он пришёл к кассиру за его ботинками. В садике кассира на мокром гравии совершенно отчётливо отпечатались характерные следы туристских ботинок «пастора». Таких ботинок нет ни у кассира, ни у кого из нас. Взгляните на его подошву, и вы поймёте, что, однажды мельком увидев её, нельзя спутать её след с каким бы то ни было другим. Если бы за своими ботинками приходил сам кассир, он неизбежно наследил бы вот этими морскими сапогами. К тому же ему не нужно было ни топтаться у калитки, ни ходить вокруг дома, чтобы убедиться, что его дочери там нет. Ведь он её не боялся. По мнению «пастора», за ботинками кассира прийти стоило. Этим он ещё крепче смыкал вокруг кассира кольцо улик. Но вот следующая оплошность «пастора»: узнав, что кассир получил от меня деньги в благодарность якобы за то, что сообщил место сокрытия ценностей, «пастор» не внял уверениям отрицавшего это кассира. Надо сознаться, «пастор» имел все основания не верить старику: человек, обманувший своих соотечественников, с лёгким сердцем мог обмануть и его. Поэтому «пастор» решил попросту с ним разделаться. Для этого, конечно, можно было найти более тонкий и безопасный способ, а не стрелять в кассира сквозь свою собственную куртку, как это сделали вы. — Последние слова Кручинин обратил исключительно к «пастору»,

— Я не стрелял в него, — пробормотал тот.

— Неправда! — резко сказал Кручинин. — Сейчас я точно объясню, как вы стреляли. Кассир взял вас под левый локоть. Правой рукой вы вынули пистолет и, рискуя ранить самого себя, в двух сантиметрах от собственного сердца произвели выстрел. Пистолет вы держали слишком близко, поэтому ткань вашей куртки опалена и жёлтые волоски верблюжьей шерсти вместе с пулей вошли в ткань чёрного пальто кассира. Если вы вооружитесь лупой, то сможете убедиться в этом сами… Угодно?

«Пастор» пожал плечами и с негодующим видом отвернулся. Тогда Кручинин, сунув обратно в карман приготовленную было лупу, методически продолжал:

— Если вы ко всему набросаете схему расположения двух входных и одного выходного отверстия, проделанных вашей пулей, то поймёте, что…

— На кой черт вы все это рассказываете? — вдруг со злостью перебил Кручинина лжепастор.

— Неужели вы думаете, что я дал бы себе труд пояснять все это вам? Я говорю для окружающих, — спокойно возразил Кручинин, — им это интересно, а вы… вы только объект моих объяснений. Вы, вероятно, считаете меня дилетантом в ваших делах, но ещё меньше, чем я, понимают в них эти господа. Мой долг гостя отплатить им за гостеприимство, хотя бы поделившись тем, что я знаю.

— Было бы куда правильней, если бы вы не путались не в свои дела, — с прежней злобой продолжал преступник. — Здесь не Советский Союз и…

На этот раз договорить ему не дал фогт. Он с негодованием воскликнул:

— Вот уж тут вы действительно путаетесь не в своё дело! Наши власти, по доверию нашего народа, пригласили русских друзей, чтобы помочь нам выловить вас. Вот почему они здесь, вот почему они — наши гости. Мы от души благодарим их за помощь и просим довести дело до конца: объяснить нам то, чего мы не знаем. Поэтому, — фогт повернулся к Кручинину и сделал жест, приглашающий его продолжать рассказ, — будьте добры, поделитесь с нами всем, что узнали.

— Я хотел бы спросить этого человека… Эрлих — так ведь зовут вас? Вы помните, как в школе разведки вам давали наставления, куда стрелять, куда бить, как скручивать руки, как в «походе» без надлежащего оборудования пытать людей? Вы, конечно, не забыли, как была использована эта наука здесь… Но вы, видно, забыли, что и у моей страны есть счёты с вами. Вы забыли, как однажды ездили отсюда в «командировку на советский фронт», забыли, что творили на нашей советской земле.

— Ни здесь, ни там, у вас, я не совершил ни одного шага без приказа моих начальников, — заявил Эрлих.

— Совершённые вами преступления так же наказуемы, как преступные приказы ваших преступных начальников. И то и другое — уголовно наказуемо.

Эрлих сделал попытку рассмеяться, но смех не удался, преступник выглядел скорее испуганным, чем насмешливым, когда поспешно договорил:

— Но я не русский, я не гражданин вашей страны, меня нельзя судить по советским законам!

Суд, демократия и ответственность

— Можно, Эрлих!

Эти слова Кручинина прозвучали так веско, словно всею тяжестью того, что подразумевалось под ними, он на месте пригвождал фашиста. И ещё раз с тою же спокойной уверенностью Кручинин повторил:

— Можно!.. И не только потому, что мой народ желает и будет вас судить, пользуясь собственной силой, а потому, что это право признано за ним, предоставлено ему народами, чьи права вы, гитлеровцы, попрали, чьи свободы вы разорвали в клочья, чью жизнь вы поставили под угрозу, чью землю залили кровью, чьи жилища и храмы разрушили, чью государственность объявили несуществующей, чьих мужчин и женщин объявили своими рабами…

— Слова, слова, слова! — крикнул Эрлих, но Кручинин не дал себя перебить.

— Конечно, — сказал он, — это выражено в словах, как и любая другая мысль, любая идея, любое чувство, которое люди хотят сделать достоянием себе подобных. Именно пользуясь словами, ещё в тысяча девятьсот сорок втором правительства Чехословакии, Польши, Югославии, Норвегии, Греции, Бельгии, Голландии, Люксембурга и Франции, подписавшие «Декларацию о наказании за преступления, совершённые во время войны», обратились к советскому правительству с предложением предупредить об ответственности за злодеяния, совершаемые гитлеровцами в оккупированных ими странах. В тысяча девятьсот сорок третьем году правительства Советского Союза, Соединённых Штатов и Великобритании огласили совместную декларацию. В ней есть строки о том, что все немцы, принимавшие участие в массовых расстрелах или в казнях итальянских, французских, нидерландских, бельгийских и норвежских заложников или критских крестьян или в истреблении народов Польши, Чехословакии, Советского Союза, должны знать, что они будут отправлены в места их преступлений и будут судимы на месте народами, над которыми совершали насилия… Я вижу, вам не нравится, Эрлих, что я это так хорошо помню, но я договорю. Я знаю наизусть то, что следует дальше: пусть те, кто ещё не обагрил своих рук невинной кровью, учтут это, чтобы не оказаться в числе виновных, ибо три союзные державы наверняка найдут их даже на краю света и передадут в руки обвинителей с тем, чтобы могло свершиться правосудие. Ручаюсь вам, Эрлих, я не спутал ни слова, хотя, казалось бы, каждое из них должно было огненными буквами гореть именно в вашем сознании, а не в моем. Ведь это относилось к вам, а не ко мне…

— И вы воображаете, — все ещё храбрясь, выговорил Эрлих, — что на основании этого вы будете судить меня в вашей стране?.. Так ведь это же только заявление, а не закон! Во всяком случае не закон моей страны. А только ему я подчиняюсь, только ему дано признать меня правым или виноватым.

— И этот момент уже предусмотрен, Эрлих. Уже разработано положение о международном трибунале, который будет судить военных преступников, и в первую голову именно тех, чьи приказы вы исполняли. А за ними и вас.

— Глупости! — запротестовал Эрлих. — Этого никогда не будет!

— Будет, Эрлих. — И снова слова Кручинина прозвучали, как удар. — Будет, и очень скоро. Я даже уверен, что где-нибудь в растерзанной вами Литве или в Калабрии, а может быть, в Шампани или в Ютландии скорбные руки вдов уже треплют пеньку, из которой кто-то в Уэльсе или в Хорватии, а может быть, во Фракии или во Фламандии совьёт крепкую верёвку. И француз или американец, итальянец или югослав, выполняя пренеприятную обязанность всемирного мстителя, завяжет на этой верёвке петлю…

— Перестаньте! — истерически взвизгнул вдруг Эрлих. — Вы не смеете так разговаривать со мной. Я ещё не преступник. Я только ваш пленник. Вы пользуетесь силой, а не правом. Я не пойду в ваш суд.

— Вас приведут туда.

— Я никогда не признаю суда, где нет присяжных!

— Вы говорите это так, словно действительно вне суда присяжных не мыслите себе правосудия. Это замечательно, Эрлих! Можно подумать, что вы не были одним из тех, кто осуществлял на практике каннибальскую теорию Гитлера о том, что жестокость уважается, что народ нуждается в «здоровом страхе», что он всегда должен бояться чего-нибудь и кого-нибудь. Что народ жаждет, чтобы кто-нибудь пугал его и заставлял, содрогаясь от страха, повиноваться! Может быть, вы даже забыли, Эрлих, о том, что исповедовали гитлеровскую формулу о терроре, который является наиболее эффективным политическим оружием?.. Да, вы забыли это?.. Или вы изволили забыть и то, что на территории Советской Карело-Финской республики вы вершили расправу по этим самым гитлеровским формулам устрашения? Вы, насколько я помню, не чужды тому, что у фашистов именовалось юридической «наукой». Вы отдали дань поклонения теориям всяких шарлатанов от юриспруденции, вроде Эткеров, Даммов и Шафштейнов. Вы даже, помнится, высказывали мысли, аналогичные ферриансксму бреду о «прирождённых» преступниках. Разве это не вы, сидя в петрозаводском гестапо, договорились до того, что низкий лоб и тяжёлый подбородок, присущие угро-финнам, — надёжные признаки поголовной врождённой преступности жителей страны? Эти «данные» служили достаточным основанием вашему суждению о виновности тех, кого к вам приводили эсэсовцы… — Кручинин умолк и посмотрел на притихшего Эрлиха. — Или я ошибаюсь — это был другой Эрлих? Не тот, чья фотография хранится у меня?.. Нет, мне сдаётся, что тут вы не станете оспаривать сходство, Стоит ли отрицать, что вы рычали насчёт «слюнявой сентиментальности» коменданта, освободившего из-под ареста нескольких беременных женщин! Это вы вещали от имени командования СС: «Введение виселицы, вывешивание у позорного столба и клеймение, голод и порка должны стать атрибутами нашего господства над этим народом». Это от вас, Эрлих, местные представители «юстиции» вермахта выслушивали наставление, что-де судья обязан считаться с политическими требованиями момента, диктующими то или иное решение по любому уголовному делу, независимо от существа доказательств. «Обязанность судьи, — толковали вы, — состоит в том, чтобы наказывать всех, кто вступает в противоречие с „господствующими интересами“.

— И всё-таки, — глухо проговорил Эрлих, — я не признаю вашего права судить меня. Я не признаю вашего суда. Я буду требовать присяжных.

— Напрасно, Эрлих, — возразил Кручинин. — Только тот судебный приговор или судебное решение оправдывают своё назначение и служат своей цели, которые исключают какое бы то ни было сомнение в их правильности.

— Вот именно! — оживлённо подхватил Эрлих. — Мне должен быть обеспечен такой приговор, который признаете правильным не только вы, вынесшие его, а признает все общество, все, кто может здраво судить о вещах. Приговор должен быть справедливым! А это может обеспечить только суд присяжных.

— Отбросим то, что этим вы сами признали несправедливыми все собственные варварские приговоры, выносившиеся даже без мысли о присяжных, — терпеливо возражал Кручинин. — И все же я должен вам сказать, что форма судилища, которой вы сейчас вдруг стали добиваться для себя, вовсе не является идеальной. Она не обеспечивает именно того, чего добиваемся мы в наших судах. Будучи активной силой государственного строительства, призванной расчищать путь движению нашего общества вперёд, быть учителем жизни, наш советский суд является единственной машиной правосудия, обеспечивающей поистине справедливый приговор. Только он способен тщательным, объективным разбором судебного дела внушить обществу уверенность в справедливости приговора и непоколебимую уверенность в торжестве закона. А что касается вдруг ставшего вам милым суда присяжных, то один из его защитников, Джеймс Стифен, ценил в нём главным образом два качества: первое — способность создавать в обществе уверенность в справедливости приговора и второе — служить, как выражался Стифен, клапаном безопасности для общественных страстей. Это не моё определение, Эрлих, это слова Стифена, Вам не довольно этого?

— Что бы вы ни говорили, а я нахожусь тут не на советской земле; ваш суд и ваши законы тут ни при чем.

— Именно «при чем», Эрлих, — вмешался вдруг фогт. — Мы сами — и никто другой — просили помощи русских друзей в поимке вас. Мы не умеем этого делать. — Он усмехнулся и развёл руками. — Когда-нибудь, может быть, научимся, но пока ещё не умеем. И мы, в соответствии с декларацией трех великих держав, подтверждённой народами всех стран, отправляем вас теперь для суда туда, где вы грешили.

— Действительно, — охотно подтвердил Кручинин, — не воображаете же вы, Эрлих, что мы искали вас только ради удовольствия передать судьям, которые вас оправдают по законам вашей «справедливости». Ведь после того, как вы пролили столько крови, причинили столько горя на советской земле, вы сумели довольно умело скрыться. Вы вернулись сюда, в эту тихую страну, не искушённую в наблюдении за такими, как вы, в розыске их и наказании. Вы знали, что делали, когда вернулись сюда в том же обличье, в каком исчезли отсюда — в одежде пастора. Должен сознаться, было не так-то легко проследить ваш путь. Одно время мы даже думали, что совсем потеряли ваш след и что вы оставили нас в дураках. Это было, когда мы, добравшись до островов, не обнаружили там никаких признаков вашего пребывания. Но, как видите, теория о том, что не родился ещё преступник, который не оставит своих следов на месте преступления и не будет пойман, оказалась верной. Мы пришли сюда.

— Вы дьявольски уверены в себе, не правда ли? — насмешливо проговорил преступник.

— Сознаюсь — да, мы уверены в себе, — с улыбкой ответил Кручинин. — В себе и в своих друзьях. И, как видите, наша уверенность пока оправдывается… Или вы и сейчас ещё не убеждены, что вам не уйти?

По мере того как говорил Кручинин, пленник все больше овладевал собой. Он стал как будто спокоен, не делал попыток освободиться и наконец таким тоном, словно ничего не случилось и он не сидел со связанными ногами, а был таким же гостем, как остальные, попросил папиросу. Голос его был совершенно ровен, когда он, откинувшись в кресле и разглядывая поднимавшиеся к потолку струйки табачного дыма, проговорил:

— К сожалению… я достаточно много знаю о вашей цепкости. Вы меня, конечно, не выпустите… Хотя… Я совершенно не понимаю этих господ, — он кивком головы указал на фогта. — Как могут они протянуть руку вам, своим непримиримым врагам, вместо того чтобы помочь нам, своим единомышленникам и друзьям? Стать сообщниками дикого Востока против западных демократий!.. Разве это не самоубийство?

Кручинин рассмеялся так заразительно, что, глядя на него, заулыбались остальные.

— Минутку внимания, господин фогт! — воскликнул он. — Право, это даже забавно! Этот господин говорит, что он и его сообщники-гитлеровцы — друзья вашего народа, вашей страны!.. Это просто замечательно! — Кручинин обернулся к Грачику: —У тебя далеко сумка с документами, заготовленными для передачи суду?

Уверенность в себе и дружба

Грачик молча снял и передал Кручинину сумку, висевшую у него через плечо. Кручинин быстро разобрал пачку вынутых из неё бумаг.

— Вот, господа!.. — Он поднял над головой несколько листков. — Сейчас вы увидите, что значат дружеские чувства гитлеровцев к вашей стране…

Однако ему не удалось договорить: дверь комнаты порывисто распахнулась, и на пороге появилась Рагна. Одно мгновение она стояла, держась за ручку двери и не то удивлённо, не то испуганно оглядывая присутствующих. Потом ступила в комнату и захлопнула за собою дверь. Девушка была так взволнована, что не сразу удалось уловить смысл её слов. Оказалось, что когда она привела к гроту в горах отряд горожан и они вскрыли ящики, то нашли в них только камни.

— Ага! — со злорадством воскликнул Эрлих.

— Вы напрасно делаете вид, будто радуетесь, Эрлих, — сказал Кручинин. — Вы никого не обманете. Вы же отлично знаете, что не ради этик камней убили, старого шкипера и покушались на жизнь кассира.

— И всё-таки вы не получили ничего, кроме камней! — со злорадством воскликнул Эрлих.

— Пока да, — спокойно согласился Кручинин. — Но из этого не следует, что тем дело и кончится. Повторяю: не ради же тайны нескольких булыжников вы совершили всё, что произошло здесь в эти дни!.. Или вы сами хорошенько не знали, что творите?

— Я всегда знаю, зачем делаю то или другое, — нагло усмехнулся нацист.

— Вот-вот. Вы давно узнали, что Эдвард проник в вашу тайну, вернее, пока только в тайну вашего клада. Вы испугались того, что он может поделиться ею ещё с кем-нибудь, а там, за кладом, дело дойдёт и до вас. Так?

Пленник пожал плечами.

— Должен сознаться, что этот сюрприз с ящиками меня несколько озадачивает. Но… — Кручинин покрутил кончик бороды. — Я верю в старую поговорку: нет ничего тайного, что не стало бы явным… Право, уж очень не хочется мне допустить мысль, будто вы, Эрлих, были так предусмотрительны, что заблаговременно убрали свой клад из тайника… Кроме этой небольшой загадки, нам остаётся выяснить только, как вы узнали, что шкипер раскрыл тайну клада…

Но фашист перебил его:

— Тут-то уж вы ни при чем: я просто подслушал его разговор с Оле на «Анне».

Старый фогт поднялся со своего места и гневно сказал:

— Вы дерзкий негодяй, Эрлих! По вине предателя Квислинга наш народ достаточно хорошо узнал, чего стоит фашизм, и больше никогда не попадёт в его сети.

— Не будьте так самоуверенны, фогт, — со смехом ответил Эрлих. — Там, где был один Квислинг, может найтись ещё десять.

Фогт в негодовании потряс кулаком:

— Никогда! Слышите вы, никогда!.. Мы обнажаем головы перед могилами советских солдат, проливших кровь за избавление нашей страны от таких, как вы. Народ наш, простой и мудрый народ, всегда был честен и будет честен. Он всегда был храбр и будет храбр. Он всегда любил свободу и свою отчизну и всегда будет их любить. Если тёмные силы помешали нам отстоять честь родины в годы фашизма, то из этого не следует, что в следующий раз мы не сумеем отстоять её. Таким, как вы, конец. Навсегда! Навсегда, говорю вам! — И фогт топнул ногой.

А Эрлих ответил ему издевательским смехом.

— Как жаль, что я не облечён властью тут же вешать таких! — задыхаясь, проговорил фогт.

— Хорошо, что у вас нет такой власти. А то бы вы сгоряча могли совершить этот справедливый, но несвоевременный шаг, — с улыбкой проговорил Кручинин.

— Вы считаете несвоевременным наказание такого преступника? — удивился старик.

— Прежде чем мы не узнали всех, кто стоит за ним? Разумеется! Ведь он не один, и наши народы, все мы хотим знать их имена, хотим знать их планы, хотим…

Но старик в нетерпении перебил:

— Война окончена. Победа за нами. Хозяева Эрлиха нам больше не страшны. Это призраки. У них нет ни власти приказывать, ни средств осуществлять свои планы. С ними покончено. Покончено вашими же руками.

— Я знаю силу наших рук, господин фогт, — спокойно ответил Кручинин. — Знаю силу своего народа, знаю силу народов, которые плечо к плечу с нами шли к победе. Но вы ошиблись дважды. Во-первых, в том, что война окончена…

— Но…

Кручинин остановил его, подняв руку.

— Война продолжается. Она шла, идёт и долго ещё будет идти на фронте, которого никто из нас не видит, на котором нет ни канонады, ни шумных битв. Битва продолжается за кулисами той войны, которая шла у всех на глазах. И, как всякое сражение, особенно тайное, эта битва впотьмах чревата большими неожиданностями. Очень большими неожиданностями, господин фогт.

— Вы намекаете на возможность их победы?

— Нет, я имею в виду совсем другое: речь идёт о расстановке сил. Тот, кто в видимой войне стоял по одну сторону барьера, в тайной может оказаться по другую его сторону. Тот, кто был нашим союзником вчера, сегодня может тайно перейти на сторону врага, а завтра открыто обнажить меч против нас.

— Вы говорите ужасные вещи, господин Кручинин. Просто страшные вещи!

— Лучше узнать о них прежде, чем они произошли, или по крайней мере не закрывать на них глаза, когда это уже случилось.

— И всё-таки я не решаюсь подумать о том, на что вы намекаете.

— Я пока ни на что не намекаю, господин фогт. Мы вообще любим говорить прямо, открыто. Но сейчас я только хочу предупредить вас: не думайте, что на этом Эрлихе кончается зло. Не закрывайте глаза на опасность появления врагов везде и всюду. Они есть и у вашего народа. За рубежами вашей страны и внутри их. Будьте бдительны, господин фогт, если хотите, чтобы ваш народ сохранил свободу и жизнь. Вот и всё, что я хотел сказать.

Фогт подошёл к Кручинину.

— Мы ничего не боимся, господа! Наш народ никогда не согласится продать свою свободу ни дёшево, ни за все блага мира. Он любит свою свободу, свою страну, свою историю. И позвольте мне сказать так: с тех пор, как мы знаем, что рядом с нами по северной границе живут такие друзья, как вы, мы ничего не боимся, право же, ничего!

Плут Оле

Друзья собрались в обратный путь. Им уже не было надобности совершать его пешком, хотя Грачик с большим удовольствием закинул бы за спину мешок и с палкой в руках снова промерял своими шагами склоны живописного хребта. Это было бы ему не менее приятно, нежели плыть на «Анне» в обществе закованного в наручники Эрлиха. Правда, тот вёл себя теперь вполне спокойно, видимо смирившись с перспективой путешествия в советский суд, но при всякой встрече с Кручининым или с Грачиком пытался возобновить спор о несовершенстве советской системы правосудия. В последний раз, по-видимому пытаясь дознаться, что его ждёт, он сказал:

— И всё-таки, предстань я перед беспристрастным судом присяжных, они бы меня оправдали. — Он хотел улыбнуться, но это ему плохо удалось. Заискивающе заглядывая снизу в глаза Кручинину, он с трудом выговорил: — Ваши меня… повесят?

Кручинину показалось, что губы Эрлиха плохо его слушаются. Не потому ли, задав этот вопрос, он так плотно сжал их?

— Не знаю, — сказал Кручинин так, словно речь шла о чём-то совсем незначительном. — Право, не знаю… Может быть, и повесят. Но… — Помолчав, он продолжал: — Вы напрасно воображаете, будто оправдательный приговор суда, который вам кажется спасением, действительно явился бы оправданием. Когда оправдательный приговор вынесен за недостаточностью улик, он малого стоит. Это же совсем не то, что доказать невиновность.

Было ясно, что эти отличия сущности оправдательного приговора мало волнуют Эрлиха. Его больше интересовал вопрос — может ли он избежать петли?

— Вы, видимо, издеваетесь надо мной?!

— А вы полагаете, что моральная суть приговора не имеет значения? — спросил Кручинин. — Может быть, и так. Для психологии убийцы важно одно: заплатит ли он своей жизнью за жизнь других или нет?

Наступил последний вечер их пребывания в городке. Было уже поздно, и тишина стекала с гор вместе с сырой вечерней мглой. Она ползла на запад, к едва слышному отсюда шороху моря.

Грачик долго гулял по дороге, ведущей в горы, потом сел на камень и задумался. Ему показалось, что со стороны гор, оттуда, куда убегает светлая полоса шоссе, доносится какой-то странный напев. Он прислушался. Да, это было пение. Сначала один голос, потом целый хор. Когда невидимое шествие приблизилось, Грачик различил среди голосов поющих звонкий молодой баритон. Кто-то задорно и мужественно пел о горах, о море, о чудесных девушках с толстыми золотыми косами, живущих в горах, на берегу моря. Песня показалась Грачику знакомой. Он старался вспомнить, где её слышал. А, вот что! Это та же самая песня, которую певали рыбаки на самом-самом севере этой страны, когда советские солдаты принесли им освобождение от гитлеровской оккупации… Знакомая песня… Чудесная песня чудесных людей.

Но вот до тёмных силуэтов на дороге осталось не больше сотни шагов, и Грачик пошёл им навстречу. Впереди группы шёл Оле. Это его молодой баритон звучал громче всех голосов…


Вот что Оле рассказал Грачику.

В ночь перед убийством шкипера старый Эдвард позвал его и сказал:

— Слушай, мальчик, потерпи ещё немного. О тебе многие думают плохо.

— Я это знаю, дядя Эдвард, — спокойно ответил Оле.

— Ну, и я тоже знаю, откуда они идут, эти слухи. И чего они стоят, я тоже знаю. — Лукаво прищурившись, он погрозил пальцем. — Мне известно, плут ты этакий, и я тебе скажу, мальчик: не прогони советские люди гуннов из нашей страны, быть бы тебе за колючей проволокой.

Оле беспечно махнул рукой и рассмеялся.

— Нет, дядя Эдвард. Таких, как я, гунны не держали в лагерях.

— Ну да, ты хочешь сказать, что таких гунны отводили в горы и стреляли им в затылок.

— Верно, дядя.

— Ну, так и я говорю. Я-то знаю тебя, Оле. Слушай внимательно, племянничек, что тебе скажет брат твоей матери. Я знаю, где гунны спрятали ценности наших людей. Те самые, что были в ломбарде. Ты пойдёшь в горы, найдёшь ценности и перенесёшь их в городской банк.

— Откуда вы знаете? — спросил Оле.

— Пока я тебе ничего не скажу. Вернёшься — узнаешь. Как только мы спасём ценности, мы сможем взять и последнего из гуннов, который ещё топчет нашу землю.

— Вы его знаете?

— Он от нас не уйдёт.

Оле не нужно было дважды повторять предложение. Он созвал людей, с которыми творил уже немало смелых дел, пока здесь были немцы, — тех самых людей, во главе которых он взрывал мосты и водокачки, топил фашистские суда, выкрадывал у гитлеровцев тол, убивал в горах вражеских офицеров и гестаповцев. Шкипер дал ему точные указания, где найти клад и как обмануть агентуру нацистов, взять ценности и заполнить ящик камнями. Оле отправился в путь. Он должен был уйти незаметно. Это ему почти удалось. Единственным человеком, видевшим, как он уходил, была женщина, встретившая его на повороте у могилы старого Ульсона.

Но вот что самое занятное во всем этом деле: ведь вовсе не все ящики оказались наполнены ценностями. Один из них, самый крепкий, железный, который с трудом удалось вскрыть, содержал не золото и не деньги. Он был набит…

— Ну, как вы думаете, чем? — спросил Оле у Грачика.

— Откуда мне знать?

— Бумагой! — многозначительно воскликнул Оле. — «На что нам бумага? — сказали наши люди. — Давай сожжём эту фашистскую грязь. Наверно, тут доносы. В них написана всякая мерзость про наших людей, за которыми следило гестапо». Но я им сказал: «Нет, ребята, бывает бумага, которая дороже золота и камней. Мы возьмём её с собой. Я знаю хороших людей, которые нам скажут спасибо за такую находку».

При этих словах Оле хитро подмигнул Грачику:

— Ну что? Разве я ошибся?

Грачик молча положил ему руку на плечо, а другой рукой крепко сжал широкую ладонь проводника.

— Вот и все… Теперь Оле станет шкипером «Анны» и заменит старого Эдварда, завещавшего шхуну племяннице Рагне.

— Тогда торопитесь занять свой пост у руля, — весело сказал Грачик. — «Анна» должна увезти нас отсюда на юг. Нас и арестованного.

— Просто-таки не знаю, что мне приятней: иметь на борту таких почётных гостей или такого пленника?! Просто не знаю…

И Оле снова запел о том, какою будет жизнь рыбака, если ему удастся поговорить с одной смелой голубоглазой девушкой, у которой такие золотые толстые косы…

Песня затихала вдали. Впереди своей рабочей команды широко шагал к городу Оле Ансен. Первым домиком, который он должен был встретить на своём пути, был домик Рагны Хеккерт. Грачик ясно представил себе эмалированную дощечку на калитке маленького садика «Вилла „Тихая пристань“. В окошке домика уютно светился огонёк.

Примечания

1

Нимейер — лютеранский священник, бывший офицер-подводник, активный антигитлеровец первых лет становления нацизма в Германии.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8