Пестрая компания (сборник рассказов)
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Шоу Ирвин / Пестрая компания (сборник рассказов) - Чтение
(стр. 2)
Завзятый прогульщик с хорошо подвешенным языком, гроза всех мальчишек на школьных дворах, злобный вандал в раздевалках, постоянная причина длительных визитов Кэхилла с извинениями: к родителям детей с разбитыми Чарлзом носами; к сердитым, оскорбленным им учителям; однажды пришлось даже наведаться в полицейский участок -- Чарли проник в сельский магазин теннисных принадлежностей и похитил там дюжину жестяных коробок с мячами и две связки хромовой проволоки. Возможно, как раз в тот момент его отважный, резвый мальчишка превратился в малолетнего преступника?.. Хитроватое, плутоватое, без тени покорности лицо, окаймленное белокурыми волосами... Взглянуть на сына объективно -- что так и бросается в глаза? Наглость и нахальство, столь свойственные веку, с этими гангстерскими радиопередачами и призывающими к откровенному насилию книжками-комиксами; насилием и полной безответственностью двух, а то и трех поколений киногангстеров и экранных сексуальных маньяков. Не дают им покоя ненависть к умным, хорошим книгам; пристрастие к крепкому виски; постоянные разводы в судах; банкротства косяком -- и все становится с годами только хуже. Кэхилл попробовал представить себя семидесятилетним стариком, которому приходится содержать балбеса сына, платить из своего кармана алименты его красоткам блондинкам, выручать его из судов магистрата, всячески пытаться замять все выдвинутые против него обвинения за езду в нетрезвом виде и драки с полицейскими... "Завтра,-- мрачно рассуждал он,-- придется по душам поговорить с этим юным оболтусом". Хотя кто знает, дадут ли его строгие увещевания положительный результат. Трудно поручиться за это. Отец Джона Диллинджера, вероятно, не раз разговаривал с сыном по душам у себя на ферме в штате Индиана, да и старик Аль Капоне наверняка неоднократно приглашал в свой дом в Бруклине с многочисленными обитателями священника местного прихода, чтобы тот научил уму-разуму его черноглазого хулиганистого сынка... Остается только надеяться, что Ривз при встрече с ним на следующий день не скажет ни слова по поводу Чарли. В постели, как ему показалось, стало ужасно жарко, просто невыносимо; ручеек пота потек по ложбинке его груди. Он отбросил одеяло с простыней. Раздался довольно громкий треск статического электричества, возникшего от трения, и вокруг его фигуры вспыхнул пучок странных голубоватых искр... Эдит пошевелилась во сне, видимо, из-за этого резкого звука, но так и не проснулась. Все с тем же мрачным видом глядел он на нее, чутко прислушиваясь к ее ровному дыханию. Пришла бы домой пораньше, предупредила его, что проведет весь вечер здесь,-- пришлось бы ей самой отвечать на звонок Ривза. Тот подсказал бы ей, о чем с ним переговорить, и в результате избежал бы этой жуткой ночи, этих терзаний, сомнений, догадок... Твердо решил: он, черт подери, и с ней как следует завтра поговорит, задаст ей два-три неприятных вопроса. Нет, нет, так не годится! Нужно схитрить! Догадается, что ей намерены учинить допрос,-- наверняка рассердится, надуется и будет молчать, не разговаривать с ним несколько тягостных дней. В доме начнется настоящий тарарам, ему самому придется идти на попятный, уступать ей во всем, и такое положение продлится до самой Пасхи. Нет, он будет вести себя небрежно, действовать экспромтом,-- например, станет читать у нее на глазах газету, задавать ничего не значащие вопросы о детях и добьется, что ей (застанет ее врасплох) придется пойти на кое-какие признания,-- если, конечно, есть в чем признаваться. Вдруг ему стало стыдно, что он плетет заговор против собственной жены, которая ему во всем доверяет и сейчас так сладко спит на соседней кровати. Повинуясь какому-то внутреннему импульсу, собрался было встать, подойти к ней, нежно обнять... Предпринял даже такую попытку, сел в кровати, но потом передумал. Иной раз он будил ее посреди ночи, и она принималась ужасно ворчать... Можно не сомневаться -- она испортит ему настроение на весь следующий день. Вглядывался в нее, чувствуя к ней отвращение. Еще эти все дела с двумя кроватями... До войны спали в одной большой, широкой кровати, как и полагается всем женатым людям. Чтобы чувствовать, что в самом деле живешь в браке, оба, он и она, должны объединиться, чтобы защитить себя от напора внешнего мира, и каждую ночь проникать в теплую крепость супружеского ложа. А две кровати неизбежно знаменуют собой предостережение -- о грядущем разъединении, отказе от связывающей их общности, об одиночестве и взаимном отторжении. Когда он вернулся с войны, Эдит заявила, что больше не будет спать с ним в одной кровати, ибо давно отвыкла от этого. И он,-- надо же, такой дурак! -- пошел на это. Появились в доме две кровати, а значит, два матраса и дополнительных теплых одеяла (лишние расходы -- целых три сотни долларов). На все это ушло целиком его выходное пособие. Вот награда за всю прйденную им войну --жена теперь спит одна, на своей кровати. А герои войны должны спать одни -- на своей... Ладно, но сейчас-то зачем из-за этого волноваться? Этот бой он проиграл -- давным-давно -- и теперь каждую ночь остается один на один со своей бессонницей. Вот сегодня, в очередную такую ночь (думал он с несколько просветленной головой и ораторским настроением), пришлось обсуждать с самим собой эту проблему с сообщением, оставленным Джозефом Ривзом. Главное сейчас -- это каким-то образом все систематизировать, подойти к проблеме с научной точки зрения. Ну, как рубрики в журнале "Тайм": "Бизнес", "Политика", "Общенациональные интересы", "Наука", "Религия", "Секс" -аккуратно все разложено по полочкам. Две минуты на каждую рубрику -- и у тебя на вооружении достаточно фактов, разных мнений; с таким багажом можно ожидать выхода очередного номера... Общенациональные интересы... В нашем, двадцатом веке... Три дня назад, во время ланча, Ривз заявил, что общенациональные интересы -- это всего лишь эвфемизм1 бойни: уже завершенной, осуществляемой, вынашиваемой в планах; в прошедшем, настоящем и будущем времени. С соответствующим ростом бюджета на эти цели. Последние несколько месяцев Ривз буквально одержим идеей войны. На том же ланче у них состоялась довольно-таки неприятная беседа о возможности новой войны -- она вот-вот неизбежно начнется. Ривз -- он всегда излучал непобедимый оптимизм по всем другим вопросам -- старательно рылся в газетах и журналах, выискивая новые тревожные доказательства неминуемости военного конфликта, во время которого наверняка будут применены эти ужасные новые орудия. Кэхилл последнее время даже старался избегать встреч с Ривзом -- ему эта тема претила, не хотелось об этом думать. А мрачный поток статистических данных о пределах досягаемости атомных бомб и снарядов и о смертоносном потенциале биологического оружия, постоянно вырывавшийся изо рта его друга, нисколько не прибавлял аппетита за ланчем. Кроме того, Ривз составил скорбный обзор -- сколько можно насчитать эпизодов на протяжении истории, когда целые народы, фактически целые цивилизации, своими безрассудными действиями совершали, по сути дела, массовые самоубийства. Исходя из этого он предрекал: широкомасштабное самоуничтожение, возможно, в ближайшие несколько лет повторится. Чтобы оставаться в здравом уме и не допустить помешательства, размышлял Кэхилл, с негодованием стараясь вытеснить из сознания эти апокалиптические аргументы, нормальный человек должен воздерживаться от подобных мыслей -таков его твердый выбор. И так он бессилен, постоянно преследуем черными мыслями, то и дело погружается в холодный душ страшных, не зависящих от его воли событий, страдает по ночам от бессонницы; пусть всячески избегает обсуждения таких вопросов или хотя бы делает это днем, когда нервы куда более уравновешенны и спокойны. Война, война, зло безнадежное, повторял про себя Кэхилл, вспоминая кладбища в Нормандии и свист снарядов над головой... На земном шаре в десятках мест строчили пулеметы, одни люди с радостью, старательно убивали других людей, приглашая американцев, русских, берберов, малайцев, югославов, финнов и болгар присоединиться к ним в этой бойне. Стоит почитать газету, послушать радио, проснуться за четверть часа до рассвета -- тут же начинают одолевать мысли о смерти. В 1945 году, когда он вернулся домой с войны, то был уверен -- все самое страшное позади. "Мой предел,-- шутил он всегда,-- это только одна война". И верил в это. Но у других, кто куда влиятельнее его, казалось, другие пределы. Одно дело храбро натянуть военную форму, когда тебе тридцать три, и отправиться на относительно старомодную войну, где идет в ход знакомое оружие: пулеметы, мины, бомбы. И совершенно другое сейчас, семь лет спустя, когда тебе уже сорок и ты ведешь сидячую, размеренную жизнь, думать о возможности участия в атомной или биологической войне. У тебя неплохой дом, есть жена, дети, и вдруг в любой момент ты можешь превратиться в радиоактивную пыль или стать прибежищем для чумных бактерий. Как крепко спит жена, как ей удобно отдыхать одной... Интересно, а как спят другие в этот тревожный год?.. Сквозь шторы уже пробивается сумеречный рассвет. Боже, даже такой слабый свет режет ему глаза, теперь ему весь день чувствовать себя совершенно разбитым. Но с каким-то мазохистским остервенением он продолжал мысленно зачитывать дальше свой список: политика. Да, этот предмет способен заставить человека провести ночь-другую без сна. По словам Ллойда, все того же сплетника, Ривза после встречи с президентом университета (у него в кабинете) вызывали на секретное совещание комитета сенаторов штатов, прибывших сюда из столицы для расследования коммунистического влияния на территории колледжа. Ллойд в течение многих лет вел активную деятельность в нескольких весьма сомнительных организациях, Ривзу он никогда не доверял, и ему все это совсем не нравилось. -- Этот Ривз -- "человек, преданный компании",-- с презрением бросил однажды Ллойд в его присутствии.-- Способен продать лучшего друга за одну улыбку крупного держателя акций. И многозначительно глядел на Кэхилла, когда произносил эти слова -"лучшего друга"; теперь он отдает себе отчет, что Ллойд обмолвился об этом далеко не случайно. Думая о том, что же мог сообщить Ривз членам комитета, он заерзал в постели. В довоенные годы, когда коммунизм был вполне респектабельной политической доктриной, сам Кэхилл принимал участие в работе различных комитетов; многие члены их, он уверен, состояли в компартии, и он позволял им не раз использовать свое честное имя в качестве подписанта на целом потоке безвредных петиций и заявлений если и не составленных коммунистами, то, несомненно, пользовавшихся их полным одобрением. Однажды они с Ривзом даже отправились на какой-то довольно мирный, открытый для всех партийный митинг, где несколько его знакомых в своих речах утверждали, что коммунизм -- это, по сути дела, американизм двадцатого века, и несли прочую чепуху. Ему предложили вступить в партию,-- он это хорошо помнит, забыл только, кто именно подошел к нему с таким предложением и произнес эти памятные слова. В партию он не вступил и больше на ее митинги не ходил. А если комитет сенаторов располагает информацией, полученной от агентов, что он посещал партийные митинги, и коммунисты предлагали ему к ним присоединиться. Как ему поступить в таком случае? Пойти на заведомое лжесвидетельствов и заявить, что никогда на митинге не бывал, или сказать правду? Но в таком случае придется отвечать и на другие вопросы. Например: "Был ли там профессор Кейн?"; "Выступал ли мистер Райян, преподаватель химии, с речью, посвященной деятельности Коммунистической партии?"; "Изучите, пожалуйста, этот список имен и назовите людей, которые принимали участие в митинге". Что ему делать в подобной ситуации? Профессор Кейн был на митинге, произнес там речь; Кэхиллу известно, что он тихо, без особого шума, вышел из партии во время заключения русско-германского пакта о ненападении и с тех пор отказывался иметь что-либо общее с коммунистами. Но кто мог бы знать, чту сообщил профессор Кейн членам комитета? Хоть он и его приятель, но ему, разумеется, нужна работа. Скажи Кэхилл правду -- и Кейн в течение месяца лишится работы и его доброе имя покроют несмываемым позором. Ну а этот бедняга Райян? Его уже отстраняли временно от должности по подозрению в коммунистической деятельности, у него больная жена, требуются деньги на адвоката, чтобы защитить себя. Коммунист или не коммунист, но всегда был приличным человеком, застенчивым, абсолютно безвредным. Трудно понять, почему он так поступил. Сам он был против проповедуемых Райяном идей, но тот ему все равно нравился, по-человечески он жалел его, и, в конце концов, пятьдесят долларов не такие уж большие деньги. Кэхилл поделился с Ривзом, что отдал эти несчастные пятьдесят долларов Райяну, даже просил его тоже помочь коллеге. Ривз холодно ответил, что тот сам во всем виноват -- и в просьбе отказал. А если Ривза заставят на комитете рассказать об этих пятидесяти долларах? Что он, Кэхилл, скажет, если его начнут допрашивать; как он будет себя вести, проявит ли честность и мужество? Но о какой чести может идти речь в подобной ситуации? Разве лжесвидетельствование --это честно? С другой стороны, честно ли портить жизнь своим друзьям, самому себе? Верит ли он по-настоящему, что тот же Райян, например, невинный парень, настоящий идеалист, или у него есть в этом отношении свои сомнения? Райян, ученый, с тихим, мягким голосом и с постоянной застенчивой улыбкой на устах, примерный семьянин,-- потенциальный предатель и убийца, опасный заговорщик, выступающий против ценностей дорогих ему, Кэхиллу?.. Нет, он слишком устал и раздражен сегодня утром, чтобы принимать верные решения. Предположим, поинтересуются этим митингом. "Когда, в какой день состоялся?", "В каком году?", "Кто вас пригласил?" Не вспомнить ему эти факты, память словно затянуло плотной завесой тумана. Что он там ни ответит -- все не так. Сказать честно: "Я не помню!" -- как это будет выглядеть в протоколе, в газетах? Попытка скрыть правду, свою вину, достойная лишь полного презрения. Ну ладно, хватит двух минут для размышлений о политике. Куда проще все в журнале: через семь дней -- свежий номер, а в нем целый набор старательно отобранных, приглаженных, анонимных фактов. Новый деятель -- еженедельно, анонимно, под другим заголовком. В каждом номер -- своя тема: честный человек; лжесвидетель; любитель секса; преданный человек; специалист по экономике. И так пятьдесят два раза в год: в каждом номере что-то новенькое, интересное. Никаких безответственно приводимых, неверных фактов -- никогда и нигде. "На Рождество мы познакомим вас с тем, кто всегда и ко всем дружески настроен"; а за статьей о нем последует другая -- о предателе, и все это под красивой, глянцевой обложкой, неограниченным тиражом. За окном послышался странный мягкий звук, словно кто-то вздохнул, и Кэхилл почувствовал, что ветер задул куда сильнее и вдруг начал падать снег. Мелкий, словно капли дождя, снег проникал через открытое окно, падал на пол, образуя бледный, замысловатый узор. Вот вам и приятная, теплая погода, как предсказывали метеорологи, рассердился Кэхилл. Лгуны от науки, вот кто они такие. При помощи неточных инструментов с вызывающим уверенность видом нагло обманывают своими ложными прогнозами. Вот так же в прошлый вторник и его врач Мэннерс: вооружился после рентгена стетоскопом и, дружески похлопывая его по спине, заявил -- будете, мол, время от времени испытывать боль, покалывание; ничего не поделаешь, это неизбежно, ведь вы уже немолодой человек. Интересно, сколько людей умерли в воскресенье, после того, как всю неделю врачи убеждали их, что так и должно быть, раз они уже не молоды, как прежде. Обычное, легкомысленное убеждение всех, кто выбрал профессию врача: предсмертная агония -- обычное состояние живого человека. "Этот Мэннерс,-- с пренебрежением думал он,-- никогда не стал бы судить так легкомысленно о себе, если бы его грудь содрогалась от болезненных ощущений, от неясной, пока еще далекой боли. Но ведь она существовала, беспокоит -- там, внутри... В доказательство Кэхилл поднял левую руку, протянул -- ну вот, снова, как последние несколько месяцев, легкое сдавливание -- тупое, неуловимое -- в груди, в области сердца... -- Просто легкое недомогание,-- убеждал его Мэннерс,-- нервы шалят. Вам не о чем пока беспокоиться. Конечно, ему, Мэннерсу, беспокоиться не о чем; нервы, по его мнению, виноваты и в сжатии живота. "Нервы" --это современный эквивалент слова "судьба", замена средневекового дьявола, постоянно насылавшего на человечество маловразумительные, зачастую со смертельным исходом болезни. "Нервы" -- вот постоянная формула ленивых диагностов. Или -- Кэхилл почувствовал, как у него перехватывает дыхание от ужасной мысли,-- Мэннерс по доброте, из сострадания скрывает от него истинную информацию о его заболевании... Дружеское похлопывание по спине, нехитрый рецепт -- сахарная вода с белладонной, а после того, как он закроет за собой дверь кабинета, задумчивый взгляд, пожатие плечами и фатальная запись в его, Филипа Кэхилла, истории болезни: "Прогноз негативный". Кэхилл просунул ладонь под пижамную куртку и положил на теплый живот, словно прикосновение к нему способно открыть ему ужасный секрет -- что скрывается там, внутри. Под рукой он чувствовал мелкую неритмичную дрожь. Ничего хорошего, конечно. Мозг сопротивляется, не желая подсказать ему то слово, которого он больше всего боится. Сколько раз видел его в газетах, на рекламных афишах, на автобусах, слышал по радио... Если такое случается в животе -- это верная смерть, на восемьдесят процентов; эту болезнь очень трудно выявить, обычно верный диагноз сильно запаздывает. Ривз звонил ему по этому поводу? Мэннерс был у него, все объяснил и спросил его, как ему поступить? Ведь подобные услуги друзья должны оказывать друг другу. Подумать только, все начинается, когда мальчишки играют в теннис, летом гоняются друг за другом на лодках по озеру, колобродят на дружеских попойках... И вот тебе на -- тридцать лет спустя вам приходится зайти к другу и сообщить ему, что он скоро умрет... Ну ладно, хватит валяться в постели! Вылез из-под одеяла, встал; ноги словно ватные, дрожат от усталости, стоит он неуверенно... И еще эти продолжительные болезненные ощущения в желудке... Набросил халат, просунул ноги в шлепанцы; посмотрел на Эдит: все еще мирно спит, ритм ее мерного дыхания ничуть не изменился. Еле двигаясь, шаркая подошвами шлепанцев, Кэхилл тихо вышел из спальни. Спустился по лестнице, крепко держась за поручень, слегка дрожа от промерзшего ночного воздуха, заполнившего весь дом. В холле, внизу, подошел к телефону на столике под большим зеркалом. Он все еще колебался, стоя перед аппаратом; часы в гостиной показывают без десяти семь. Поднял трубку, набрал номер Джо Ривза. Слушая длинные гудки в трубке, внимательно изучал себя в зеркале: изможденное, усталое лицо, веки опухли, под глазами большие, синеватые, словно грязные круги; волосы спутаны, лишены живого блеска; взгляд затравленный. Еще несколько томительных секунд смотрел на себя, потом повернулся к зеркалу спиной. Наконец услышал -- кто-то поднимает трубку на другом конце провода; очень долго возился с ней... Наконец, теряя терпение, Кэхилл сам произнес: -- Хэлло! Хэлло! Сонный, низкий голос сердито пробормотал в трубку: -- Дом мистера Ривза. Кто звонит? -- Хэлло! -- в третий раз раздраженно проговорил Кэхилл.-- Это ты, Вайолет? -- Да, это Вайолет. Кто звонит? -- Вайолет,-- Кэхилл старался говорить как можно яснее -- хорошо знал, с каким подозрением горничная относится к телефону.-- Это мистер Кэхилл. -- Кто-кто?.. -- Кэхилл. Мистер Кэхилл. -- Мистер Кэхилл, зачем звонить в такую рань? --удрученно пробурчала недовольная Вайолет. -- Знаю, знаю,-- пытался успокоить ее Кэхилл.-- Дело в том, что мистер Ривз звонил, велел оставить для меня записку. Настаивал, чтобы я позвонил немедленно, как только смогу. Он уже встал? -- Не знаю, мистер Кэхилл.-- Было слышно, как она громко зевает.-- Его дома нет. -- Что ты сказала? -- Он уехал. Вчера вечером. Вместе с миссис Ривз. Они уехали на уик-энд. Единственная живая душа во всем доме это я. Послушайте,-продолжала она нетерпеливым, жалобным голосом,-- я здесь уже околеваю от холода -- стою у телефона в ночной рубашке, а в этом ужасном холле гуляют сквозняки... Кэхилл чувствовал, что Вайолет уже теряет терпение и готова швырнуть трубку -- ее излюбленный трюк, им она часто обрывала все беседы по телефону на полуслове; теперь это его не забавляет. -- Послушай, Вайолет,-- он всячески старался не вспугнуть ее,-- не вешай трубку. Куда они уехали? -- Пес их знает, они мне не докладывают. Вы же знаете мистера Ривза. Все было спокойно, вчера вечером сидел, как обычно, в своем кресле дома; вдруг вскочил и говорит миссис Ривз: "Пошли в машину -- уедем отсюда куда-нибудь на пару дней!" Захватили с собой совсем маленькую сумку. На миссис Ривз были брюки в обтяжку, так она и не подумала переодеться. Может, покататься поехали, кто их знает. В понедельник вернутся. Так что нечего вам беспокоиться. Обескураженный, Кэхилл опустил трубку на рычаг, поднял голову -- он увидел Элизабет... Стоит у подножия лестницы, в почти прозрачной ночной рубашке; полы халата, едва наброшенного, небрежно распахнуты; темные волосы спадают на плечи, плотной завесой закрывая шею и горло; лицо сонное, глаза еще полузакрыты; на губах блуждает снисходительная улыбочка. -- Папа, какого черта ты звонишь в такой фантастически ранний час? Кому -- одной из своих девиц? Кэхилл тупо воззрился на нее. Через полупрозрачную ткань ночной рубашки он отлично видел ее пышные груди, всей массой выпирающие на обнаженной грудной клетке, с роскошной, нежной кожей. -- Не твое дело!-- грубо оборвал он ее.-- Ступай наверх! И в следующий раз, когда тебе взбредет в голову спуститься в такой ранний час вниз, позаботься о том, чтобы быть прилично одетой. Это твой дом, а не увеселительное заведение! Тебе ясно? Обиженная гримаска исказила миловидное лицо; краска, поднимаясь от груди, добралась, заливая все на своем пути, до щек... -- Да, конечно,-- тихо ответила она.-- Да, папа. Повернулась, стыдливо прижимая к телу полы распахнувшегося халата. Кэхилл смотрел ей вслед, пока она медленно поднималась по ступеням. Собрался было что-то сказать, окликнуть, но вдруг осознал, что ему нечего ей сказать и его упрямый ребенок ни за что не вернется. Пошел в гостиную, тяжело опустился там на стул, чувствуя, как озяб. Словно в каком-то диком, охватившем его приступе стал лихорадочно думать, как ему дожить до понедельника. СТРАСТИ МЛАДШЕГО КАПРАЛА ХОУКИНСА Младший капрал Альфред Хоукинс стоял на пристани города Хайфы; влажные от пота пальцы сжимали длинную полицейскую дубинку, непривычно тяжелый шлем давил на голову. Он наблюдал, как морской буксир постепенно втаскивает в бухту двухмачтовую шхуну "Надежда". На палубах и оснастке кишмя кишат люди,-- отсюда они похожи на темный рой пчел, а не на людей. -- Прошу тебя, Господи,-- нашептывал про себя молитву Хоукинс, вместе с бойцами своего взвода стоя по стойке "вольно" на средиземноморском солнцепеке,--убереги ты меня, не дай расправиться ни с кем из них! -- Нечего зря миндальничать с этими типами!-- учил их лейтенант Мэдокс, стоя перед его взводом.-- Всыпьте им пару раз -- сразу станут как шелковые, истинными джентльменами станут. Вон он, лейтенант, напрягая зрение, уставился на приближающуюся к пристани шхуну. Хоукинс уверен: на круглой, покрасневшей физиономии лейтенанта заметно приятное ожидание. Посмотрел на других бойцов: за исключением Хогана, по лицам ничего не скажешь. В Лондоне, во время войны, Хоукинс однажды слышал, как американский летчик, капитан по званию, говорил: "Англичане будут совершенно равнодушно взирать на казнь через повешение Гитлера; на своих дочерей, заключающих браки с членами королевской семьи, или на то, как им самим отрубают топором ноги выше колен,-- у них ни один мускул не дрогнет на лице. Такую армию победить просто невозможно". Этот американский офицер был, конечно же, пьян, но, оглядываясь вокруг и вспоминая прежние времена -- тот день за Каеном, или второй, на Вейне, или третий, когда он со своей ротой вошел в концлагерь в Бельзене,-- Хоукинс хорошо понимал, о чем говорил этот американец. Через минут десять -пятнадцать все его товарищи могут оказаться в самой гуще приличной бойни на борту этой шхуны -- с применением дубинок, или ножей, или даже бомб кустарного производства, и теперь, за исключением Хогана, снова все того же Хогана, все они выглядели так, словно построились для обычной рутинной утренней переклички у своего барака. Но этот Хоган -- ирландец, а это далеко не одно и то же. Худенький паренек, невысокого роста, с мужественным, красивым лицом, с перебитым носом; неловко суетится, скулы напряглись от возбуждения, то и дело взволнованно сдвигает шлем то на лоб, то на затылок, тяжело дыша, размахивает дубинкой, а его громкими вздохами перекрываются все приглушенные звуки, доносящиеся от шхуны до берега, и разговоры солдат. На шхуне запели: пение то взмывало вместе с судном, то проваливалось, и какая-то едва слышная чужеземная мелодия, казалось, с вызовом добирается до них по зеленой маслянистой воде. Хоукинс знал несколько слов на еврейском, но сейчас никак не мог понять, о чем поется в этой песне. Какая-то дикая, несущая в себе явную угрозу песнь, должны ее были исполнять не на этом солнцепеке и не рано утром, и не женские голоса, а лишь поздно вечером, в пустыне, отчаянные, не в ладах с законом люди. За последние недели Эстер перевела для него две-три еврейские песни, и он заметил, что в них постоянно фигурируют такие слова, как "свобода" и "справедливость". Но они вряд ли подходили к этой нудной, опасной, хриплой мелодии, долетавшей до них, словно жужжание, через бухту с медленно идущего старого судна. Как ему хочется, чтобы они сейчас ничего не пели. Поют -- значит все дело сильно осложняется, тем более что поют о свободе и справедивости. В конце концов, они ведь поют и для него, и для его товарищей в строю; как он в таком случае должен поступить? На что они рассчитывают? Хоукинс закрыл глаза,-- словно от этого исчезнет шхуна с гроздями людей на ней, которая неумолимо приближается к пристани, пропадут и дубинки, и транспортные суда, ожидающие их у берега, чтобы отправить в каторжную тюрьму на Кипр,-- оборвутся низкие связки огрубевших, вызывающих голосов этих евреев... Лицо его, с закрытыми глазами, молодое, почти детское, вспотевшее от накаленного тяжелого шлема, мучительно сосредоточенное, ничего не говорило ни лейтенанту, ни его товарищам вокруг, ни этим беглецам, которых ему предстояло подвергнуть наказанию. Так неудобно в этой шерстяной боевой форме, с этим тесным брезентовым поясом; он жалел, что очутился в Палестине, служит в армии, что он англичанин и до сих пор жив. Нет, отнюдь не об этом он мечтал, когда спустя шесть месяцев после окончания войны снова призвался в армию. Толком и сам не знал, чего ожидал от такого своего решительного шага. Только в одном был уверен -- надоело до чертиков жить в Саутгемптоне, среди разрушенных доков и взорванных жилых домов, переносить эту проклятую погоду с вечными туманами. Приходилось жить в одном доме с отцом, которому оторвало руку во время воздушного налета в 1941 году; с сестрой, чей муж погиб в 1943 году, при освобождении итальянского города Бари, с Нэнси (правда, весьма короткое время), которая позже развелась с ним и вышла замуж за американского сержанта в портовом батальоне охраны,-- непыльная работенка для солдата во время войны, лафа! После четырех лет, проведенных на армейской службе (когда пошел, ему было всего семнадцать), вовсе не улыбалось искать работу докера на разрушенных пристанях; выстаивать в очередях за пособием по безработице; вновь страдать зимой от английских холодов и туманов в неотапливаемом доме, особенно после того, как повидал кое-что в теплой жаркой Африке и солнечной Франции. Что он умел? Только быть солдатом, больше ничего. Теперь служба стала несколько привлекательней: повысили денежное довольствие, обещали множество довольно расплывчатых льгот. И вообще, если быть до конца честным, о нем реально заботились только в армии. Кто же станет заботиться о гражданском, какое бы там правительство ни было в стране -- социалистическое, не социалистическое... Хотя, конечно же, голосовал он за социалистов. Читал все политические памфлеты, знал, чем занимается в королевской армии рядовой солдат -- сын, внук, правнук простого работяги. Но в армии существовало кое-что другое, не менее привлекательное. Там он впервые в жизни получил возможность читать, особенно когда находился на излечении в госпитале: первый раз немецкая пуля угодила ему в бедро; позже он был ранен осколком шрапнели -- за двенадцать дней до окончания войны. В библиотеке госпиталя оказалось собрание сочинений Герберта Уэллса, и он терпеливо и медленно одолел его, соглашаясь со всеми энергичными, резкими аргументами знаменитого старика. К тому времени, как выписался из госпиталя, он стал убежденным социалистом, с головы до ног, и свято верил: образование способно изменить облик нашего мира; насилие -- отрыжка примитивных исторических периодов, и постепенно, год за годом, человечество вполне может стать лучше. Открыл на мгновение глаза -- шхуна теперь гораздо ближе к нему, он чувствует ее запах... На палубе, видимо, не менее трехсот человек, мужчин и женщин; их сжимает там как сельди в бочке, и рассчитывать на санитарные удобства явно не приходится. Вот бы объявился вдруг там, на палубе, Герберт Уэллс в форме современного младшего капрала... Интересно, что он стал бы делать в подобной ситуации? Во время войны все было гораздо легче, проще. Там, впереди, на той стороне поля, -- немцы, или ты сидишь на холме, в двух милях от них; ты стреляешь по ним, они, естественно, по тебе. Разбомбили его дом, оторвали руку его отцу, убили его свояка, и с этим уж ничего не поделаешь. И все солдаты, все военнослужащие разделяли его чувства, все думали точно так, как он, независимо от того, кем были. А теперь... Их лейтенант, Мэдокс, люто ненавидит всех евреев и приходит в дикий восторг от задания, поставленного перед ним сегодня утром на этой пристани.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|