Городок, раскинувшийся у подножия заснеженных вершин Тироля, сиял в белом полумраке веселыми огоньками электрической железной дороги, словно витрина магазина в дни рождественских праздников. На засыпанных снегом улицах нарядно одетые люди — туристы и местные жители обменивались при встречах приветливыми улыбками. Белые и коричневые фасады домов были украшены гирляндами зелени в честь нового, 1938 года, с которым связывалось так много надежд.
Взбираясь на гору, Маргарет Фримэнтл прислушивалась к хрусту плотного снега под лыжными ботинками. И белые сумерки, и доносившееся снизу, из деревни, пение детей вызывали у нее невольную улыбку. Сегодня утром, когда она уезжала из Вены, моросил дождь, и, как всегда бывает в больших городах в такие непогожие дни, все куда-то торопились, у прохожих был какой-то унылый, озабоченный вид. А здесь — величественные горы, ясное небо, ослепительный снег, здоровое, патриархальное веселье. Все это казалось ей особенно милым потому, что она была молода и красива и еще потому, что дни отдыха сулили ей немало удовольствий.
Дорогу местами перемело, и, шагая по неглубокому снегу, Маргарет чувствовала, как сладко ноют ее уставшие ноги. После лыжной прогулки она выпила две рюмки вишневого ликеру, и теперь приятная теплота разливалась по всему ее телу,
— тихо пропела Маргарет. Ее радовала не только красивая Мелодия этой нежной песни, но и собственная смелость: плохо зная язык, она отважилась петь по-немецки.
Маргарет была высокая, стройная, изящная девушка с тонкими чертами лица и зелеными глазами. Ее лоб у самой переносицы покрывали типично американские, как утверждал Йозеф, веснушки. При мысли о том, что Йозеф приезжает завтра утренним поездом, Маргарет улыбнулась.
В дверях гостиницы девушка остановилась и бросила прощальный взгляд на величественные вершины и россыпь мигающих огоньков. Потом она с жадностью вдохнула свежий сумеречный воздух, толкнула дверь и вошла в дом.
Холл маленькой гостиницы, украшенный ветками остролиста, наполнял сильный приятный запах обильной праздничной стряпни. Простая комната, обставленная массивной дубовой мебелью, обитой кожей, сверкала той особенной чистотой, которую так часто можно встретить в горных деревушках, где она является столь же неотъемлемой принадлежностью каждого жилья, как столы и стулья.
Через холл как раз проходила фрау Лангерман. С сосредоточенным выражением на круглом пунцовом лице она осторожно несла в руках огромную хрустальную чашу для пунша. Увидев Маргарет, фрау Лангерман остановилась и, широко улыбаясь, поставила чашу на стол.
— Добрый вечер, — сказала она по-немецки своим сладким голосом. — Как покатались?
— Чудесно!
— Надеюсь, вы не слишком устали? — Фрау Лангерман лукаво прищурилась. — Сегодня у нас маленькая вечеринка с танцами. Соберется много молодых людей, и будет очень жаль, если вы придете чересчур усталой.
— Ну, потанцевать-то у меня хватит сил, если меня, конечно, научат, — засмеялась Маргарет.
— Уж вы скажете! — Фрау Лангерман протестующе всплеснула руками. — Это вас-то учить? Да наши ребята танцуют кто во что горазд. Вот увидите, как они обрадуются, когда вы придете. — Она окинула Маргарет критическим взглядом. — Правда, не мешало бы вам быть чуточку пополнее, но тут уж ничего не поделаешь — мода. Всему причиной американские фильмы. В конце концов, дойдет до того, что только чахоточные женщины будут пользоваться успехом.
Раскрасневшееся и приветливое, словно огонь домашнего очага, лицо фрау Лангерман снова расплылось в улыбке. Она взяла со стола чашу и хотела было уйти, но остановилась.
— Будьте осторожны с моим сынком Фредериком. Уж больно он охоч до девушек! — Она хихикнула и скрылась в кухне.
Маргарет с наслаждением втянула сильный аромат специй и масла, внезапно донесшийся оттуда, и, тихонько напевая, стала подниматься по лестнице в свою комнату.
Вначале гости держались очень степенно. Старшие чинно сидели по углам, а молодые люди, еще не преодолев неловкости, то собирались кучками, то снова рассыпались по комнате, с серьезным видом попивая пунш, обильно сдобренный специями. Девушки, как правило крупные, с сильными руками, одетые в пышные праздничные наряды, тоже чувствовали себя неловко. Был и аккордеонист. Он дважды брался за инструмент, но, так как никто не стал танцевать, музыкант с унылым видом пристроился к чаше с пуншем, предоставив собравшимся развлекаться под патефон с американскими пластинками.
Среди гостей преобладали местные жители: горожане, фермеры, торговцы, родственники семьи Лангерман. С красно-бурыми, загоревшими под горным солнцем лицами, все они в своих аляповатых костюмах выглядели удивительно здоровыми и крепкими. Казалось, они вечно останутся такими, словно их закаленный горным климатом организм не подвластен никаким болезням, никакому разложению, а под их дубленую кожу никогда не проникнет ничто, хотя бы отдаленно напоминающее о приближении смерти. Большинство постояльцев гостиницы Лангермана, выпив из вежливости по чашке пунша, отправились в места повеселее, в более крупные отели, и в конце концов из приезжих осталась одна Маргарет. Пила она немного, потому что решила пораньше лечь спать и хорошенько выспаться: поезд приходил в половине девятого утра, а Маргарет хотела встретить Йозефа бодрой и свежей.
Общество постепенно становилось все оживленнее. Кажется, уже не оставалось молодых людей, с которыми бы Маргарет не прошлась в вальсе или фокстроте. Часам к одиннадцати, когда в душную, заполненную шумной компанией комнату внесли третью чашу пунша, а на потных, потерявших естественные краски лицах не оставалось и следа недавней робости, Маргарет вздумала обучить Фредерика танцевать румбу. Остальные окружили их плотным кольцом и принялись шумно аплодировать девушке, когда она закончила свой урок. Тут и старик Лангерман вдруг выразил непреклонное желание потанцевать с ней. Полный, приземистый, с розовой лысиной, он страшно потел, пока Маргарет под взрывы хохота на плохом немецком языке пыталась растолковать ему тайны замедленного такта и нежного карибского ритма.
— Боже мои! — воскликнул Лангерман, как только смолкла музыка. — И зачем только я потратил все свои годы в этих горах!
Маргарет рассмеялась и поцеловала старика. И снова гости, образовавшие вокруг них тесный круг на натертом до блеска полу, стали громко аплодировать, а Фредерик, ухмыльнувшись, вышел вперед и поднял руку.
— Учительница, а нельзя ли еще раз повторить урок со мной?
Кто-то поставил ту же пластинку, Маргарет заставили выпить еще одну чашку пунша, и они вышли на середину круга. Фредерик отнюдь не отличался изяществом и с трудом поспевал за Маргарет в быстром и живом танце, но девушке приятно было прикосновение его сильных, надежных рук.
Но вот пластинка кончилась, и тотчас заиграл аккордеонист. Развеселившись после доброй дюжины стаканов пунша, он принялся подпевать себе, и вскоре к бархатным, протяжным звукам аккордеона, взлетая к самому потолку высокой, освещенной светом камина комнаты, один за другим стали присоединяться голоса столпившихся вокруг музыканта гостей. Маргарет с раскрасневшимся лицом тихонько подпевала. Рядом, обнимая ее одной рукой, стоял Фредерик.
«Как милы и добродушны эти люди, воспевающие наступление Нового года! — думала она. — Как они стараются приспособить свои огрубевшие голоса к нежной музыке! И как они по-детски дружелюбны, как хорошо относятся к посторонним!»
— пели гости. Из общего хора выделялся голос старика Лангермана, то похожий на рев быка, то до смешного заунывный. Маргарет пела вместе с другими. Обводя взглядом лица присутствующих, она заметила, что только один из них не поет. Это был Христиан Дистль — высокий, стройный юноша с рассеянно-серьезным выражением загорелого лица и коротко остриженными черными волосами. В его светлых, отливающих золотом глазах мелькали желтые искорки, похожие на огоньки, появляющиеся иногда в глазах животных. Маргарет заметила его еще во время прогулки, на склонах гор, где Дистль с мрачным видом обучал новичков ходьбе на лыжах, и позавидовала его легкому, длинному шагу. Сейчас Дистль, совершенно трезвый, стоял в стороне со стаканом в руке и с задумчивым, рассеянным видом наблюдал за поющими. На нем была рубашка с открытым воротом, казавшаяся ослепительно белой на его смуглой коже.
Перехватив его взгляд, Маргарет улыбнулась и крикнула:
— Пойте!
Он ответил печальной улыбкой, поднял стакан и покорно запел, но в общем шуме Маргарет не слышала его голоса.
По мере того как приближалась торжественная минута, гости под влиянием крепкого пунша становились все развязнее. В темных углах уже обнимались и целовались парочки. Все громче и свободнее звучали голоса. Теперь Маргарет с трудом понимала смысл песен, наполненных жаргонными словечками и двусмысленностями, от которых пожилые женщины хихикали, а мужчины принимались дико гоготать.
Незадолго до полуночи старик Лангерман взгромоздился на стул, призвал гостей к молчанию и, сделав знак аккордеонисту, заплетающимся языком, но с пафосом заявил:
— Как ветеран войны, трижды раненный на Западном фронте в пятнадцатом — восемнадцатом годах, я предлагаю спеть всем вместе. — Он махнул аккордеонисту, и тот заиграл «Deutschland, Deutschland uber alles»[4].
Маргарет знала эту песню, но в Австрии слышала ее впервые. Она выучила ее еще в пятилетнем возрасте от прислуги-немки и помнила слова до сих пор. Теперь она пела вместе с остальными, чувствуя себя пьяной, все понимающей и не связанной никакими национальными предрассудками. Довольный Фредерик еще крепче прижал девушку к себе и поцеловал ее в лоб, а старик Лангерман, не слезая со стула, поднял стакан и предложил тост: «За Америку! За молодых дам Америки!» Маргарет выпила пунш, раскланялась и чинно ответила:
— От имени молодых дам Америки разрешите сказать, что я в восторге!
Фредерик снова поцеловал Маргарет, на этот раз в шею, но прежде чем она успела решить, как отнестись к этому, аккордеонист заиграл какую-то примитивную, пронзительную мелодию, и ее тут же подхватили хриплые торжествующие голоса. Вначале Маргарет не поняла, что это за песня. Правда, она слышала ее обрывками раз или два в Вене, но там ее открыто не пели. Маргарет и теперь почти не разбирала путаных немецких слов, выкрикиваемых пьяными мужскими голосами.
Фредерик, выпрямившись во весь рост, стоял рядом, продолжая прижимать к себе Маргарет, и она чувствовала, как песня заставляет напрягаться его мускулы. Прислушавшись, девушка в конце концов поняла, что это за песня.
— орал Фредерик так, что у него на шее вздувались жилы. И чем дальше слушала Маргарет, тем сильнее вытягивалось ее лицо. Она закрыла глаза и, почувствовав, что слабеет, что ее душит эта режущая слух мелодия, попыталась вырваться из объятий Фредерика, но он крепко сжимал ее талию, и ей волей-неволей пришлось слушать дальше. Взглянув на Дистля, Маргарет заметила, что он молча наблюдает за ней. В его глазах она прочла беспокойство и понимание.
Воинственная, исполненная угроз песня о Хорсте Весселе[6] подходила к концу, и голоса поющих становились все громче. Когда были допеты последние слова, мужчины застыли в напряженных позах, сверкая глазами, гордые и грозные, а присоединившиеся к хору женщины склонились перед ними, словно монахини в опере перед распятием. Только Маргарет и смуглый молодой человек с желтыми искорками в глазах так и простояли молча, прислушиваясь, как замирают в комнате последние раскаты песни.
Послышался тонкий, радостный перезвон церковных колоколов — отраженное горами эхо далеко разнесло его в ночном морозном воздухе. Фредерик все еще не отпускал Маргарет, и девушка вдруг заплакала безудержными, жалкими слезами, ненавидя себя за слабость.
Старик Лангерман поднял бокал. Багровый, как свекла, покрытый потом, обильно струившимся с его лысины, он сверкал глазами так же, наверное, как и в 1915 году, когда только что прибыл на Западный фронт.
— За фюрера! — провозгласил он с глубоким благоговением.
— За фюрера! — Жадные разгоряченные рты прильнули к блеснувшим в пламени камина бокалам. — С Новым годом! С новым счастьем! Да благословит вас бог!
Патриотический экстаз рассеялся. Гости обменивались рукопожатиями, смеялись, хлопали друг друга по спине, целовались — и все это так дружески, по-семейному, совсем не воинственно.
Фредерик повернул Маргарет к себе и попытался поцеловать ее, но она быстро наклонила голову. Не сдерживая рыданий, она вырвалась из рук парня и побежала по лестнице в свою комнату на втором этаже.
— Ох, уж эти мне американские девицы! — услышала она смех Фредерика. — А еще делают вид, что умеют пить!
Маргарет долго не могла успокоиться. Она понимала, что вела себя, как глупая слабонервная девчонка. Стараясь не замечать струившихся слез, она тщательно почистила зубы, причесалась и старательно промыла холодной водой покрасневшие глаза. К утру, к приезду Йозефа, она хотела выглядеть хорошенькой и веселой.
Комната Маргарет с выбеленными стенами сверкала чистотой. Над кроватью висело коричневое деревянное распятие. Маргарет разделась, выключила свет, открыла окно и взобралась на большую кровать. За окном, слетая с заснеженных, залитых ярким лунным светом вершин, завывал ветер. Она вздрогнула от прикосновения холодных простыней, но вскоре согрелась под пуховой периной. Как в детстве в доме у бабушки, простыни пахли свежестью, а в окне шелестели, задевая за раму, накрахмаленные занавески. Внизу играл аккордеонист, и через несколько дверей чуть слышно доносились мягкие, тоскливые звуки осенних мелодий разлуки и любви. Вскоре она уснула. В холодном полумраке комнаты ее лицо казалось по-детски спокойным и в то же время серьезным и кротким.
Часто бывают такие сны: вас мягко касается чья-то рука, рядом темнеет силуэт человека, вы чувствуете на своей щеке его дыхание, кто-то сжимает вас в сильном объятии.
Маргарет проснулась.
— Тихо! — сказал человек по-немецки. — Я тебе не сделаю ничего плохого.
«Он пил коньяк, — совсем некстати подумала Маргарет. — От него пахнет коньяком».
Несколько мгновений она лежала неподвижно, всматриваясь в глаза человека, горевшие как огоньки в темноте глазных впадин. На нем был костюм из грубой, колючей ткани. Маргарет резко отодвинулась к противоположному краю кровати и хотела сесть, но человек оказался ловким и сильным и снова заставил ее лечь.
— Ах ты зверек, — сказал он, хихикнув и зажимая ей рот рукой. — Маленькая юркая белочка!
Маргарет узнала голос.
— Да это же я, — говорил Фредерик. — Всего-навсего коротенький визит, не бойся. — Он попробовал убрать руку. — Ведь ты же не будешь кричать? — зашептал он с той же насмешкой в голосе, словно забавлялся с ребенком. — Да оно и бесполезно. Во-первых, все пьяны. Во-вторых, я скажу, что ты сама позвала меня, а потом, должно быть, передумала. Мне, конечно, поверят, все знают, что я пользуюсь успехом у девушек, а ты к тому же иностранка.
— Пожалуйста, уйдите, — прошептала Маргарет. — Прошу вас. Я никому не скажу.
Фредерик засмеялся. Он был немного пьян, но не настолько, как хотел казаться.
— Ты милая, очаровательная девочка. Ты самая хорошенькая из всех, кто приезжал в этом сезоне.
— Но почему именно я нужна вам? — с отчаянием спросила Маргарет. — Ведь здесь много других девушек, которые будут рады вам.
— А я хочу тебя. — Фредерик поцеловал ее в шею, как ему казалось, с неотразимой нежностью. — Ты мне очень нравишься.
— А я не хочу! — крикнула Маргарет. — Не хочу!
Она вдруг испугалась, что ее может подвести плохое знание немецкого языка, что она забудет нужные слова и выражения и что какая-нибудь ученическая ошибка станет для нее роковой.
— Это даже интереснее, — продолжал Фредерик, — когда девушка вначале делает вид, что не хочет. Все равно как благородная дама.
Маргарет поняла, что он уже не сомневается в своей победе и просто подсмеивается над ней.
— Многие девушки так себя ведут, — добавил Фредерик.
— Клянусь, я все расскажу вашей матери, — пригрозила Маргарет.
Фредерик тихонько рассмеялся, и смех его в тишине комнаты прозвучал уверенно и непринужденно.
— Можешь рассказать. А как ты думаешь, почему она всегда помещает хорошеньких девушек именно в эту комнату, куда так легко попасть через окно с крыши сарая?
«Нет, это невозможно! — подумала Маргарет. — Невозможно, чтобы эта маленькая, полная, румяная, всегда улыбающаяся женщина, такая аккуратная, такая трудолюбивая и религиозная, развесившая распятия во всех комнатах… А впрочем… — Маргарет вдруг вспомнила неистовый, упорный взгляд и выражение чувственного наслаждения грубой музыкой на потном лице фрау Лангерман там внизу, в холле, когда все они были захвачены пением. — Нет, нет, все возможно, этот глупый восемнадцатилетний мальчишка ничего не выдумывает…»
— Вы часто… — поспешно спросила она, отчаянно пытаясь отсрочить развязку, — вы часто пробирались сюда таким путем?
Фредерик ухмыльнулся, и Маргарет увидела, как сверкнули его зубы. Немного помолчав, он самодовольно ответил:
— В общем, частенько. Но сейчас приходится быть разборчивым: крышу сарая замело снегом, ноги скользят, забираться трудно. Я иду на риск только тогда, когда девушка уж очень хорошенькая, вроде тебя. — Мягкая, опытная, настойчивая рука снова заскользила по ее телу. Ее руки были прижаты к постели. Она пыталась освободиться, но не могла. Фредерик держал ее крепко и улыбался, наслаждаясь слабым, усиливающим желание сопротивлением.
— А ты такая хорошенькая, — шептал он, — у тебя такая фигурка!
— Я сейчас закричу, предупреждаю вас.
— Но ты же себя поставишь в глупое положение, — ответил Фредерик. — Мать осрамит тебя перед всеми гостями и потребует, чтобы ты немедленно уехала, потому что ты заманила ее маленького восемнадцатилетнего сына в свою комнату, а потом устроила скандал. А завтра, когда приедет твой друг, об этом будет говорить весь город… — Тон Фредерика был одновременно насмешливым и доверительным. — Я бы посоветовал тебе лучше не кричать.
Маргарет закрыла глаза и несколько минут лежала молча, удерживая подступившие к глазам слезы. Перед ней промелькнули лица всех этих людей, собравшихся вчера на вечеринку, ухмыляющиеся лица злобных заговорщиков, скрытых под личиной чистых и здоровых горцев, строящих против нее козни в своей снежной крепости. Но вот она почувствовала, что Фредерик выпустил ее руки, и мгновенно вцепилась ему в лицо. Маргарет ощущала, как ее ногти раздирают кожу и слышала противный царапающий звук. Она торопилась, пока он не успел снова захватить ее руки.
— Стерва! — яростно вскрикнул Фредерик. Больно сжав ее руки одной рукой, он наотмашь ударил ее другой по губам. Рот девушки окрасился кровью. — Стерва американская! — Она лежала неподвижно, с окровавленным ртом и глядела на него торжествующим и вызывающим взглядом. Низко над горизонтом стояла луна, заливая комнату мирным серебристым светом. Фредерик еще раз ударил ее тыльной стороной кисти. Несмотря на острую боль, Маргарет все же успела почувствовать, как отвратительно пахнут кухней его руки.
— Если вы сейчас же не уйдете, — внятно, преодолевая противное головокружение, произнесла она, — я завтра убью вас. Обещаю вам, что я и мой друг убьем вас.
Фредерик сидел в прежней позе, все еще сжимая руки девушки, и, склонившись над Маргарет, молча смотрел ей в лицо. Из царапин на его лице сочилась кровь, длинные светлые волосы упали ему на глаза, он тяжело дышал. Потом он нерешительно отвел глаза в сторону и пробормотал:
— Да меня и не интересуют девчонки, которым я не нужен. Овчинка выделки не стоит.
Он выпустил ее руки, с яростью ткнул ее в лицо и слез с кровати, намеренно ударив ее коленом. Потом отошел к окну, облизывая кровоточащие губы, и стал приводить в порядок свою одежду. В холодном свете луны он казался растерянным, жалким и неуклюжим мальчишкой.
Тяжело ступая, Фредерик пересек комнату.
— Я уйду через дверь, — заявил он. — В конце концов, я имею на это право.
Маргарет лежала неподвижно, уставившись в потолок.
Фредерик топтался у двери, не желая уходить побежденным. Маргарет чувствовала, как он лихорадочно подыскивает в своем крестьянском уме какие-нибудь уничтожающие слова, чтобы бросить их ей перед уходом.
— Убирайся к своим евреям в Вену! — крикнул он и скрылся, оставив дверь открытой.
Маргарет встала и осторожно закрыла дверь. Она слышала, как Фредерик, грузно ступая, спустился по лестнице в кухню, и эхо его шагов, отражаясь от старых деревянных стен, казалось, заполнило весь спящий в зимней тишине дом.
Ветер успокоился. В комнате было тихо и холодно. Маргарет дрожала: на ней была только измятая пижама. Она поспешно закрыла окно. Луна скрылась, и ночная мгла начинала медленно бледнеть. Подернутые серой дымкой небо и горы казались мертвыми и таинственными.
Маргарет посмотрела на постель. Все белье было скомкано и измято, одна из простыней была порвана, на подушке виднелись кровавые пятна, наталкивавшие на мысль о чем-то темном и загадочном. Все еще не в силах унять дрожь, чувствуя себя беспомощной и опозоренной, девушка принялась торопливо одеваться. Ноющими от холода руками она натянула свой самый теплый лыжный костюм, две пары шерстяных носков и надела поверх костюма пальто. И все же ей не сразу удалось согреться. Не переставая дрожать, Маргарет уселась в маленькую качалку у окна и стала смотреть на горы, бледные вершины которых, тронутые первыми зеленоватыми лучами рассвета, будто выплывали из ночной темноты.
Затем зеленую краску рассвета сменила розовая; она стекала вниз по склонам, пока снег не вспыхнул, словно приветствуя наступление утра. Маргарет поднялась и, не взглянув на постель, вышла из комнаты. Она осторожно спустилась по лестнице и проскользнула через тихий дом, в углах которого еще таились последние ночные тени, а в холле витали запахи вчерашнего торжества. Открыв тяжелую дверь, она вышла в сонное голубовато-белое утро нового года.
Улицы были безлюдны. Маргарет бесцельно шла по тропинке между сугробами, чувствуя, как ее легкие наполняются живительным утренним воздухом. Дверь одного из домиков распахнулась, и оттуда выглянула кругленькая, краснощекая, жизнерадостная женщина в домашнем чепце и фартуке.
— Доброе утро, фрейлейн, — сказала она. — Ну разве не замечательное сегодня утро?
Бросив на нее мимолетный взгляд, Маргарет быстро прошла мимо. Женщина озадаченно посмотрела ей вслед и с выражением обиды и гнева на лице захлопнула за собой дверь.
Маргарет свернула с улицы и направилась по дороге в горы. Машинально переставляя ноги и опустив голову, она медленно взбиралась по сверкавшему в первых лучах солнца склону, широкому и безлюдному в этот ранний час. Затем она сошла с дороги и по укатанной поверхности склона направилась к очаровательному, словно детская игрушка, домику для отдыха лыжников, сложенному из толстых бревен. На его невысокой остроконечной крыше толстым слоем лежал снег.
Перед домиком стояла скамья, и Маргарет, внезапно почувствовав себя обессиленной и опустошенной, устало опустилась на нее. Так она сидела, устремив неподвижный взгляд на заснеженные склоны, отлого поднимающиеся к недоступным скалам на вершине горы; залитые багровым светом, они четко вырисовывались на фоне голубого неба.
«Не надо думать об этом, не надо! — твердила она, устремив неподвижный взгляд в уходящую ввысь гору, и, чтобы отвлечься, пыталась представить, в каких местах она сделала бы тот или иной поворот, спускаясь с горы. — Не думай об этом, — приказала она себе и провела кончиком языка по распухшей губе, на которой запеклась кровь. — Может быть, потом, когда совсем успокоюсь… Особенно опасен глубокий снег там справа вдоль края ущелья. Преодолев вон тот холмик и делая широкий разворот, чтобы обогнуть обнажившиеся камни, придется двигаться вслепую, и можно потерять самообладание…»
— Доброе утро, мисс Фримэнтл, — сказал кто-то рядом.
Маргарет резко повернула голову. Перед ней стоял инструктор-лыжник — тот самый, стройный, дочерна загоревший молодой человек, которому она улыбалась на вечеринке, приглашая петь вместе со всеми под звуки аккордеона. Не отдавая себе отчета, Маргарет вскочила со скамейки и хотела уйти, но Дистль шагнул вслед за ней.
— У вас какая-нибудь неприятность? — вежливо спросил он. У него был звучный и в то же время мягкий голос. Маргарет остановилась, вспомнив, что накануне вечером, когда вокруг нее ревели гости господина Лангермана, а рядом, прижимая ее к себе, орал Фредерик, только этот человек хранил молчание. Она припомнила также, как он взглянул на нее, когда она расплакалась, и как робко пытался показать, что сочувствует ей и разделяет ее огорчение.
— Простите, пожалуйста, — проговорила Маргарет, поворачиваясь к молодому человеку и пытаясь улыбнуться. — Я задумалась, и ваше появление испугало меня.
— Так что же с вами случилось? — Дистль стоял перед Маргарет с непокрытой головой и показался ей еще более молодым и робким, чем на вечеринке.
— Ничего, — Маргарет села. — Я просто наслаждаюсь видом ваших гор.
— Может быть, вы хотите остаться одна? — спросил он и даже сделал было шаг назад.
— Нет, нет, что вы! — воскликнула Маргарет. Она внезапно поняла, что ей нужно с кем-то поговорить о случившемся, сделать какой-то вывод из того, что произошло. Рассказать обо всем Йозефу невозможно, а Дистль вызывал доверие. Он даже походил немного на Йозефа — такой же интеллигентный и серьезный и такой же смуглый.
— Пожалуйста, не уходите! — попросила Маргарет.
Христиан стоял перед ней, слегка расставив ноги, — стройный и собранный, в плотно облегающем фигуру лыжном костюме. Несмотря на холодный ветер, он ходил с расстегнутым воротом и без перчаток. У него был здоровый цвет лица и оливковая от загара кожа.
Вынув из кармана пачку сигарет, он протянул ее Маргарет. Она взяла сигарету, и Христиан поднес ей зажженную спичку, умело прикрыв ее ладонью от ветра. Совсем рядом Маргарет увидела его уверенные и по-мужски решительные руки.
— Спасибо, — поблагодарила Маргарет. Христиан кивнул и, закурив, сел рядом. Удобно откинув голову на спинку скамейки и прищурив глаза, они молча любовались видом вздымавшейся перед ними горы. Извилистой струйкой поднимался дымок, и первая в это утро сигарета показалась Маргарет крепкой и вкусной.
— Как чудесно! — воскликнула она.
— Что именно?
— Горы.
— Это враг! — пожал плечами Христиан.
— Что, что? — переспросила Маргарет.
— Враг.
Маргарет взглянула на него. Глаза его сузились, губы были крепко сжаты. Она снова стала рассматривать открывавшуюся ее взгляду картину.
— Почему вам не нравятся горы?
— Это же тюрьма, — ответил он, переставляя ноги, обутые в изящные, высоко зашнурованные ботинки с пряжками. — Для меня, конечно.
— Почему вы так говорите? — удивилась Маргарет.
— А вы не думаете, что это идиотизм — растрачивать вот так свою жизнь? — зло усмехнулся Христиан. — Мир рушится, человечество борется, чтобы выжить, а я тем временем учу всяких толстушек, как скатываться с горы, чтобы не свалиться вниз лицом.
«Ну и страна! — несмотря на отвратительное настроение, мысленно улыбнулась Маргарет. — Даже у спортсменов Weltschmerz[7]».
— Но если вам не нравится, — вслух продолжала она, — почему вы тут живете?
Дистль ответил невеселым беззвучным смехом.
— Я прожил семь месяцев в Вене: здесь я уже не в силах был оставаться. Я думал, что найду там какую-нибудь разумную, полезную работу, пусть даже очень трудную. Мой совет вам — не пытайтесь в наше время получить в Вене работу по душе. Что касается меня, то я в конце концов устроился помощником официанта в ресторане — подавать тарелки туристам. Вот я и вернулся сюда, домой. Тут по крайней мере вы можете прилично заработать на жизнь. Вот вам и Австрия — за чепуху платят хорошие деньги. — Дистль покачал головой. — Простите меня, — неожиданно закончил он.
— Простить? За что?
— За такие разговоры. За то, что я жалуюсь. Мне стыдно за себя. — Он бросил сигарету, засунул руки в карманы и слегка сгорбился от смущения. — Не понимаю, что на меня нашло. Всему причиной, должно быть, раннее утро и еще то, что мы одни с вами бодрствуем здесь, на горе. Не знаю… Мне почему-то показалось, что вы поймете меня… Ну что здесь за люди! — Он снова пожал плечами. — Скоты! Едят, пьют, наживаются. Вчера вечером мне так хотелось поговорить с вами…
— Жаль, что не поговорили, — ответила Маргарет, Сидя рядом с ним, прислушиваясь к его ровному, звучному голосу, — она понимала, что это специально для нее он так старательно выговаривает каждое немецкое слово, — Маргарет понемногу успокаивалась и уже не чувствовала себя такой оскорбленной.
— Вы вчера так внезапно исчезли, — снова заговорил Дистль. — И плакали, когда уходили.
— Все это глупости, — решительно заявила Маргарет. — Видимо, дело в том, что я еще не совсем взрослый человек.
— Но ведь можно быть взрослым и все же плакать — часто и горько.
«Видно, он хочет дать мне понять, — подумала Маргарет, — что и сам иногда плачет».
— Сколько вам лет? — внезапно спросил он.
— Двадцать один год.
Христиан кивнул с таким видом, словно Маргарет сообщила ему что-то очень важное.
— А что вы делаете в Австрии?
— Не знаю, — нерешительно протянула Маргарет. — Мой отец умер и оставил мне кое-какие средства. Немного, правда, но достаточно. Я решила, что, прежде чем осесть окончательно, нужно немножко посмотреть мир…
— Но почему вы остановили свой выбор именно на Австрии?
— Тоже не знаю. Я училась в Нью-Йорке на театрального художника. Один из моих знакомых побывал в Вене и рассказал, что здесь есть замечательная школа и что тут ничем не хуже, чем в других местах. Во всяком случае, здесь все иначе, чем в Америке, а это очень важно.
— И вы посещаете эту школу в Вене?
— Да.
— Хорошая школа?
— Нет. — Маргарет засмеялась. — Все школы одинаковы. Они, должно быть, хороши для всех, только не для тебя.
Дистль повернулся к Маргарет и серьезно взглянул на нее.
— И все же вам нравится наша страна?
— Да. Я люблю Вену, люблю Австрию.
— Но вчера вечером вы не очень-то восхищались Австрией.
— Нет, — ответила Маргарет. — Я говорю «нет» не об Австрии, — откровенно призналась она, — а о тех людях. Не могу сказать, что они мне понравились.
— На вас подействовала песня, — сказал он. — Песня о Хорсте Весселе.
— Да, — подтвердила Маргарет после короткой паузы. — Я никогда не думала, что здесь, в таком чудесном месте, так далеко от всего…
— Ну, не так уж далеко мы живем. Совсем даже недалеко… Вы еврейка?
«Вот он, этот вопрос, разделяющий людей в Европе», — подумала Маргарет.
— Нет, — ответила она.
— Конечно. Я так и знал. — Христиан сжал губы и перевел взгляд на горы. На его лице появилось обычное для него испытующее, озадачивающее выражение. — А вот ваш друг…
— То есть?!
— Господин, который должен приехать сегодня утром…
— Как вы узнали об этом?
— Спрашивал кое у кого.
Наступило короткое молчание.
«Странный он все-таки человек! — решила про себя Маргарет. — То дерзкий, то робкий, то сухой и мрачный, то деликатный и внимательный…»
— Он, как видно, еврей, — заметил Дистль. В его серьезном вежливом тоне не чувствовалось ни предвзятости, ни враждебности.
— Видите ли, — принялась объяснять Маргарет. — Если рассуждать по-вашему, то, пожалуй, да, еврей. Он католик, но мать у него еврейка и, вероятно…
— Что он за человек?
— Он врач, — медленно продолжала девушка. — Конечно, старше меня. Он очень красивый, немного похож на вас. Очень остроумный: людям в его обществе всегда весело. Но вместе с тем он серьезный человек. Он дрался против солдат у дома Карла Маркса и покинул баррикады одним из последних…[8] Я беру свои слова обратно, — вдруг спохватилась Маргарет. — Глупо рассказывать каждому встречному подобные истории — того и гляди накличешь неприятности.
— Да, да, — согласился Христиан. — Больше ничего не говорите… Но все же он вам нравится? Вы собираетесь выйти за него замуж?
Маргарет пожала плечами.
— Мы говорили об этом. Но… пока не решили. Посмотрим.
— Вы расскажете ему о прошлой ночи?
— Да.
— И о том, как вы рассекли губу?
Маргарет машинально дотронулась до разбитой губы и покосилась на Дистля. Тот сосредоточенно рассматривал горы.
— Вчера ночью у вас побывал Фредерик, не так ли?
— Да, — тихо отозвалась Маргарет. — Вы знаете о Фредерике?
— О Фредерике знают все, — резко ответил он. — Вы не первая выходите по утрам из этой комнаты с синяками.
— Но разве ничего нельзя было сделать?
Христиан хрипло рассмеялся.
— «Милый, живой юноша!» Если верить сплетням, то многим девушкам это нравится, даже тем, кто поначалу сопротивляется. Маленькая деталь, придающая пикантность гостинице фрау Лангерман. Фредерик — местная знаменитость. Здесь все к услугам лыжников: фуникулер, пять ручных буксиров, пятиметровый слой снега и… изнасилование по местному способу. Видимо, Фредерик не решается заходить слишком далеко, если девушка сопротивляется по-настоящему. Ведь вас он оставил в покое, правда?
— Да.
— Но в общем-то вы провели отвратительную ночь. И это в доброй, старой Австрии называется радостной и счастливой встречей Нового года!
— Боюсь, это лишь небольшая деталь общей картины, — заметила Маргарет.
— Что вы имеете в виду?
— Песню о Хорсте Весселе, нацистские разговоры, избиение женщин, в комнаты которых врываются силой…
— Чепуха! — громко, с неожиданной злостью оборвал ее Дистль. — Не смейте так говорить!
— А что особенного я сказала? — удивилась Маргарет и почувствовала, что к ней вновь, без особых, казалось бы, причин, начинает возвращаться беспокойство и страх.
— Фредерик пробрался в вашу комнату не потому, что он нацист. — Христиан снова перешел на спокойный и терпеливый тон педагога, каким он разговаривал с ребятишками в группе для начинающих. — Фредерик поступил так потому, что он свинья. Он плохой человек, который по случайности стал нацистом, и в конечном счете настоящего нациста из него никогда не выйдет.
— А вы нацист? — спросила Маргарет. Она сидела неподвижно, уставившись в землю.
— Я? Конечно, нацист. Вас это шокирует? Ничего удивительного. Вы начитались этих идиотских американских газет. Ведь мы едим детей, сжигаем церкви, малюем губной помадой и человеческой кровью на спинах монахинь непристойные рисунки и водим их нагишом по улицам, выращиваем людей на специальных фермах и так далее и тому подобное. Это было бы смешно, если бы не было так серьезно.
Наступило молчание. Маргарет захотелось немедленно встать и уйти, но прежняя слабость вновь охватила ее, и она побоялась, что тут же свалится в снег, если попробует подняться. Она испытывала жгучую боль в глазах, ноги налились тяжестью, словно она не спала несколько суток подряд. Жмурясь, она посмотрела на спокойные белые горы; сейчас, после восхода солнца, они как бы отодвинулись на задний план и уже не казались такими внушительными.
«Какая ложь! — подумала она. — И даже первое впечатление от этих мирных, чудесных гор оказалось ложным, когда взошло солнце».
— Поймите меня правильно. — В голосе Дистля зазвучали печальные, просительные нотки. — Там, в Америке, вам легко осуждать все подряд. Вы богаты и можете разрешить себе любую роскошь: терпимость, так называемую демократию, моральные принципы. А мы здесь, в Австрии, не можем. — Дистль умолк, как будто ждал возражений, но девушка промолчала, и он Снова заговорил — негромко и равнодушно:
— Конечно, вы понимаете все по-своему, и я не виню вас. Ваш друг — еврей, вы боитесь за него, и это заслоняет от вас более важные вопросы. Да, да, более важные вопросы, — повторил он, словно эти слова для него самого звучали особенно убедительно и приятно. — И один из таких вопросов — судьба Австрии и немецкого народа. Нелепо делать вид, будто мы вовсе и не немцы. Так может думать американец, живущий за восемь тысяч километров от нас, но не мы. Что сейчас представляет собой наша нация? Семь миллионов нищих, людей без будущего, зависимых от всех, живущих, как содержатели отелей, да чаевые туристов и иностранцев. Американцам этого не понять. Люди не могут вечно жить в унижении. Они сделают все, что от них зависит, только бы вновь обрести чувство собственного достоинства. Эту проблему мы решим лишь тогда, когда Австрия станет нацистской и войдет в состав великой Германии. — Дистль оживился, его голос зазвучал с новой силой.
— Это не единственный путь, — прервала его Маргарет, хотя и понимала, что спорить бесполезно. Но он казался таким разумным, рассудительным и симпатичным. — Ведь должны же быть иные пути, кроме лжи, убийств и обмана.
— Дорогая моя, вы говорите чепуху, — ответил Христиан, печально покачав головой, и терпеливо продолжал объяснять: — Вряд ли вы с такой же уверенностью повторите свои слова, если поживете в Европе лет десять. Послушайте, что я скажу вам. До прошлого года я был коммунистом. Пролетарии всех стран, мир всем, торжество разума, каждому по потребностям, братство, равенство и так далее и тому подобное. — Дистль засмеялся. — Чушь! Я не знаю Америки, но я знаю Европу. В Европе ничего не добьешься, если руководствоваться разумом. Братство людей… Да ведь это не больше, чем дешевая болтовня второразрядных демагогов, которой они занимаются в перерывах между войнами. Насколько я понимаю, то же самое можно наблюдать и в Америке. Вы обвиняете нас во лжи, убийствах и обмане. Что же, возможно, вы правы. Но в Европе нельзя действовать иначе, если хочешь добиться нужных результатов. Мне не очень приятно говорить подобные вещи, но только глупец может рассуждать иначе. Если вы слабы, вы ничего не добьетесь, позор и полуголодное существование будут вашим уделом; став сильным, вы приобретете все. Ну, а теперь о преследовании евреев. — Христиан пожал плечами. — Досадная случайность. Кто-то почему-то решил, что это единственный путь к власти. Я вовсе не утверждаю, что мне по душе такой путь. Больше того, с моей точки зрения, всякая расовая дискриминация — дикость. Я знаю евреев, которые ведут себя, как Фредерик, но среди них есть и такие, которые ничем не хуже меня. И все же, если для создания новой, организованной Европы нет иного пути, кроме уничтожения евреев, мы должны пойти по этому пути. Маленькая несправедливость ради большой справедливости. Цель оправдывает средства. Неприятно, конечно, усваивать подобную истину, но в конце концов, по-моему, ее усвоят даже американцы.
— Но это же ужасно! — воскликнула Маргарет.
— Моя дорогая юная леди! — с чувством проговорил Дистль. Его лицо оживилось, на нем вдруг заиграл румянец. Он повернулся к Маргарет и взял ее за руки. — Я говорю отвлеченно, поэтому нарисованная мною картина кажется более отвратительной, чем действительность. Вы должны простить меня. Я обещаю вам, что в действительности так никогда не будет. Можете передать это своему другу. Год, другой ему придется терпеть маленькие неприятности, возможно, он будет вынужден отказаться от своих обычных занятий и даже вообще куда-нибудь уехать. Но пройдет некоторое время, и ему возвратят все, чего он лишится, его жизнь пойдет по-старому, как только будет достигнута поставленная цель и маневр увенчается успехом. Преследование евреев — не самоцель, а средство достижения цели. Как только все наладится, ваш друг займет подобающее ему место. И не верьте американским газетам. В прошлом году я был в Германии, и должен сказать, что в воображении журналистов все обстоит значительно хуже, чем на улицах Берлина.
— Ненавижу! — крикнула Маргарет. — Я ненавижу все это!
Христиан взглянул ей в глаза с печальным, расстроенным видом, пожал плечами и, медленно отвернувшись, задумчиво посмотрел на снежные вершины.
— Жаль, — снова заговорил он. — Вы показались мне такой рассудительной и понятливой. Я решил было, что встретил американку, которая замолвит за нас доброе словечко, когда вернется домой, американку, которая сумеет хоть немного понять нас. — Он встал. — Но, видимо, я ждал слишком многого… Позвольте, в таком случае, дать один совет: возвращайтесь домой, в Америку. Боюсь, что в Европе вы будете очень несчастливы. — Христиан попробовал ногой снег. — Сегодня будет довольно скользко, — сухим, деловитым тоном сообщил он. — Если вы со своим другом собираетесь покататься на лыжах, я могу спуститься вместе с вами по западному маршруту. Сегодня это будет наилучший маршрут, однако не советую вам отправляться туда одним.
— Благодарю вас. — Маргарет тоже поднялась. — Но я думаю, что мы здесь не останемся.
— Ваш друг приезжает утренним поездом?
— Да.
— Ему придется пробыть здесь по крайней мере до трех часов дня: раньше поездов не будет. — Он пристально посмотрел на нее из-под густых, чуть выгоревших на солнце бровей. — Так вы не хотите больше здесь оставаться?
— Нет.
— Из-за того, что произошло прошлой ночью?
— Да.
— Понимаю. Одну минуту. — Он вынул из кармана клочок бумаги и карандаш и что-то написал. — Этот адрес может вам пригодиться. Очаровательный маленький отель, всего километров тридцать отсюда. Трехчасовой поезд делает там остановку. Прекрасные горные склоны и очень милые люди. Политикой они не интересуются, Фредериков среди них нет. — Христиан улыбнулся. — Они не так ужасны, как мы, и будут очень рады и вам, и вашему другу.
Маргарет взяла бумажку, положила ее в карман и поблагодарила. «Несмотря ни на что, — подумала она, — он все же очень порядочный и хороший человек».
— Вот туда, видимо, мы и поедем.
— Ну и прекрасно. Желаю приятно отдохнуть. Ну, а потом… — Дистль улыбнулся и протянул Маргарет руку. — А потом уезжайте в Америку.
Маргарет пожала ему руку и направилась вниз к городу. У подножия склона она остановилась и посмотрела назад. Дистль уже начал занятия с младшей группой и, нагнувшись, со смехом поднимал упавшую в снег семилетнюю девочку в красной шерстяной шапочке.
Йозеф приехал жизнерадостный и веселый. Он поцеловал Маргарет и вручил ей коробку с пирожными, которые со всяческими предосторожностями вез от самой Вены, и новую лыжную шапочку голубого цвета — он не мог удержаться, чтобы не купить ее. Затем он снова принялся целовать девушку, приговаривая:
— С Новым годом, дорогая! Боже, какие у тебя веснушки! Я люблю тебя!.. Ты самая красивая девушка на свете!.. А как насчет завтрака? Я умираю с голоду.
Не выпуская Маргарет из объятий, он жадно вдыхал свежий воздух, потом обвел взглядом горы и с гордостью собственника воскликнул:
— Ты только взгляни! Нет, ты только посмотри и посмей сказать, что в Америке есть что-нибудь подобное.
И тогда Маргарет тихонько и беспомощно заплакала. Мгновенно помрачнев, Йозеф принялся поцелуями осушать ее слезы.
— Что случилось? Что это значит, дорогая? — спрашивал он своим низким голосом, в котором звучала неподдельная тревога.
Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, в уголке маленькой станции, укрытые от взглядов людей, толпившихся на платформе, и Маргарет, всхлипывая и запинаясь, рассказала ему о том, как накануне вечером в отеле распевали фашистские песни и провозглашали фашистские тосты. О Фредерике она не сказала ни слова. Закончив свой рассказ, она заявила, что больше не останется здесь ни на один день.
Йозеф рассеянно поцеловал ее в лоб и погладил по щеке. От его веселого настроения не осталось и следа.
— Так, — пробормотал он. — И здесь то же. Дома, на улице, в городе, в деревне… — Йозеф покачал головой. — Милая Маргарет! По-моему, тебе лучше уехать из Европы. Уезжай домой. Уезжай в Америку.
— Нет, — не задумываясь, возразила Маргарет. — Я хочу остаться здесь. Я хочу выйти за тебя замуж и остаться здесь.
Йозеф покачал головой. На его мягких, коротких, тронутых сединой волосах поблескивали капельки воды от растаявших снежинок.
— Я должен побывать в Америке. Я должен посетить страну, откуда приезжают такие девушки, как ты.
— Но я же сказала, что хочу выйти за тебя замуж, — повторила Маргарет и крепко сжала его руку.
— Мы поговорим об этом потом, — с нежностью ответил Йозеф. — Обсудим в другой раз.
Но «другой раз» так и не наступил.
Они возвратились в гостиницу Лангермана и, сидя у окна, из которого открывался вид на величественные, искрящиеся на солнце Альпы, молча поглощали обильный завтрак — яичницу с ветчиной и картофелем, блины и кофе по-венски с густыми взбитыми сливками, им прислуживал вежливый и скромный Фредерик. Он любезно подставил стул Маргарет, когда она садилась за стол, быстро наполнял чашку Йозефа, как только она пустела.
После завтрака Маргарет уложила свои вещи и заявила фрау Лангерман, что должна уехать вместе со своим другом.
— Ах, как жаль! Ах, как жаль! — закудахтала фрау Лангерман. Впрочем, она тут же представила счет. В нем, среди других пунктов, упоминались какие-то девять шиллингов.
— А это за что? — спросила Маргарет, указывая на аккуратную запись чернилами. Она стояла в холле, у лакированного дубового стола. Фрау Лангерман, чистенькая, накрахмаленная, вскочила из-за стола, наклонила голову и близорукими глазами уставилась на счет.
— Ах, это! — Она окинула Маргарет ничего не выражающим взглядом. — Это за порванную простыню, Liebchen![9]
Маргарет оплатила счет. Фредерик помог ей перенести чемоданы, и она дала ему на чай. Затем он усадил ее в экипаж и, поклонившись, сказал:
— Надеюсь, вы хорошо провели у нас время.
Оставив свои чемоданы на вокзале, Маргарет и Йозеф до прихода поезда бродили по улицам, рассматривая витрины магазинов.
Когда поезд медленно отходил от станции, Маргарет показалось, что она видит Дистля. Он стоял в конце платформы и наблюдал за ними. Маргарет помахала рукой, но он не ответил. Маргарет почему-то подумала, что только Дистль мог поступить так: прийти на станцию, не поздороваться и молча наблюдать за их отъездом.
Рекомендованная Дистлем гостиница оказалась маленькой и уютной, а ее обитатели необыкновенно приятными людьми. Несколько ночей подряд шел снег, каждое утро заново засыпая тропинки. Маргарет никогда еще не видела Йозефа таким веселым и жизнерадостным. Чувствуя себя в безопасности в его объятиях, она спокойно спала по ночам в огромной кровати с теплой пуховой постелью, казалось предназначенной специально для тех, кто проводит медовый месяц в горах. Они не говорили ни о чем серьезном и о женитьбе больше не упоминали. Целыми днями в ясном небе над горными вершинами сверкало солнце, а воздух был пьянящий, как вино. Вечером перед камином Йозеф приятным, вкрадчивым голосом пел для гостей романсы Шуберта. В доме все время пахло корицей. Оба они покрылись темным загаром, и веснушек на носу у Маргарет стало еще больше.
Наконец наступил день отъезда. По дороге на станцию Маргарет вдруг расплакалась. Каникулы кончились.
2
Нью-Йорк тоже праздновал наступление Нового года. По мокрым улицам, буфер к буферу, непрерывно гудя, сплошным потоком двигались такси. Длинная вереница машин напоминала какое-то неведомое животное из железа и стекла, загнанное в гигантскую каменную клетку. В центре города миллионы людей серыми волнами лениво и бесцельно перекатывались взад и вперед. Освещенные ослепительным сиянием реклам, они напоминали арестантов, на которых в момент попытки к бегству тюремная стража внезапно направила лучи прожекторов. В световой газете, огни которой лихорадочно метались на здании «Нью-Йорк таймс», к сведению веселящихся внизу людей сообщалось, что во время урагана, пронесшегося над Средним Западом, погибло семь человек и что Мадрид в канун Нового года (к удобству читателей «Таймс» он наступал там на несколько часов раньше, чем в Нью-Йорке) двенадцать раз подвергался артиллерийскому обстрелу.
Полицейским Новый год не сулил ничего, кроме дальнейшего роста числа краж, насилий и дорожных катастроф со смертельным исходом, кроме жары и холода. И хотя они своим добродушным видом хотели показать, что не чужды общего веселья, но в действительности с холодной насмешкой устало взирали на стада резвящихся животных, двигавшиеся по Таймс-скверу.
А веселящаяся публика нескончаемой лавиной катилась по улицам, покрытым смешавшимися с грязью обрывками бумаги, швырялась конфетти, насыщенным миллионами бактерий большого города, трубила в рожки, дабы поведать миру, как она счастлива и бесстрашна. Гуляющие с напускным добродушием, которому предстояло испариться еще до наступления утра, хриплыми голосами поздравляли друг друга с Новым годом. Ради этого некогда покинули они туманную Англию и подернутые зеленой дымкой луга Ирландии, песчаные холмы Ирака и Сирии и цепенеющие в вечном страхе перед погромами гетто Польши и России, виноградники Италии и тресковые отмели. Норвегии; ради этого они приехали сюда с далеких островов и континентов, из многих городов земли. Потом они стали приезжать из Бруклина и Бронкса, Ист-Сент-Луиса и Тексарканы и из никому неведомых местечек вроде Бимиджи, Джеффри, Спирита. Все они выглядели так, словно постоянно недосыпали и никогда вдоволь не пользовались солнцем, словно их костюмы были с чужого плеча; они выглядели так, будто попали в эту холодную каменную клетку на чужой, а не на свой праздник; будто они чувствовали всем своим существом, что зима никогда не кончится, и будто, несмотря на веселые звуки рожков, смех и это торжественное, как религиозная процессия, шествие по улицам, они знали, что новый, 1938 год принесет им еще больше забот, чем прошедший.
По-настоящему радовались только карманники и проститутки, картежники и сводницы, жулики и водители такси, официанты и хозяева гостиниц; они неплохо поживились в эту новогоднюю ночь. Не могли пожаловаться и владельцы театров, торговцы шампанским, нищие и швейцары ночных клубов. То там, то здесь слышался звон стекла: это из номеров отелей (сегодня они сдавались за пять долларов в сутки вместо двух в обычное время) в тесные задние дворы, снабжавшие обитателей гостиниц светом, воздухом и видом на мир, летели бутылки из-под виски. В шуме скоротечного веселья провожали люди старый год. На 50-й улице девушке перерезали горло, и вой сирены скорой помощи на секунду властно ворвался в симфонию празднества. На улицах потише из полуоткрытых, освещенных желтым светом окон доносился визгливый, притворный женский смех. Это был обычный для субботних и праздничных вечеров отвратительный голос пресыщенного развлечениями города, голос, который почему-то можно слышать только в темноте, незадолго до наступления холодного рассвета.
Несколько позднее, вдыхая вечно влажный воздух подземки, дрожащий от грохота пригородных поездов, молчаливые, шатающиеся от усталости люди с ввалившимися глазами и измятыми лицами, пропахшие всеми запахами улицы — дешевыми цветами и чесноком, луком и гуталином, духами и потом, снова разъединенные перегородками купе, начнут растекаться по своим убогим жилищам. Но пока не наступит этот час, они до изнеможения будут бродить под оглушительный шум рожков, трещоток и жестяных свистков по ярко освещенным улицам, упрямо празднуя наступление Нового года, потому что, плохо ли, хорошо ли, они протянули еще один год и, быть может, протянут следующий.
Пробираясь через толпу, Майкл Уайтэкр ловил себя на том, что он, сам того не замечая, отвечает на каждый толчок фальшивой, натянутой улыбкой. Он опаздывал, а достать такси было невозможно. Ему пришлось задержаться в театре и выпить несколько рюмок в одной из артистических уборных. От наспех выпитого вина у него шумело в голове и жгло желудок.
Вечер в театре прошел сумбурно. Зрители не интересовались пьесой и отчаянно шумели; роль бабушки пришлось играть дублерше, потому что Патриция Ферри так напилась, что ее нельзя было выпустить на сцену. Пытаясь поддержать порядок, Майкл совсем измучился. Он был режиссером пьесы «Поздняя весна», в которой было занято тридцать семь участников, в том числе трое вечно простуженных детей. По ходу спектакля приходилось пять раз менять декорации, причем на каждую смену отводилось двадцать секунд. Когда кончился этот сумасшедший день, Майклу страстно хотелось одного: уйти домой и завалиться спать. Но сегодня еще предстоял этот проклятый вечер на 67-й улице, и Лаура была уже там. В конце концов, в канун Нового года и не полагалось ложиться спать.
Майкл кое-как протолкался через густую толпу, быстро дошел до Пятой авеню и свернул на север. Тут было не так людно, а из Центрального парка долетал свежий, бодрящий ветерок. На узкой полоске темного неба, видневшейся между крышами высоких зданий, можно было даже рассмотреть маленькие бледные звезды.
«Надо будет купить домик, недалеко от Нью-Йорка, — подумал Майкл, быстро и бесшумно шагая по асфальту. — Недорогой домик, тысяч за шесть или семь. Денег как-нибудь наскребу — придется перехватить взаймы. Время от времени буду уезжать туда на несколько дней. Там будет тихо, по ночам можно будет видеть все звезды, а когда захочу, ничто не помешает мне лечь спать часов в восемь. Да, хватит мечтать, надо обязательно купить такой домик».
В полуосвещенной витрине магазина он увидел свой силуэт. Отражение было неясным и расплывчатым, но, как всегда, собственный вид привел его в раздражение. Почти бессознательно он расправил плечи.
«Когда только ты перестанешь сутулиться! — выругал он себя. — И не мешало бы похудеть фунтов на пятнадцать. Ни дать ни взять — толстый лавочник».
На одном перекрестке около него остановилось такси, но он сделал отрицательный жест. «Физические упражнения и воздержание от вина — по крайней мере на месяц. Выпивка-то и доводит людей до такого состояния. „Пиво, „Мартини“, еще рюмочку!“ А с какой головой ты встал сегодня утром! До полудня ни за что не мог взяться, потом пошел завтракать и снова пил. Сейчас начинается Новый год — самое подходящее время бросить пить. Сегодня на вечере представится прекрасная возможность испытать свой характер. Не нужно делать из этого сенсации. Просто не пить — и все. А в загородном доме не держать и капли вина».
Майкл сразу почувствовал себя гораздо лучше. Ему казалось, что он полон решимости и сил, и хотя брюки его вечернего костюма по-прежнему были тесноваты в поясе, он широко зашагал мимо роскошных витрин к 67-й улице.
Когда Майкл вошел в переполненную комнату, только что пробило двенадцать. Люди пели и обнимались; в одном из углов он заметил мертвецки пьяную девицу из числа тех, кого обязательно встретишь на каждой вечеринке. Среди гостей Уайтэкр увидел свою жену — она целовала какого-то низенького мужчину, по всем признакам имеющего отношение к Голливуду. Кто-то сунул Майклу бокал с вином, а высокая девушка испачкала ему плечо картофельным салатом. «Какой прекрасный салат!» — воскликнула она и небрежно смахнула его узкой, выхоленной рукой с длинными, дюйма в полтора ногтями, покрытыми вишневым лаком. Затем протолкнувшись через толпу, к нему подошла Кэтрин, одетая в платье с очень большим декольте.
— Майкл, дорогой! — воскликнула она, целуя его в затылок. — Что ты делаешь сегодня вечером?
— Вчера приехала из Лос-Анджелеса моя жена.
— Да? Печально. Ну, с Новым годом! — И она поплыла дальше, приводя в трепет трех одетых во фраки студентов с младших курсов Гарвардского университета — родственников хозяйки, приехавших в город на каникулы.
Майкл поднял бокал и отпил до половины. Это, видимо, было виски, в которое кто-то налил лимонаду. «Брошу пить с завтрашнего дня, — подумал он. — Все равно я уже выпил сегодня три стакана и этот вечер потерян».
Майкл подождал, пока его жена не кончила целовать маленького лысого человека с пышными кавалерийскими усами, потом пробрался сквозь толпу гостей и встал у нее за спиной. Он услышал, как жена, не выпуская руки маленького человека, говорила:
— Сценарий отвратительный, Гарри, но ты, пожалуйста, никому об этом не говори.
— Ты же знаешь меня, Лаура. Разве я болтун?
— С Новым годом, с новым счастьем, дорогая! — сказал Майкл и поцеловал Лауру в щеку.
Она обернулась, все еще не выпуская руки лысого, и улыбнулась. Даже здесь, где пьяный шум и сутолока не располагали, казалось, к проявлению нежных чувств, Лаура приветствовала Майкла с тем выражением ласки и теплоты во взоре, которое всякий раз поражало и волновало его. Она протянула свободную руку и привлекла к себе Майкла, чтобы поцеловать его. В тот момент, когда их лица сблизились, Майкл почувствовал, что Лаура с подозрением принюхивается к его дыханию. Отвечая на поцелуй жены, он не мог сдержать раздражения и помрачнел. «Вечно она нюхает, — мелькнуло у него. — Старый сейчас год или новый — ей все равно».
— Перед тем как уйти из театра, — насмешливо сказал Майкл, отстраняясь от жены, — я вылил на себя два флакона духов «Шанель № 5».
Веки Лауры обиженно дрогнули.
— Не будь таким скверным хоть в новом году, — попросила она. — Почему ты так поздно?
— Зашел по пути пропустить пару бокалов вина.
— С кем? — Лаура посмотрела на него подозрительным собственническим взглядом, который так портил нежное и открытое выражение ее лица всякий раз, когда она допрашивала мужа.
— Кое с кем из приятелей.
— И только? — Лаура говорила тем игривым и легкомысленным тоном, какой был принят среди женщин ее круга, когда они подшучивали над своими мужьями в обществе.
— Нет, — в тон ей ответил Майкл. — Я забыл сказать, что с нами были шесть полуобнаженных полинезийских танцовщиц — мы оставили их в ночном клубе «Сторк».
— Ну не забавен ли он? — воскликнула Лаура, обращаясь к лысому. — Он ужасно потешный, не правда ли?
— Начинается семейная сцена, — усмехнулся лысый, — а когда дело доходит до семейных сцен, я исчезаю. Пока, дорогая. — Он помахал рукой Уайтэкрам и скрылся в толпе.
— У меня есть великолепная идея, — заявила Лаура. — Давайте не будем сегодня говорить женам гадости.
Майкл допил вино и поставил бокал.
— Кто этот усатый?
— А, Гарри?
— Тот, кого ты целовала.
— Да это Гарри. Я знаю его уже много лет. Он бывает на всех вечерах. — Лаура легким движением рук поправила прическу. — И здесь, и на Западном побережье. Я не знаю, чем он занимается. Возможно, он антрепренер. Сегодня Гарри подошел ко мне и сказал, что в последнем фильме я была очаровательна.
— Он так и сказал — очаровательна?
— Ага.
— Ага? Это что, так теперь говорят в Голливуде?
— Возможно. — Лаура улыбалась ему, но глаза ее все время бегали по комнате. Впрочем, она всегда была такой, когда они находились в обществе. — Как, по-твоему, я сыграла в последнем фильме?
— Очаровательно, — ответил Майкл. — Давай выпьем.
Лаура встала, взяла его за руку и нежно потерлась щекой о его плечо.
— Ты рад, что я приехала? — спросила она.
— Очарован, — ухмыльнулся Майкл.
Они засмеялись и рука об руку направились к буфету, пробираясь мимо столпившихся в центре комнаты гостей.
Буфет находился в соседней комнате под абстракционистской картиной с нарисованным фуксином подобием женщины о трех грудях, восседающей на параллелограмме. Здесь они застали седеющего, полного Уоллеса Арни с чайной чашкой в руках. Рядом с ним стоял приземистый, могучего сложения человек в синем саржевом костюме. Он выглядел так, словно зим десять подряд провел на открытом воздухе. Тут же болтали две девицы с хорошенькими, но невыразительными личиками и узкими, как у манекенщиц, бедрами. Они пили неразбавленное виски.
— Он приставал к тебе? — услышал Майкл голос одной из девушек.
— Нет, — ответила другая, встряхнув светлыми блестящими волосами.
— Но почему?
— Потому что он сейчас йог.
Девушки задумчиво заглянули в свои бокалы, допили вино и удалились — величаво и грациозно, как пантеры в джунглях.
— Ты слышала? — спросил Майкл.
— Да, — засмеялась Лаура.
Майкл попросил у буфетчика две рюмки виски и улыбнулся Арни, автору «Поздней весны». Тот продолжал молча смотреть прямо перед собой, время от времени элегантным движением трясущейся руки поднося к губам чашку.
— Нокдаун, — заметил человек в синем саржевом костюме. — Потерял сознание, но устоял на ногах. Судья должен прекратить схватку, иначе она превратится в простое избиение.
Арни ухмыльнулся, украдкой посмотрел по сторонам и протянул буфетчику свою чашку с блюдцем.
— Пожалуйста, налейте мне еще чайку.
Буфетчик налил в чашку хлебной водки, и Арни, прежде чем взять ее, снова осмотрелся вокруг.
— Здорово, Уайтэкр! — приветствовал он Майкла. — Здравствуйте, миссис Уайтэкр. Ведь вы ничего не скажете Филис, правда?
— Нет, нет, Уоллес, — отозвался Майкл, — не скажем.
— Слава богу. У Филис что-то с желудком, — пояснил Арни. — Уже час, как она вышла. Она не разрешает мне пить даже пиво. — Он был пьян, и в его хриплом голосе прозвучали нотки жалости к самому себе. — Вы можете себе представить? Даже пива! Вот поэтому-то я держу чайную чашку. Даже в двух шагах никто не догадается, что я пью. В конце концов, — вызывающе воскликнул он, отхлебывая из чашки, — я взрослый человек! Она хочет, чтобы я написал новую пьесу, — другим, огорченным тоном продолжал он. — Она жена человека, финансирующего постановку моей пьесы, и на этом основании считает, что имеет право запретить мне пить. Это унизительно! Нельзя так унижать человека моего возраста. — Он повернулся к мужчине в саржевом костюме. — Мистер Пэрриш, например, пьет, как рыба, а ведь его никто не пытается унизить. Все говорят: «Посмотрите, как трогательно Филис заботится об этом пьянчужке Уоллесе Арни!» Но меня это не трогает. Мы с мистером Пэрришем знаем, почему она так делает. Так я говорю, мистер Пэрриш?
— Так, так, дружище! — ответил человек в саржевом костюме.
— Экономика! Как везде и всюду. — Арни внезапно взмахнул чашкой и пролил виски на рукав Майкла. — Мистер Пэрриш — коммунист, уж он-то знает. В основе всех действий людей лежит жадность. Жадность, и больше ничего. Если бы они не надеялись получить от меня еще одну пьесу, то пусть бы даже я поселился на винокуренном заводе, они не стали бы возражать. Я мог бы купаться в спирте, и они только сказали бы: «Поцелуй меня в… Уоллес Арни!..» Прошу прощения, миссис Уайтэкр.
— Ничего, — сказала Лаура.
— У тебя хорошенькая жена, — продолжал Арни. — Очень хорошенькая. Я слышал, как тут ей восхищались. — Он лукаво взглянул на Майкла. — Да, да, восхищались! Среди гостей есть несколько ее старых друзей. Не так ли, миссис Уайтэкр?
— Правильно.
— У каждого из нас здесь найдутся старые приятели, — продолжал Арни. — И так сейчас на каждом вечере. Современное общество! Клубок змей во время зимней спячки. Возможно, это и будет темой моей следующей пьесы, хотя, конечно, я так и не напишу ее. — Он сделал большой глоток. — Какой чаек! Не проговоритесь Филис.
Майкл взял Лауру под руку и повел было ее к выходу.
— Не уходи, Уайтэкр, — попросил Арни. — Я знаю, что тебе скучно со мной, но не уходи. Я хочу с тобой поговорить. О чем тебе хочется? Об искусстве?
— Как-нибудь в другой раз, — ответил Майкл.
— Я понимаю, ты серьезный молодой человек, — упрямо продолжал Арни. — Давай поговорим об искусстве. Как сегодня прошла моя пьеса?
— Хорошо.
— Нет, я не хочу говорить о своей пьесе. Я сказал — искусство, но я знаю, что ты думаешь о моей пьесе. Об этом знает весь Нью-Йорк. Ты кричишь об этом на всех перекрестках, и я давно выгнал бы тебя из театра, если бы мог. Сейчас я настроен дружески, но вообще-то я бы тебя уволил.
— Ты пьян, Уолли.
— Я недостаточно умен для тебя, — продолжал Арни; его светло-голубые глаза слезились, а нижняя губа, толстая и мокрая, тряслась. — Доживи до моих лет и попробуй остаться умным, Уайтэкр!
— Я убеждена, что Майклу очень нравится ваша пьеса, — сказала Лаура ясным, успокаивающим голосом.
— Вы очень милая женщина, миссис Уайтэкр, и у вас много друзей, но сейчас лучше помолчите.
— А почему бы тебе не полежать где-нибудь? — обратился Майкл к Арни.
— Давай не уклоняться от темы. — Арни неуклюже, с воинственным видом повернулся к Майклу. — Я знаю, что ты болтаешь обо мне на вечерах: «Старый дурак Арни исписался; Арни пишет стилем, от которого отказались еще в тысяча восемьсот двадцать девятом году, о людях, интерес к которым пропал в тысяча девятьсот двадцать девятом году». Это даже не смешно. У меня и так достаточно критиков. Почему, ты думаешь, мне приходится платить им из своих денег? Я терпеть не могу сопляков, вроде тебя, Уайтэкр. Кстати, ты уже не так молод, чтобы считать тебя сопляком.
— Послушайте, дружище… — начал человек в саржевом костюме.
— Вы сами поговорите с ним, — повернулся Арни к Пэрришу. — Он тоже коммунист, вот почему я для него недостаточно умен. А прослыть умником в наше время нетрудно — надо только раз в неделю покупать за пятнадцать центов «Нью мэссис»[10]. Арни нежно обнял Пэрриша. — Вот какие коммунисты мне но душе, Уайтэкр! Как мистер Пэрриш. Опаленный солнцем мистер Пэрриш. Он загорел в солнечной Испании. Он был в Испании, воевал в Мадриде, а теперь снова едет в Испанию, чтобы его там убили. Верно, мистер Пэрриш?
— Конечно, дружище, — отозвался Пэрриш.
— Вот какие коммунисты мне нравятся, — громко повторил Арни. — Мистер Пэрриш приехал сюда собирать деньги и вербовать добровольцев для поездки в солнечную Испанию, где они погибнут вместе с ним. Почему бы тебе, Уайтэкр, вместо того чтобы умничать на этих роскошных вечерах в Нью-Йорке, не поехать с мистером Пэрришем в Испанию и не проявить свою мудрость там?
— Если ты не замолчишь… — начал было Майкл, но в эту минуту между ним и Арни оказалась высокая седая женщина с величественным выражением на смуглом лице. Не говоря ни слова, она спокойно выбила чашку из рук Арни. Послышался звон осколков. Арни гневно взглянул на женщину, но вдруг робко заулыбался и, опустив голову, уставился в пол.
— А, это ты, Филис! — пробормотал он.
— Убирайся прочь от буфета, — приказала Филис.
— Да ведь я чаек пью, — ответил Арни, но послушно повернулся и отошел, шаркая ногами, грузный, стареющий, с растрепанными седыми волосами, прилипшими к высокому потному лбу.
— Мистер Арни не пьет, — заявила Филис буфетчику.
— Слушаюсь, мэм.
— Боже милосердный! — обратилась женщина к Майклу. — Я готова растерзать его. Он сводит меня с ума. А ведь в общем-то Арни такой милый человек!
— Да, да, чудесный человек, — согласился Майкл.
— Он безобразничал? — озабоченно спросила Филис.
— Что вы!
— Боюсь, что его никуда больше не будут приглашать, уже и сейчас все его избегают, — пожаловалась Филис.
— Не вижу причин, — пожал плечами Майкл.
— Даже если вы и правы, все равно Арни очень тяжело. Он сидит в своей комнате мрачный как туча и всем, кто готов его слушать, твердит, что исписался. Я привела его сюда в надежде, что ему будет полезно побыть на людях и я смогу присмотреть за ним… — Филис пожала плечами, провожая взглядом удаляющуюся неряшливую фигуру Арни. — Кое-кому из мужчин следовало бы обрубить руки, как только они потянутся за первой рюмкой вина.
Старомодным изысканным жестом Филис подобрала юбки, и, шурша тафтой, направилась вслед за драматургом.
— Пожалуй, я не прочь выпить, — сказал Майкл.
— И я тоже, — поддержала Лаура.
— Ну, и я за компанию, — согласился Пэрриш.
Они молча стояли у стойки, глядя, как буфетчик наполняет бокалы.
— Злоупотребление алкоголем, — торжественным тоном проповедника провозгласил Пэрриш, протягивая руку за бокалом, — это одна из черт, отличающих человека от животного. — Все рассмеялись. Прежде чем выпить, Майкл знаком показал Пэрришу, что поднимает тост за него.
— За Мадрид! — ровным и спокойным голосом сказал Пэрриш.
— За Мадрид! — вполголоса отозвалась Лаура.
Майкл почувствовал, что к нему возвращается прежнее беспокойство. Он заколебался, но все же сказал, как и остальные:
— За Мадрид!
Все выпили.
— Когда вы возвратились? — спросил Майкл, ощущая какую-то неловкость.
— Четыре дня назад, — ответил Пэрриш, снова поднося бокал к губам. — У вас в Америке очень хорошие напитки, — добавил он с улыбкой. Он пил непрерывно, каждые пять минут снова наполняя бокал, но не обнаруживал никаких признаков опьянения — только лицо его становилось краснее.
— А когда выехали из Испании?
— Две недели назад.
«Две недели назад он еще бродил по замерзшим дорогам, — подумал Майкл, — с винтовкой, в полувоенной форме; над его головой проносились самолеты, а по обочинам дорог виднелись свежие могилы. А сейчас он стоит здесь в синем костюме, как шафер на своей свадьбе, и встряхивает ледяные кубики в бокале вина. Окружающие болтают о своем последнем кинофильме и о том, что говорят о нем критики, и почему ребенок закрывает во сне кулачком глаза: В углу комнаты гитарист распевает нелепые баллады, якобы сложенные на Юге. Все это происходит в богатой, устланной коврами, переполненной гостями квартире, на одиннадцатом этаже дома, которому ничто не угрожает. Из высоких окон открывается вид на парк, а над буфетом висит фуксиновая девица с тремя грудями. Пройдет еще немного времени, и он отправится на пристань — ее можно видеть из этих окон, — сядет на пароход и уедет обратно в Испанию. По его лицу трудно сказать, что он пережил, а его добродушно-грубоватая манера держаться не позволяет судить, знает ли он, что его ждет.
Люди, — продолжал размышлять Майкл, — удивительно легко приспосабливаются. Ведь Пэрриш значительно старше его и, несомненно, прожил более трудную жизнь, и все же он отправился в Испанию и участвовал в длинных переходах по залитой кровью земле. Он убивал и рисковал быть убитым, а сейчас возвращается туда продолжать ту же жизнь…»
Майкл тряхнул головой. Он понял, что ему неприятно присутствие этого краснолицего человека с огрубевшими руками: он торчит здесь, на этом вечере, как вежливый жандарм, приставленный к совести Майкла. Подумав об этом, он тут же возненавидел себя за такие мысли.
— …Нам очень нужны деньги, — продолжал Пэрриш, обращаясь к Лауре, — деньги и политическая поддержка. Желающих драться мы найдем сколько угодно. Но английское правительство конфисковало все золото республиканцев в Лондоне, а Вашингтон помогает Франко. Мы вынуждены отправлять своих людей нелегально, а это требует денег — для взяток, для оплаты проезда и так далее. Однажды в окопах под Университетским городком, когда стоял такой холод, что, клянусь богом, у кита отмерзли бы соски на брюхе, ко мне обратились мои друзья. «Вот что, дружище Пэрриш, — сказал один из них, — ты все равно зря тратишь здесь патроны — мы еще не видели, чтобы ты убил хоть одного фашиста. Зато у тебя хорошо подвешен язык, и мы решили послать тебя обратно в Штаты. Расскажи там несколько душераздирающих, красочных историй о героях бессмертной Интернациональной бригады, сражающихся с фашистами. Поезжай и возвращайся с полными карманами денег». Ну вот я и приехал. Я выступаю на собраниях и даю полную волю своему красноречию. Не успеешь опомниться, как публика загорается энтузиазмом и становится необычайно щедрой. Глядя на этих восторженных девушек и видя, как стекаются денежки, я начинаю думать, что нашел свое истинное призвание в борьбе за свободу. — Пэрриш ухмыльнулся, радостно сверкнув белоснежными вставными зубами, и протянул буфетчику пустой бокал. — Вы тоже хотите послушать страшные рассказы о кровавой борьбе за свободу измученной Испании?
— Ну уж нет, — запротестовал Майкл. — Особенно после такого вступления!
— А таким людям правда и не нужна. — Пэрриш сразу отрезвел, с его лица исчезла улыбка. Он повернулся и обвел глазами комнату. И впервые в его холодном, суровом, оценивающем взгляде Майкл уловил, как много пережил этот человек.
— Беженцы… — снова заговорил Пэрриш. — Юноши, которые приехали в Испанию за пять тысяч миль и с удивлением узнали, что тут можно, оказывается, погибнуть от фашистской пули… Грязные французские таможенные чиновники, вымогающие взятки за то, чтобы в разгар зимы пропустить босых людей с кровоточащими ногами, через границу в Пиренеях…
Повсюду вымогатели, жулики и комбинаторы: в портах, в учреждениях… Даже в батальоне, в роте, рядом с тобой на передовых позициях можно встретить маменькиных сынков, которые, видя, как падают их товарищи, внезапно заявляют: «Я, должно быть, ошибся. Это выглядит совсем не так, как казалось в Дартмуте».
К буфету подошла маленькая полная блондинка лет сорока в девичьем розовом платье и взяла Лауру за руку.
— Да?! — воскликнула Лаура, поворачиваясь к ней. — Прости, пожалуйста, что я заставила тебя ждать, но мистер Пэрриш так интересно рассказывает.
Услышав слово «интересно», Майкл слегка поморщился, а Пэрриш улыбнулся женщинам.
— Я вернусь через несколько минут, — пообещала Лаура Майклу. — Синтия гадает женщинам, и сейчас как раз моя очередь.
— Спросите, не суждено ли вам встретиться с сорокалетним ирландцем со вставными зубами, — громко сказал Пэрриш.
— Обязательно спрошу, — рассмеялась Лаура и ушла под руку с гадалкой.
Майкл видел, как Лаура прямой и чуть вызывающей походкой шла по комнате. За ней наблюдали двое мужчин — высокий, симпатичный Дональд Уэйд и некий Тэлбот. Оба они принадлежали к числу тех людей, которых Лаура называла своими «бывшими поклонниками». Казалось, их всегда приглашают на те же самые вечера, что и чету Уайтэкров. Майкл порой с беспокойством задумывался над выражением «бывший поклонник». Он не сомневался, что в свое время с каждым из них у Лауры был роман, а теперь она хотела заставить его поверить, что все это дело прошлое. Такое ложное положение раздражало Майкла, но он понимал, что уже бессилен что-либо изменить.
— Выпьем? — предложил Майкл.
— Охотно, — согласился Пэрриш.
Они подвинули бокалы буфетчику.
— Когда вы возвращаетесь? — спросил Майкл.
Пэрриш осмотрелся вокруг, и на его открытом честном лице появилось хитрое выражение.
— Трудно сказать, — шепотом ответил он, — да и глупо говорить об этом. Вы же знаете — госдепартамент… Везде фашистские шпионы. А я ведь формально уже утратил американское гражданство, после того как вступил в иностранную армию. Но если между нами… по всей вероятности, я уеду через месяц-полтора…
— Вы поедете один?
— Не думаю. Вместе со мной, очевидно, отправится небольшая группа хороших ребят. — Пэрриш дружески улыбнулся. — Двери Интернациональной бригады широко открыты. Это растущее предприятие. — Он задумчиво взглянул на Майкла, и тот понял, что ирландец оценивает его и задает себе вопрос: что делает этот человек в модном костюме здесь, в фешенебельной квартире, почему он не лежит за пулеметом, а торчит у буфета?
— Вы хотите и меня включить в эту группу?
— Нет.
— А деньги вы возьмете? — хрипло спросил Майкл.
— А деньги я возьму даже из святых рук самого папы Пия.
Майкл вытащил бумажник, в котором еще оставалось семьдесят пять долларов (он сегодня получил наградные), и отдал их Пэрришу.
— Оставьте себе на такси, — сказал Пэрриш, небрежно опуская деньги в боковой карман, и похлопал Майкла по плечу. — Мы убьем для вас пару фашистских ублюдков.
— Спасибо, — ответил Майкл, пряча бумажник. Ему не хотелось больше разговаривать с Пэрришем. — Вы останетесь здесь?
— Да.
— Ну, мы еще встретимся. Я хочу кое-кого повидать.
— Пожалуйста. — Пэрриш холодно поклонился. — Спасибо за деньги.
— Чепуха.
Майкл направился через комнату к группе стоявших в углу гостей. Еще издали он увидел Луизу — она посматривала на него и вопросительно улыбалась. Луиза была, как сказала бы Лаура, его «бывшей приятельницей», хотя, по правде говоря, они и сейчас поддерживали интимные отношения. Луиза вышла замуж, но получалось как-то так, что время от времени то ненадолго, то на более длительный срок они вновь становились любовниками. Майкл понимал, что когда-нибудь их связь будет открыта. Однако маленькая, смуглая, умевшая прятать концы в воду Луиза, ласковая и нетребовательная, слывшая одной из самых хорошеньких женщин Нью-Йорка, по-своему была дороже Майклу, чем жена. Иногда в зимний день, лежа рядом с ним в чужой квартире, Луиза вздыхала и, уставившись в потолок, говорила:
— Ну не чудесно ли, а? Но все же наступит время, когда нам придется расстаться.
Правда, ни она, ни Майкл всерьез никогда над этим не задумывались.
Луиза стояла рядом с Дональдом Уэйдом. У Майкла мелькнула было неприятная мысль о превратностях жизни, но тут же исчезла, как только он поцеловал Луизу и поздравил ее с Новым годом.
Затем Майкл степенно пожал руку Уэйду, как всегда удивляясь, почему мужчины считают необходимым соблюдать такую вежливость с бывшими любовниками своих жен.
— Здравствуйте, — сказала Луиза. — Давно вас не видела. Вам очень идет этот костюм. А где миссис Уайтэкр?
— Гадалка предсказывает ей судьбу, — ответил Майкл. — Лаура не жалуется на прошлое и теперь решила побеспокоиться о будущем… А где ваш муж?
— Не знаю. Где-то здесь. — Луиза неопределенно махнула рукой и улыбнулась серьезно и многозначительно, как она улыбалась только ему.
Уэйд слегка поклонился и отошел.
— Он, кажется, ухаживал за Лаурой? — спросила Луиза, посмотрев ему вслед.
— Не будь сплетницей.
— Я только из любопытства.
— Эта комната битком набита людьми, которые ухаживали за Лаурой. — С внезапным неудовольствием он оглядел гостей. Уэйд, Тэлбот, а вот появился еще один — долговязый артист по фамилии Морен, снимавшийся с Луизой в одной из кинокартин. Их фамилии упоминались вместе в одной газетной заметке, излагавшей голливудские сплетни. После появления этой заметки Лаура однажды рано утром специально позвонила Майклу в Нью-Йорк и принялась уверять его, что она и Морен всего лишь побывали вместе на официальном приеме, устроенном студией, и так далее и тому подобное.
— Эта комната, — в тон Майклу ответила Луиза, — полна женщин, за которыми когда-то ухаживал ты. А может, слово «когда-то» не совсем точно передает то, что я имею в виду?
— Теперешние вечера становятся очень уж многолюдными, — заметил Майкл. — Больше меня на них не заманишь. Нет ли здесь какого-нибудь местечка, где мы могли бы спокойно посидеть и поболтать?
— Попробуем найти.
Луиза взяла его за руку и повела мимо гостей в задние комнаты. Подойдя к одной из дверей, она приоткрыла ее и заглянула внутрь. В комнате было темно, и Луиза знаком предложила Майклу следовать за ней. Они вошли на цыпочках, осторожно прикрыли дверь и устало опустились на маленькую кушетку. После ярко освещенных комнат, которые они только что миновали, Майкл в первые секунды ничего не видел и с наслаждением закрыл глаза. Луиза уютно устроилась рядом с ним и ласково поцеловала его в щеку.
— Ну, здесь лучше? — спросила она.
У противоположной стены заскрипела кровать. Глаза Майкла уже начали привыкать к полумраку, и он увидел, как на кровати неуклюже приподнялась какая-то фигура и стала шарить на столике. Послышалось дребезжание чашки о блюдце; человек поднес чашку ко рту и отпил.
— Уни… — последовал долгий глоток из чашки, — …зительно, — послышался второй глоток. Майкл узнал голос Арни. Драматург сидел на кровати, свесив ноги, потом нагнулся, едва не свалившись при этом, и уставился на соседнюю кровать.
— Томми! — окликнул он. — Эй, Томми, ты не спишь?
— Нет, мистер Арни, — ответил сонный голос десятилетнего мальчика, сына Джонсонов, владельцев квартиры.
— С Новым годом, Томми.
— С Новым годом, мистер Арни.
— Я не хочу беспокоить тебя, Томми. Но мне осточертело общество взрослых, вот я и пришел сюда поздравить молодое поколение с Новым годом.
— Большое спасибо, мистер Арни.
— Томми!..
— Да, мистер Арни? — Томми окончательно проснулся и заметно оживился. Майкл чувствовал, что Луиза с трудом сдерживает смех. Ему же было и смешно и вместе с тем неприятно, что из-за темноты он попал в такое положение и вынужден молчать.
— Томми, — продолжал Арни. — Рассказать тебе одну историю?
— Я люблю слушать истории, — отозвался Томми.
— Погоди… — Арни снова отпил из чашки и со стуком поставил ее на блюдце. — Погоди… А я ведь не знаю ни одной истории, подходящей для детей.
— А я люблю всякие истории, — успокоил его Томми. — На прошлой неделе я даже прочитал неприличный роман.
— Ну хорошо, — величественно согласился Арни. — Я расскажу тебе, Томми, одну историю, отнюдь не предназначенную для слуха детей, — историю моей жизни.
— А вас когда-нибудь сбивали с ног рукояткой револьвера? — неожиданно поинтересовался Томми.
— Не погоняй меня! — с раздражением ответил драматург. — Если меня и сбивали с ног рукояткой револьвера, то ты узнаешь об этом в свое время.
— Прошу прощения, мистер Арни. — Хотя Томми по-прежнему говорил вежливо, в его голосе на этот раз прозвучала обида.
— До двадцативосьмилетнего возраста, — начал Арни, — я был подающим надежды молодым человеком…
Майкл беспокойно зашевелился. Ему было стыдно, он чувствовал себя неловко, слушая этот разговор. Однако Луиза предупреждающе сжала ему руку, и он снова застыл на месте.
— Как говорится в романах, Томми, я получил хорошее образование, учился прилежно и мог безошибочно сказать, кому из английских поэтов принадлежат те или иные строфы. Томми, хочешь выпить?
— Нет, спасибо. — Томми теперь и думать забыл о сне и, усевшись на кровати, весь превратился в слух.
— Ты, вероятно, еще слишком мал, Томми, чтобы помнить рецензии на мою первую пьесу «Длинный и короткий». Сколько тебе лет, Томми?
— Десять.
— Слишком мал. — Снова звякнула чашка, поставленная на блюдце. — Я мог бы процитировать некоторые отзывы, но тебе это покажется скучным. Однако без ложного тщеславия скажу, что меня сравнивали со Стриндбергом и О'Нейлом[11]. Ты когда-нибудь слыхал о Стриндберге, Томми?
— Нет, сэр.
— Черт возьми! И чему только сейчас учат детей в школах! — с раздражением воскликнул Арни. Он еще раз отпил из чашки. — Так вот моя биография, — продолжал он, несколько смягчаясь. — Меня приглашали в лучшие дома Нью-Йорка, я пользовался кредитом в четырех самых дорогих тайных кабаках. Мои фотографии нередко появлялись в газетах, меня часто приглашали выступать в различных комитетах и художественных обществах. Я перестал разговаривать со своими старыми друзьями, отчего сразу почувствовал себя лучше. Я уехал в Голливуд и в течение долгого времени получал там три с половиной тысячи долларов в неделю. А ведь это было еще до введения подоходного налога. Я научился пить, Томми, и женился на женщине, владевшей виллой в Антибе, во Франции и пивоваренным заводом в Милуоки. В тридцать первом году я изменил ей с ее лучшей приятельницей и, конечно, просчитался, потому что дама оказалась костлявой, как горная форель.
Арни снова шумно отпил из чашки. Майкл понимал, что ему не остается ничего другого, как сидеть в темноте и надеяться, что Арни не обнаружит его.
— Говорят, Томми, что я потерял свой талант в Голливуде, — тихо, словно декламируя, с нотками грусти в голосе продолжал Арни. — Что и говорить, Голливуд — самое подходящее для этого место, если уж человеку суждено потерять талант. Но я не верю этим людям, Томми, не верю. Я исписался, и все теперь избегают меня. Я не хожу к врачам, зачем? Они скажут, конечно, что я не протяну и шести месяцев. В любом порядочном государстве не разрешили бы поставить мою последнюю пьесу, но другое дело — в Голливуде. Я слабохарактерный интеллигент, Томми, а мы живем в такие времена, когда подобным людям нет места. Послушайся моего совета, Томми: расти глупым. Сильным, но глупым.
Арни тяжело заворочался на кровати и встал. В полумраке, на фоне окна, Майкл увидел его качающийся силуэт.
— И, пожалуйста, не думай, Томми, что я жалуюсь, — громко и воинственно заявил Арни. — Я старый пьяница, и надо мной все смеются. Я разочаровал всех, кто знал меня. Но я не жалуюсь. Если бы мне пришлось начать жизнь снова, я прожил бы ее так же. — Он взмахнул руками; чашка упала на ковер и разбилась, но Арни, по-видимому, ничего не заметил. — Но вот в одном случае, Томми, — торжественно добавил он, — в одном случае я поступил бы иначе. — Арни помолчал, размышляя о чем-то. — Я бы… — снова было заговорил он, но опять умолк. — Нет, Томми, ты еще слишком мал.
Арни величественно повернулся, прошел по захрустевшим осколкам и направился к двери. Томми не шевельнулся. Арни распахнул дверь и в хлынувшем из соседней комнаты свете увидел притаившихся на кушетке Майкла и Луизу.
— Уайтэкр, — кротко улыбнулся он. — Уайтэкр, дружище! Ты бы не мог оказать услугу старику? Пойди на кухню, старина, и принеси оттуда чашку с блюдцем. Какой-то сукин сын разбил мою чашку.
— Пожалуйста, — ответил Майкл и встал. Вместе с ним поднялась и Луиза. Майкл остановился в дверях и сказал: — Томми, тебе пора спать.
Майкл вздохнул и отправился выполнять просьбу Арни.
О заключительной части вечера у Майкла остались самые сумбурные впечатления. Позднее он смутно припоминал, что как будто договорился с Луизой о свидании во второй половине дня во вторник, что Лаура рассказывала ему, как гадалка предсказала им развод. Но одно он помнил отчетливо: в комнате вдруг появился Арни. Драматург слабо улыбался, а изо рта у него стекали на подбородок капельки виски. Слегка наклонив голову набок, словно он застудил шею, не обращая внимания на гостей, Арни довольно твердо прошел по комнате и остановился около Майкла. Несколько секунд он стоял, покачиваясь, перед высоким французским окном, затем распахнул его и хотел перешагнуть через подоконник, но зацепился пиджаком за лампу. Освободившись, он снова полез в окно.
Все это происходило на глазах у Майкла. Он понимал, что надо сейчас же броситься к Арни и схватить его, но вдруг почувствовал, что его руки и ноги стали ватными, как во сне. Он очень медленно двинулся вперед, хотя и знал, что, если не поторопится, Арни успеет шагнуть в окно, вниз, с одиннадцатого этажа.
Позади себя Майкл услышал быстрые шаги, какой-то мужчина бросился к Арни и обхватил его руками. Несколько мгновений, ежесекундно рискуя выпасть, обе фигуры раскачивались на самом краю окна, освещенные темно-красным заревом неоновых реклам. Затем кто-то с силой захлопнул окно, и оба человека оказались в безопасности. Только тут Майкл увидел, что драматурга спас Пэрриш. Он успел добежать с другого конца комнаты, где находился буфет.
Лаура, пряча глаза, рыдала в объятиях Майкла. Ее беспомощность, необходимость утешать ее в такой момент вызывали у Майкла раздражение. И вместе с тем он был рад, что может сердиться на нее: это отвлекало его от мысли о том, как он опозорился. Впрочем, Майкл сознавал, что ему все равно не отделаться от этой мысли.
Вскоре комната опустела. Все были очень веселы, бесцеремонны и делали вид, что Арни просто-напросто сыграл шутку со своими друзьями. Арни спал на полу. Он отказался лечь в постель, а когда его пытались уложить на кушетку, всякий раз сползал с нее. Пэрриш, улыбающийся и счастливый, снова стоял у стойки, расспрашивая буфетчика, в каком тот состоит профсоюзе.
Майклу хотелось домой, но Лаура заявила, что проголодалась. Они оказались в какой-то шумной компании, втиснулись в чью-то машину, причем некоторых пришлось усадить на колени. Майкл вздохнул с облегчением, когда выбрался из переполненного автомобиля у большого, с крикливой вывеской ресторана на Мэдисон-авеню. Все расселись в столь же крикливо обставленном зале, стены которого были выкрашены в оранжевый цвет и почему-то украшены картинами, изображающими индейцев. Наспех набранные по случаю праздника неопытные официанты с грехом пополам обслуживали шумно веселящихся посетителей.
Майкл был пьян и чувствовал, что у него упорно слипаются глаза. Он молчал, так как убедился, что язык у него начинает заплетаться, едва он пытается что-нибудь сказать. Скривив рот в надменном, как ему казалось, презрении ко всему окружающему, он сидел и посматривал по сторонам. Внезапно Майкл обнаружил, что здесь же за столом сидит Луиза с мужем, Кэтрин с тремя студентами из Гарварда и Уэйд, причем последний держит Луизу за руку. Майкл начал медленно трезветь и сразу же почувствовал головную боль. Он заказал себе рубленый шницель и бутылку пива.
«Как все это противно! — с отвращением подумал он. — Бывшие возлюбленные, бывшие любовницы, бывшие никто… Но когда — во вторник или в среду — он должен встретиться с Луизой? А когда Уэйд встречается с Лаурой?.. Арни говорил о клубке змей, впавших в зимнюю спячку. Арни глупый, разочаровавшийся в жизни человек, но тут он прав. В подобном прозябании нет ни смысла, ни цели… Коктейли, пиво, коньяк, виски, еще рюмочку… — и все исчезает в тумане алкоголя: приличие, верность, мужество, решительность… И надо же было именно Пэрришу броситься через комнату к Арни. Возникла опасность, и он не стал раздумывать ни секунды. А Майкл стоял рядом с Арни и едва пошевелился, только вяло и нерешительно топтался на месте. Он стоял, чересчур полный и пьяный, обремененный слишком многими привязанностями, женатый на женщине, которая, в сущности, стала совершенно посторонним ему человеком. Иногда она прилетает сюда на неделю из Голливуда, напичканная всякими сплетнями. А пока она бог знает чем занимается там с мужчинами в эти душистые, напоенные ароматом апельсиновых деревьев калифорнийские вечера, он растрачивает здесь по пустякам свои лучшие годы, покорно плывет по течению, довольный тем, что зарабатывает немножко денег и что ему не приходится принимать никаких смелых решений… Только что начался тысяча девятьсот тридцать восьмой год. А ему тридцать лет. Ему нужно теперь же взять себя в руки, если он не хочет дойти до такого же состояния, как Арни, когда останется только выброситься из окна».
Майкл встал, пробормотал извинение и через переполненный ресторан направился в туалетную комнату. «Возьми себя в руки, — твердил он. — Разведись с Лаурой, начни суровую жизнь без всяких излишеств, живи так, как ты жил десять лет назад, когда тебе было двадцать, когда все было ясным и честным, а встречая новый год, ты не испытывал горького стыда за прожитый».
Спускаясь по ступенькам лестницы в туалетную комнату, Майкл решил, что новую жизнь следует начать сейчас же. Минут десять он подержит голову под краном. Вода смоет с его лица нездоровый пот и болезненный румянец, он причешется и заглянет в новый год прояснившимся взором.
Майкл открыл дверь в туалетную комнату, подошел к умывальнику и с отвращением посмотрел в зеркало на свое дряблое лицо, бегающие глаза и слабый, безвольный рот. Он вспомнил, каким был в двадцать лет — крепким, стройным, энергичным, отвергающим всякие компромиссы. Лицо того человека все еще сохранилось, скрытое под отвратительной маской, которую он сейчас видел в зеркале. Он восстановит свое прежнее лицо, очистит его от всего дурного, что наложили на него прожитые годы.
Майкл подставил голову под струю ледяной воды, промыл глаза и умылся. Вытираясь полотенцем, Майкл ощутил приятное покалывание в коже. Освеженный и отрезвевший, он поднялся по лестнице и снова подсел к компании за большой стол в центре шумного зала.
3
На Западном побережье Америки, в приморском городе Санта-Моника с его ровными, разбегающимися во все стороны улицами, обрамленными пальмами с широкими и неровными, словно рваными листьями, тоже заканчивался старый год. Казалось, он медленно растворяется в мягком сером тумане, который клубился над маслянистой поверхностью океана и над пышной пеной прибоя, неровной линией окаймляющего мокрые пляжи, обволакивая заколоченные на зиму ларьки для продажи горячих сосисок, и виллы кинозвезд, и прибрежную дорогу, ведущую в Мексику и Орегон.
Окутанные туманом улицы города как будто вымерли. Можно было подумать, что новый год сулит всеобщее бедствие, и жители города предусмотрительно отсиживаются в своих домах, пережидая неведомую опасность. Кое-где сквозь мутную влажную пелену тускло светились огни; кое-где туман был озарен тем багровым светом, который давно уже стал символом ночной жизни американских городов, — красным пульсирующим светом неоновых вывесок ресторанов, кафе, кинотеатров, гостиниц и заправочных станций. Во мгле этой тихой и печальной ночи он производил зловещее впечатление. Казалось, будто человечеству представилась возможность взглянуть украдкой за серые колеблющиеся драпировки и увидеть свое последнее пристанище — неведомую пещеру, залитую кроваво-красным светом.
Неоновая вывеска гостиницы «Вид на море», из которой даже в самый ясный день нельзя было увидеть ни клочка океана, окрашивала волны редкого тумана, проплывавшего за окном комнаты, где сидел Ной, в мертвящий, безрадостный тон. Свет от вывески проникал в темный номер, скользил по серым, выбеленным стенам и висевшей над койкой литографии с видом йосемитских водопадов. Красные пятна падали на подушку и на лицо спящего старика, отца Ноя, освещая крупный, хищный нос с глубоко вырезанными раздувающимися ноздрями, запавшие глаза, высокий лоб, пышную белую шевелюру, выхоленные усы и эспаньолку, как у «полковников» в ковбойских кинофильмах, — такую нелепую и неуместную здесь, у еврея, умирающего в чужой комнатушке.
Ною хотелось почитать, но он не решался: свет мог разбудить отца. Он пытался уснуть на единственном жестком стуле, но ему мешало тяжелое дыхание больного, хриплое и неровное. Врач и та женщина, которую отец отослал от себя в канун рождества, эта вдова, как бишь ее?.. — Мортон, сообщили ему, что Джекоб умирает, однако Ной не поверил им. Он приехал по телеграмме, которую миссис Мортон по требованию отца послала ему в Чикаго. Чтобы купить билет на автобус, Ною пришлось продать пальто, пишущую машинку и старый большой чемодан. Ной очень торопился, за всю дорогу ни разу не вышел из автобуса и в Санта-Монику приехал страшно усталый, с головной болью, но как раз вовремя, чтобы присутствовать при трогательной сцене.
Джекоб причесался, привел в порядок свою бородку и сидел на койке, словно Иов во время спора с богом. Он поцеловал миссис Мортон, которой было уже за пятьдесят, и отослал ее, заявив своим раскатистым, театральным голосом:
— Я хочу умереть на руках у своего сына. Я хочу умереть среди евреев. А сейчас прощай…
Ной впервые узнал, что миссис Мортон не еврейка. Все было как во втором акте еврейской пьесы в театре на Второй авеню в Нью-Йорке: миссис Мортон расплакалась, но Джекоб был неумолим, и ей пришлось уйти. По настоянию замужней дочери рыдающая вдова уехала к себе в Сан-Франциско. Ной остался наедине с отцом в маленькой комнатушке с единственной койкой, в дешевой гостинице на окраинной улице в полумиле от зимнего океана.
Каждое утро на несколько минут заглядывал доктор. Кроме него, Ной никого не видел, да он никого и не знал в этом городе. Отец настойчиво требовал, чтобы сын ни на шаг не отходил от него, и Ной спал тут же, на полу у окна, на жестком тюфяке, который скрепя сердце дал ему хозяин гостиницы.
Ной прислушался к тяжелому, прерывистому дыханию отца, наполнявшему пропитанную запахом лекарств комнату. Ему почему-то показалось, что отец не спит и умышленно дышит так тяжело, полагая, что коль скоро человеку предстоит переселиться в иной мир, то каждый его вздох должен напоминать об этом прискорбном событии.
Ной стал пристально рассматривать старчески красивую голову отца — она неподвижно покоилась на темной подушке, а рядом на столике тускло поблескивали пузырьки с лекарствами. Он снова почувствовал, что его раздражают и густые, неподстриженные брови, и волнистая, театрально взлохмаченная копна жестких волос, которые отец, по глубокому убеждению Ноя, тайком обесцвечивал, и его импозантная седая борода на худом, аскетическом лице. Почему отец, раздраженно думал Ной, хочет выглядеть как иудейский царь, прибывший в Калифорнию со специальной миссией? Другое дело, если бы он действительно вел праведную жизнь… Отец пытался изображать из себя Моисея, спустившегося с Синая с каменными скрижалями в руках, но это была Лишь злая шутка над окружающими, если вспомнить, сколько женщин он переменил за свою долгую бурную жизнь, вспомнить все его банкротства, бесконечные долги, которые он никогда не возвращал, всех его кредиторов, разбросанных от Одессы до Гонолулу.
— Поторопись, боже, — заговорил Джекоб, открывая глаза. — Поспеши, владыко, взять меня. Подай мне руку помощи…
Это была еще одна привычка отца, всегда приводившая Ноя в бешенство. Джекоб знал библию наизусть и по-еврейски и по-английски и, хотя не верил ни в бога, ни в черта, постоянно уснащал свою речь длинными и напыщенными библейскими цитатами.
— Освободи меня, мой владыка, из рук нечестивых, неправых и злых. — Джекоб отвернулся к стене и снова закрыл глаза.
Ной встал со стула, подошел к кровати и плотнее укутал отца одеялами. Джекоб, казалось, даже не заметил этого. Ной посмотрел на отца, прислушался к его тяжелому дыханию и отошел. Он распахнул окно и жадно вдохнул сырой, пропитанный острым запахом моря воздух. Между раскидистыми пальмами на бешеной скорости промчалась машина, приветствуя праздник гудками сирены, но уже через мгновение и сама машина, и ее гудки потонули в тумане.
«Ну и местечко! — совсем некстати промелькнуло у Ноя. — Как это люди могут праздновать здесь наступление Нового года!» Он поежился от холода, но оставил окно открытым.
Ной работал клерком на заказах в одной из посылочных фирм, Чикаго. Самому себе он честно признавался, что был рад предлогу съездить в Калифорнию, хотя бы даже для того, чтобы присутствовать при смерти отца. Обласканный солнцем берег, раскаленный песок пляжей, сады, где деревья купаются в ярком солнечном свете, хорошенькие девушки…
Ной посмотрел вокруг и мрачно улыбнулся. Целую неделю шел дождь. А отец бесконечно затягивал свое пребывание на смертном ложе. У Ноя оставалось всего семь долларов, к тому же, как он узнал, кредиторы уже наложили арест на фотоателье отца. Даже в лучшем случае, если удастся все распродать по наивысшим ценам, они смогут получить лишь центов по тридцать за доллар. Ной побывал у маленькой, запущенной студии недалеко от берега океана и заглянул внутрь через закрытую на замок застекленную дверь. Его отец специализировался на художественных, щедро подретушированных портретах молодых женщин. Через грязное, давно не протиравшееся стекло на Ноя смотрели томные, густо подведенные глаза бесчисленных местных красоток, задрапированных в черный бархат, с эффектно освещенными лицами. Подобные ателье отец открывал то в одном конце страны, то в другом, и его профессия преждевременно свела в могилу мать Ноя. Такие ателье часто появляются во время сезона в жалких домишках приморских городков. Кое-как просуществовав несколько месяцев, они исчезают, оставив после себя лишь рваные бухгалтерские книги, долги да груды выцветших фотографий и рекламных листовок — весь тот мусор, который потом сжигают на заднем дворе новые арендаторы.
За свою жизнь Джекоб перепробовал много профессий. Он торговал местами для могил на кладбищах и противозачаточными средствами, земельными участками и священным вином, подержанной мебелью и свадебными нарядами; доводилось ему и собирать объявления, а одно время он даже содержал лавочку для матросов в Балтиморском порту. Но ни одно из этих занятий не давало ему средств для безбедного существования. И все же, благодаря хорошо подвешенному языку, с которого так и сыпались библейские изречения, благодаря своему старомодному красноречию, а также выразительному, красивому лицу и бьющей через край энергии, он всегда ухитрялся находить женщин, и они восполняли разницу между тем, что Джекоб добывал в поте лица своего в борьбе за существование, и тем, что ему в действительности требовалось на жизнь. Его единственный ребенок Ной был вынужден вести бродячую, беспорядочную жизнь. Он часто оставался один, то подолгу, жил у каких-то дальних родственников, то, преследуемый и одинокий, прозябал в захудалых школах-интернатах.
— Язычники сжигают в печи брата моего Израиля…
Ной вздохнул и открыл окно. Джекоб лежал, вытянувшись во весь рост, и широко раскрытыми глазами смотрел в потолок. Ной зажег единственную лампочку, прикрытую розовой, местами прогоревшей бумагой, и в пропахшей лекарствами комнате появился легкий запах гари.
— Я могу тебе чем-нибудь помочь, отец? — спросил Ной.
— Я вижу языки пламени, — ответил Джекоб. — Я чувствую запах горящего мяса. Я вижу, как трещат в огне кости брата. Я покинул его, и сегодня он умирает среди иноверцев.
Ной снова почувствовал прилив раздражения. Джекоб не видел своего брата тридцать пять лет. Уезжая в Америку, он оставил его в России помогать отцу и матери. Из разговоров отца Ной знал, что он презирал своего брата и что они расстались врагами. Однако года два назад отец каким-то путем получил от брата письмо из Гамбурга, куда тот перебрался в 1919 году. Это было отчаянное письмо, настоящий вопль о помощи. Ной должен был признать, что отец сделал все возможное, — без конца писал в бюро по делам иммигрантов и даже побывал в Вашингтоне. Старомодный, бородатый, не то раввин, не то шулер с речных пароходов, он, как видение, появлялся в коридорах государственного департамента и вел разговоры со сладкоречивыми, но неотзывчивыми молодыми людьми — воспитанниками Принстонского и Гарвардского университетов, рассеянно, с презрительным видом перебиравшими бумаги на своих полированных столах. Так ничего у него и не вышло. После единственного отчаянного призыва о помощи наступило зловещее молчание. Немецкие чиновники не отвечали на запросы. Джекоб вернулся в залитую солнцем Санта-Монику к своей фотостудии и дебелой вдовушке миссис Мортон. О брате он больше не вспоминал. И вот сегодня вечером, когда за окнами колыхался окрашенный багровыми отблесками туман, когда близился конец старого года, а вместе с ним и его собственный конец, Джекоб снова вспомнил о своем покинутом и застигнутом столпотворением в Европе брате, и его пронзительный вопль о помощи вновь прозвучал в затуманенном сознании умирающего.
— Плоть, — заговорил Джекоб раскатистым и сильным даже на смертном одре голосом, — плоть от плоти моей, кость от кости моей, ты несешь наказание за грехи тела моего и души моей.
«О боже мой! — мысленно воскликнул Ной, взглянув на отца. — И почему он всегда должен разговаривать белыми стихами, как мифический пастырь, диктующий стенографистке на холмах иудейских?»
— Не улыбайся. — Джекоб пристально смотрел на сына, и его глаза в темных впадинах были удивительно блестящими и понимающими. — Не улыбайся, сын мой. Мой брат за тебя сгорает на костре.
— Да я и не думаю улыбаться, — успокоил Ной отца и положил ему руку на лоб. Кожа у Джекоба была горячая и шершавая, и Ной почувствовал, как легкая судорога отвращения свела его пальцы.
Лицо Джекоба исказилось презрительной гримасой присяжного оратора.
— Вот ты стоишь здесь, в своем дешевом американском костюме, и думаешь: «Да какое отношение имеет ко мне брат отца? Он для меня посторонний человек. Я никогда его не видел, и что мне до того, что он умирает в пекле Европы! В мире ежеминутно кто-нибудь умирает». Но он вовсе не посторонний тебе. Он всеми гонимый еврей, как и ты.
Джекоб в изнеможении закрыл глаза, и Ной подумал: «Если бы отец говорил простым, нормальным языком, это трогало бы и волновало. Кого, в самом деле, не тронул бы вид умирающего отца, такого одинокого в последние минуты своей жизни, терзаемого думами о брате, убитом за пять тысяч миль отсюда, скорбящего о трагической судьбе своего народа». И хотя Ной не воспринимал смерть своего неведомого дяди как личную трагедию, тем не менее, будучи здравомыслящим человеком, он не мог не чувствовать, как давит на него все то, что происходит в Европе. Но ему так часто приходилось выслушивать разглагольствования отца, так часто приходилось наблюдать его театральные, рассчитанные на внешний эффект манеры, что теперь никакие ухищрения старика не могли бы его растрогать. И стоя сейчас у его постели, всматриваясь в посеревшее лицо и прислушиваясь к неровному дыханию, он думал лишь об одном: «Боже милосердный! Неужели отец будет играть до последнего своего вздоха!»
— В тысяча девятьсот третьем году, — заговорил отец, не открывая глаз — при расставании в Одессе Израиль дал мне восемнадцать рублей и сказал: «Ты ни на что не годен, с чем тебя и поздравляю. Послушайся моего совета: всегда и во всем полагайся на женщин. Америка в этом отношении не исключение — женщины там такие же идиотки, как и повсюду, и они будут содержать тебя». Он не пожал мне руки, и я уехал. А ведь он, несмотря ни на что, должен бы пожать мне руку, ведь правда, Ной?
Его голос внезапно упал до еле внятного шепота и уже не вызывал у Ноя мысль о спектакле.
— Ной…
— Да, отец?
— А ты не думаешь, что он должен был пожать мне руку?
— Думаю, отец.
— Ной…
— Да, отец?
— Пожми мне руку, Ной.
Поколебавшись, Ной наклонился и взял сухую широкую руку отца. Кожа на ней шелушилась, ногти, обычно так тщательно наманикюренные, успели отрасти и были обкусаны; под ними чернели каемки грязи. Ной почувствовал слабое, беспокойное пожатие его пальцев.
— Ну, хорошо, хорошо… — вдруг проворчал Джекоб и отдернул руку, словно под влиянием какой-то неожиданно возникшей мысли. — Хорошо, довольно. — Он вздохнул и уставился в потолок.
— Ной…
— Да.
— У тебя есть карандаш и бумага?
— Есть.
— Пиши, я буду диктовать…
Ной сел за стол и взял лист тонкой белой бумаги с изображением гостиницы «Вид на море», окруженной просторными лужайками и высокими деревьями. Ничего общего с действительностью это изображение не имело: на бумаге отель выглядел подлинным райским уголком.
— Пиши по-еврейски, — перебил Джекоб, — если не можешь по-немецки. Он не очень грамотный, но поймет.
— Слушаю, отец. — Ной не умел писать ни по-еврейски, ни по-немецки, но не нашел нужным признаться в этом отцу.
— «Мой дорогой брат…» Написал?
— Да.
— «Мне стыдно, что я не написал тебе раньше, но ты легко можешь себе представить, как я был занят. Вскоре после приезда в Америку…» Написал, Ной?
— Да, — ответил Ной, нанося на бумагу ничего не означающие каракули. — Написал.
— «Вскоре после приезда в Америку, — с усилием продолжал Джекоб, и его низкий голос глухо звучал в сырой комнатушке, — я устроился в одну крупную фирму. Я очень много работал (знаю, что ты мне не поверишь), и меня все время продвигали с одного важного поста на другой. Через полтора года я стал самым ценным работником фирмы, а затем компаньоном и вскоре женился на дочери владельца фирмы фон Крамера, выходца из старинной американской семьи. Я понимаю, как тебе приятно будет узнать, что у меня пятеро сыновей и две дочери — гордость и утешение престарелых родителей. Мы живем на покое в фешенебельном пригороде Лос-Анджелеса — большого, постоянно залитого солнцем города на побережье Тихого океана. В нашем доме четырнадцать комнат. По утрам я встаю не раньше половины десятого и каждый день езжу в свой клуб, где провожу время за игрой в гольф. Я уверен, что ты с интересом прочтешь все эти подробности…»
Ной почувствовал, что к его горлу подступает комок. Он опасался, что расхохочется, едва откроет рот, и отец умрет под неудержимый смех своего сына.
— Ной, — ворчливо спросил Джекоб, — ты все записываешь?
— Да, отец, — с трудом пробормотал Ной.
— «Правда, ты старший брат, — продолжал успокоенный Джекоб, — и привык давать советы. Но сейчас понятия „старший“ и „младший“ потеряли свое прежнее значение. Я много путешествовал и думаю, что некоторые мои советы будут для тебя полезны. Еврей ни на минуту не должен забывать, как себя вести. В мире так много людей, которых гложет зависть, и их становится все больше. Взглянув на еврея, они говорят: „Фи, как он себя держит за столом!“ или: „А брильянты-то на его жене фальшивые!“, или: „Как он шумно ведет себя в театре!“, или: „Весы-то у него в лавке с фокусом. Он всегда обвешивает“. Жить становится все труднее, и еврей должен вести себя так, словно жизнь всех остальных евреев зависит от каждого его поступка. Вот почему есть он должен бесшумно, изящно орудуя ножом и вилкой; он не должен позволять своей жене носить брильянты, особенно фальшивые; его весы должны быть самыми точными в городе, а ходить он должен, как ходит солидный, знающий себе цену человек…» Нет! — внезапно спохватился старик. — Вычеркни все это, а то он еще рассердится.
Джекоб глубоко вздохнул и долго молчал. Казалось, он совсем перестал шевелиться, и Ной с беспокойством взглянул на него, но убедился, что отец еще жив.
— «Дорогой брат, — заговорил наконец Джекоб прерывающимся и до неузнаваемости изменившимся, хриплым голосом, — все, что я написал тебе, — ложь. Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу свою жену. У меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я банкрот, и все, о чем ты меня предупреждал, действительно сбылось…»
Он захлебнулся, попытался добавить еще что-то и умолк. Ной дотронулся до груди отца, пытаясь услышать биение его сердца. Под сухой, сморщенной шелушащейся кожей резко выступали хрупкие ребра. Сердце под ними уже не билось.
Ной сложил руки отца на груди и закрыл ему глаза — он не раз видел в кинофильмах, что именно так принято поступать. Лицо Джекоба с открытым ртом было как живое, на нем застыло такое выражение, словно он собирался произнести речь. Ной больше не прикоснулся к отцу, он не знал, что полагается делать дальше в подобных случаях. Взглянув на лицо мертвого, он понял, что испытывает чувство облегчения. Итак, все кончилось. Никогда уже он не услышит властного голоса отца и никогда не увидит его театральных жестов.
Ной прошелся по комнате, механически отмечая, что в ней осталось ценного. Собственно, ценного не было ничего. Два поношенных довольно безвкусных двубортных костюма, библия в кожаном переплете, фотография семилетнего Ноя на шотландском пони, вставленная в серебряную рамку, коробочка с булавкой для галстука и запонками из стекла и никеля да перевязанный бечевкой потрепанный красный конверт. Ной обнаружил в нем двадцать акций радиофирмы, обанкротившейся в 1927 году.
На дне шкафа Ной нашел картонную коробку. В ней лежал большой старинный портретный фотоаппарат с сильным объективом, тщательно завернутый в мягкую фланель. Это была единственная вещь в комнате, с которой обращались любовно и заботливо. Ной мысленно поблагодарил отца за то, что он сумел укрыть фотоаппарат от бдительного ока кредиторов. Теперь, кажется, можно будет раздобыть денег на похороны. Поглаживая потертую кожу и отполированную линзу аппарата, Ной сначала подумал, что стоило бы, пожалуй, оставить эту вещь у себя, как единственную память об отце, но тут же понял, что не может позволить себе такую роскошь. Он тщательно завернул фотоаппарат, снова уложил его в коробку и спрятал в углу шкафа под грудой старой одежды.
Потом он направился к двери, но на пороге оглянулся. В тусклом свете лампочки лежащий на постели отец казался несчастным и страдающим. Он выключил свет и вышел из комнаты.
Ной медленно шел по улице. После недели затворничества в тесной комнатушке свежий воздух показался ему необыкновенно приятным, а прогулка восхитительной. Дыша полной грудью и ощущая, как расправляются его легкие, он мягко ступал по влажному тротуару, прислушиваясь к своим шагам, и чувствовал себя молодым и здоровым. Чистый морской воздух в эту безлюдную ночь был пропитан каким-то особенным запахом. Ной направился к нависшей над океаном скале, и чем ближе он подходил к ней, тем сильнее чувствовал этот резкий солоноватый запах.
Откуда-то из темноты донеслась музыка. Она то усиливалась, подхваченная ветром, то замирала, когда затихали его порывы. Ной пошел на эти звуки и, дойдя до угла, понял, что музыка слышится из бара на противоположной стороне улицы. В дверь то и дело входили и выходили люди. Над дверью висел плакат:
В праздник цены обычные.
Встречайте Новый год у нас!
Из радиолы-автомата, установленной в баре, послышались звуки новой пластинки, и низкий женский голос запел: «И днем и ночью — только ты, и под луною и под солнцем — лишь ты один…» Сильный, полный страсти голос певицы плыл в тихой и влажной ночи.
Ной пересек улицу, толкнул дверь и вошел в бар. В дальнем углу сидели два моряка в обществе какой-то блондинки. Все трое созерцали пьяного, который бессильно уронил голову на отделанную под красное дерево стойку. Буфетчик взглянул на Ноя.
— У вас есть телефон? — спросил Ной.
— Вон там. — Буфетчик показал на будку у противоположной стены комнаты. Ной направился к телефону.
— Будьте с ним повежливее, ребята, — услышал он обращенные к морякам слова блондинки, когда проходил мимо. — Приложите ему к затылку лед.
На лицо женщины падал зеленоватый свет от радиолы. Она широко улыбнулась Ною. Он кивнул, вошел в телефонную будку и вынул из кармана визитную карточку, полученную от доктора. На ней был записан телефон похоронного бюро, открытого круглые сутки.
Ной набрал номер. Прижав трубку к уху и прислушиваясь к гудкам, он подумал о другом телефоне, который-стоит там, в похоронном бюро, на полированном письменном столе из темного дерева, освещенный единственной лампочкой под абажуром, и своими звонками возвещает о наступлении Нового года.
Ной уже собирался повесить трубку, когда услышал голос на другом конце провода.
— Алло, — не очень внятно ответил кто-то издалека. — Похоронное бюро Грейди.
— Я бы хотел навести справки о похоронах, — сказал Ной. — У меня только что умер отец.
— Имя усопшего?
— Я бы хотел справиться о ценах. Денег у меня не так много и…
— Мне нужно знать имя, — перебил сухой, официальный голос.
— Аккерман.
— Уотерфилд? — переспросил голос, и в нем внезапно послышались бархатистые нотки. — Как его зовут? — Ной услышал, как его невидимый собеседник шепотом добавил: — Да перестань же Глэдис! — и снова заговорил в телефон, с трудом подавляя смех: — Как его зовут?
— Аккерман… Аккерман.
— Это имя?
— Нет, фамилия. Имя — Джекоб.
— Я бы попросил вас, — с пьяным высокомерием произнес голос, — говорить яснее.
— Мне нужно знать, — громко сказал Ной, — сколько вы берете за кремацию.
— За кремацию? Да, да. Ну что ж, для желающих мы организуем и кремацию.
— Сколько это будет стоить?
— А сколько будет экипажей?
— Что, что?
— Сколько потребуется экипажей? Сколько будет присутствовать гостей и родственников?
— Один, — ответил Ной. — Один гость, он же родственник.
Пластинка «И днем и ночью» с треском и шумом подошла к концу, и Ной не расслышал, что сказал человек из похоронного бюро.
— Мне нужно, чтобы все было обставлено как можно скромнее, — в отчаянии заговорил Ной. — У меня мало денег.
— Понимаю, понимаю… Позвольте еще один вопрос. Умерший был застрахован?
— Нет.
— В таком случае вам придется, сами понимаете, уплатить наличными. И вперед.
— Сколько? — крикнул Ной.
— Вы хотите, чтобы прах был помещен в простую картонную коробку или в посеребренную урну?
— В простую картонную коробку.
— Самая дешевая цена у нас, дорогой друг, — человек из похоронного бюро внезапно заговорил солидно и отчетливо, — самая дешевая цена — семьдесят шесть долларов пятьдесят центов.
— Вам придется заплатить еще пять центов за дополнительные пять минут разговора, — прервала их телефонистка.
— Сейчас. — Ной опустил в автомат монету, и телефонистка поблагодарила его.
— Хорошо, я согласен, семьдесят шесть долларов и пятьдесят центов, — продолжал Ной и подумал, что как-нибудь наскребет эту сумму. — В таком случае послезавтра в полдень, — добавил он, быстро сообразив, что сможет второго января побывать в городе и продать фотоаппарат и другие вещи. — Адрес — гостиница «Вид на море». Вы знаете, как ее найти?
— Да, — ответил пьяный голос, — договорились. Гостиница «Вид на море». Завтра я пришлю к вам своего человека, и вы сможете подписать контракт.
— Хорошо, — согласился вспотевший Ной и собирался было повесить трубку, но оказалось, что человек из похоронного бюро не кончил.
— Еще один вопрос, любезный, — сказал он. — Как с надгробной службой?
— А что именно?
— Какую религию исповедовал покойный?
Джекоб был атеистом, но Ной не нашел нужным информировать об этом похоронное бюро.
— Он был еврей.
— Гм… — Наступило молчание, затем Ной услышал веселый голос пьяной женщины: — Давай, Джордж, хлопнем еще по рюмочке!
— К сожалению, — снова заговорил человек из похоронного бюро, — мы не в состоянии организовать надгробную службу по еврейскому обряду.
— Да какая вам разница! — крикнул Ной. — Он не был религиозным, и никакой службы ему не нужно.
— Это невозможно, — хрипло, но с достоинством ответил голос. — Евреев мы не обслуживаем. Я не сомневаюсь, что вы найдете другие… много других похоронных бюро, которые берутся кремировать евреев.
— Но вас рекомендовал доктор Фишборн! — в бешенстве заорал Ной. Он чувствовал, что не в состоянии снова вести этот разговор с другим похоронным бюро; он был ошеломлен и сбит с толку. — Разве вы не обязаны хоронить людей?
— Примите мои соболезнования в постигшем вас горе, любезный, но мы не видим возможности…
Ной услышал какую-то возню, затем женский голос произнес:
— Джорджи, дай-ка я с ним поговорю!
После короткой паузы женщина заплетающимся языком, но громко и нагло сказала:
— Послушай, ну что ты привязался? Мы заняты. Ты разве не слышал? Джорджи ясно сказал, что жидов он не хоронит. С Новым годом!
На том конце провода повесили трубку.
Трясущимися руками Ной с трудом нацепил на рычаг телефонную трубку. Все его тело покрылось испариной. Выйдя из будки, он медленно направился к двери — мимо радиолы, из которой теперь доносился джазовый вариант «Баллады о Лох-Ломонде», мимо моряков, развлекавшихся в обществе блондинки, и мертвецки пьяного человека.
— Что случилось, старина? — улыбнулась блондинка. — Ее нет дома?
Ной промолчал. Едва передвигая от слабости ноги, он подошел к незанятому концу стойки и сел на высокий стул.
— Виски! — бросил он буфетчику. Он выпил вино, не разбавляя, и тут же заказал новую порцию. Два стакана, выпитые один за другим, немедленно оказали свое действие. В затуманенном вином сознании и сам бар, и музыка, и люди казались Ною приятными и милыми. И когда к нему, преувеличенно вихляя полными бедрами, подошла блондинка, затянутая в узкое желтое платье с цветами, в красных туфлях и маленькой шляпке с фиолетовой вуалькой, он добродушно ухмыльнулся ей.
— Ну вот, — сказала блондинка, мягко прикасаясь к его руке, — так-то лучше.
— С Новым годом, — приветствовал ее Ной.
— Милый… — Блондинка уселась рядом и, ерзая на сиденье, обитом красной искусственной кожей, терлась коленом о его ногу. — Милый, у меня неприятность. Я присмотрелась к людям в баре и решила, что могу положиться только на тебя… Коктейль, — сказала она неторопливо подошедшему буфетчику. — Когда у меня неприятность, — продолжала она, взяв Ноя за локоть и озабоченно посматривая на него через вуалетку маленькими голубыми подведенными глазами, серьезными и зовущими, — меня так и тянет к итальянцам. У них сильный характер, они вспыльчивы, но отзывчивы. По правде сказать, милый, мне нравятся вспыльчивые мужчины. Мужчина, которого нельзя вывести из себя, не может дать женщине счастья даже на десять минут в год. Я ищу в мужчине две вещи: отзывчивый характер и полные губы.
— Что, что? — переспросил озадаченный Ной.
— Полные губы, — серьезно повторила блондинка. — Меня зовут Джорджия, миленький, а тебя?
— Рональд Бивербрук, — ответил Ной. — И должен тебе сказать… я не итальянец.
— Да? — разочарованно протянула женщина, одним глотком отпивая половину коктейля. — А я была готова поклясться, что ты итальянец. А кто же ты, Рональд?
— Индеец. Индеец племени сиу.
— И все равно держу пари, что ты можешь сделать женщину очень счастливой.
— Давай-ка выпьем, — предложил Ной.
— Голубчик, — обратилась блондинка к буфетчику, — два двойных коктейля… А мне и индейцы нравятся, — снова повернулась она к Ною. — Единственно, кто мне не нравится, — это обыкновенные американцы. Они не умеют обращаться с женщинами. Получат свое — и скорее к женам… Золотце, — продолжала она, допивая первый коктейль, — а почему бы тебе не подойти к этим двум морякам и не сказать им, что ты проводишь меня домой? И прихвати с собой пивную бутылку на случай, если они начнут спорить.
— Ты пришла с ними? — спросил Ной. У него слегка кружилась голова, ему было весело. Разговаривая с женщиной, он гладил ее руку, заглядывал ей в глаза и улыбался. Руки у блондинки были огрубелые, мозолистые, и она стыдилась их.
— Это от работы в прачечной, — печально пояснила она. — Не вздумай, котик, наниматься на работу в прачечную!
— Хорошо, — согласился Ной.
— Я пришла вот с этим. — Женщина кивнула на пьяного, голова которого покоилась на стойке бара. От этого движения ее вуалетка затрепетала в зелено-багровом свете радиолы. — Получил нокаут в первом же раунде. Слушай-ка, я тебе кое-что скажу. — Она наклонилась к Ною, обдавая его сильным запахом джина, лука и дешевых духов, и зашептала: — Эти моряки, хотя и военные, сговариваются ограбить его, а потом пойти за мной и в каком-нибудь темном переулке отобрать у меня сумочку. Возьми пивную бутылку, Рональд, и пойди поговори с ними.
Буфетчик принес коктейли. Женщина вынула из сумки десятидолларовую бумажку и протянула ее буфетчику.
— Плачу я, — сказала она. — Этот бедный парень так одинок в канун Нового года.
— Ты не должна за меня платить, — запротестовал Ной.
— За нас, котик! — Блондинка подняла бокал и через вуаль нежно и кокетливо взглянула на Ноя. — Для чего же нам деньги, милый, если не угощать друзей?
Они выпили, и женщина погладила Ною колено.
— Какой у тебя бледный вид, мой хороший, — сказала она. — Надо тобой заняться. Давай уйдем отсюда. Мне здесь больше не нравится. Пойдем ко мне, в мою квартирку. У меня припасена бутылочка виски «Четыре розы», и мы вдвоем отпразднуем Новый год. Поцелуй меня разок, моя радость. — Она наклонилась и решительно закрыла глаза. Ной поцеловал ее. У нее были мягкие губы, и помада на них отдавала не только джином и луком, но еще и малиной. — Я не могу больше ждать. — Блондинка довольно твердо встала на ноги и потянула за собой Ноя. С бокалами коктейля они направились к морякам, которые не спускали с парочки глаз. Оба они были молоды, их лица выражали озадаченность и разочарование.
— Поосторожнее с моим другом, — предупредила их женщина и поцеловала Ноя в затылок. — Он индеец сиу… Я сейчас вернусь, котик. Пойду освежусь, чтобы больше тебе понравиться.
Блондинка хихикнула, сжала ему руку и, с коктейлем в руке, все так же жеманно виляя затянутыми в корсет бедрами, направилась в дамскую комнату.
— Что она там болтала тебе? — поинтересовался моряк помоложе. Он сидел без шапочки, его волосы были подстрижены так коротко, что казались первым пушком на голове младенца.
— Она говорит, — заявил Ной, чувствуя себя сильным и готовым на все, — она говорит, что вы собираетесь ее ограбить.
Моряк постарше фыркнул.
— Мы — ее?! Ну и ну! Как раз наоборот, братишка.
— Она потребовала двадцать пять долларов, — вмешался первый моряк. — По двадцать пять с каждого. Она говорит, что никогда раньше этим не занималась, что она замужем, а потому ей надо добавить за риск.
— И вообще, что она о себе воображает? — возмутился моряк в шапочке. — А сколько она с тебя запросила?
— Нисколько, — ответил Ной, ощущая прилив какой-то нелепой гордости. — Мало того, она еще обещала бутылку виски.
— Как тебе нравится? — с горечью сказал старший моряк, повернувшись к своему приятелю.
— Ты пойдешь с ней? — завистливо спросил молодой.
— Нет. — Ной отрицательно покачал головой.
— Почему?
— Да так, — пожал плечами Ной.
— Э, парень, тебя, видно, хорошо обслуживают.
— Знаешь что? — обратился моряк в шапочке к своему приятелю. — Пойдем-ка отсюда. Тоже мне, Санта-Моника! — Он укоризненно взглянул на своего друга. — Уж лучше бы мы сидели в казарме.
— Откуда вы? — поинтересовался Ной.
— Из Сан-Диего. Вот он, — моряк постарше зло и насмешливо кивнул на приятеля с пушком на голове, — он обещал, что мы хорошо позабавимся в Санта-Монике. Две вдовушки в отдельном домике… Чтоб я еще когда-нибудь поверил тебе!..
— А я-то при чем? — огрызнулся молодой моряк. — Откуда я знал, что они меня разыгрывают и что адрес липовый.
— Мы часа три бродили в этом проклятом тумане, — подхватил его товарищ, — все разыскивали этот самый отдельный домик. Вот так встретили Новый год! Да я лучше встречал его на ферме в Оклахоме, когда мне было семь лет… Пошли… Я ухожу.
— А как же с ним? — Ной дотронулся до мирно спавшего пьяного.
— Пусть о нем позаботится твоя дама.
Моряк помоложе решительно нахлобучил на голову свою белую шапочку и вслед за приятелем вышел из бара, с силой стукнув дверью.
— Двадцать пять долларов! — донесся голос старшего…
Ной подождал несколько минут, потом дружески похлопал пьяного по спине и тоже вышел из бара. Он постоял на улице, вдыхая мягкий влажный воздух, приятно освежавший его разгоряченное лицо. Вдали под колеблющимся, неровным светом фонаря он увидел две исчезающие в тумане унылые фигуры в синей форме. Ной повернулся и пошел в другом направлении. Взбудораженная вином кровь мелодично и приятно стучала в висках.
Ной осторожно открыл дверь и тихо вошел в темную комнату, в которой упорно держался прежний запах. Он уже успел забыть о нем. Спирт, лекарства и что-то приторно-сладкое… Ной ощупью начал искать выключатель. Все больше нервничая, он шарил по стене, опрокинул стул и наконец зажег свет.
Отец лежал на кровати вытянувшись и открыв рот, словно собирался беседовать с лампочкой. Ной посмотрел на него и покачнулся. Глупый, неискренний старик с нелепой бородкой, крашеными волосами и библией в кожаном переплете.
«Поспеши, владыко, взять меня»… «Какую религию исповедовал покойный?..» У Ноя на мгновение закружилась голова. Он не мог сосредоточиться, мысли, разрозненные и сумбурные обгоняя друг друга, проносились у него в голове. Полные губы… Двадцать пять долларов с моряков и ни цента с него. С женщинами ему никогда особенно не везло, а такого, как в этот вечер, вообще не случалось. А может, женщина почувствовала, что у него неприятности, и просто хотела утешить его? Конечно, она была страшно пьяна… Рональд Бивербрук… А как колыхались цветы на ее платье, когда она шла в туалетную комнату… Если бы он задержался в кафе, то сейчас, вероятно, уже лежал бы в ее постели под теплым одеялом, уютно пристроившись рядышком с ней, — такой полной, мягкой, белой, — и снова слышал бы запах лука, джина и малины. Ной почувствовал острое сожаление при мысли, что вместо этого он оказался вот тут, в голой комнате, наедине с мертвым стариком… Если бы дело обстояло наоборот, если бы он, Ной, был мертв, а старик жив и получил подобное предложение, он, конечно, нагрузился бы виски «Четыре розы» и уже давно лежал бы в постели с этой блондинкой… Но разве можно так думать! Ной тряхнул головой. Ведь это же его отец, человек, который дал ему жизнь! Боже мой, неужели, старея, он будет превращаться в такого же болтуна, как Джекоб?
Усилием воли Ной заставил себя взглянуть на мертвого отца и с минуту не спускал взгляда с его лица. Он думал, что в новогоднюю ночь покинутый всеми человек имеет право ожидать, что хотя бы его единственный сын прольет над ним слезу. Ной попытался заплакать, но не смог.
С тех пор как он стал достаточно взрослым. Ной редко думал об отце, а если иногда и думал, то с озлоблением. Но сейчас, глядя на бледное, морщинистое лицо, смотревшее на него с подушки, гордое и благородное, похожее на каменное изваяние (таким и представлял себя Джекоб на смертном одре), Ной заставил себя сосредоточиться на мысли об отце.
Многое довелось испытать Джекобу, прежде чем он оказался в этой тесной комнатушке на берегу Тихого океана. Покинув грязные улицы Одессы, он пересек Россию, Балтийское море, океан и попал в суматошный, грохочущий Нью-Йорк. Ной закрыл глаза и представил себе отца молодым, гибким, стремительным, с красивым лбом и хищным носом. Он легко и свободно, с блеском прирожденного оратора изъяснялся по-английски. Его живые глаза вечно что-то искали; бродя по многолюдным улицам, он постоянно улыбался. У него всегда была наготове дерзкая улыбка — и для девушек, и для партнеров, и для клиентов.
Ной представил себе отца во время его блужданий по югу, в Атланте, в Таскалузе. Уверенный в себе, нечестный и нечистый на руку, Джекоб, в сущности, никогда особенно не интересовался деньгами: он добывал, их всякими сомнительными путями и тут же без сожаления транжирил. Посмеиваясь и дымя дешевой сигарой, он появлялся то в одном конце страны, то в другом, то в Миннесоте, то в Монтане. Его хорошо знали в кабачках и в игорных домах. Он мог рассказать неприличный анекдот и тут же процитировать что-нибудь из библии. В Чикаго, после женитьбы на матери Ноя, Джекоб некоторое время был нежным и ласковым, серьезным и заботливым. Возможно даже, что в то время, заметив пробивающуюся на висках седину и прощаясь с молодостью, он всерьез подумывал остепениться, стать порядочным человеком…
Ной вспомнил и о том, как некогда Джекоб, сидя после обеда в обставленной плюшевой мебелью гостиной, сочным баритоном напевал ему: «Как-то раз, в веселый полдень мая, проходил я через парк гуляя…»
Ной встряхнул головой. Где-то глубоко в его сознании зазвучал молодой и сильный голос: «…в веселый полдень мая», и он не сразу смог его заглушить.
По мере того как Джекоб старел, он опускался все ниже и ниже. Его убогие предприятия становились все более жалкими, его очарование поблекло, росло количество врагов. Казалось, весь свет ополчился против него. Неудача в Чикаго, неудача в Сиэтле, неудача в Балтиморе и, наконец, неудача здесь, в Санта-Монике, в его последнем жалком прибежище… «Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу жену. У меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я банкрот…» Мысль об обманутом брате, испускающем последний вздох в пламени печи, преследовала Джекоба через годы и океаны.
Ной уставился на отца сухими глазами. Он увидел, что рот старика открыт, словно он вот-вот заговорит. Шатаясь, Ной подошел к отцу и попытался закрыть ему рот. Но Джекоб, упрямый старик, всю жизнь противоречивший своим родителям, учителям, брату, жене, компаньонам, сыну, любовницам, и на этот раз остался верен себе и упорно не хотел закрывать рот.
Ной отошел от кровати. Бледные, жалкие губы старика под свисающими седыми усами так и остались полураскрытыми.
И впервые после смерти отца Ной разрыдался.
4
Восседая с каской на голове в маленьком открытом разведывательном автомобиле, Христиан испытывал чувство неловкости, словно он не тот, за кого себя выдает. Они весело мчались по обсаженной деревьями дороге. Небрежно положив на колени автомат, он ел вишни, набранные в саду около Мо. Где-то впереди, за невысокими зелеными холмами, лежал Париж. Христиан понимал, что в глазах французов, которые, должно быть, рассматривали их из-за закрытых ставень каменных домов, стоящих у дороги, он выглядел завоевателем, суровым воином, сокрушающим все на своем пути. Между тем ему пока еще не довелось услышать ни одного выстрела, а война в этих местах уже кончилась.
Христиан повернулся к сидевшему позади Брандту, намереваясь завязать разговор. Брандт, фотограф одной из рот пропаганды, пристроился к их разведывательному отряду еще в Меце. Этот болезненный, интеллигентного вида человек до войны был захудалым живописцем. Христиан подружился с ним в Австрии, куда Брандт приезжал однажды весной покататься на лыжах. Лицо Брандта покрылось ярко-красным загаром, глаза слезились от ветра, а каска делала его похожим на мальчишку, играющего во дворе в солдатики.
Взглянув на него, Христиан ухмыльнулся. Брандт сидел, скорчившись на узком сиденье, прижатый в угол огромным ефрейтором из Силезии. Этот детина блаженно растянулся на куче фотопринадлежностей, привалившись к ногам Брандта.
— Чего ты смеешься? — спросил Брандт.
— Над твоим носом.
Брандт осторожно прикоснулся к своему обожженному солнцем, шелушащемуся носу.
— Уже седьмая кожа сходит, — пояснил он. — С моим носом лучше не высовываться на улицу… Поторопись, унтер-офицер, мне нужно поскорее попасть в Париж. Я хочу выпить.
— Терпение! — ответил Христиан. — Немножко терпения. Разве ты не знаешь, что идет война?
Ефрейтор-силезец громко расхохотался. Это был веселый, наивный и глупый парень, всегда старавшийся угодить начальству. С той минуты, как он попал во Францию, его не покидало восторженное настроение. Накануне вечером, лежа рядом с Христианом на одеяле у обочины дороги, он с полной серьезностью выразил надежду, что война закончится нескоро: ведь он должен убить хотя бы одного француза. Его отец потерял ногу под Верденом в 1916 году. Краус (так звали ефрейтора) хорошо помнил, как в семилетнем возрасте, вернувшись в сочельник из церкви, он вытянулся во фронт перед одноногим отцом и заявил: «Я не смогу спокойно умереть, пока не убью француза».
Это было пятнадцать лет назад. Сейчас в каждом новом городе он нетерпеливо посматривал по сторонам в надежде найти наконец французов, готовых оказать ему такую услугу. В Шанли он испытал глубочайшее разочарование, когда перед кафе появился французский лейтенант с белым флагом и без единого выстрела сдался в плен вместе с шестнадцатью солдатами. Каждый из них мог бы помочь Краусу выполнить его давнишнее обещание.
Христиан отвел глаза от смешного, пылающего лица Брандта и посмотрел назад, где, строго соблюдая интервал в семьдесят пять метров, по гладкой прямой дороге шли две другие машины. Лейтенант Гарденбург, командир Христиана, передал под его командование три машины, а сам с остальной частью взвода направился по параллельной дороге. Они получили приказ двигаться на Париж, который, как их заверили, обороняться не будет. Христиан улыбнулся. У него немного кружилась голова от гордости: впервые ему доверили командование таким подразделением — три машины, одиннадцать солдат, десять винтовок и автоматов и тяжелый пулемет.
Христиан повернулся на сиденье и стал смотреть прямо перед собой. «Красивая страна! — думал он. — Как тщательно обработаны эти поля, обсаженные тополями и покрытые ровными рядами зеленеющих июньских всходов…»
«Все получилось так неожиданно и прошло так гладко, — вспоминал Христиан, — долгое зимнее ожидание, а затем внезапный блестящий бросок через Европу — всесокрушающая, могучая, превосходно организованная лавина. Были продуманы все Детали, вплоть до таблеток соли и ампул с сальварсаном. (В Аахене, перед походом, каждому солдату выдали в неприкосновенном пайке по три ампулы; Христиан подивился тогда предусмотрительности медицинской службы, сумевшей оценить силу сопротивления французов.) А как точно все подтвердилось! Склады, карты и запасы воды оказались именно там, где было указано; численность французских войск, сила их сопротивления, состояние дорог — все соответствовало предварительным расчетам. Да, только немцы, — продолжал размышлять Христиан, вспоминая мощный поток людей и машин, хлынувший во Францию, — только немцы могли так точно все рассчитать».
Шум самолета заглушил гудение автомобильного мотора. Христиан взглянул вверх и не мог сдержать улыбку. Позади метрах в двадцати над дорогой медленно летел «юнкерс». Торчащие под фюзеляжем колеса напоминали когти ястреба, и самолет показался Христиану необыкновенно изящным и прочным. Любуясь строгими очертаниями «юнкерса», он пожалел, что не попал в авиацию. Летчики были любимцами армии и населения. Даже на войне они пользовались неслыханным комфортом и жили, как в первоклассных курортных гостиницах. В авиацию посылали лучшую молодежь страны — это были чудесные, беззаботные, самоуверенные парни. Христиан прислушивался к их разговорам в барах, где они направо и налево сорили деньгами. Собираясь тесным, недоступным для посторонних кружком, они на своем особом жаргоне делились впечатлениями от полетов над Мадридом, болтали о бомбардировках Варшавы, о девушках Барселоны, о новом «мессершмитте». Казалось, они не думали о смерти и поражении, словно эти понятия не существовали в их узком, веселом аристократическом мирке.
«Юнкерс» летел теперь прямо над машиной. Пилот накренил самолет, выглянул из кабины и улыбнулся. Христиан ответил такой же широкой улыбкой и помахал рукой. Пилот покачал крыльями и полетел дальше — юный, беззаботный, безрассудно смелый — над обсаженной деревьями дорогой, простиравшейся перед ними до самого Парижа.
Христиан непринужденно развалился на переднем сиденье машины. Под деловитое и уверенное гудение мотора и посвистывание напоенного ароматом трав ветра в его сознании всплыла мелодия, которую он слышал на концерте в Берлине во время отпуска. Это был квинтет с кларнетом Моцарта — грустная, волнующая мелодия, песнь юной девушки, оплакивающей в летний полдень на берегу медленной реки своего утраченного возлюбленного. Полузакрыв глаза, в которых изредка вспыхивали золотистые искорки, Христиан вспомнил кларнетиста — низенького лысого человека с печальным лицом и обвислыми светлыми усами; такими изображают на карикатурах мужей, которых жены держат под башмаком.
«Вообще-то говоря, — усмехнулся про себя Христиан, — в такое время следовало бы напевать не Моцарта, а Вагнера. Тот, кто сегодня не напевает из „Зигфрида“, совершает, пожалуй, своего рода предательство в отношении великого третьего рейха».
Христиан не очень-то любил Вагнера, но пообещал себе вспомнить и о нем, как только покончит с квинтетом. Во всяком случае, это поможет ему бороться со сном. Однако его голова тут же упала на грудь, и он уснул, ровно дыша и не переставая улыбаться во сне. Искоса взглянув на него, водитель осклабился и с дружеской насмешкой показал большим пальцем на Христиана фотографу и ефрейтору-силезцу. Силезец громко расхохотался, словно Христиан специально для него выкинул какой-то невероятно ловкий и забавный трюк.
Три машины мчались по спокойной, залитой солнцем местности. Если не считать изредка попадавшихся коров, кур и уток, она выглядела совершенно пустынной, как в воскресный день, когда жители отправлялись на ярмарку в ближайший городок.
Первый выстрел показался Христиану резкой нотой в продолжавшей звучать в его сознании мелодии.
Следующие пять выстрелов, скрип тормозов и ощущение падения, когда машина свернула в сторону и сползла в кювет, разбудили его. Не совсем еще очнувшись, он выпрыгнул из машины и бросился на землю. Рядом с ним, тяжело переводя дыхание, притаились в пыли остальные. Некоторое время Христиан лежал молча, ожидая, что произойдет дальше. Он ждал, что кто-нибудь подскажет ему, как надо действовать, но тут же уловил на себе тревожные, вопрошающие взгляды солдат.
«Унтер-офицер, возглавляющий подразделение, — лихорадочно вспоминал Христиан, — должен немедленно оценить обстановку и отдать ясные и четкие распоряжения. Он обязан всегда сохранять полное самообладание, действовать уверенно и смело».
— Никто не ранен? — шепотом спросил он.
— Нет, — ответил Краус. Положив палец на спусковой крючок винтовки, он нетерпеливо выглядывал из-за переднего колеса машины.
— Боже мой! Иисус Христос! — нервно бормотал Брандт, неверными пальцами ощупывая предохранитель автомата, словно впервые держал оружие в руках.
— Оставь в покое предохранитель! — резко приказал Христиан. — Не трогай предохранитель, а то еще убьешь кого-нибудь из нас.
— Давайте убираться отсюда, — предложил Брандт. Каска у него свалилась, волосы припудрила пыль. — Иначе всем нам крышка!
— Молчать! — крикнул Христиан.
Снова затрещали выстрелы. Несколько пуль попало в машину, лопнула одна из покрышек.
— Боже мой! — продолжал бормотать Брандт. — Иисус Христос!..
Христиан осторожно начал пробираться к задней части машины, для чего ему пришлось переползти через лежащего рядом водителя. «Эта образина, — механически, отметил Христиан, — ни разу не мылась после вторжения в Польшу».
— Черт тебя возьми! — раздраженно прошипел он. — Почему ты не моешься?
Оказавшись под защитой заднего колеса машины, Христиан приподнял голову. Прямо перед его глазами тихонько покачивалось несколько маргариток; на таком близком расстоянии они казались какими-то доисторическими деревьями. Впереди, чуть отсвечивая в ярких лучах солнца, тянулась дорога.
Метрах в пяти от Христиана на шоссе опустилась какая-то пичуга. Она деловито прыгала по дороге, чистила перышки и время от времени испускала пронзительный крик — точь-в-точь нетерпеливый покупатель в лавочке, из которой на минуту отлучился хозяин.
Метрах в ста от того места, где остановилась машина, Христиан увидел баррикаду и тщательно, насколько позволяло расстояние, осмотрел ее. Как плотина перегораживает ручей, так баррикада перегораживала шоссе в том месте, где по обеим его сторонам поднимались высокие, крутые откосы. Шелестевшие на обочинах деревья образовали над дорогой живую арку и отбрасывали на баррикаду густую тень. По ту сторону баррикады было тихо и не было заметно никакого движения. Христиан посмотрел назад. Шоссе в этом месте делало изгиб, и двух остальных машин нигде не было видно. Но Христиан не сомневался, что они остановились, как только находившиеся на них солдаты заслышали выстрелы. Он попытался представить, что они сейчас делают, и тут же выругал себя за то, что уснул и оказался застигнутым врасплох.
Все говорило о том, что заграждение сооружалось в спешке: два срубленных дерева, перевернутая телега, какие-то пружины, матрасы, камни из соседнего забора… Но место было выбрано удачно. Ветви деревьев надежно укрывали баррикаду от наблюдения с воздуха, и обнаружить заграждение можно было, только наткнувшись на него, как это и получилось сейчас. Хорошо еще, что французы преждевременно открыли огонь…
Христиан почувствовал, что во рту у него пересохло и страшно хочется пить. От съеденных вишен внезапно защипало кончик языка, раздраженного табачным дымом.
«Если у французов есть хоть капля здравого смысла, они уже зашли нам во фланг и перестреляют всех нас, — подумал он, всматриваясь в загадочно темнеющие впереди на дороге поваленные деревья. — Как я мог это допустить? Как я мог уснуть? Будь у них в лесу миномет или пулемет, они бы мигом разделались с нами».
Но из-за баррикады по-прежнему не доносилось ни звука, и лишь на асфальте, за маргаритками, прыгала все та же пичужка, издавая по временам раздраженный пронзительный писк.
Позади Христиана послышался шорох. Он обернулся и увидел Мешена, одного из солдат, находившихся в задних машинах. Мешен пробирался через кустарник ползком, по всем правилам, как его обучали на занятиях, придерживая винтовку за ремень.
— Как там у вас дела? — спросил Христиан. — Есть раненые?
— Нет, — ответил Мешен, с трудом переводя дыхание. — Все целы. Машины стоят на боковой дороге. Унтер-офицер Гиммлер прислал меня узнать, живы ли вы тут.
— Живы, — мрачно ответил Христиан.
— Унтер-офицер Гиммлер приказал передать, что он вернется к штабу артиллерийского подразделения, доложит о соприкосновении с противником и попросит прислать два танка, — четко, по-уставному, как ему вдалбливали инструкторы в долгие, томительные часы учения, отрапортовал Мешен.
Христиан искоса взглянул на невысокую баррикаду, зловеще затаившуюся в зеленом полумраке деревьев.
«И нужно же было, чтобы это произошло со мной! — с горечью подумал он. — Ведь если станет известно, что я заснул, меня отдадут под суд. — Он представил себе суровые, неумолимые лица офицеров, восседающих за судейским столом, услышал шелест перебираемых бумаг и увидел себя, неподвижно застывшего перед ними в ожидании приговора. Нечего сказать, хорошую услугу оказывает мне Гиммлер! Он, видите ли, отправляется за помощью, а мне предоставляет возможность получить здесь пулю в лоб!»
Гиммлер был полный, шумливый и жизнерадостный человек. Когда его спрашивали, не состоит ли он в родстве с Генрихом Гиммлером, он только посмеивался и напускал на себя загадочный вид. В подразделении ходили упорные слухи, передававшиеся из уст в уста опасливым шепотом, что оба Гиммлера и в самом деле родственники, — кажется, дядя и племянник, поэтому все относились к унтер-офицеру с прямо-таки трогательным вниманием. Вероятно, к концу войны, когда благодаря этому сомнительному родству Гиммлер станет полковником (он был слишком посредственным солдатом, чтобы выдвинуться благодаря личным заслугам), выяснится, что оба Гиммлера вовсе и не родственники.
Христиан тряхнул головой. Надо решать, что делать дальше, но до чего же это трудно! Малейший неправильный шаг может стоить жизни, а тут в голову лезут всякие ненужные мысли: о Гиммлере и его служебной карьере; о том, какой тошнотворный запах — запах давно не стиранного белья — исходит от водителя, и о пичужке, беззаботно прыгающей на дороге; о том, что даже загар не в состоянии скрыть бледности Брандта, и о нелепой позе, в какой он растянулся на земле, вцепившись в нее так, словно собирался зубами рыть окоп.
За баррикадой по-прежнему не заметно было ни малейшего движения — только ветерок иногда чуть шевелил листья лежавших на дороге деревьев.
— Не выходить из укрытия, — шепотом приказал Христиан.
— А мне оставаться здесь? — с тревогой спросил Мешен.
— Если вы будете так любезны, — насмешливо ответил Христиан. — Чай мы подаем в четыре часа.
Расстроенный и встревоженный Мешен принялся сдувать пыль с затвора винтовки.
Раздвинув стволом автомата маргаритки, Христиан прицелился в баррикаду и глубоко вздохнул. «Первый раз! — подумал он. — Первые выстрелы за всю войну…»
Он выпустил две короткие очереди. Выстрелы прозвучали как-то особенно громко и резко; маргаритки перед глазами Христиана неистово закачались; позади он услышал не то похрюкивание, не то хныканье. «Брандт, — сообразил он. — Военный фотограф».
Следующие несколько минут все было тихо. Птичка с дороги улетела, маргаритки перестали качаться, и эхо выстрелов замерло в лесу.
«Ну конечно, — подумал Христиан, — они не так глупы, чтобы прятаться за заграждением. Это было бы слишком просто».
Но Христиан ошибался. Продолжая наблюдать, он увидел, как в отверстия в верхней части баррикады просунулись стволы винтовок. Загремели выстрелы, и пули со злобным свистом пронеслись над его головой.
— Нет, нет, пожалуйста, не надо… — Это был голос Брандта. Черт возьми, чего еще можно было ожидать от какого-то старого мазилки?
Когда с баррикады снова открыли огонь, Христиан заставил себя не закрывать глаза и сосчитал винтовки. Шесть. Возможно, семь. Вот и все. Огонь прекратился так же неожиданно, как и начался.
«Чудесно! Даже не верится! — обрадовался Христиан. — Скорее всего, у них там, за баррикадой, нет офицеров. Наверное, засели какие-нибудь полдюжины мальчишек, которых бросил лейтенант. И сейчас они до смерти перепуганы и готовы сдаться в плен».
— Мешен!
— Слушаю, господин унтер-офицер.
— Возвращайтесь к унтер-офицеру Гиммлеру и передайте ему, чтобы он вывел машины на шоссе. Отсюда их не видно, так что им ничто не угрожает.
— Слушаюсь, господин унтер-офицер.
— Брандт! — не оборачиваясь резко крикнул Христиан, стараясь вложить в свой голос как можно больше презрения. — Сейчас же замолчи!
— Хорошо, — прохныкал Брандт. — Слушаюсь. Не обращай на меня внимания. Я сделаю все, что ты прикажешь. Поверь мне. Можешь на меня побожиться.
— Мешен! — снова позвал Христиан.
— Слушаю, господин унтер-офицер.
— Передайте Гиммлеру, что я двигаюсь вправо через этот лес и попытаюсь зайти в тыл баррикаде. Пусть он возьмет не меньше пяти солдат, свернет с дороги и зайдет слева. По моим наблюдениям, за баррикадой укрывается не больше шести-семи человек, вооруженных одними винтовками. Думаю, что офицера с ними нет. Вы все запомните?
— Так точно, господин унтер-офицер.
— Через пятнадцать минут я дам очередь из автомата и потребую, чтобы они сдались. Думаю, французы не станут сопротивляться, когда обнаружат, что их обстреливают с тыла. Если же они окажут сопротивление, то Гиммлер немедленно откроет огонь. Одного человека я оставляю здесь на случай, если французы попытаются перебраться через баррикаду. Вы все поняли?
— Так точно, господин унтер-офицер.
— Тогда отправляйтесь.
— Слушаюсь, господин унтер-офицер.
Мешен пополз обратно, на его лице были написаны решимость и сознание долга.
— Дистль! — позвал Брандт.
— Да? — холодно, не глядя на Брандта, отозвался Христиан. — Кстати, если хочешь, можешь отправляться вместе с Мешеном. Ведь ты мне не подчинен.
— Я хочу идти с тобой, — ответил уже овладевший собой Брандт. — Теперь я спокоен. Просто мне на минутку стало плохо. — Он усмехнулся. — Надо же было привыкнуть к обстрелу! Ты сказал, что намерен отправиться к французам и потребовать, чтобы они сдались. Тогда возьми меня с собой, ведь никто из них не поймет твоего французского языка.
Христиан взглянул на него, и оба улыбнулись. «Ну, теперь все в порядке, — решил Христиан. — Наконец-то он пришел в себя».
— В таком случае пошли, — сказал он. — Приглашаю.
Приминая пахнувший сыростью папоротник, они поползли вправо, в лес. В одной руке Брандт волочил «лейку», а в другой автомат, предусмотрительно поставленный на предохранитель. Нетерпеливый Краус замыкал тыл. Земля была сырая, и на обмундировании оставались зеленые пятна. Метров через тридцать встретился небольшой пригорок. Преодолев его ползком, они встали и, пригнувшись, под прикрытием пригорка пошли дальше.
Неумолчно шелестела листва деревьев. Две белки, вынырнув из чащи, принялись с пронзительным верещанием скакать с дерева на дерево. Все трое осторожно продвигались параллельно дороге, ветки кустов то и дело цеплялись за ботинки и брюки.
«Бесполезная затея! — думал Христиан. — Ничего не выйдет. Не могут же они, в самом деле, оказаться такими наивными. Тут просто-напросто ловушка, и я сам в нее полез. Армия-то, конечно, дойдет до Парижа, а вот мне не видать его как своих ушей. В этой глуши твой труп будет валяться десять лет — и никто его не найдет, разве только совы да всякое лесное зверье…»
Лежа на дороге и пробираясь ползком через лес, Христиан весь вспотел. А сейчас его зазнобило от этих мрачных мыслей, и пот на его коже стал холодным и липким. Христиан стиснул зубы, отбивавшие дробь. Лес, наверное, кишит отчаявшимися, полными ненависти французами. Кто знает, не пробираются ли они за ними от дерева к дереву в этих зарослях, где им все знакомо, как в собственной спальне. Каждый из них будет рад убить еще одного немца, прежде чем окончательно капитулировать. Брандт всю свою жизнь прожил в городе и теперь, пробираясь через кустарник, то и дело спотыкался и производил такой шум, будто шло целое стадо скота.
«Бог ты мой! — продолжал размышлять Христиан. — И почему все должно было произойти именно так, а не иначе?» В первом же бою вся ответственность пала на него, а лейтенанту именно в это время понадобилось ехать другой дорогой. До этого лейтенант всегда был со взводом, презрительно посматривал на Христиана и так и сыпал ядовитыми замечаниями: «Унтер-офицер! Это так-то вас учили командовать?»; «Унтер-офицер! Вы полагаете, что именно так следует заполнять бланки заявок?»; «Унтер-офицер! Когда я приказываю, чтобы десять человек явились сюда в четыре часа, я имею в виду именно четыре ноль-ноль, а не четыре две, четыре десять или четыре пятнадцать. Ровно четыре часа! Ясно?» А теперь лейтенант беспечно мчится в бронеавтомобиле по совершенно безопасной дороге, начиненный всякой тактической премудростью. Клаузевиц, диспозиция войск, обходные движения, секторы обстрела, хождение по азимуту по незнакомой местности — сейчас все это ему совершенно ни к-чему, сейчас ему нужна только туристская карта и несколько лишних литров бензина. А Христиан, штатский, в сущности, человек, только одетый в военную форму, вместе с двумя ни разу не стрелявшими в человека людьми должен пробираться по предательскому лесу, задумав эту нелепую вылазку против укрепленной позиции противника… Это было безумием. Ничего из этой затеи не выйдет. Он с удивлением вспомнил, что совсем недавно, там, на дороге, был совершенно уверен в успехе.
— Самоубийство! — вслух воскликнул он. — Настоящее самоубийство!
— Что? Что ты сказал? — шепотом спросил Брандт, и его голос прозвучал в тихом шелесте леса, как удар гонга.
— Ничего, — ответил Христиан. — Помолчи.
Он всматривался до боли в глазах в каждый листик, каждую травинку.
— Берегись! — дико крикнул Краус. — Берегись!
Христиан бросился за дерево, вслед за ним кинулся Брандт. Пуля ударила в ствол как раз над их головами. Христиан быстро повернулся и увидел, что Брандт, испуганно мигая глазами за стеклами очков, пытается передвинуть предохранитель автомата, а Краус, нелепо подпрыгивая на одной ноге, силится освободить зацепившийся за кусты ремень винтовки.
Раздался второй выстрел, и Христиан почувствовал, как что-то обожгло ему голову. Он упал, но сейчас же приподнялся и дал очередь по притаившемуся за валуном человеку, которого он только что заметил в массе зеленой колышущейся листвы. От валуна, там, где ударились пули, во все стороны разлетелись осколки. Обнаружив, что патроны в автомате кончились, Христиан опустился на землю, достал запасную обойму и начал дергать новый, тугой затвор. Слева прогремел выстрел, он услышал дикий крик Крауса: «Попал! Попал!» («Как мальчишка на первой охоте за фазанами!» — мелькнуло у Христиана) и увидел, как прятавшийся за валуном француз медленно, лицом вниз соскользнул в траву. Краус бегом бросился к французу, словно боялся, что кто-нибудь раньше него схватит подстреленную дичь. В ту же минуту прозвучали еще два выстрела. Краус упал на упругие кусты и вытянулся во весь рост. Зеленые ветви еще некоторое время трепетали под ним, пока не замерли вместе с последними конвульсиями его тела.
Брандт наконец сдвинул предохранитель и открыл беспорядочный огонь по кустам. Его руки, державшие автомат, показались Христиану какими-то ватными. Брандт сидел на земле, его очки сползли на самый кончик носа; пытаясь успокоиться, он кусал побелевшие губы и левой рукой поддерживал локоть правой.
Сменив обойму. Христиан возобновил огонь по кустам. Внезапно оттуда вылетела винтовка, а вслед за ней выскочил человек с высоко поднятыми руками. Христиан перестал стрелять. В лесу снова воцарилась тишина, и Христиан внезапно ощутил резкий, сухой, неприятный запах порохового дыма.
— Venez! — крикнул он. — Venez ici![12] — Несмотря на шум и звон в голове, он не без гордости отметил про себя, что неплохо владеет французским языком.
Человек с поднятыми руками медленно приближался. На нем было испачканное обмундирование, воротник был расстегнут, на позеленевшем от страха лице торчала щетина. Он шел, раскрыв рот и часто облизывая сухие губы.
— Не спускай с него глаз, — приказал Христиан Брандту, который, к его величайшему удивлению, уже щелкал фотоаппаратом, нацелившись на француза.
Брандт встал и угрожающе выставил автомат. Человек остановился. Казалось, он вот-вот упадет. Направляясь мимо него к кустам, на которых повис Краус, Христиан заметил в глазах француза отчаяние и мольбу. Ветки кустарника уже не качались, Краус не шевелился. Христиан положил его на землю. На лице Крауса застыла гримаса удивления и какого-то нетерпеливого ожидания.
С трудом переступая ногами, чувствуя, как болит задетая пулей голова и кровь каплями стекает за ухо, Христиан подошел к убитому Краусом французу. Убитый лежал ничком. Христиан приподнял его. Он был очень молод, не старше Крауса. Пуля попала ему между глаз, обезобразив лицо. Христиан поспешно отдернул руки.
«Какой урон могут нанести эти дилетанты! — подумал он. — За всю войну они вдвоем сделали только четыре выстрела — и вот уже двое убитых…»
Христиан ощупал царапину на виске; кровь из нее уже не сочилась. Он возвратился к Брандту и через него приказал пленному немедленно отправиться к баррикаде и передать всем, кто там находится, что они окружены и должны сдаться, в противном случае они будут уничтожены. «Мой первый настоящий бой с начала войны, — усмехнулся про себя Христиан, пока Брандт переводил его слова, — а я уже предъявляю ультиматум, как какой-нибудь генерал!» Но тут он вдруг почувствовал слабость и головокружение и несколько мгновений сам не знал, захохочет сейчас или разрыдается.
Француз внимательно слушал Брандта и непрерывно кивал головой в знак согласия, затем ответил какой-то торопливой фразой. Христиан слишком плохо знал французский язык, чтобы понять пленного.
— Он говорит, что все будет сделано, — пояснил Брандт.
— Передай ему, — распорядился Христиан, — что мы будем наблюдать за ним и пристрелим его, если заметим какой-нибудь подвох.
Брандт перевел французу слова Христиана, и тот снова энергично закивал головой, словно услышал необыкновенно приятное для него известие. Они углубились в лес и направились к баррикаде, оставив мертвого Крауса на траве. Казалось, он просто прилег отдохнуть — здоровый, молодой парень. В лучах солнца, пробивавшихся сквозь ветви деревьев, его каска отливала тусклым золотом.
Француз шел впереди шагах в десяти и вскоре остановился. Лес нависал здесь над дорогой трехметровым обрывом, вдоль которого шел невысокий каменный забор.
— Эмиль! — крикнул француз. — Эмиль! Это я — Морель! — Он перебрался через забор и скрылся из виду.
Христиан и Брандт осторожно приблизились к забору и опустились на колени. Внизу, на дороге, они увидели своего пленного, он что-то быстро говорил семерым солдатам, расположившимся за баррикадой кто лежа, кто стоя на коленях. Боязливо поглядывая в сторону леса, они шепотом обменивались торопливыми фразами. Даже в военной форме, с винтовками в руках, солдаты выглядели как крестьяне, собравшиеся в ратуше, чтобы поговорить о своих неотложных делах. Христиан недоумевал, что могло толкнуть этих беспомощных, брошенных офицерами людей на столь бессмысленное, безнадежное сопротивление — отчаянная ли вспышка патриотизма или чья-то непреклонная решимость. Он надеялся, что французы сдадутся. Ему не хотелось убивать этих испуганно шепчущихся усталых людей в грязном и потрепанном обмундировании.
— C'st fait! — крикнул он. — Nous sommes finis!
— Он говорит, что все в порядке, — перевел Брандт. — Они сдаются.
Христиан поднялся из-за укрытия и жестом приказал французам сложить оружие. В это мгновение с другой стороны дороги прогремели три беспорядочные автоматные очереди. Француз-парламентер упал, остальные, стреляя на ходу, бросились бежать и один за другим скрылись в лесу.
«Ну конечно, Гиммлер! — со злобой подумал Христиан. — И как раз в самое неподходящее время. Когда он нужен, его никогда…»
Христиан перескочил через забор и скатился с обрыва к баррикаде. С другой стороны дороги все еще гремели выстрелы, но это была бесцельная стрельба: французов и след простыл, и Гиммлер со своими людьми, видимо, не проявлял желания их преследовать.
Близ того места, куда скатился Христиан, на дороге лежал человек. Он зашевелился, приподнялся и сел, уставившись на Христиана. Несколько мгновений он сидел, бессильно привалившись к срубленному дереву, потом нащупал стоявший рядом ящик с ручными гранатами, неловко взял одну и слабеющей рукой потянул чеку. Христиан повернулся, к нему и, когда человек, не сводя с него глаз, попытался выдернуть чеку зубами, выстрелил. Француз откинулся на спину. Граната покатилась в сторону, Христиан бросился к ней и швырнул ее в лес. Скорчившись за баррикадой рядом с мертвым французом, он ждал разрыва, но разрыва не последовало. Видимо, солдат так и не сумел выдернуть чеку.
— Все в порядке! — крикнул Христиан, поднимаясь. — Сюда, Гиммлер!
Ломая кусты, Гиммлер и его солдаты спустились на дорогу. Христиан еще раз взглянул на убитого. Брандт уже фотографировал труп: снимки убитых французов пока еще представляли редкость в Берлине.
«Ведь я убил человека, — подумал Христиан, — а ничего особенного не испытываю».
— Ну, как тебе нравится, а? — торжествующе воскликнул Гиммлер. — Вот как надо воевать! Готов поспорить, что за это могут дать железный крест!
— Да замолчи ты ради бога! — отозвался Христиан.
Он приподнял убитого, оттащил его к кювету и приказал солдатам разобрать баррикаду, а сам вместе с Брандтом направился в лес, туда, где лежал Краус.
Когда Христиан и Брандт вынесли Крауса на дорогу, Гиммлер с людьми уже разобрали большую часть баррикады. Убитого в лесу француза оставили там, где он лежал. Христиан испытывал нетерпение, ему хотелось как можно скорее отправиться дальше. Пусть другие хоронят убитых врагов.
Он осторожно опустил Крауса на землю. Краус выглядел совсем молодым и цветущим. На губах у него еще сохранились красные следы от вишен, словно у маленького мальчика, который виновато выглядывает из кладовки, где он тайком попробовал варенья. «Ну вот, — размышлял Христиан, посматривая на здоровенного простоватого парня, который так заразительно хохотал над его шутками, — вот ты и убил своего француза…» Из Парижа он напишет отцу Крауса, как умер его сын. Он был, напишет Христиан, бесстрашным и жизнерадостным и свой последний час встретил вызывающе и гордо, как и полагается образцовому немецкому солдату… Христиан покачал головой. Нет, придется написать что-то другое, иначе его послание будет похоже на-те идиотские письма времен прошлой войны, которые — нечего греха таить — вызывают теперь только усмешку. О Краусе нужно сказать что-то более оригинальное, что-то такое, что относилось бы только к нему: «Его губы все еще были испачканы вишнями, когда мы хоронили его. Он постоянно смеялся над моими шутками и угодил под пулю лишь потому, что слишком погорячился…» Нет, так тоже не годится. Во всяком случае, что-то написать придется.
Услышав, что по дороге медленно и осторожно приближаются две машины, он отвернулся от Крауса и с самодовольной презрительной усмешкой стал наблюдать за их приближением.
— Эй, милые дамы! — крикнул он. — Не пугайтесь, мышка уже убежала из комнаты!
Машины ускорили ход и через минуту остановились у баррикады, стуча невыключенными моторами. В одной из них Христиан увидел своего водителя. На его машине, доложил тот, ехать нельзя: мотор изрешечен пулями, изорваны покрышки. Красное лицо водителя, короткие, отрывистые фразы выдавали его волнение, хотя во время перестрелки он преспокойно лежал в канаве. Впрочем, Христиан понимал, что так бывает: в минуты опасности солдат сохраняет полное самообладание и лишь потом, когда все кончается, теряет над собой контроль.
— Мешен! — распорядился Христиан, прислушиваясь к своему голосу. — Вы с Таубом останетесь здесь до подхода следующей за нами части. («Голос спокойный, — с удовлетворением отметил про Себя Христиан, — каждое слово звучит четко и внятно. Значит, я выдержал испытание и могу положиться на себя в дальнейшем».) А сейчас отправляйтесь в лес, принесите убитого француза — он тут недалеко, метрах в шестидесяти — и положите вместе с этими двумя… — Он кивнул на лежавших рядом у дороги Крауса и маленького солдата, убитого Христианом. — Положите так, чтобы их заметили и похоронили — Он повернулся к остальным и добавил: — Ну, все. Поехали.
Солдаты расселись по своим местам, и машины медленно двинулись через проход, расчищенный в заграждении. Кое-где на дороге виднелись пятна крови, валялись клочки матрасов и затоптанные листья, и все же этот зеленый уголок выглядел очень мирно, а два мертвых солдата в густой траве у дороги были похожи на садовников, вздремнувших после обеда.
Набирая скорость, машины вынырнули из тени деревьев и покатили среди широких, покрытых молодой зеленью полей.
Теперь можно было не опасаться засады. Солнце сильно припекало, и все немного вспотели, но после лесной прохлады это было даже приятно.
«А ведь я все-таки справился, — снова подумал Христиан, немного стыдясь своей самодовольной улыбки. — Справился! Я командовал в бою. Не зря на меня тратят деньги».
Километрах в трех впереди, у подножия возвышенности, показался небольшой городок. Над путаницей каменных домиков с выветрившимися стенами высились изящные шпили двух средневековых церквей. Городок выглядел уютным и безопасным, словно давно уже ничто не нарушало тихую и мирную жизнь его обитателей. Приближаясь к первым домам, водитель машины сбавил скорость и то и дело озабоченно поглядывал на Христиана.
— Давай, давай! — нетерпеливо бросил Христиан. — Там никого нет.
Водитель послушно нажал на акселератор.
Вблизи городок выглядел совсем не таким красивым и уютным, как издали: грязные дома с облупившейся краской, какой-то резкий, неприятный запах. «Какие же неряхи все эти иностранцы!» — промелькнуло у Христиана.
Улица повернула в сторону, и вскоре машины выехали на городскую площадь. На ступеньках церкви и перед кафе, которое, к удивлению немцев, было открыто, стояли люди. «Chasseur et pecheur»[13], — прочитал Христиан на вывеске кафе. За столиками сидело человек пять или шесть, двум из них официант только что принес на блюдечках стаканы с какими-то напитками.
— Ну и война! — ухмыльнулся Христиан.
На ступеньках церкви стояли три молодые девицы в ярких юбках и блузках с большим вырезом.
— Ого! — воскликнул водитель. — О ля-ля!
— Остановись здесь, — приказал Христиан.
— Avec plaisir, mon colonel[14], — ответил водитель, и Христиан, усмехнувшись, взглянул на него, удивленный познаниями солдата во французском языке.
Водитель остановил машину перед церковью и бесцеремонно уставился на девушек. Одна из них, смуглая пышная особа с букетом садовых цветов в руке, захихикала. Вслед за ней принялись хихикать и две другие девушки, и все три с нескрываемым любопытством стали рассматривать солдат.
— Пошли, переводчик, — сказал Христиан Брандту, выходя из машины. Брандт со своим неразлучным фотоаппаратом последовал за ним.
— Bonjour, mademoiselles![15] — поздоровался Христиан, подходя к девицам и элегантно, совсем не по-военному, снимая каску.
Девицы снова захихикали, и одна из них, та, что с букетом, воскликнула:
— Как он прекрасно говорит по-французски!
Польщенный словами девушки, Христиан решил пренебречь услугами Брандта, который гораздо лучше его знал французский язык. Слегка запинаясь, он спросил:
— Скажите, сударыни, много ваших солдат прошло тут за последнее время?
— Нет, месье, — с улыбкой ответила полная девушка. — Нас все бросили. Ведь вы не сделаете нам ничего плохого?
— Мы никого не собираемся обижать, — ответил Христиан, — и особенно таких красавиц.
— Ого, вы только послушайте его! — по-немецки воскликнул Брандт.
Христиан усмехнулся. Так приятно было стоять здесь, в этом старинном городке, перед церковью, в теплых лучах утреннего солнца, любоваться пышным бюстом смуглой девушки в прозрачной блузке и флиртовать с нею на чужом языке. Ведь об этом нельзя было и мечтать, отправляясь на войну.
— Подумайте! — улыбнулась девушка. — И этому учат в ваших военных школах?
— Война окончена, — торжественно заявил Христиан, — и вы убедитесь, что мы подлинные друзья Франции.
— Да? Я вижу, вы умеете красиво говорить! — Смуглая девица зовущими глазами взглянула на Христиана, и у него мелькнула дикая мысль задержаться в городе на часок. — И много еще мы увидим таких, как вы?
— Десять миллионов.
— Да что вы! — в притворном отчаянии девушка всплеснула руками. — Что же мы будем с ними делать? Вот, — она протянула ему букет цветов. — Вам как первому.
Христиан удивленно посмотрел на цветы и принял букет. «Это так по-человечески и так обнадеживает…» — подумал он.
— Мадемуазель… Я не знаю, как выразить… — он окончательно запутался, — но… Брандт!
— Господин унтер-офицер хочет сказать, — бойко и гладко, на хорошем французском языке заговорил Брандт, — что он очень признателен и принимает букет как символ нерушимой дружбы между нашими великими народами.
— Да, да, — подтвердил Христиан, завидуя легкости, с какой Брандт изъяснялся по-французски. — Совершенно верно.
— Ах, вот что! — воскликнула девушка. — Так он офицер! — Она еще приятнее улыбнулась Христиану, и он с удовольствием отметил, что местные девушки в общем-то ничем не отличаются от немецких.
За спиной Христиана на булыжной мостовой послышались чьи-то четкие шаги. Не успел он обернуться, как почувствовал быстрый, легкий, но резкий удар по пальцам. Цветы выпали у него из руки и рассыпались по грязным камням мостовой.
Позади него с тростью в руке стоял старик-француз в зеленоватой фетровой шляпе и черном костюме с орденской ленточкой в петлице. Он с бешеной злобой смотрел на Христиана.
— Это вы сделали? — спросил Христиан.
— Я не разговариваю с немцами, — отрезал старик. По выправке француза Христиан понял, что перед ним старый кадровый офицер, привыкший командовать. Это впечатление усиливалось при взгляде на его морщинистое, огрубевшее и обветренное лицо. Старик повернулся к девушкам.
— Шлюхи! — крикнул он. — Уж ложились бы поскорее, и дело с концом!
— Вы бы лучше попридержали свой язык, капитан! — огрызнулась смуглая девушка. — Вы-то ведь не воюете!
Христиан чувствовал себя очень неловко, но не знал, как поступить. Подобная ситуация не предусматривалась военными уставами, и нельзя же применять силу против семидесятилетнего старика.
— И это француженки! — сплюнул старик. — Цветы немцам! Они убивают ваших братьев, а вы преподносите им букеты!
— Но это же простые солдаты, — возразила девушка. — Они оторваны от дома, и все такие молоденькие и красивые в своей форме!
Она бесстыдно улыбалась Брандту и Христиану, и Христиан не мог удержаться от смеха, услышав эти чисто женские доводы.
— Ну хорошо, старина, — обратился он к французу. — Цветов у меня больше нет, и ты можешь возвращаться к своей выпивке.
Христиан дружески положил руку на плечо старика, но тот яростно сбросил ее.
— Не дотрагивайся до меня, бош! — крикнул он и пошел через площадь, свирепо отстукивая каблуками по булыжнику.
— О ля-ля! — укоризненно покачал головой шофер Христиана, когда старик проходил мимо.
Старик даже не взглянул на него.
— Французы и француженки! — кричал он, направляясь к кафе и обращаясь ко всем, кто мог его слышать. — Стоит ли удивляться, что мы видим у себя бошей? Нет у нас ни твердости, ни мужества! Выстрел — и мы разбегаемся по лесу, как зайцы. Улыбка — и наши женщины готовы лечь в постель со всей немецкой армией. Французы не работают, не молятся, не сражаются — они умеют лишь сдаваться. Капитуляция на фронте, капитуляция в спальне… Уже двадцать лет Франция только этим и занимается и сейчас превзошла самое себя.
— О ля-ля! — снова воскликнул шофер Христиана, немного понимавший по-французски. Он нагнулся, поднял камень и небрежно швырнул во француза. Пролетев мимо старика, камень угодил в витрину кафе. Послышался звон разбитого стекла, и сразу стало тихо. Старый француз даже не оглянулся. Он молча опустился на стул, оперся на ручку своей трости и с расстроенным видом, но по-прежнему свирепо уставился на немцев.
— Зачем ты это сделал? — спросил Христиан, подходя к машине.
— Да уж больно он расшумелся, — ответил водитель, здоровенный, безобразный и наглый детина — истинный шофер берлинского такси. Христиан терпеть его не мог. — Это научит их хоть немного уважать немецкую армию.
— Не смей этого больше делать, — хрипло сказал Христиан. — Слышишь?
Водитель слегка выпрямился, но промолчал, не спуская с Христиана тупого, нагловатого взгляда.
Христиан отвернулся.
— Ну хорошо, — буркнул он и скомандовал: — По местам!
Присмиревшие девушки молча проводили взглядом немецкие машины, которые пересекли площадь и выехали на дорогу, ведущую в Париж.
Подъехав к коричневой, украшенной скульптурами громадной арке у ворот Сен-Дени, Христиан почувствовал разочарование. На просторной площади вокруг арки уже стояли десятки бронированных машин. Солдаты в серой форме, развалившись на асфальте, ели завтрак, приготовленный в полевых кухнях, точь-в-точь как в каком-нибудь провинциальном баварском городке перед парадом в день национального праздника. Христиан еще ни разу не был в Париже. Он мечтал в последний день войны первым проехать по историческим улицам в голове армии, вступающей в древнюю столицу врага.
Лавируя среди слоняющихся солдат и составленных в козлы винтовок, машина подошла к арке, и Христиан знаком приказал следовавшему позади Гиммлеру остановиться. Это было условленное место встречи, здесь ему было приказано ожидать подхода своей роты. Христиан снял каску, глубоко вздохнул и потянулся. Его миссия закончилась.
Брандт выпрыгнул из машины, прислонился к цоколю арки и принялся фотографировать солдат за едой. Даже в военной форме и с черной кожаной кобурой у пояса он выглядел, как конторщик в отпуске, делающий снимки для семейного альбома. У Брандта была своя теория о том, кого и почему нужно фотографировать. Из рядовых и унтер-офицеров он выбирал большей частью блондинов, самых красивых и самых юных. «Моя задача, — заявил он однажды Христиану, — сделать войну привлекательной для тех, кто остался в тылу». Его теория, видимо, имела успех, — во всяком случае, за свою работу он был представлен к офицерскому званию и постоянно получал похвалы от командования пропагандистскими частями в Берлине.
Среди солдат робко бродили двое маленьких детей — единственные представители французского гражданского населения на улицах Парижа в этот день. Брандт подвел их к маленькому разведывательному автомобилю, на капоте которого Христиан чистил свой автомат.
— Послушай, — обратился к нему Брандт, — сделай мне одолжение — снимись с этими детьми.
— Попроси кого-нибудь другого, — отмахнулся Христиан. — Я не артист.
— А я хочу прославить тебя. Нагнись и сделай вид, что даешь им сладости.
— У меня нет сладостей, — ответил Христиан.
Дети — мальчик и девочка лет пяти — стояли около машины и мрачно посматривали на Христиана печальными, глубоко запавшими черными глазенками.
— Вот, возьми, — Брандт вытащил из кармана несколько шоколадок и вручил Христиану. — У хорошего солдата всегда должно найтись все, что нужно.
Христиан вздохнул, отложил в сторону ствол автомата и нагнулся к двум хорошеньким оборвышам.
— Прекрасные типы, — пробормотал Брандт, усаживаясь на корточки и поднося к глазам фотоаппарат. — Дети Франции — смазливые, истощенные, печальные и доверчивые. Красивый, фотогеничный, атлетически сложенный немецкий унтер-офицер, щедрый, добродушный…
— Да будет тебе! — взмолился Христиан.
— Продолжай улыбаться, красавчик. — Брандт щелкал аппаратом, делая один снимок за другим. — Не отдавай им шоколад, пока я не скажу. Держи его так, чтобы они тянулись за ним.
— Прошу не забывать, ефрейтор Брандт, — усмехнулся Христиан, взглянув вниз, на серьезные, неулыбающиеся лица детей, — что я все еще ваш командир.
— Искусство превыше всего. Мне бы очень хотелось, чтобы ты был блондином. Ты чудесный тип немецкого солдата, но вот цвет волос не тот. И выглядишь ты так, будто все время силишься о чем-то вспомнить.
— Я полагаю, — в том же тоне ответил Христиан, — что мне следует донести по команде о ваших высказываниях, позорящих честь немецкой армии.
— Художник стоит выше всяких мелочных соображений, — парировал Брандт.
Он быстро щелкал аппаратом и вскоре закончил съемку.
— Ну, вот и все, — сказал он.
Христиан отдал шоколад детям. Те молча, лишь мрачно взглянув на немца, рассовали шоколад по карманам, взялись за руки и поплелись среди стальных машин, солдатских башмаков и винтовочных прикладов.
На площадь медленно въехал бронеавтомобиль в сопровождении трех разведывательных машин и остановился около солдат Христиана. Дистль увидел лейтенанта Гарденбурга и почувствовал легкое сожаление. Недолго ему довелось походить в командирах! Он отдал честь лейтенанту, и тот козырнул в ответ. Пожалуй, никто не умел отдавать честь так лихо, как Гарденбург. Едва он подносил руку к козырьку, вам уже слышался звон мечей и шпор всех военных кампаний начиная со времен Ахилла и Аякса. Даже сейчас, после длительного перехода из Германии, все на нем блестело и выглядело безупречно. Христиан не любил лейтенанта Гарденбурга и всегда чувствовал себя неловко перед лицом такого ошеломляющего совершенства. Лейтенант был очень молод — лет двадцати трех-двадцати четырех, но когда он надменно оглядывался вокруг своими холодными властными светло-серыми глазами, казалось, что под этим беспощадным взглядом содрогаются все презренные, жалкие штафирки. Лишь немногие могли заставить Христиана почувствовать свою неполноценность, и лейтенант Гарденбург как раз принадлежал к числу таких людей.
Гарденбург энергично выскочил из машины. Стоя в положении «смирно», Христиан торопливо повторял про себя слова рапорта. Снова — уже который раз — вернулось к нему сознание вины за все, что произошло в лесу. Конечно, они попали в западню только потому, что он оказался плохим командиром и халатно отнесся к своим обязанностям.
— Да, унтер-офицер? — Лейтенант говорил язвительным, нетерпеливым тоном, который был впору самому Бисмарку на заре его карьеры.
Гарденбург не смотрел по сторонам: парижские достопримечательности его не интересовали. Он держался так, словно перед ним был огромный голый учебный плац около Кенигсберга, а не самый центр столицы Франции в первый после 1871 года день ее оккупации.
«На редкость противный тип! — поморщился Христиан. — Подумать только, что на таких и держится наша армия!..»
— В десять ноль-ноль, — начал Христиан, — на дороге Мо — Париж мы вступили в соприкосновение с противником. Укрывшись за тщательно замаскированным дорожным заграждением, противник открыл огонь по нашей головной машине. Вместе с находившимися под моим командованием девятью солдатами я вступил в бой. Мы уничтожили двух солдат противника, выбили остальных с баррикады, обратили их в беспорядочное бегство и разрушили заграждение.
Христиан на мгновение замялся.
— Продолжайте, — не повышая голоса, поторопил лейтенант.
— Мы понесли потери, — продолжал Христиан, подумав при этом: «Вот тут-то и начинаются неприятности!» — Убит ефрейтор Краус.
— Ефрейтор Краус? А он выполнил свой долг?
— Да, господин лейтенант. — Христиан вспомнил о неуклюжем парне, который бежал по лесу среди качающихся деревьев и дико выкрикивал: «Попал! Попал!» — Первыми же выстрелами он убил одного из солдат противника.
— Отлично! — заметил лейтенант. По его лицу скользнула холодная улыбка, отчего на мгновение сморщился его длинный крючковатый нос. — Отлично!
«Он доволен!» — удивился Христиан.
— Я не сомневаюсь, — продолжал Гарденбург, — что ефрейтор Краус будет посмертно представлен к награде.
— Господин лейтенант, я собираюсь написать письмо его отцу.
— Отставить! Не ваше дело писать письма. Это входит в обязанности командира роты капитана Мюллера, и он сделает все, что нужно. Я сообщу ему необходимые факты. Извещение нужно составить умело. Важно выразить в нем соответствующие чувства. Капитан Мюллер знает, как это делается.
«В военном училище, вероятно, читают курс лекций „Письма родственникам“, — иронически отметил про себя Христиан. — Час в неделю».
— Унтер-офицер Дистль, — продолжал Гарденбург, — я доволен вами и вашими солдатами.
— Рад стараться, господин лейтенант, — вытянулся Христиан. Он почувствовал какую-то глупую радость.
Брандт выступил вперед и отдал честь. Гарденбург холодно козырнул в ответ. Он презирал Брандта: тот не мог даже внешне выглядеть солдатом, а лейтенант не скрывал своего отношения к людям, которые сражались фотоаппаратами вместо винтовок. Однако он не позволял себе игнорировать весьма определенные приказы командования об оказании всяческого содействия военным фотографам.
— Господин лейтенант, — просто, совсем по-штатски, обратился Брандт к офицеру. — Мне приказано поскорее доставить на площадь Оперы заснятую мною пленку. Она будет отправлена в Берлин. Не могли бы вы дать мне машину? Я сразу же вернусь.
— Сейчас выясню, — ответил Гарденбург. Он повернулся и важно зашагал на противоположную сторону площади, где в только что подъехавшей амфибии сидел капитан Мюллер.
— Этот лейтенантик просто без ума от меня, — насмешливо заметил Брандт.
— Но машину-то он тебе даст, — отозвался Христиан. — У него сейчас хорошее настроение.
— Я тоже без ума от него и от всех лейтенантов вообще, — продолжал Брандт. Он оглянулся, посмотрел на выкрашенные в мягкие цвета каменные стены больших домов, окружавших площадь, на рослых, лениво слоняющихся солдат в касках и серых мундирах — чужих и лишних здесь, среди французских вывесок и кафе с опущенными жалюзи. — И года не прошло, как я был в Париже последний раз, — задумчиво сказал Брандт. — На мне был синий пиджак и фланелевые брюки. Все принимали меня за англичанина и относились ко мне с исключительным вниманием. Теплой летней ночью с красивой черноволосой девушкой я подъехал на такси к чудесному ресторанчику вот тут, за углом. — Брандт мечтательно закрыл глаза и прислонился головой к бронированному боку транспортера. — Девушка резонно полагала, что единственная цель жизни женщины — ублаготворять мужчин. У нее был такой голос, что, услышав его даже за квартал, вы уже начинали испытывать к ней влечение. Перед обедом мы распили бутылку шампанского. В своем темно-синем платье девушка казалась такой скромной и юной, что даже не верилось, что всего лишь час назад я лежал с ней в постели. Мы сидели, держа друг друга за руки, и как мне сейчас кажется, на глазах у нее блестели слезы. Затем мы съели чудесный омлет и выпили бутылку шабли. В то время я и понятия не имел о каком-то лейтенанте Гарденбурге… Я знал, что часа через полтора снова окажусь в постели с девушкой, и чувствовал себя на седьмом небе.
— Да перестань ты! — воскликнул Христиан. — Моя добродетель начинает трещать.
— Но все это было в доброе старое время, — продолжал Брандт, не открывая глаз, — когда я был презренным штафиркой и не превратился еще в бравого вояку.
— Открой глаза и опустись на землю, — торопливо проговорил Христиан. — Сюда идет Гарденбург.
Они вытянулись перед подходившим лейтенантом.
— Все в порядке, — сообщил Гарденбург Брандту. — Можете взять машину.
— Благодарю вас, господин лейтенант.
— Я сам поеду с вами и захвачу с собой Гиммлера и Дистля. Ходят слухи, что наша часть будет расквартирована как раз в районе площади Оперы. Капитан посоветовал ознакомиться с обстановкой на месте. — Гарденбург попытался изобразить на лице теплую доверительную улыбку и добавил: — К тому же мы вполне заслужили маленькую прогулку для осмотра местных достопримечательностей. Поехали.
В сопровождении Христиана и Брандта он направился к одной из машин. Гиммлер уже сидел за рулем, Брандт и Христиан разместились на заднем сиденье, а лейтенант сел впереди, прямой, как жердь, — блестящий представитель немецкой армии и немецкого рейха на парижских бульварах.
Как только машина тронулась, Брандт пожал плечами и состроил гримасу. Гиммлер уверенно вел автомобиль к площади Оперы: во время отпусков он неоднократно бывал в Париже и довольно бегло говорил на ломаном французском языке. Взяв на себя обязанности гида, он обращал внимание своих спутников на наиболее интересные места, показывал кафе, которые когда-то посещал, театр-кабаре, где видел нагую американскую танцовщицу, улицу, на которой, по его словам, находился самый шикарный в мире публичный дом. Гиммлер представлял собой встречающийся в каждой армии тип ротного шута и политикана. Он был любимчиком офицеров, и они позволяли ему такие вольности, за которые других беспощадно наказывали. Лейтенант чинно сидел рядом с ним, жадно всматриваясь в безлюдные улицы. Он даже позволил себе дважды рассмеяться над шуточками Гиммлера.
Знаменитая площадь Оперы, с ее вздымающимися колоннами и широкими ступенями театрального подъезда, кишела солдатами. Их было так много, что не сразу бросалось в глаза отсутствие женщин и штатских здесь, в самом центре города.
Брандт с важным, деловым видом направился в одно из зданий, захватив с собой фотоаппарат и пленку. Христиан и лейтенант вышли из машины и принялись рассматривать величественное, увенчанное куполом здание Оперы.
— Жаль, что я не побывал здесь раньше, — задумчиво заметил лейтенант. — В мирное время здесь, наверное, чудесно.
— А вы знаете, лейтенант, — засмеялся Христиан, — я как раз думал о том же.
Гарденбург дружелюбно усмехнулся. Христиан недоумевал: почему он всегда так боялся лейтенанта? Ведь он, оказывается, простецкий малый!
Из здания выскочил Брандт.
— С делами покончено, — объявил он. — Я могу не являться сюда до полудня завтрашнего дня. Мои фотографии произведут фурор. Я рассказал, какие сделал снимки, и меня чуть тут же не произвели в полковники.
— Вы не могли бы, — обратился лейтенант к Брандту, и в его голосе впервые за все время прозвучали какие-то человеческие нотки, — вы не могли бы сфотографировать меня на фоне Оперы? Я бы послал снимок жене.
— С удовольствием, — сразу напуская на себя важный вид, ответил Брандт.
— Гиммлер, Дистль, становитесь рядом.
— Господин лейтенант, — робко возразил Христиан, — может быть, вам лучше сняться одному? Какой интерес вашей жене смотреть на нас? — Впервые за год службы Христиан осмелился в чем-то не согласиться с лейтенантом.
— О нет! — Лейтенант обнял Христиана за плечи, и тот даже подумал, уж не пьян ли Гарденбург. — Я не раз писал жене о вас, ей будет очень интересно взглянуть на вашу фотографию.
Брандт долго суетился, отыскивая нужное положение: ему хотелось, чтобы на снимок попала большая часть здания Оперы. Гиммлер шутовски осклабился, а Христиан с лейтенантом напряженно смотрели в объектив аппарата, словно присутствовали на каком-то важном историческом торжестве.
После съемки все снова уселись в машину и направились к воротам Сен-Дени. День близился к концу. В косых лучах заходящего солнца улицы казались вымершими, особенно там, где еще не было солдат и не носились военные машины. Впервые после приезда в Париж Христиан почувствовал какую-то смутную тревогу.
— Великий день, — задумчиво проговорил лейтенант, сидя рядом с водителем. — Незабываемый, исторический день. Когда-нибудь, вспоминая о нем, мы скажем: «Мы были там на заре новой эры!»
Христиан заметил, что сидевший рядом Брандт еле сдерживает смех. Но ведь этот человек долгие годы прожил во Франции, где, должно быть, и научился с таким цинизмом и насмешкой относиться ко всяким возвышенным чувствам.
— Мой отец, — продолжал лейтенант, — в четырнадцатом году дошел только до Марны. Марна!.. От нее же рукой подать до Парижа. Но Парижа он так и не увидел. А сегодня мы переправились через Марну за пять минут. Исторический день…
Лейтенант бросил острый взгляд в боковую улочку, мимо которой они проезжали. Христиан невольно заерзал на сиденье, с беспокойством поглядывая в ту же сторону.
— Гиммлер, — заговорил Гарденбург, — это не та ли самая улица?
— Какая улица, господин лейтенант?
— Ну… этот самый знаменитый дом» о котором вы говорили.
«Однако и память же у него! — удивился Христиан. — Все запоминает! Огневые позиции орудий и инструкцию для военно-полевых судов, порядок дегазации материальной части и адрес парижского дома терпимости, небрежно указанного на незнакомой улочке два часа назад».
— Я полагаю, — рассудительно сказал лейтенант, когда Гиммлер повел машину медленнее, — я полагаю, что в такой день, как сегодня, в день битвы и торжества… Одним словом, мы вполне заслужили небольшое развлечение. Солдат, избегающий женщин, — плохой солдат… Брандт, вы жили в Париже — вы знаете что-нибудь об этом заведении?
— Да, господин лейтенант. Потрясающая репутация.
— Поверните машину, унтер-офицер, — приказал Гарденбург.
— Слушаюсь, господин лейтенант! — Гиммлер понимающе улыбнулся, лихо развернул автомобиль и повел его к улице, которую недавно показывал своим спутникам.
— Я уверен, — с важным видом продолжал Гарденбург, — что могу смело положиться на вас, надеюсь, вы будете держать язык за зубами.
— Так точно, господин лейтенант! — хором ответили все трое.
— Всему свой черед — и дисциплине, и совместным дружеским забавам… Гиммлер, это то самое место?
— Да, господин лейтенант. Но, кажется, оно закрыто.
— Пошли!
Лейтенант выбрался из машины и направился к массивной дубовой двери, так печатая шаг, что по узенькой улице покатилось эхо, словно маршировала целая рота солдат.
Офицер постучал в дверь, а Христиан и Брандт, улыбаясь, смотрели друг на друга.
— Я теперь нисколько не удивлюсь, — шепотом заметил Брандт, — если он начнет продавать нам порнографические открытки.
— Ш-ш! — зашипел Христиан.
Дверь наконец открылась и, когда лейтенант с Гиммлером чуть не силой ворвались в дом, тут же захлопнулась за ними. Христиан с Брандтом остались одни на безлюдной тенистой улице. Начинало темнеть. Вокруг все было тихо, немые дома смотрели на них закрытыми окнами.
— У меня сложилось такое впечатление, — заговорил Брандт, — что лейтенант приглашал и нас в это заведение.
— Терпение. Он подготавливает почву.
— Ну, что касается женщин, то я предпочитаю обходиться без посторонней помощи.
— Да, но хороший командир, — с серьезным видом проговорил Христиан, — не ляжет спать, пока не убедится, что его солдаты устроены как нужно.
— Пойди к лейтенанту и напомни ему об этом.
Дверь снова распахнулась, и Гиммлер призывно помахал им рукой. Они выбрались из машины и вошли в дом. Фонарь псевдомавританского стиля багровым светом освещал лестницу и стены, обитые тканью под гобелен.
— А хозяйка-то узнала меня! — сообщил Гиммлер, тяжело ступая по лестнице впереди них. — «Поцелуй меня!», «Мой дорогой мальчик!» и все такое. Каково, а?
— Унтер-офицер Гиммлер! — напыщенно провозгласил Христиан. — Популярнейшая личность во всех публичных домах пяти стран! Вклад Германии в дело создания Европейской федерации!
— Во всяком случае, — ухмыльнулся Гиммлер, — в Париже я не тратил времени попусту. Вот сюда, в бар. Девицы еще не готовы. Надо сначала немножко выпить и забыть об ужасах войны.
Он распахнул дверь, и они увидели лейтенанта. Сняв перчатки и каску, Гарденбург сидел на стуле, заложив ногу на ногу, и осторожно счищал золоченую фольгу с бутылки шампанского. Бар представлял собой небольшую комнату с выкрашенными в бледно-лиловый цвет стенами. Полукруглые окна были закрыты портьерами с бахромой. Восседавшая за стойкой крупная женщина, закутанная в шаль с каймой, с завитыми волосами и сильно подведенными глазами, как нельзя лучше дополняла обстановку этого заведения. Она неумолчно трещала по-французски, а Гарденбург степенно кивал головой, хотя не понимал ни слова.
— Amis, — представил Гиммлер Брандта и Христиана, обнимая их за плечи. — Braves soldaten![16]
Женщина вышла из-за стойки и пожала обоим руки, уверяя, что страшно рада их видеть. Пусть они простят ей невольную задержку, ведь они, конечно, понимают, что сегодня был очень тяжелый день. Девицы скоро, очень скоро появятся. Она пригласила немцев посидеть и выпить вина и выразила свое восхищение тем, что немецкие солдаты и офицеры пьют и развлекаются вместе, — вероятно потому-то они и выиграли войну, а вот во французской армии вы никогда не увидите ничего подобного…
Гости уже приканчивали третью бутылку, а девицы все не появлялись, что, впрочем, теперь уже не имело значения.
— Французы!.. Я презираю французов, — разглагольствовал лейтенант. Он сидел на стуле прямо, словно проглотил аршин, и глаза его стали темно-зелеными и тусклыми, как истертое волнами бутылочное стекло. — Французы не хотят умирать, и вот поэтому мы здесь, пьем их вино и берем их женщин. Разве это война? — Пьяным жестом он со злостью рванул со стола бокал. — Какая-то нелепая комедия. С восемнадцатилетнего возраста я изучаю военное искусство. Я знаю как свои пять пальцев организацию снабжения и связи; роль морального состояния войск, правила выбора укрытых мест для командных пунктов, теорию наступления на противника, обладающего автоматическим оружием, значение элемента внезапности… Я могу командовать армией. Я потратил пять лет жизни в ожидании этого момента. — Гарденбург горестно рассмеялся. — И вот великий момент наступил! Армия устремляется вперед. И что же? — Он пристально посмотрел на мадам — та, ни слова не понимая по-немецки, с самым счастливым видом согласно кивала головой. — Я не слышал ни единого выстрела, я проехал на автомобиле шестьсот километров, чтобы оказаться в публичном доме. Жалкая французская армия превратила меня в туриста! Понимаете? В туриста! Война окончена, пять лет жизни потрачены зря. Карьеры мне не сделать, я останусь лейтенантом до пятидесяти лет. Влиятельных друзей в Берлине у меня нет, и некому позаботиться о моем продвижении. Все пропало… Мой отец все же больше преуспел. Он дошел только до Марны, хотя и воевал четыре года, но в двадцать шесть лет уже имел чин майора, а на Сомме, после первых двух дней боев, когда была перебита половина офицеров, получил под свое командование батальон… Гиммлер!
— Да, господин лейтенант, — отозвался — Гиммлер. Он был трезв и слушал лейтенанта с хитроватой усмешкой на лице.
— Гиммлер! Унтер-офицер Гиммлер! Где же моя девица? Хочу французскую девку!
— Мадам обещает, что девица придет через десять минут.
— Я презираю их, — заявил лейтенант, отпивая из бокала шампанское. Рука у него тряслась, и вино стекало по подбородку. — Презираю всех французов.
В комнату вошли две девушки. Одна из них, полная, крупная блондинка, широко улыбалась. У другой, маленькой, изящной и смуглой, было печальное лицо арабского типа, сильно накрашенное, с ярко намазанными губами.
— Вот и они, — ласково сказала мадам. — Вот мои курочки. — Она одобрительно, словно барышник, похлопала блондинку по спине. — Это Жаннет. Подходящий тип, не правда ли? Я уверена, что Жаннет будет пользоваться у немцев огромным успехом.
— Я беру вот эту. — Лейтенант встал, выпрямился и указал на девушку арабского типа. Она улыбнулась профессионально-загадочной улыбкой, подошла к офицеру и взяла его под руку.
Гиммлер, до этого с интересом посматривавший на смуглую девушку, тут же уступил праву старшего по чину и обнял рослую блондинку.
— Ну, милочка, — обратился он к ней, — как тебе понравится красивый, здоровый немецкий солдат?
— А подходящая комната тут есть? — спросил Гарденбург. — Брандт, переведите.
Брандт перевел, и смуглая девушка, улыбнувшись всем, увела чинно вышагивавшего за ней лейтенанта.
— Ну-с, — сказал Гиммлер, еще крепче прижимаясь к блондинке, — а теперь моя очередь. Я надеюсь, ребята, вы не возражаете…
— Давай, давай, — ответил Христиан. — И можешь не спешить.
Гиммлер осклабился.
— А знаешь, милочка, — уходя с блондинкой, обратился он к ней на своем ужасном французском языке, — мне очень нравится твое платье…
Мадам поставила на стол нераспечатанную бутылку шампанского, извинилась и ушла. Христиан и Брандт остались одни в освещенном оранжевым светом баре, тоже отделанном с претензией на мавританский стиль. Посматривая на стоявшую в ведерке бутылку, они молча пили бокал за бокалом. Открывая новую бутылку, Христиан вздрогнул от неожиданности, когда пробка с громким, как выстрел, звуком вылетела из горлышка и холодное пенящееся шампанское выплеснулось ему на руки.
— Тебе доводилось бывать в подобных местах? — спросил наконец Брандт.
— Нет.
— Война вносит огромные перемены в жизнь человека, — продолжал Брандт.
— Да, конечно.
— Хочешь девочку? — поинтересовался Брандт.
— Не очень.
— Ну, а как бы ты поступил, если бы тебе и лейтенанту Гарденбургу понравилась одна и та же девушка? — продолжал допытываться Брандт.
— На этот вопрос я не хочу отвечать, — с важным видом заявил Христиан, отпивая маленький глоток вина.
— Да и я тоже не ответил бы, — согласился Брандт, играя ножкой бокала.
— Ну, и как ты себя чувствуешь? — спросил он спустя некоторое время.
— Не знаю. Странно как-то все… Очень странно.
— А мне вот грустно, — признался Брандт. — Очень грустно. Сегодня — заря… как это выразился лейтенант Гарденбург?
— Заря новой эры.
— Мне грустно на заре новой эры. — Брандт налил себе вина. — А ты знаешь, месяцев десять назад я чуть было не принял французское гражданство.
— Неужели?
— Я прожил во Франции в общей сложности лет десять. Как-нибудь мы съездим с тобой в одно местечко на побережье Нормандии, где я проводил лето. Я работал с утра до вечера и создавал за лето полотен тридцать — сорок. Мое имя стало уже приобретать некоторую известность в этой стране. Я покажу тебе потом галерею, где выставлялись мои картины. Может быть, там еще осталось кое-что из моих работ, и ты сможешь взглянуть на них.
— С величайшим удовольствием, — церемонно ответил Христиан.
— А вот в Германии своих картин я показывать не могу. Это была абстрактная живопись, так называемый субъективизм. Нацисты называют такое искусство декадентским. — Брандт пожал плечами. — Наверное, я немножко декадент. Не такой, конечно, как лейтенант, но все же декадент. А ты?
— А я декадент-лыжник, — в тон ему ответил Христиан.
— Везде есть декаденты, — согласился Брандт.
Открылась дверь, и в комнату вошла маленькая смуглая девушка, с которой удалился лейтенант. На ней был пеньюар розового цвета, отделанный по краям перьями. Девушка слегка улыбалась каким-то своим мыслям.
— А где мадам? — спросила она.
— Да где-то здесь. — Брандт сделал неопределенный жест рукой. — Могу чем-нибудь помочь?
— Да все ваш офицер, — ответила девушка. — Мне нужно, чтобы кто-нибудь перевел. Он чего-то требует, а я не совсем уверена, что поняла его. По-моему, он хочет, чтобы я отстегала его плетью, а я боюсь начинать, пока не буду знать точно, что именно это ему и нужно.
— Начинай, — ответил Брандт. — Именно это ему и нужно. Уж я-то знаю, он ведь мой старый дружок.
— Вы уверены? — Девушка недоверчиво взглянула на Брандта и Христиана.
— Совершенно уверен, — подтвердил Брандт.
— Ну что ж, хорошо. — Девушка пожала плечами. — Попробую. — Она направилась было к двери, но остановилась. — Все это немножко странно, — с чуть заметной насмешкой в голосе проговорила она. — Солдат победоносной армии… День победы… Вы не находите, что у него странный вкус?
— Мы вообще странные люди, — ответил Брандт, — и ты в этом скоро убедишься. Занимайся своим делом.
Девушка гневно взглянула на него, но тут же улыбнулась и ушла.
— Ты понял? — спросил Брандт у Христиана.
— Да, достаточно.
— Давай выпьем, — предложил Брандт, наполняя бокалы. — А я вот отозвался на зов родины.
— Как, как? — недоуменно переспросил Христиан.
— Со дня на день должна была начаться война, а я писал декадентские, абстракционистские пейзажи и ждал французского гражданства. — Брандт прищурил глаза, вспоминая беспокойные, тревожные дни августа 1939 года. — Французы — самый восхитительный народ в мире. Они умеют вкусно есть и держат себя независимо. Рисуй, что хочешь, — они и бровью не поведут. У них блестящее военное прошлое, но они понимают, что ничего выдающегося на этом поприще им уже не совершить. Они благоразумны и расчетливы, что благотворно оказывается на искусстве… И все же в последнюю минуту я пошел в армию и превратился в ефрейтора Брандта, полотна которого не берет ни одна немецкая картинная галерея. Кровь не вода, а? И вот мы в Париже, и нас приветствуют проститутки. Знаешь, Христиан, что я тебе скажу? В конце концов, мы все же проиграем войну. Слишком уж это отвратительно… Варвары с Эльбы жрут сосиски на Елисейских полях…
— Брандт! — остановил его Христиан. — Брандт!
— Тоже мне, «заря новой эры», которую вермахт встречает в публичном доме! Завтра я возьму сосиски и пойду на площадь Этуаль.
Открылась дверь, и в бар вошел Гиммлер. Он был без кителя, в расстегнутой сорочке. Скаля зубы, он держал в руках зеленое платье — то самое, что было на девице, с которой он ушел.
— Следующий! — крикнул он. — Дама ждет.
— Не намерен ли ты последовать за унтер-офицером Гиммлером? — осведомился Брандт у Христиана.
— Нет, не намерен.
— Не в обиду будь сказано, Гиммлер, но мы уж лучше закончим тут бутылочку, — объявил Брандт.
Гиммлер сердито взглянул на них, и обычное хитровато-добродушное выражение на мгновение исчезло с его лица.
— Но чем ты там занимался? — продолжал Брандт. — Сдирал с нее платье?
— Не-ет, — усмехнулся Гиммлер. — Купил. За девятьсот франков, хотя она просила тысячу пятьсот. Пошлю его жене, у нее почти такой же размер. Пощупайте-ка, — он положил перед ними платье. — Настоящий шелк!
— Да, настоящий шелк, — подтвердил Христиан, с серьезным видом пощупав материал.
Гиммлер пошел к двери, но на пороге обернулся.
— Спрашиваю в последний раз: хотите?
— Нет. А за любезное предложение — спасибо, — ответил Брандт.
— Ну что ж! — Унтер-офицер развел руками. — Не хотите — как хотите.
— Вот что, Гиммлер, — сказал Христиан. — Мы уходим. Ты дождешься лейтенанта Гарденбурга и отвезешь его. Мы пойдем пешком.
— А вам не кажется, что могут быть какие-нибудь приказания? — спросил Гиммлер.
— Вряд ли кто докажет, что мы находимся сейчас в боевой обстановке, — возразил Христиан. — Мы пойдем пешком.
Гиммлер пожал плечами.
— Вы рискуете получить пулю в спину, если пойдете одни по городу.
— Не сегодня, — отмахнулся Брандт. — Позднее — может быть, но сегодня — нет.
Они поднялись и вышли на темную улицу.
Город был тщательно затемнен — нигде не пробивалось ни единого луча. Над крышами висела луна, и дома бросали резкие тени на залитые мягким светом улицы. Воздух был теплый и неподвижный. Угрюмую, настороженную тишину, нависшую над городом, лишь изредка нарушал стальной лязг гусеничных машин. Они то начинали двигаться где-то вдали, то снова останавливались, и резкие, неприятные звуки замирали в лабиринте темных улиц.
Брандт показывал дорогу. Он слегка пошатывался, но не потерял способности ориентироваться и уверенно шагал в направлении ворот Сен-Дени.
Они шли молча, плечом к плечу, их подбитые шипами сапоги гулко стучали по мостовой. Где-то в темноте с шумом закрылось окно, и Христиану показалось, что издалека донесся едва слышный плач ребенка. Вскоре они свернули на широкий безлюдный бульвар и пошли вдоль закрытых кафе с опущенными жалюзи и со сложенными в кучи вдоль тротуаров стульями и столиками. Вдали сквозь деревья бульвара поблескивали огоньки — свидетельство того, что находившаяся в тот вечер в сердце Франции немецкая армия чувствует себя в полной безопасности. Размеренно шагая рядом с Брандтом на эти огоньки. Христиан мечтательно улыбался; под влиянием выпитого шампанского они казались ему такими уютными и дружески теплыми.
Сквозь пьяную дымку освещенный молодой луной Париж представлялся ему каким-то необыкновенно изящным и хрупким. Он чувствовал, что влюблен в этот город. Ему нравились избитые мостовые и узенькие извилистые улочки по обеим сторонам бульвара, как будто уводившие в другое столетие; нравились церкви, поднимавшиеся среди баров, публичных домов и бакалейных лавок; стулья с тонкими ножками, бережно сложенные сиденьями вниз на столиках в тени парусиновых тентов кафе; люди, прячущиеся за опущенными шторами; река, без которой нельзя было представить себе этот город и которой он еще не видел; рестораны, в которых он еще не был; девушки, которых он еще не встречал, но встретит завтра, когда рассеется ночной страх и они, постукивая высокими каблучками, появятся на столичных улицах в своих вызывающе красивых платьях. Христиану нравились и легенды, которые люди сложили об этом городе, и то, что во всем свете один только Париж в самом деле был таким, как его рисовали в легендах.
Теперь Христиан с удовольствием думал о том, что ему пришлось выдержать бой на дороге и убить человека, чтобы попасть в этот город. Ему даже показалось, что он любит убитого им маленького оборванного француза и лежавшего рядом с французом — так далеко от своей силезской фермы — ефрейтора Крауса с вишневым соком на губах. Он был рад, что прошел через такое испытание на дороге и в лесу и что смерть пощадила его. Ему нравилась война, потому что не было лучшего средства проверить, чего стоит человек, но вместе с тем было приятно сознавать, что скоро она кончится: ему вовсе не хотелось умирать.
Будущее представлялось Христиану радостным, он верил, что оно будет безмятежным и красивым, а все то, ради чего он рискует сейчас жизнью, станет незыблемым законом, и начнется новая эра, эра процветания и порядка.
Христиан подумал еще, что он любит Брандта, который, почти не шатаясь, идет рядом. Там, на дороге, Брандт хныкал, но все же сумел победить страх и сражался бок о бок с ним, хотя и придерживал рукой свой трясущийся локоть, когда стрелял через весеннюю листву в человека, который, конечно, убил бы Христиана, если бы смог.
Христиану нравилась эта тихая лунная ночь, под покровом которой он и Брандт — новые владыки города — плечом к плечу шагали по пустынным прекрасным улицам. Он понял в конце концов, что жил не напрасно, что не для того он родился, чтобы растрачивать попусту время, обучая ходьбе на лыжах детей и богатых бездельников. Он приносил пользу и будет ее приносить — чего еще может требовать человек от жизни?!
— Смотри-ка! — воскликнул Брандт, останавливаясь перед залитой лунным светом стеной церкви. Христиан взглянул на то место, куда указывал Брандт. В свете луны отчетливо выделялись написанные мелом крупные цифры: «1918». Христиан растерянно заморгал и покачал головой. Он понимал, что цифры имеют какое-то значение, но не сразу сообразил, какое именно.
— Тысяча девятьсот восемнадцатый год, — заметил Брандт. — Да, они помнят. Французы помнят.
Христиан снова взглянул на стену. Он внезапно почувствовал печаль и усталость; он был на ногах с четырех часов утра, а день выдался такой утомительный. Тяжело ступая, Христиан подошел к стене, поднял руку и стал медленно и методично стирать рукавом надпись.
5
Радио заглушало все остальные звуки в доме. Стояла солнечная июньская погода, свежая зелень покрывала холмы Пенсильвании, но Майкл почти не выходил из оклеенной обоями гостиной, обставленной легкой мебелью в колониальном стиле, и не отрываясь слушал ежеминутно прерываемые помехами одни и те же последние сообщения. Вокруг его кресла валялись газеты. Время от времени появлялась Лаура и с громким мученическим вздохом принималась подбирать их с пола и с подчеркнутой аккуратностью складывать в стопку. Но Майкл почти не замечал ее. Прильнув к радиоприемнику, он крутил ручки и вслушивался в голоса дикторов — сочные, вкрадчивые, напыщенные, твердившие снова и снова: «Покупайте препарат „Лайф-бой“, уничтожающий неприятный запах!»; «Две чайные ложки на стакан воды перед завтраком, и вы будете чувствовать себя прекрасно!»; «Ходят слухи, что Париж обороняться не будет. Немецкое верховное командование хранит молчание о положении своих ударных частей, которые продвигаются вперед, почти не встречая сопротивления разваливающейся французской армии».
— Мы обещали Тони, что сыграем сегодня в бадминтон, — кротко проговорила Лаура, появляясь в дверях.
Майкл продолжал молча сидеть у приемника.
— Майкл! — крикнула Лаура.
— Да? — отозвался он, не поворачивая головы.
— Ты понимаешь: бадминтон, Тони.
— Ну и что же? — Майкл от напряжения сморщил лоб, пытаясь одновременно слушать и Лауру и диктора.
— Но сетка-то еще не натянута.
— Натяну позднее.
— Когда позднее?
— Да отстань ты ради бога, Лаура! — вскипел Майкл. — Я сказал — позднее.
— Мне начинает надоедать это твое излюбленное словечко, — ледяным тоном ответила Лаура. На глазах у нее выступили слезы.
— Да перестань же!
— А ты перестань кричать на меня! — Слезы побежали по ее щекам, и Майклу стало жаль ее. Уезжая из Нью-Йорка, они собирались устроить себе нечто вроде отпуска, во время которого, хотя об этом не было сказано ни слова, надеялись в какой-то мере восстановить прежнюю дружбу и привязанность, утраченные в безалаберно проведенные после женитьбы годы. Контракт Лауры с кинофирмой в Голливуде кончился, и дирекция не сочла нужным продлить его. По каким-то необъяснимым причинам работу в другой студии она не нашла. Внешне Лаура была спокойна и весела и не жаловалась, однако Майкл знал, как тяжело она переживает свое унижение. Уезжая на месяц в загородный дом приятеля, Майкл дал себе слово быть внимательным и предупредительным. Они провели здесь только неделю, но эта неделя оказалась ужасной. Майкл целые дни слушал радио, а по ночам не мог спать. Расстроенный, с воспаленными глазами, он или мрачно бродил по дому, или усаживался читать в гостиной, забывал бриться, забывал помогать Лауре поддерживать порядок в очаровательном домике, предоставленном в их распоряжение.
— Прости меня, дорогая, — он обнял Лауру и поцеловал ее. Она улыбнулась сквозь слезы.
— Мне очень неприятно быть такой надоедливой, но ты же знаешь, что кое-что все-таки нужно делать.
— Конечно.
— Ну вот, ты уже совсем хороший, — засмеялась Лаура. — Мне так нравится, когда ты хороший.
Майкл тоже засмеялся, хотя с трудом скрывал раздражение.
— Ну, а сейчас тебе придется расплачиваться за то, что ты так мил со мной, — продолжала Лаура, прижавшись к его груди.
— И что же я должен сделать?
— Оставь этот смиренный тон, — вспылила Лаура. — Терпеть не могу, когда ты говоришь таким тоном.
Майкл едва сдерживал себя.
— Что же все-таки ты хочешь от меня? — спросил он, прислушиваясь к звукам собственного голоса и удивляясь, что может еще говорить так вежливо и мило.
— Во-первых, выключи этот проклятый приемник.
Майкл хотел было запротестовать, но передумал. Диктор в это время говорил: «Положение здесь все еще продолжает оставаться неясным, однако англичанам, видимо, удалось благополучно эвакуировать большую часть своей армии. Предполагается, что в ближайшее время развернется контрнаступление Вейгана…»[17]
— Майкл, дорогой! — напомнила Лаура.
Майкл поспешно выключил радио.
— Вот, пожалуйста. Для тебя я готов на все.
— Спасибо. — В улыбающихся, блестящих глазах Лауры уже не было ни единой слезинки. — Ну, а сейчас еще одна просьба.
— Что еще?
— Пойди побрейся.
Майкл вздохнул и провел рукой по щетине на подбородке.
— А стоит ли?
— У тебя такой вид, будто ты только что явился из ночлежки.
— Ладно. Уговорила.
— Ты сразу почувствуешь себя гораздо лучше, — добавила Лаура, собирая газеты, разбросанные вокруг кресла.
— Еще бы, — ответил Майкл и машинально снова взялся за ручки приемника.
— Ну дай отдохнуть хотя бы час! — умоляюще проговорила Лаура, прикрывая ладонью ручки настройки. — Только час! Иначе я сойду с ума. Без конца передают одно и то же, одно и то же!
— Дорогая, но ведь это же решающая неделя в нашей жизни.
— Пусть так, но зачем же доводить себя до сумасшествия? — с неумолимой логикой возразила Лаура. — Ведь французам это не поможет, правда?.. После того, как побреешься, не забудь, дорогой, натянуть сетку для бадминтона.
— Хорошо, — пожал плечами Майкл. Лаура чмокнула его в щеку и погладила по голове. Майкл отправился наверх.
Во время бритья он услышал, как начали собираться гости. Из сада доносились женские голоса, временами заглушаемые журчанием льющейся в раковину воды. На расстоянии они казались нежными и мелодичными. Лаура пригласила двух своих бывших учительниц-француженок из расположенной по соседству женской школы, где она училась в детстве. Они всегда хорошо относились к Лауре. Краем уха прислушиваясь к то усиливающимся, то затихающим голосам, Майкл решил, что мягкие интонации француженок куда приятнее самоуверенной металлической трескотни большинства знакомых ему американок. «Но я, пожалуй, не решусь сказать об этом вслух!» — усмехнулся он.
Майкл порезался и, с раздражением разглядывая в зеркало кровоточащую царапинку под подбородком, снова почувствовал себя выбитым из колеи.
С большого дерева в конце сада донеслось карканье ворон. Целая стая свила там гнезда и время от времени заглушала своими резкими криками все другие звуки, долетавшие из сада.
Побрившись, Майкл проскользнул в гостиную и тихонько включил приемник, но поймал только музыкальную программу. Женщина пела: «Не имею я ничего, но и этого мне слишком много…» По другой станции передавали увертюру из «Тангейзера» в исполнении военного оркестра. Приемник был слабенький и ловил всего две станции. Майкл выключил приемник и пошел в сад встречать гостей.
Джонсон в желтой тенниске в коричневую полоску был уже там. Он привел высокую, красивую девушку с серьезным, интеллигентным лицом. Пожимая ей руку, Майкл подумал: «Интересно, где сейчас жена Джонсона?»
— Мисс Маргарет Фримэнтл… — представила незнакомку Лаура. Мисс Фримэнтл сдержанно улыбнулась, а Майкл с завистью подумал: «Черт побери этого Джонсона! Где он находит таких красивых девушек?»
Затем Майкл пожал руки хрупким сестрам-француженкам. На них были изящные черные платья, когда-то, видимо, очень модные, хотя трудно было вспомнить когда именно. Обеим сестрам перевалило за пятьдесят. У них были зачесанные назад блестящие, словно покрытые лаком, волосы, нежный, бледный цвет лица и удивительно изящные, стройные ноги. Они обладали безупречными утонченными манерами, а долгие годы, проведенные в школе для девочек, приучили их относиться ко всему на свете с неисчерпаемым терпением. Майклу сестры всегда казались выходцами из прошлого века — вежливыми, замкнутыми, с хорошими манерами, но про себя осуждающими и время и страну, куда занесла их судьба. Сегодня, хотя и было заметно; что обе они тщательно готовились к визиту, искусно нарумянились и подвели глаза, на их лицах застыло какое-то отрешенное, мученическое выражение. Им, видимо, с трудом удавалось следить за ходом беседы.
Искоса посматривая на них, Майкл вдруг понял, что значит быть француженками сегодня, когда немцы находятся около Парижа и город, затаив дыхание, прислушивается к нарастающему грохоту пушек, когда американские дикторы то и дело прерывают джазовую музыку и передачу местных новостей, чтобы сообщить последние известия из Европы, тщательно, но на американский лад произнося столь знакомые сестрам названия: Реймс, Суассон, Марна, Компьен…
«Если бы я был деликатнее, — сказал себе Майкл, — и имел больше такта, если бы я не был таким неуклюжим, тупым буйволом, я отвел бы их в сторону и попытался найти нужные слова утешения». Однако Майкл знал, что ничего хорошего у него не получится, он обязательно скажет не то, что нужно, смутит женщин, и они почувствуют себя еще хуже. «Жаль, что таким вещам нас никто не догадался научить. Нас учили чему угодно, только не такту, отзывчивости и умению помочь человеку».
— Хотя и неприятно об этом говорить, — донесся до Майкла бархатный, уверенный голос Джонсона, — но я думаю, что вся эта история не что иное, как грандиозный обман.
— Как, как? — не поняв, спросил Майкл. Джонсон в изящной позе сидел на траве, по-мальчишески подняв колени, и улыбался мисс Фримэнтл, явно стараясь произвести на нее впечатление. Это раздражало Майкла, тем более что Джонсон, видимо, преуспевал в своих намерениях.
— Заговор, вот что, — ответил Джонсон. — Уж не хочешь ли ты сказать, что две сильнейшие в мире армии внезапно развалились сами по себе? Все это подстроено заранее.
— То есть другими словами, французы, по-твоему, умышленно сдают Париж немцам?
— Конечно.
— Вы не слышали, в последних известиях не передавали ни чего нового о Париже? — тихо спросила младшая из сестер, мисс Буллар.
— Нет, пока ничего нового не сообщалось, — как можно мягче ответил Майкл.
Обе дамы с улыбкой кивнули ему, словно он преподнес им по букету цветов.
— Да, город падет, — вставил Джонсон. — Попомните мои слова.
«За каким дьяволом мы пригласили сюда этого типа?» — сердито подумал Майкл.
— Сделка уже состоялась, — продолжал Джонсон, — а все остальное — камуфляж для обмана английского и французского народов. Недели через две немцы будут в Лондоне, а еще через месяц нападут на Советский Союз. — Последние слова он произнес торжествующе и гневно.
— А по-моему, ты неправ, — упрямо возразил Майкл. — Мне кажется, этого не случится. Все будет иначе.
— Как же именно?
— Не знаю. — Майкл чувствовал, что выглядит глупо в глазах мисс Фримэнтл, и, хотя ему было досадно, он продолжал упрямо стоять на своем. — Как-нибудь.
— Вот она, мистическая вера в то, что папочка позаботится обо всем и не пустит буку в детскую! — насмешливо заметил Джонсон.
— Прошу вас, не нужно! — вмешалась Лаура. — Неужели мы должны все время говорить об одном и том же? Кажется, мы собирались сыграть в бадминтон? Мисс Фримэнтл, вы играете в бадминтон?
— Играю, — ответила Маргарет, и Майкл механически отметил, что у нее низкий, чуть хрипловатый голос.
— И когда только народы наконец проснутся? — с чувством воскликнул Джонсон. — Когда они наберутся мужества взглянуть в лицо суровой действительности? Сколько порабощенных стран ждут освобождения! Эфиопия, Китай, Испания, Австрия, Чехословакия, Польша…
«О, как печально звучат эти названия, — подумал Майкл. — Их так часто упоминают, что они уже почти перестали волновать».
— Мировая буржуазия решила укрепить свою мощь, — продолжал Джонсон, и Майкл вспомнил все прочитанные на эту тему брошюры, — и вот как это делается. Несколько выстрелов из пушек, чтобы одурачить народ, несколько патриотических речей одряхлевших генералов, а затем — сделка подписана, скреплена печатями и вступила в силу.
«А ведь он, пожалуй, прав, — устало подумал Майкл. — Может быть, все, что он говорит, в какой-то мере соответствует действительности. И все же только самоубийца может себе позволить верить этому. Чтобы продолжать жить, нужно быть хоть чуточку легковерным». Но все равно было как-то неприятно слушать Джонсона, с важным видом изрекающего эти истины своим хорошо натренированным салонным голосом — такие голоса часто можно слышать на театральных премьерах, в дорогих ресторанах и на интимных вечерах. «Интересно, где теперь тот пьяный ирландец, что был на встрече Нового года, этот Пэрриш? Вероятно, и он повторил бы многое из того, что говорит Джонсон. В конце концов, утверждения Джонсона более или менее совпадают с партийной линией, но у Пэрриша все это звучало убедительнее. Наверное, он убит и скалит сейчас зубы где-нибудь на берегу Эбро… Во всяком случае, — злорадно подумал Майкл, взглянув на шоколадные спортивные брюки и ярко-желтую тенниску Джонсона, — во всяком случае, уж ты-то не станешь подставлять себя под пули! Можно в этом не сомневаться».
— Послушайте, — сказала Лаура, — мне страшно хочется сыграть в бадминтон. Дорогой мой, — она прикоснулась к руке Майкла, — шесты, сетка и принадлежности для игры на задней веранде.
Майкл вздохнул и тяжело поднялся с земли. Лаура все же, видимо, права: сегодня уж лучше играть в бадминтон, чем разговаривать.
— Я помогу вам, — проговорила мисс Фримэнтл, вставая и направляясь вслед за Майклом.
— Джонсон… — Майкл не удержался, чтобы не задеть Джонсона, — а тебе не приходило в голову, что ты можешь ошибиться?
— Конечно, могу, — с достоинством ответил Джонсон. — Но в данном случае я прав.
— Но должна ведь оставаться хоть маленькая надежда?
Джонсон засмеялся.
— Откуда ты черпаешь надежду в эти дни? — поинтересовался он. — Может, поделишься?
— Пожалуйста.
— На что же ты надеешься?
— Я надеюсь, — ответил Майкл, — что Америка примет участие в войне и… — Он заметил, что обе француженки пристально смотрят на него, с нетерпением ожидая его ответа.
— Ракетки лежат в том зеленом деревянном ящике, Майкл… — нервно сказала Лаура.
— Ты хочешь, чтобы и американцы участвовали в этой афере и расплачивались за нее своими жизнями? — иронически осведомился Джонсон. — Так, что ли?
— Если это необходимо, то да.
— Ну, это уже нечто новое для тебя. Да ты, оказывается, поджигатель войны!
— Я только сейчас, сию минуту впервые подумал об этом, — холодно заметил Майкл, стоя над сидящим на траве Джонсоном.
— Понимаю. Ты читаешь «Нью-Йорк таймс» и горишь желанием спасти цивилизацию, как мы ее понимаем, и все такое прочее.
— Да, я горю желанием спасти цивилизацию, как мы ее понимаем, и все такое прочее.
— Да хватит же! — умоляющим тоном сказала Майклу Лаура. — Не будь таким скверным!
— Уж если тебе так не терпится, — заявил Джонсон, — почему бы не поехать в Англию и не вступить в британскую армию? Чего ты ждешь?
— Может быть, я и поеду. Может быть.
— О, нет, нет!
Майкл удивленно повернулся. Это сказала мисс Фримэнтл. Теперь она стояла, закрыв рот рукой, словно восклицание вырвалось у нее помимо воли.
— Вы хотели что-то сказать? — спросил Майкл.
— Я… Мне не следовало бы… Я не хотела вмешиваться, — с жаром заговорила девушка. — Но не надо все время твердить, что мы должны воевать.
«Коммунистка! — с огорчением решил Майкл. — Видимо, Джонсон познакомился с ней где-нибудь на собрании. А такая хорошенькая — никогда бы не подумал».
— Я полагаю, — заявил Майкл, — что если Россия окажется втянутой в войну, вы измените свое мнение?
— Нет, — ответила Маргарет. — Все равно нет.
«Я опять ошибся, — огорчился Майкл. — Придется впредь воздерживаться от столь поспешных выводов».
— Война никому не приносит пользы, — нерешительно продолжала девушка, — и никогда не приносила. Молодежь отправляется на войну и гибнет. Все мои друзья и родственники… Возможно, я эгоистка, но… терпеть не могу, когда люди рассуждают подобно вам. Я жила в Европе, там люди рассуждали точно так же. Сейчас, вероятно, многие парни, которых я знала тогда, с которыми танцевала, каталась на лыжах… Они, может быть, уже погибли. Ради чего? Они без конца болтали и в конце концов договорились до того, что им уже не оставалось ничего другого, как только начать убивать друг друга… Простите меня, — очень серьезно попросила она. — Я не собиралась произносить такую речь. Вероятно, это просто глупый, чисто женский подход к тому, что происходит в мире…
— Мисс Буллар, — обратился Майкл к француженкам, — а какую позицию занимаете вы как женщины?
— Майкл! — в крайнем раздражении воскликнула Лаура.
— Наша позиция… — сдержанно и вежливо ответила младшая сестра, — …боюсь, мы не в состоянии позволить себе такую роскошь, как выбор определенной позиции.
— Майкл, — сказала Лаура, — ради бога, сходи же за принадлежностями для игры!
— Иду. — Майкл кивнул головой.
— Рой, — обратилась Лаура к Джонсону, — ты тоже замолчи.
— Жду не дождусь, — насмешливо ответила Лаура, переходя на деланно оживленный салонный тон. Майкл и мисс Фримэнтл направились к задней веранде.
— У Джозефины появился новый любовник, — сообщил Джонсон. — Высокий блондин с каким-то особенным выражением лица, киноартист по фамилии Морен. — Услышав эту фамилию, Майкл остановился, и мисс Фримэнтл чуть не натолкнулась на него. — По ее словам, она подцепила его в картинной галерее… Ты, кажется, снималась с ним в прошлом году, Лаура?
Майкл испытующе взглянул на жену, пытаясь уловить хоть тень смущения на ее лице, когда заговорили о Морене, но ничего не заметил.
— Да. Довольно обещающий и совсем не глупый артист, — спокойно ответила Лаура. — Правда, несколько поверхностный.
«Не поймешь этих женщин, — удивился Майкл. — С помощью лжи они, не моргнув глазом, проберутся даже в рай».
— Кстати, Морен скоро приедет, — добавил Джонсон. — Он здесь неподалеку, участвует в премьере летнего театра, и я пригласил его сюда. Надеюсь, ты не возражаешь?
— Конечно, нет, — ответила Лаура. Продолжая пристально наблюдать за женой, Майкл заметил, что по ее лицу пробежала легкая тень. Потом она отвернулась, и больше он ничего не мог видеть.
«Вот она, семейная жизнь!» — поморщился Майкл.
— Мистер Джон Морен? — сразу оживилась младшая мисс Буллар. — Я так рада! По-моему, он чудесный артист и выглядит всегда таким мужественным! А ведь это очень важно для актера.
— Я слышал, — кисло заметил Майкл, — что он неравнодушен к мальчикам. «Ох уж эти женщины! — усмехнулся он про себя. — Ведь она только что готова была разрыдаться при мысли о том, что гибнет ее родина, потерпевшая самое позорное за всю свою историю поражение. И вот она уже млеет от восторга в ожидании приезда красивого, пустоголового киноартиста. — „Такой мужественный!“
— Ну уж в этом его никак не заподозришь, — вмешался Джонсон. — Я каждый раз встречаю его с новой девушкой.
— А может, Морен из числа тех, о ком говорят «ласковый теленок двух маток сосет», — продолжал упорствовать Майкл. — Спросите у моей жены. — Он уставился на Лауру, пристально следя за выражением ее лица. Майкл понимал, что он смешон, но не мог заставить себя оторвать от нее глаза. — Они вместе работали.
— Я не знаю, — небрежно ответила Лаура. — Морен — воспитанник Гарвардского университета.
— Я спрошу у него, когда он придет, — заявил Майкл. — Пойдемте, мисс Фримэнтл, не то моя женушка снова вцепится в меня. Нам с вами предстоит потрудиться.
Майкл и мисс Фримэнтл бок о бок направились к веранде в противоположном конце дома. От девушки исходил несильный, приятный аромат духов, она двигалась легко, с естественной грацией, и Майкл сразу почувствовал, как она молода.
— Когда вы были в Европе? — спросил он. Вообще-то говоря, его это нисколько не интересовало — просто хотелось услышать ее голос.
— Год назад. Немножко больше года.
— Ну и как там?
— Чудесно… и страшно. Не в наших силах помочь им, что бы мы ни делали.
— Вы согласны с Джонсоном? — спросил Майкл.
— Нет. Джонсон лишь повторяет то, что ему велят говорить. У него в голове нет ни одной своей мысли.
Майкл злорадно улыбнулся.
— Джонсон — очень милый человек, — чуть торопливо, извиняющимся тоном заговорила мисс Фримэнтл. («Пребывание в Европе пошло ей на пользу, — отметил Майкл, — говорит она куда приятнее, чем большинство американок».) — Порядочный и благородный человек, с самыми хорошими намерениями… Однако все кажется ему слишком уж простым. Но когда побываешь в Европе, поймешь, что на самом деле все далеко не так просто. Европа напоминает мне человека, страдающего одновременно двумя болезнями. Лекарство, которое помогает ему от одной болезни, обостряет другую. — Девушка говорила как-то нерешительно, словно чего-то стеснялась. — Джонсон полагает, что если пациенту прописать свежий воздух, детские ясли и сильные профсоюзы, то больной сам по себе поправится… Джонсон утверждает, что у меня путаные взгляды.
— Вообще-то говоря, все, кто не соглашается с коммунистами, — это люди с путаными взглядами, — сказал Майкл. — Коммунисты сильны именно величайшей убежденностью в своей правоте. Они всегда знают, чего добиваются. Коммунисты, быть может, неправы, но они, по крайней мере, не болтают, а действуют.
— Ну, я не могу назвать себя сторонницей решительных действий. Я видела кое-какие действия в Австрии.
— Вы рождены не для такого времени, мадам, — заметил Майкл. — И вы и я.
Они поднялись на веранду. Мисс Фримэнтл взяла сетку и ракетки, Майкл положил на плечо шесты, и они не спеша отправились обратно. Наедине с Маргарет в этой тенистой части дома, укрытой от остального мира шелестящей листвой высоких кленов, Майкл внезапно ощутил какое-то неясное чувство близости с девушкой.
— А вы знаете, — с серьезным видом сказал он, — у меня возникла мысль создать новую политическую партию, способную исцелить мир от всех страданий.
— Сгораю от нетерпения услышать подробности, — в тон ему ответила девушка.
— Это будет партия абсолютной правды, — продолжал Майкл. — Всякий раз, как только возникнет вопрос… любой вопрос: Мюнхен… что делать с детьми, не умеющими владеть правой рукой… свобода Мадагаскара… цена театральных билетов в Нью-Йорке… — во всех этих случаях лидеры партии будут говорить именно то, что они думают. Не так, как сейчас, когда у каждого на языке одно, а на уме совсем другое.
— В этой партии уже много членов?
— Один. Я.
— Пусть теперь будет два.
— Вступаете?
— Да, если можно, — с улыбкой ответила Маргарет.
— Очень рад. По-вашему, партия окажется жизнеспособной?
— Конечно, нет.
— И я так думаю. Пожалуй, года два еще придется подождать.
Они уже подходили к углу дома, и Майкл с отвращением подумал, что снова придется торчать среди всех этих людей, вести вежливые разговоры и расстаться с девушкой.
— Маргарет… — заговорил он.
— Да? — она остановилась и взглянула на него.
«Она знает, что я хочу сказать, — мелькнуло у Майкла. — Ну и хорошо».
— Маргарет, могу я встретиться с вами в Нью-Йорке?
Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. «А у нее нос в веснушках», — подумал он.
— Да.
— Пока я больше ничего не скажу, — тихо проговорил Майкл.
— Мой адрес и номер телефона вы можете найти в телефонном справочнике, — добавила девушка.
Она повернулась и, по-прежнему держась прямо и непринужденно, свернула за угол дома; под пышной юбкой мелькали ее стройные загорелые ноги. Майкл постоял минуту, пытаясь придать своему лицу равнодушное выражение, а затем прошел в сад вслед за Маргарет.
Здесь уже были новые гости — Тони, Морен и девушка в красных брюках и соломенной шляпе с огромными полями.
На высоком, худом Морене была темно-синяя рубашка с открытым воротом. Он сильно загорел; мальчишеская прядь волос упала ему на глаза, когда он, улыбаясь, пожимал руку Майкла.
«Черт возьми! Но почему я не могу держаться, как Морен? — уныло спросил себя Майкл, чувствуя, как твердо, по-мужски тот пожал ему руку. — Да ведь он артист!»
— Я помню, мы встречались раньше, — услышал он свои слова. — Под Новый год, в ту ночь, когда Арни собирался выпрыгнуть в окно.
Тони показался ему каким-то странным. Когда Майкл представил его мисс Фримэнтл, он лишь слабо улыбнулся и сел, скорчившись, словно страдал от какой-то боли. Он был бледен и чем-то встревожен, гладкие черные волосы в беспорядке упали на его высокий лоб. Тони преподавал французскую литературу в университете. Он был итальянцем, но его аскетическое лицо было не так смугло, как у большинства его соотечественников. Майкл учился вместе с ним в школе и очень привязался к нему. Тони всегда говорил робко и тихо, как говорят в библиотеке, и изъяснялся очень правильным, книжным языком. Он был в дружеских отношениях с обеими сестрами Буллар, раза два-три в неделю пил у них чай, но сегодня они даже не взглянули друг на друга.
Майкл занялся установкой шестов. Вкапывая первый шест, он услышал, как девица в красных брюках высоким, наигранным голосом говорила:
— Но какая там отвратительная гостиница! На весь этаж только одна ванная комната, на постелях чуть не голые доски, прикрытые нелепым кретоном, а в досках — целые полчища клопов. А цены!
Майкл взглянул на Маргарет и насмешливо покачал головой. Девушка быстро улыбнулась ему и тут же опустила глаза. Майкл бросил взгляд на Лауру. Увидев, что она неотрывно наблюдает за ним, он с удивлением подумал: «И как только она ухитряется все замечать? Такой талант заслуживает более достойного применения!»
— Ты же неправильно ставишь шест! — крикнула Лаура. — Дерево будет мешать.
— Помолчи, пожалуйста! — попросил Майкл. — Я знаю, что делаю.
— А я тебе говорю, неправильно, — упрямо повторила Лаура.
Майкл пропустил ее слова мимо ушей, продолжая возиться с шестом.
Внезапно обе мисс Буллар поднялись и одинаковыми движениями стали деловито натягивать перчатки.
— Мы прекрасно провели время, — сказала младшая. — Большое спасибо. Мы сожалеем, но вынуждены покинуть вас.
Майкл так и застыл с шестом в руках.
— Но ведь вы только что пришли! — изумленно воскликнул он.
— К несчастью, у моей сестры страшно разболелась голова, — сухо пояснила младшая мисс Буллар.
Сестры начали обходить гостей и прощаться. Но Тони они не подали руки. Не удостоив его взглядом, они прошли мимо, словно его тут и не было. Тонн посмотрел на них растерянным и вместе с тем понимающим взглядом.
— Ничего, ничего, — сказал он, поднимая с травы свою старомодную соломенную шляпу. — Вы можете оставаться — уйду я.
Наступило напряженное молчание. Все старались не смотреть на Тони и француженок.
— Нам было так приятно встретиться с вами, — холодно сказала Морену младшая мисс Буллар. — Мы всегда восхищаемся вашими фильмами.
— Благодарю вас, — с очаровательной юношеской улыбкой ответил Морен. — Это очень мило с вашей…
«Ну и артист!» — снова подумал Майкл.
— Да перестаньте же! — побелев, крикнул Тони. — Элен, ради бога перестаньте!
— Провожать нас не нужно, — продолжала мисс Буллар. — Мы знаем дорогу через сад.
— Я должен объяснить, — дрожащим голосом заговорил Тони. — Так нельзя обращаться с друзьями. — Он повернулся к Майклу, со смущенным видом стоявшему около шеста, на который натягивают сетку для бадминтона. — Это же уму непостижимо. Женщины, которых я знаю десять лет. Женщины, которых до сих пор все считали благоразумными и интеллигентными… — Сестры повернулись к Тони и встали перед ним. На их лицах застыло выражение презрения и ненависти. — Это все война, проклятая война! — продолжал Тони. — Элен, Рашель! Но я-то здесь при чем? Поймите же, что не я вхожу в Париж, не я убиваю французов. Я американец, я люблю Францию и ненавижу Муссолини. Я ваш друг!
— Мы не желаем разговаривать ни с вами, ни вообще с кем-либо из итальянцев, — отрезала младшая мисс Буллар. Она взяла сестру под руку, и обе — такие элегантные, в перчатках, в летних шляпках и в шуршащих платьях из жесткого черного материала — отвесив легкий поклон остальным, направились к воротам в конце сада.
На большом дереве шагах в пятидесяти отчаянно шумели вороны. Их пронзительное, резкое карканье неприятно резало слух.
— Пошли, Тони, — предложил Майкл. — Я дам тебе чего-нибудь выпить.
Не говоря ни слова, сжав губы, Тони направился вслед за Майклом. Он все еще крепко держал в руке свою соломенную шляпу с яркой лентой.
Майкл налил два бокала виски и молча подал один из них Тони. Разговор в саду возобновился, и сквозь карканье ворон Майкл расслышал, как Морен с искренним восхищением заметил: «Какой чудесный типаж! Они словно из французского фильма двадцать пятого года!»
Задумчивый и печальный, по-прежнему не выпуская из руки свою жесткую старомодную шляпу. Тони медленно тянул виски. Майклу захотелось подойти и обнять его, как обнимали друг друга братья Тони, когда у них случались какие-нибудь неприятности. Но Майкл не мог заставить себя сделать это. Он включил радио и, пока прогревались лампы неприятно потрескивавшего приемника, отпил большой глоток виски.
«…И у вас тоже могут быть очаровательные белоснежные ручки», — послышался бархатный, вкрадчивый голос диктора. Но вот в приемнике что-то щелкнуло, и другой голос, хрипловатый и чуть дребезжащий, заговорил: «Мы только что получили следующее сообщение: официально объявлено, что немцы, не встретив сопротивления, вошли в Париж. Разрушений в городе нет. Ждите дальнейших сообщений на этой же волне».
Раздались мощные, почти лишенные мелодичности звуки так называемой «легкой классической музыки», исполнявшейся на органе.
Тони опустился на стул и поставил бокал. Майкл не отрываясь смотрел на приемник. Он никогда не был в Париже — у него вечно не хватало то времени, то денег для поездки за границу. Однако, посматривая на сотрясающийся от раскатов органной музыки маленький фанерный ящик, он представил себе, как выглядит Париж в этот полдень. Известные всему миру широкие, залитые солнцем улицы; безлюдные в эти тревожные часы кафе; сверкающие крикливые памятники — свидетельство былых побед и колонны немецких солдат, отбивающих шаг, — грохот их кованых сапог отражается от домов с опущенными жалюзи окон.
«А может быть, все выглядит вовсе не так, — рассуждал про себя Майкл. — Как это ни нелепо, но почему-то немецких солдат невозможно представить себе вдвоем или втроем. Их всегда представляешь в виде марширующих, как на параде, ровных фаланг, похожих на неведомых прямоугольных животных. А может быть, они трусливо, с оружием наготове, крадутся по улицам, заглядывают в закрытые окна и от каждого шума припадают к земле.
«Черт возьми! — с горечью подумал Майкл. — Почему я не поехал в Париж, когда имел возможность?.. Кстати, когда это было — летом тридцать шестого года или прошлой весной? Все откладывал и откладывал, и вот что получилось!»
Майкл вспомнил прочитанные когда-то книги о Париже: двадцатые годы, бурный, полный драматических событий конец первой мировой войны, обездоленные, но все еще бодрящиеся и по-прежнему остроумные эмигранты, красивые девушки, ловкие и циничные молодые люди с рюмкой перно в одной руке и аккредитивом на американский банк в другой… Сейчас все это смято гусеницами немецких танков, а он так и не увидел Парижа и, вероятно, никогда не увидит.
Он взглянул на Тони. Тот сидел, вскинув голову, с глазами, полными слез. Тони прожил в Париже два года и не раз рисовал Майклу, как они вместе проведут отпуск: кафе, пляж на Марне, ресторанчик, где на чисто выскобленных деревянных столах всегда стоят графины с превосходным легким вином…
Майкл почувствовал, что и у него к глазам подступают слезы, но огромным усилием воли сдержал себя. «Сентиментально, — подумал он. — Дешево, несерьезно и сентиментально. Ведь я никогда там не был. Для меня это лишь один из многих городов, и все».
— Майкл! — это был голос Лауры. — Майкл! — нетерпеливо повторила она.
Майкл допил до конца бокал, взглянул на Тони, хотел что-то сказать, но передумал и нехотя направился в сад. Джонсон, Морен, девушка, с которой он приехал, и мисс Фримэнтл сидели насупившись. По всему было видно, что разговор у них не клеился. Майкл пожалел, что они все еще не разошлись по домам.
— Дорогой Майкл, — Лаура подошла к нему и с притворной нежностью взяла его за руки. — Сыграем мы в этом году в бадминтон или нам придется ждать до скончания века? — И тут же чуть слышно со злостью прошипела: — Давай же! Будь повежливее. У тебя ведь гости. Не перекладывай все на мои плечи.
Майкл не успел ответить — она отвернулась и заулыбалась Джонсону.
Майкл медленно подошел к валявшемуся на траве шесту.
— Не знаю, — сказал он, — представляет ли это интерес для кого-нибудь из вас, но только что пал Париж.
— Не может быть! — воскликнул Морен. — Невероятно!
Мисс Фримэнтл промолчала, но Майкл заметил, что она сжала кулаки и уставилась на них.
— Это было неизбежно, — мрачно отозвался Джонсон. — Все понимали, что это неизбежно.
Майкл поднял шест и попытался воткнуть его заостренным концом в землю.
— Не там, не там! — пронзительным, злым голосом закричала Лаура. — Сколько раз я должна повторять тебе, что тут нельзя ставить сетку!
Она подбежала к Майклу, выхватила у него шест и с силой ударила мужа ракеткой по руке. Майкл с бессмысленным видом взглянул на жену, по-прежнему стоя с вытянутыми руками, словно все еще держал шест. «Да она плачет! — удивился он. — Почему она плачет, черт ее возьми?»
— Вот здесь! Вот тут нужно ставить сетку! — истерически кричала Лаура, возбужденно тыкая в землю шестом.
Майкл не торопясь подошел к Лауре и вырвал у нее шест. Он не знал, зачем делает это. Он только чувствовал, что не в состоянии слушать истошный крик жены и видеть, как она тычет шестом в траву.
— Я сам все сделаю, — машинально сказал он. — А ты помолчи!
Лаура взглянула на него. Ее хорошенькое личико искажала гримаса ненависти. Она размахнулась и швырнула ракетку в голову Майкла. Он мрачно смотрел, как блестящая ракетка, описывая дугу на фоне деревьев и зеленой изгороди в конце сада, летела в него, и ему показалось, что ее полет продолжается бесконечно долго. Затем он услышал тупой удар и лишь после того, как ракетка упала к его ногам, понял, что она попала ему в лоб над правым глазом. Ему стало больно, и он почувствовал, как со лба потекла кровь, на мгновение задержалась над бровью, а затем, теплая и мутная, начала заливать глаз. Плачущая Лаура стояла все на том же месте, с искаженным злобой и ненавистью лицом, а пристально глядела на Майкла.
Майкл осторожно положил шест на траву, повернулся и пошел в дом. По пути ему встретился Тони, но они ничего не сказали друг другу.
Майкл прошел в гостиную. По радио передавали все ту же органную музыку. Он привалился грудью к каминной доске и посмотрел на свое отражение в маленьком выпуклом зеркале в массивной позолоченной раме. В зеркале он увидел свое искаженное изображение: чужое лицо с очень длинным носом, с узким лбом и подбородком. Красная царапина над глазом казалась маленькой и почти незаметной. Затем Майкл услышал, как позади открылась дверь и в комнату вошла Лаура. Она подошла к приемнику и выключила его.
— Ты же знаешь, я не переношу органную музыку, — сказала она злым, дрожащим голосом.
Майкл повернулся к ней. На Лауре была бледно-оранжевая с белым ситцевая юбка. Между фигаро и юбкой виднелась гладкая загорелая кожа. В своем модном летнем наряде она казалась очень красивой и изящной и напоминала картинку из журнала мод, рекламирующую платья для девушек. Однако злое, упрямое, неприятное выражение лица со следами слез на нем сводило это впечатление на нет.
— Конец! — сказал Майкл. — Между нами все кончено, надеюсь, ты понимаешь.
— Очень хорошо. Замечательно! Ничего более приятного ты не мог мне сообщить!
— Коль скоро мы начали такой разговор, — продолжал Майкл, — позволь сказать, что я почти не сомневаюсь в характере твоих отношений с Мореном. Я наблюдал за тобой.
— Да? Ну что ж, я рада, что ты знаешь. Можешь не ломать себе голову. Ты абсолютно прав в своих догадках. Еще что?
— Ничего. Я уезжаю пятичасовым поездом.
— И пожалуйста, не изображай из себя святошу! Я тоже кое-что знаю о тебе. Уж эти мне письма о том, как ты скучал без меня в Нью-Йорке! Ни черта ты не скучал. Если бы ты знал, как мне было противно, возвратившись в Нью-Йорк, ловить на себе жалостливые взгляды всех этих женщин. А когда ты договорился встретиться с мисс Фримэнтл? Во вторник за ленчем? Может, мне пойти к ней и сказать, что твои планы изменились и ты можешь встретиться с ней хоть завтра?.. — Лаура говорила торопливо, пронзительным голосом, а ее лицо с тонкими детскими чертами выражало страдание и гнев.
— Довольно! — остановил ее Майкл, чувствуя себя виноватым и потерянным. — Я не хочу больше ничего слышать.
— У тебя еще есть вопросы? — крикнула Лаура. — Ты больше ни о ком не хочешь меня спросить? Ты больше никого не подозреваешь? Может быть, мне составить список для тебя?
Лаура разрыдалась и упала на кушетку. «Слишком уж грациозно, — холодно отметил Майкл. — Прямо, инженю». Вздрагивая от рыданий, Лаура уткнулась в подушку. Ее красивые волосы веером рассыпались вокруг головы. В этой позе она была похожа на капризного ребенка и казалась исстрадавшейся и измученной. У Майкла вдруг возникло непреодолимое желание подойти к ней, сжать ее в объятиях и утешить, мягко приговаривая: «Детка! Ну, полно, детка!»
Но Майкл сдержался. Он отвернулся и вышел в сад. Гости деликатно отошли подальше от дома, в другой конец сада. На темном фоне густой зелени яркими пятнами выделялись их костюмы. Им явно было не по себе. Майкл подошел к ним, потирая рукой царапину над глазом.
— Бадминтон на сегодня отменяется, — объявил он. — По-моему, вам лучше уйти. Прием в саду под жгучим летним солнцем Пенсильвании не удался.
— А мы и так уже расходимся, — сухо ответил Джонсон.
Майкл ни с кем не стал прощаться. Он словно застыл на своем месте и молча смотрел куда-то в сторону, скорее угадывая, чем замечая, как мимо него один за другим проплывают неясные силуэты гостей. Поравнявшись с Майклом, мисс Фримэнтл бросила на него мимолетный взгляд и быстро опустила глаза. Майкл промолчал. Вскоре он услышал, как за гостями закрылись ворота.
Стоя на ярко-зеленой траве, Майкл чувствовал, что царапина над глазом начинает подсыхать на солнце. Вороны над его головой снова подняли оглушительный шум, и Майкл вдруг возненавидел их до глубины души. Он подошел к изгороди, тщательно выбрал несколько гладких, тяжелых камней и, разогнувшись, Прищуренными глазами взглянул на дерево. На одной из веток среди листвы он заметил трех черных птиц и запустил в них камнем, подумав при этом, какая у него гибкая и сильная рука. Камень со свистом пронесся сквозь листву, и Майкл тут же швырнул второй камень, за ним третий. Вороны с тревожным карканьем взвились вверх и потянулись прочь, громко хлопая крыльями. Обозленный Майкл пустил им вдогонку еще один камень. Птицы скрылись в лесу, и в сонном, залитом лучами летнего полуденного солнца саду наступило молчание.
6
Ной нервничал. Впервые в жизни он устраивал вечеринку и сейчас усиленно пытался припомнить, как выглядели вечеринки в кинокартинах и как их описывали в журналах и книгах, которые он когда-то читал. Он уже дважды побывал в кухне, чтобы проверить, не тают ли три дюжины кубиков льда, которые они с Роджером заранее купили в аптеке. Он все время посматривал на часы, надеясь, что Роджер со своей девушкой приедет из Бруклина раньше, чем начнут собираться гости. Ной опасался, что как раз в тот момент, когда от него потребуется особое самообладание и непринужденность, он непременно допустит какую-нибудь ужасную неловкость.
Он жил в Нью-Йорке, на Риверсайд-Драйв, недалеко от Колумбийского университета, в одной комнате с Роджером Кэнноном. Это была большая комната с камином (который, правда, не топился), а из окна ванной, если немножко высунуться, можно было увидеть Гудзон.
После смерти отца Ной некоторое время бесцельно скитался по стране. Ему всегда хотелось посмотреть Нью-Йорк. На всей земле не было такого места, где бы его что-то могло удержать, Здесь же через два дня после приезда он уже нашел работу, а за тем в городской библиотеке на Пятой авеню встретил Роджера.
Сейчас Ной с трудом мог поверить, что было время, когда он не знал Роджера и целыми днями бродил по улицам, не обменявшись ни с кем ни единым словом, когда у него не было друга, когда ни одна женщина не останавливала на нем взгляд, когда все улицы были ему чужими и часы тянулись, монотонные и серые.
Ной вспомнил, как он задумчиво стоял перед библиотечными шкафами, всматриваясь в ряды книг в тусклых переплетах. Протянув руку за книгой Йейтса, он нечаянно толкнул стоявшего рядом человека и извинился. Они разговорились и вместе вышли под дождь на улицу, продолжая начатый разговор. По предложению Роджера они зашли в бар на Шестой авеню, выпили по две бутылки пива и, прежде чем расстаться, договорились пообедать вместе на следующий день.
У Ноя никогда не было настоящих друзей. В годы своего сумбурного бродячего детства, живя по нескольку месяцев то тут, то там среди неинтересных, малознакомых людей, которых он потом никогда больше не встречал. Ной ни к кому не мог привязаться. Угрюмый, замкнутый характер Ноя укреплял существовавшее о нем мнение, как о скучном, необщительном ребенке, с которым невозможно найти общий язык. Роджер был старше Ноя лет на пять. Высокий, худой, с редкими, коротко подстриженными черными волосами, он обладал той самоуверенной и небрежной манерой держаться, присущей молодым людям, обучавшимся в лучших колледжах, которая всегда вызывала зависть Ноя. Но ни в каком колледже Роджер не учился: он, казалось, от рождения принадлежал к тем, кого природа наделила поистине непоколебимой самоуверенностью. Он посматривал на весь мир с холодной насмешливой снисходительностью, и теперь Ной делал отчаянные попытки превзойти его в этом.
Ной и сам не понимал, чем он понравился Роджеру. Возможно, истинная причина заключалась в том, думал Ной, что Роджер увидел, как он одинок в этом городе — такой робкий, нерешительный, неуклюжий, в потрепанном костюме, — увидел и пожалел. После нескольких встреч за выпивкой в отвратительных, но, видимо, милых сердцу Роджера барах или за обедом в дешевых итальянских ресторанчиках Роджер, по своему обыкновению, тихо, но довольно бесцеремонно спросил:
— Тебе нравится твое жилье?
— Не очень, — честно признался Ной. Он жил в меблированных комнатах на 28-й улице в отвратительном подвале, кишащем клопами, с вечно мокрыми стенами и вечно гудящими канализационными трубами над головой.
— У меня большая комната с двумя кроватями, — заметил Роджер. — Переезжай, только учти: иногда среди ночи я играю на пианино.
Благодарный и изумленный тем, что в огромном, многолюдном городе нашелся человек, считающий небесполезным завязать с ним дружбу, Ной переехал в большую, запущенную комнату в доме около реки. Он видел в Роджере того сказочного друга, которого выдумывают одинокие дети в долгие бессонные ночи. Роджер держался непринужденно, мягко и учтиво. Он никогда ничего не требовал, но, видимо, получал какое-то удовольствие, принимаясь время от времени не назойливо, но с грубоватой прямотой поучать Ноя. Беседуя с ним, он то и дело перескакивал с одной темы на другую, говорил о книгах, музыке, о политике и о женщинах.
Роджер говорил медленно, с резким акцентом, который сразу выдавал в нем уроженца Новой Англии. И все же славные названия очаровательных древних городов Франции и Италии, в которых ему удалось побывать, звучали у него вполне понятно и даже как-то интимно. Он едко иронизировал над Британской империей и американской демократией, над современной поэзией и балетом, над кинофильмами и войной. Казалось, он ни к чему не стремился в жизни и ничего не добивался. Время от времени он работал, не очень, однако, утруждая себя, в какой-то рекламной фирме. Деньги его особенно не интересовали, к девушкам он не привязывался и переходил от одной к другой без трагических переживаний. Одевался Роджер небрежно, но довольно элегантно, а на губах его постоянно играла кривая, сдержанная усмешка. В общем, это был редкий в современной Америке тип человека, всецело принадлежащего самому себе.
Роджер и Ной гуляли по набережной и по университетскому городку. Через своих друзей Роджер подыскал Ною хорошую работу: заведовать спортивной площадкой многоквартирного дома в Ист-Сайде. Ной зарабатывал тридцать шесть долларов в неделю — больше, чем когда-либо раньше. Часто Роджер и Ной до изнеможения бродили вечерами по безлюдным улицам. Ной устало плелся рядом с Роджером, поглядывал на другой берег реки, где смутно виднелись холмы Джерси, на мигающие внизу огоньки пароходов и, как соглядатай, подсматривающий сквозь щель в ничего не подозревающий, ослепительный мир, жадно и восторженно слушал Роджера.
— Около Антиба, — рассказывал Роджер, — можно было видеть священника-расстригу. Он сидел в кафе на холме, переводил Бодлера и выпивал каждый день по кварте виски…
Говорил он и о женщинах:
— Беда американок заключается в том, что они либо обязательно хотят играть в семье первую роль, либо вообще отказываются выходить замуж. Это объясняется тем, что в Америке придают слишком большое значение целомудрию. Если американка делает вид, что верна мужу, она считает, что имеет право держать его под башмаком. В Европе все гораздо проще. Там все понимают, что целомудренных людей нет, и потому проявляют больше терпимости. Неверность — это что-то вроде твердой валюты во взаимоотношениях между полами. Существует твердый курс обмена, и, отправляясь за покупкой, ты уже знаешь, во что она обойдется. Лично мне нравятся покорные женщины. Все мои знакомые девушки утверждают, что у меня феодальный взгляд на женщин. Возможно, что они правы, но пусть уж лучше женщина покоряется мне, чем я буду покоряться женщине. Другого выбора нет. Но я не спешу и в конце концов найду себе подругу по вкусу…
Шагая рядом с Роджером, Ной думал, что лучшей жизни ему и желать нечего. В самом деле, он молод, на улицах Нью-Йорка он чувствует себя как дома, у него интересная работа и тридцать шесть долларов в неделю; он живет в забитой книгами комнате, можно сказать с видом на реку, у него такой вежливый, умный, обладающий столь универсальными познаниями друг. Единственно, чего Ною не хватало, это подруги. Но Роджер решил восполнить и этот пробел. Именно потому они и устраивали сегодня вечеринку.
Немало было смеху, когда однажды вечером в поисках подходящей для Ноя кандидатуры Роджер рылся в своих старых записных книжках. Сегодня к ним должны были прийти шесть его приятельниц, не считая девушки, которую Роджер обещал привести сам. Конечно, на вечеринке будут и другие молодые люди, но Роджер умышленно выбрал среди своих друзей или совсем уж смешных или тугодумов, так что Ной мог не опасаться слишком сильной конкуренции.
Окидывая взглядом теплую, ярко освещенную комнату, цветы в вазах, гравюру Брака на стене, бутылки и бокалы, сверкающие совсем как в настоящей аристократической гостиной. Ной, хотя по временам у него и замирало сердце, испытывал радостную уверенность, что сегодня, наконец, он встретит свою девушку.
Ной улыбнулся, услышав, как повертывается ключ в замке: теперь он избавлен от мучительной необходимости одному встречать первых гостей. С Роджером была девушка. Ной помог ей снять пальто и повесил его на вешалку, причем все обошлось благополучно: он не споткнулся и не вывихнул девушке руку. Он усмехнулся про себя, когда девушка сказала Роджеру:
— Какая у вас милая комната! Судя по всему, сюда уже лет двести не заглядывала женщина.
Ной прошел из прихожей в комнату. Роджер вышел в кухню за льдом, а девушка, стоя спиной к Ною, рассматривала висевшую на стене картину. Из кухни доносилось негромкое пение Роджера: он все время повторял одни и те же слова песенки:
Веселиться и любить ты умеешь,
Любишь леденцами угощать.
Ну, а деньги ты, дружок, имеешь?
Это все, что я хочу узнать.
На девушке было темно-фиолетовое платье из блестящего материала с пышной юбкой. Она стояла у камина — спокойная и уверенная — и, видимо, чувствовала себя как дома. У нее были красивые, хотя и несколько полные, ноги и тонкая, гибкая талия. Волосы были стянуты на затылке в тугой узел, как у хорошенькой учительницы из кинофильма. Присутствие девушки и несуразная, наивная песенка друга, доносившаяся из кухни, где Роджер пересыпал в вазу кубики льда, делали комнату, вечер, весь мир какими-то удивительно уютными, родными и грустными. Но вот девушка повернулась к нему. Ной был слишком занят и взволнован, чтобы хорошенько рассмотреть ее в тот момент, когда она появилась, и теперь даже не мог припомнить ее имени. Сейчас он увидел ее с такой ясностью, словно расплывчатое ранее изображение внезапно стало резким и отчетливым.
У нее было смуглое овальное лицо и серьезные глаза. Едва взглянув на нее, Ной почувствовал, что цепенеет, будто его ударили чем-то тяжелым. Никогда еще он не испытывал ничего похожего. Он чувствовал себя виноватым и понимал, что в своем возбуждении выглядит смешным.
Как выяснилось позже, девушку звали Хоуп Плаумен. Года два назад она приехала в Нью-Йорк из небольшого городка в штате Вермонт и сейчас жила у тетки в Бруклине. У нее была манера высказывать свое мнение прямо и решительно, она не употребляла духов и работала секретарем у владельца небольшого завода полиграфического оборудования около Кэнел-стрит. Узнав эти подробности, Ной в течение всего вечера досадовал на собственную глупость; он не мог себе простить, что самая обычная провинциалочка, простая стенографистка, выполняющая прозаическую и скучную работу и живущая где-то в Бруклине, произвела на него такое потрясающее впечатление. В ней не было ничего возвышенного. Как и всякому робкому молодому человеку, чьи взгляды на жизнь формировались в библиотеках, знающему о любви только из сборников стихов, которые он таскал в карманах пальто, Ною казалось невозможным представить Изольду в пригородном поезде или Беатриче в кафетерии-автомате[18].
«Нет, — твердил он себе, приветствуя новых гостей или разнося бокалы с вином. — Нет, я не позволю себе сблизиться с ней. Прежде всего, она девушка Роджера. Но если бы даже какая-нибудь женщина и захотела бросить этого красивого, незаурядного человека ради неуклюжего и неотесанного парня, вроде меня, все равно я не мог бы допустить и мысли о том, чтобы отплатить за бескорыстное, дружеское отношение к себе черной неблагодарностью, хотя бы даже в виде невысказанного желания».
Словно во сне, бродил страдающий Ной среди гостей, никого и ничего не замечая. Он жадно глядел на девушку, его разгоряченный мозг запечатлевал все ее спокойные, уверенные жесты, и каждая интонация ее голоса отзывалась в нем живительной музыкой, порождая мучительное чувство стыда, смешанное с восторгом. Он чувствовал себя, как солдат в первом бою; как человек, получивший миллионное наследство; как отлученный от церкви верующий; как тенор, впервые спевший партию Тристана в «Метрополитен Опера»; он чувствовал себя, как человек, только что захваченный в номере гостиницы с женой своего лучшего друга; как генерал, вступающий во главе своих войск в захваченный город; как лауреат Нобелевской премии; как преступник, которого ведут на виселицу; он чувствовал себя, как боксер-тяжеловес, нокаутировавший всех своих соперников; как пловец, который тонет среди ночного мрака в холодном море в тридцати милях от берега; как ученый, подаривший человечеству эликсир бессмертия…
— Мисс Плаумен, — сказал он, — не хотите ли выпить?
— Нет, спасибо, я не пью.
Ной отошел в угол, чтобы подумать и решить, хорошо это или плохо, дает ему какие-нибудь шансы или нет.
— Мисс Плаумен, — обратился он к ней немного погодя, — вы давно знакомы с Роджером?
— Да. Около года. («Около года! Никакой надежды, никакой!») Он много рассказывал мне о вас. («Прямой взгляд черных глаз, мягкий, но звучный голос».)
— И что же он рассказывал? («Какая неуклюжая поспешность! Нет, все напрасно!»)
— Вы ему очень нравитесь… («Измена, измена!.. Предательство в отношении друга, который отыскал тебя, бездомного бродягу, среди книжных шкафов в библиотеке, приютил, кормит, любит…»)
А друг этот, окруженный оживленными гостями, беззаботно смеялся и, легко перебирая пальцами клавиши пианино, приятным, хорошо поставленным голосом напевал: «Иисус Навин в бою под Иерихоном-хоном-хоном…»
— Он сказал, — снова этот опасный, волнующий голос, — …он сказал, что вы будете замечательным человеком, когда окончательно проснетесь. («О боже! Все хуже и хуже! Я — вор, за которого поручился мой друг; любовник, которому ничего не подозревающий муж доверчиво передает ключ от спальни жены…»)
Измученный Ной беспомощно уставился на девушку. Сам не зная почему, он сейчас ненавидел ее. Еще час назад, в восемь часов вечера, он был счастлив, уверен в себе и преисполнен надежд, у него был друг, кров, работа, незапятнанное прошлое и блестящее будущее. А в девять он оказался беглецом, загнанным в бескрайнее болото; у него кровоточат ноги, вдали слышится лай преследующих его собак, и его имя внесено в списки самых отъявленных преступников. А виновница всего этого скромно сидит перед ним с таким невинным видом, словно она здесь ни при чем, ничего не знает и ничего не чувствует. Она, видите ли, всего лишь маленькая скромная девушка из глухой провинции. А сама, небось, записывая под диктовку владельца завода полиграфического оборудования близ Кэнел-стрит, преспокойно сидит у него на коленях.
— «…И рухнули прочные стены…» — голос Роджера и мощные аккорды старого пианино, отраженные стенами, заполнили комнату.
Ной в отчаянии отвернулся от девушки. В комнате было еще шесть молодых особ, белолицых, мягкотелых, с шелковистыми волосами, любезных и внимательных… Они пришли сюда, чтобы он выбрал одну из них, и сейчас ласково и зовуще улыбались ему. Но что они для него! Все равно что шесть манекенов в витрине, или шесть цифр на бумаге, или шесть дверных ручек… Это могло произойти только с ним, терзал себя Ной. Такова вся его жизнь. Нелепый гротеск, в котором есть, однако, что-то трагическое.
«Нет, — решил Ной, — я должен вырвать это из своего сердца; пусть я буду разбит, уничтожен, пусть я никогда в жизни не прикоснусь к женщине».
Ной не мог больше оставаться в одной комнате с девушкой. Он подошел к шкафу, в котором его одежда висела рядом с одеждой Роджера, и взял шляпу. Он уйдет из дому и будет бродить, пока не закончится вечеринка, не разойдутся гости, не умолкнет пианино и девушка не окажется под крылышком своей тетушки там за мостом, в Бруклине. Его шляпа лежала на полке рядом со щегольски загнутой старой фетровой шляпой Роджера, на которую Ной взглянул одновременно и виновато и с нежностью. К счастью, большинство гостей собрались вокруг пианино, так что ему удалось незаметно дойти до двери; перед Роджером он как-нибудь оправдается потом. Но мисс Плаумен заметила его. Сидя лицом к двери и разговаривая с другой девушкой, она увидела Ноя, когда он остановился у порога, чтобы бросить на нее прощальный, полный отчаяния взгляд. На лице девушки отразилось недоумение, она поднялась и направилась к нему, Шелест ее платья звучал в его ушах, как артиллерийская канонада.
— Куда это вы? — поинтересовалась она.
— Мы… мы… — залепетал Ной, проклиная свой непослушный язык, — мы… нам нужна содовая… я за содовой.
— Я схожу с вами.
«Нет! — хотелось крикнуть Ною. — Оставайтесь здесь! Не двигайтесь!» Однако он лишь молча посмотрел, как она надела пальто и шляпку. Эта простая шляпка не шла девушке, и Ной почувствовал, как к его сердцу прилила горячая волна жалости и нежности к ней — такой юной и такой бедной. Девушка подошла к сидевшему около пианино Роджеру, наклонилась к нему, оперевшись на его плечо, и что-то шепнула на ухо. «Ну вот, — мрачно подумал Ной, — сейчас все раскроется. Все кончено!» — и он чуть не бросился бежать. Но Роджер повернулся к нему и помахал одной рукой, продолжая перебирать другой басовые клавиши. Девушка снова пересекла комнату, держась просто и скромно, и присоединилась к Ною.
— Я сказала Роджеру, — сообщила она.
Сказала Роджеру! Но что? Сказала ему, чтобы он был осторожнее с малознакомыми людьми, никого не жалел, никогда не был великодушен и вырвал любовь из своего сердца, как сорную траву из сада?
— Вы бы взяли плащ, — посоветовала девушка. — Когда мы шли сюда, был дождь.
Негнущейся походкой Ной молча подошел к шкафу и взял плащ. Девушка ждала его у порога. Они вышли в неосвещенную прихожую и закрыли за собой дверь.
Медленно, почти касаясь друг друга плечами, они спустились по ступенькам и вышли на мокрую улицу. Пение и смех, доносившиеся из комнаты, казались отсюда далекими и неуместными.
— Ну, а теперь куда? — спросила девушка, когда они в нерешительности остановились перед захлопнувшейся за ними дверью подъезда.
— То есть как куда? — изумился Ной.
— Вы же пошли за содовой. Где продают содовую воду?
— Ах, да… — Ной рассеянно посмотрел вправо и влево на тускло поблескивавший тротуар. — Да, да, это… Не знаю… Впрочем, нам не нужно никакой содовой воды.
— А мне показалось, что вы сказали…
— Это был только предлог. Меня утомила вечеринка, я очень устал. Мне всегда скучно на вечеринках.
Прислушиваясь к звукам своего голоса, Ной с удовлетворением отметил, что именно так и должен звучать голос человека, умудренного житейским опытом и пресыщенного разгульными пирушками. «Именно такого тона и нужно держаться, — решил он. — Быть утонченно вежливым, холодным, делать вид, что меня слегка забавляет эта девчонка».
— А мне вечеринка показалась очень приятной, — серьезно сказала девушка.
— Да? — небрежно бросил Ной. — Признаться, ничего приятного я не заметил.
«Вот так и нужно, — с мрачным удовольствием повторил про себя Ной. — Нужно нападать, а не обороняться». Он будет отчужденным, немного рассеянным, холодно-вежливым, как английский аристократ после ночного кутежа. Это поможет ему убить сразу двух зайцев. Во-первых, он ни единым словом не предаст своего друга; во-вторых (при этой мысли Ной ощутил приятный трепет ожидания, хотя и отягченный укором совести), и во-вторых, какое впечатление произведет он своими редкими, незаурядными качествами на эту маленькую секретаршу из Бруклина!
— Прошу прощения, что обманом вытащил вас под дождь, — извинился Ной.
Девушка посмотрела по сторонам.
— А дождя-то вовсе и нет, — деловито ответила она.
— Да? — Ной только сейчас обратил внимание на погоду. — Совершенно верно. — Он чувствовал, что взял правильный тон.
— Что же вы теперь намерены делать? — спросила девушка.
Ной впервые в жизни пожал плечами.
— Не знаю, — ответил он. — Прогуляюсь. (Ной подумал, что и говорит-то он теперь совсем, как герои Голсуорси.) Я часто гуляю по ночам. Очень приятно пройтись по безлюдным улицам.
— Но сейчас еще только одиннадцать часов! — воскликнула девушка.
— Да? Совершенно верно, — согласился Ной и решил, что больше повторять это выражение не следует. — Если хотите вернуться в комнату…
Хоуп заколебалась. С туманной реки долетел низкий, дрожащий гудок, и Ной почувствовал, как этот звук ударил по его напряженным нервам.
— Нет, я пройдусь с вами, — ответила девушка.
Стараясь не касаться друг друга, они пошли рядом по обсаженной деревьями улице вдоль реки. Среди берегов, окутанных туманной дымкой, мрачно чернел Гудзон, дыша весной и солью, принесенной с моря в часы полуденного прилива. Далеко к северу цепочка огней, повисших высоко над водой, обозначала мост в Джерси, а крутые, каменистые берега по ту сторону реки вздымались черными громадами, напоминая средневековые замки. Улица была безлюдна. Лишь иногда, шипя шинами, проносилась машина, и в свете фар и ночь, и река, и сами они, медленно бредущие под усеянными молодыми почками ветвями, казались какими-то призрачными и таинственными.
Не произнося ни слова, они шли вдоль реки, и только смелый стук их одиноких шагов нарушал тишину. «Три минуты молчим, — думал Ной, рассматривая свои ботинки. — Четыре минуты… Пять…» Его охватило отчаяние. В самом их молчании заключалась греховная близость; в их гулко звучавших шагах, в том, как они старались сдерживать дыхание и не коснуться друг друга плечом или локтем, когда спускались вниз по неровной мостовой, угадывались страстное желание и нежность. Молчание превращалось во врага, в предателя. Ной чувствовал, что если оно продлится еще хотя бы миг, эта спокойная девушка, которая и сейчас уже шагает с ним рядом с таким коварным видом, словно о чем-то догадывается, поймет все. Если бы он сейчас взобрался на парапет, отделяющий улицу от реки, и произнес часовую речь о своей любви, и то она не могла бы понять его лучше.
— Нью-Йорк должен пугать девушку из провинции, — хрипло пробормотал Ной.
— Нет, — отозвалась она, — меня город не пугает.
— Все дело в том, — в отчаянии продолжал Ной, — что Нью-Йорк слишком переоценивают. Он подобен человеку, который изо всех сил пытается изображать из себя закоренелого космополита, а на самом деле перманентно остается провинциалом. — Ной улыбнулся, радуясь, что употребил это слово — «перманентно».
— Я с вами не согласна, — возразила девушка. — Нью-Йорк, особенно после Вермонта, вовсе не кажется мне провинциальным.
— А где вам пришлось побывать? — поинтересовалась она.
— В Чикаго, Лос-Анджелесе, Сан-Франциско… Всюду. — Ной небрежно махнул рукой с видом повидавшего белый свет человека, давая понять, что он назвал лишь первые пришедшие ему на ум города, а если бы он вздумал привести весь список, то в нем, несомненно, оказались бы и Париж, и Будапешт, и Вена.
— И все же, — продолжал Ной, — я должен признать, что в Нью-Йорке есть красивые женщины. Да, да, есть очень привлекательные, хотя держатся и одеваются несколько вызывающе. «Ну вот, — удовлетворенно подумал он, — кажется, я и на этот раз неплохо сказал», — но все же с беспокойством взглянул на девушку.
— Особенно интересны американки, когда они молоды. Зато с годами… — Ной снова попытался пожать плечами, и снова ему это удалось. — Лично я предпочитаю европейских женщин, не слишком молодых, но и… Они особенно хороши в том возрасте, когда американки уже превращаются в расплывшихся ведьм, готовых с утра до вечера сидеть за картами.
Ной с некоторой тревогой искоса взглянул на девушку, но выражение ее лица не изменилось. Она отломила ветку от куста и рассеянно вела ею по каменному парапету, словно размышляя над его словами.
— А европейская женщина в этом возрасте уже знает, как нужно обходиться с мужчинами… — продолжал Ной. Он лихорадочно рылся в памяти, пытаясь припомнить какую-нибудь знакомую европейскую женщину. Вот, например, та пьянчужка, которую он встретил в баре в день смерти отца. Возможно, это была полька. Правда, Польша не бог весть какая романтическая страна, но это уже Европа.
— И как же европейская женщина обходится с мужчинами? — спросила девушка.
— Она умеет покоряться… Женщины утверждают, что у меня средневековые взгляды… («О друг, друг, сидящий сейчас за пианино! Прости меня за эту кражу. Как-нибудь я возмещу ее тебе!»)
С этой минуты беседа потекла свободнее.
— Искусство? — разглагольствовал Ной. — Я не согласен с современным представлением о том, что тайна искусства непостижима, а художник — это ребенок, с которого едва ли можно что-нибудь спрашивать. Женитьба? Женитьба — это печальное признание человечеством того факта, что мужчины и женщины не знают, как им ужиться в одном мире. Театр? Американский театр? Конечно, как и у всякого бойкого ребенка, у него есть кое-какие положительные качества. Но рассматривать театр серьезно, как форму искусства двадцатого века… — Ной надменно засмеялся. — Нет уж, подавайте мне лучше Диснея.
Тут обнаружилось, что они прошли вдоль мрачно катившей свои волны реки тридцать четыре квартала, что уже поздно и что снова начал накрапывать дождь. Прикрыв ладонью спичку, Ной взглянул на часы. Он стоял совсем рядом с девушкой, вдыхая аромат ее волос, смешанный с запахом реки. Ной вдруг решил не говорить больше ни слова. Слишком мучительно было вести этот пустой разговор, слишком противно было изображать из себя искушенного в жизни скептика-дилетанта.
— Уже поздно, — резко сказал он. — Пора возвращаться.
Однако Ной и тут не удержался от красивого жеста и подозвал медленно проезжавшее мимо такси. Он впервые брал такси в Нью-Йорке и потому, пробираясь на заднее сиденье, споткнулся об откинутые передние стульчики. Но усевшись подальше от притаившейся в углу девушки, он показался самому себе настоящим джентльменом, человеком, которого не надо учить, как вести себя в подобных случаях. Ной не сомневался, что произвел на девушку сильное впечатление, и отвалил шоферу двадцать пять центов чаевых, хотя счетчик всего-то показывал шестьдесят.
И вот Ной и девушка снова оказались перед дверью дома, где он жил. Они взглянули вверх. Из-за темных закрытых окон не доносилось ни разговоров, ни смеха, ни музыки.
— Все кончилось, — упавшим голосом сказал Ной. У него похолодело в груди при мысли о Роджере. Ведь Роджер теперь уверен, что он увел у него девушку. — Все разошлись.
— Похоже на то, — спокойно ответила девушка.
— Что же нам делать? — спросил Ной, чувствуя, что ловушка захлопнулась.
— Видимо, вам придется проводить меня домой.
«Бруклин, — в смятении подумал Ной. — Туда и обратно — это несколько часов. А Роджер с гневом и укоризной ждет меня в полумраке перевернутой вверх дном комнаты, где только что закончилось бурное веселье. Ждет, готовый беспощадно и бесповоротно изгнать за предательство. А ведь вечер обещал быть таким чудесным и сулил так много». Ной вспомнил, в каком радужном настроении он ждал гостей перед приходом Роджера, с какой радостной надеждой осматривал запущенную, заставленную книжными шкафами комнату и какой уютной и нарядной казалась она ему.
— Разве вы не доберетесь домой одна? — уныло спросил Ной. Она стояла перед ним — хорошенькая, немного бледная, капли дождя падали ей на волосы и пальто. В этот момент Ной ненавидел ее.
— Не смейте со мной так разговаривать! — резким, властным тоном ответила она. — Я не поеду одна. Пошли!
Ной вздохнул. В довершение всего девушка еще и рассердилась на него.
— И нечего вздыхать, как муж, которого жена держит под башмаком, — сухо добавила она.
«Что же произошло? — рассуждал ошеломленный Ной. — Как я попал в такое положение? Какое она имеет право так разговаривать со мной?»
— Ну, я иду, — заявила девушка и, повернувшись, не спеша направилась к станции подземки. Ной с бессмысленным видом посмотрел на нее и поплелся следом.
От влажной одежды пассажиров в вагонах метро пахло дождем и сыростью. В застоявшемся, спертом воздухе ощущался привкус железа, в тусклом свете запыленных лампочек на плакатах, рекламирующих зубную пасту, слабительные средства и бюстгальтеры, кривлялись пышногрудые девицы. Пассажиры, возвращающиеся неведомо с какой работы и неведомо с каких свиданий, сонно покачивались на грязно-желтых сиденьях.
Девушка сидела молча, поджав губы. На пересадке она, по-прежнему не скрывая своего недовольства, встала и вышла на платформу. Ной неуклюже поплелся за ней.
Пришлось сделать еще несколько пересадок, и они до бесконечности долго ждали нужных поездов на почти безлюдных платформах, наблюдая, как сползают по грязно-серым стенам и ржавому железу тоннелей капли воды из протекающих труб. «И надо же, чтобы эта особа жила в самом конце города, — с тупой враждебностью думал Ной, — в пятистах ярдах от подземки, в доме, расположенном среди мусорных свалок и кладбищ. Бруклин, Бруклин! Как же огромен этот Бруклин, распростершийся под покровом ночи от Ист-Ривер до Грейвсенд-бей, от покрытых нефтью вод Гринпойнта до свалок Кэнерси… Бруклин, как и Венеция, почти со всех сторон окружен водой, только Большой канал заменяет линия подземки „Четвертая авеню“.
«А какой требовательной и самоуверенной оказалась эта девица! — продолжал размышлять Ной. — Подумать только — тащить с собой почти незнакомого человека через этот грохочущий, угрюмый, наводящий смертную тоску лабиринт пригородной подземки. Вот было бы счастье, — иронически скривился он, — если бы пришлось ночь за ночью торчать на этих мрачных платформах, ночь за ночью трястись в поездах с запоздавшими уборщицами, ворами, пьяными матросами, со всей этой публикой, заполняющей вагоны подземки на рассвете. Везет же мне! Миллионы женщин живут чуть не рядом, а меня угораздило связаться с вспыльчивой, непреклонной девицей, ухитрившейся поселиться в самом дальнем и в самом отвратительном конце величайшего города мира.
Леандр ради девушки переплыл Геллеспонт[19], но ему не нужно было провожать ее по вечерам домой и ждать по двадцати пяти минут на станции метро «Де Кэлб-авеню» среди мусорных урн и объявлений, запрещающих плевать и курить.
В конце концов они сошли на какой-то станции, и девушка по лестнице повела его на улицу.
— Наконец-то! — сказал он, и это были первые слова, которые он произнес в течение часа. — А я уж думал, что мы будем ездить под землей все лето!
— А сейчас мы поедем на трамвае, — холодно сообщила девушка, останавливаясь на углу.
— Боже милосердный! — воскликнул Ной и расхохотался. Бессмысленно и неуместно прозвучал этот смех здесь, среди витрин грошовых лавчонок и грязно-бурых каменных стен.
— Если вы и дальше намерены так отвратительно вести себя, — сказала девушка, — можете не провожать меня.
— Уж если я заехал сюда, — перестав смеяться, ответил Ной, — то поеду с вами до конца.
Он подошел к ней и остановился рядом. Они молча стояли под уличным фонарем, борясь со злобными порывами холодного, сырого ветра. Он примчался сюда от берегов Атлантики, пролетев над грязными портами, над необозримыми пространствами, над скученными деревянными домишками и каменными громадами Флэтбуша и Бенсонхерста, над миллионами объятых сном людей, не нашедших на своем тяжелом житейском пути лучшего места, чтобы приклонить голову.
Минут через пятнадцать вдалеке показался огонек трамвая, и вскоре вагон с грохотом и скрежетом подкатил к остановке. На деревянных скамьях нахохлившись дремали три человека. Ной чинно уселся рядом с девушкой. Освещенный вагон громыхая катился по темным улицам, и Ною казалось, что он плывет на плоту с незнакомыми людьми, уцелевшими пассажирами жалкого суденышка, затонувшего зимой где-то среди северных островов. Девушка сидела, чопорно выпрямившись, уставившись прямо перед собой и сложив руки на коленях. Ною показалось, что он совсем ее не знает и что если решится заговорить с ней, она крикнет полицейского и потребует, чтобы он защитил ее от Ноя.
— Приехали, — сказала наконец девушка и встала. Ной снова поплелся за ней. Трамвай остановился, дверь со скрипом открылась, они сошли на мокрую мостовую и направились куда-то в сторону от трамвайных путей. На бедных улицах кое-где попадались деревья, покрытые первой зеленью, — свидетельство того, что, как ни странно, весна пришла и сюда.
Девушка свернула в маленький асфальтированный дворик и подошла к забранной железной решеткой двери под высокой каменной лестницей. Она вставила в замок ключ, и решетка раздвинулась.
— Ну вот мы и дома, — сухо сказала она, поворачиваясь к Ною.
Ной снял шляпу. Лицо девушки белело в темноте. Она тоже сняла свою шляпку. Ее волосы волнистой линией обрамляли щеки и лоб, словно выточенные из слоновой кости. Стоя рядом с ней в тени дома, Ной был готов расплакаться, будто терял все, что было у него дорогого.
— Я… я хочу сказать… — прошептал он, — что не возражаю… Я имею в виду, что мне приятно… Я рад, что проводил вас домой.
— Благодарю вас, — тоже шепотом уклончиво ответила девушка.
— Как это сложно, — добавил Ной и недоуменно развел руками. — Если бы вы только знали, как сложно… Я хочу сказать, что мне было очень приятно… Правда!
Одинокая мужественная девушка, такая юная и хрупкая, такая бедная и близкая… Он протянул руки, словно слепой, осторожно взял голову девушки и поцеловал ее в упругие, чуть влажные от тумана губы.
Девушка ударила его по лицу, и эхо пощечины насмешливо прозвучало под лестницей. Его щека слегка одеревенела от удара. «Такая хрупкая на вид, а бьет что надо», — подумал ошеломленный Ной.
— Почему вы вдруг решили, что можете поцеловать меня? — ледяным тоном спросила она.
— Я… я не знаю. — Ной поднес было руку к щеке, чтобы успокоить боль, но тут же отдернул ее, стыдясь проявить слабость в такой ответственный момент. — Я… просто поцеловал.
— Вы можете позволять себе такие штучки с другими девушками, только не со мной, — сурово добавила Хоуп.
— Да я не целую других девушек, — уныло ответил Ной.
— Ах вот оно что! — подхватила Хоуп. — Значит, вы так ведете себя только со мной? Сожалею, что показалась вам такой доступной.
— О нет, нет! — воскликнул Ной, мысленно проклиная себя за все случившееся. — Я вовсе не то хотел сказать.
«Боже мой! Как же объяснить ей все, что я чувствую! Ведь она считает меня резвящимся распутным балбесом, готовым сойтись с любой девицей, которая позволит это». К его горлу подкатил комок.
— Я очень извиняюсь, — пролепетал он.
— Очевидно, вы считаете себя таким неотразимым, блестящим кавалером, — язвительно заговорила Хоуп, — что любая девушка должна чувствовать себя на седьмом небе, когда вы ее тискаете.
— Боже мой! — Терзаясь все больше, Ной сделал шаг назад и, споткнувшись о ступеньки, чуть не упал.
— Никогда в жизни мне не доводилось встречать такого нахального, самоуверенного и самодовольного субъекта.
— Да перестаньте же! — простонал Ной. — Я не могу этого вынести.
— А теперь пожелаю вам, мистер Аккерман, спокойной ночи, — колко добавила девушка.
— Нет, нет! — прошептал Ной. — Погодите. Вы не можете так уйти.
Девушка решительно потянула на себя решетку, и режущий слух скрип шарниров отозвался в ушах Ноя.
— Прошу вас, — умолял он, — выслушайте меня…
— Спокойной ночи. — Одним ловким, быстрым движением девушка проскользнула за решетку, которая тут же с шумом захлопнулась за ней на замок. Не оглядываясь, Хоуп открыла деревянную дверь дома и скрылась за ней. Ной тупо посмотрел на обе преграды — железную и деревянную, медленно повернулся и, окончательно расстроенный, побрел по улице.
Пройдя сотню шагов, Ной остановился. Шляпу он все еще держал в руках, не замечая, что заморосивший снова дождь мочит ему голову. Тревожно осмотревшись вокруг, Ной повернулся и направился обратно к дому девушки. В окне с решеткой, находившемся на уровне мостовой, горел свет, и даже сквозь задернутую штору он мог видеть передвигавшуюся по комнате тень.
Ной подошел к окну, глубоко вздохнул и постучал. Через секунду штора отодвинулась, и он увидел Хоуп — из освещенной комнаты она напряженно вглядывалась в темноту. Ной как можно плотнее прижался к окну и, нелепо жестикулируя, попытался объяснить девушке, что хочет говорить с ней. Хоуп раздраженно покачала головой и махнула рукой, как бы отгоняя его, и тогда Ной, повысив голос, почти крикнул:
— Откройте дверь! Мне надо поговорить с вами. Я заблудился, понимаете? Заблудился, заблудился!
Сквозь захлестанное дождем стекло Ной заметил, что Хоуп нерешительно посмотрела на него, потом улыбнулась и исчезла. Спустя мгновение он услышал, как открылась внутренняя дверь, и почти сразу же Хоуп оказалась у решетки. Ной с облегчением вздохнул.
— Я так рад видеть вас! — воскликнул он.
— Вы не знаете обратной дороги? — спросила Хоуп.
— Я заблудился, и меня тут никто не сможет отыскать.
Хоуп засмеялась.
— А ведь вы ужасный дурак, правда?
— Да, — покорно согласился Ной. — Ужасный.
— Так вот, — стоя за закрытой решеткой и снова принимая суровый вид, сказала Хоуп. — Пройдите два квартала налево и подождите трамвая, который придет слева и довезет вас до метро, а потом…
Девушка сухо перечисляла пути, которыми можно было выбраться отсюда и снова вернуться в цивилизованный мир, но для Ноя ее слова звучали, как музыка. Он заметил, что Хоуп успела снять туфли и была значительно ниже ростом, чем казалась раньше, изящнее и еще дороже ему.
— Вы слушаете или нет? — спросила девушка.
— Я хочу вам кое-что сказать, — почти крикнул Ной. — Я совсем не такой самоуверенный нахал…
— Ш-шш!.. Тетя спит…
— Наоборот, я очень робкий, — перешел он на шепот, — и никакого самомнения у меня нет. Не знаю, почему я поцеловал вас… Я… я просто не мог удержаться.
— Не так громко, — попросила Хоуп. — Тетя же спит.
— Я старался произвести на вас впечатление, — снова зашептал Ной. — Никаких европейских женщин я не знаю. Я хотел выдать себя за опытного, видавшего виды человека. Я боялся, что если буду самим собой, то вы и смотреть на меня не захотите. Я чувствовал себя так неловко вечером, — отрывисто шептал Ной. — Ничего подобного я еще не переживал. Вы были совершенно правы, когда дали мне пощечину. Абсолютно правы! Это урок. — Ной прижался лицом к холодному железу решетки, чтобы быть поближе к Хоуп. — Очень хороший урок. Сейчас я не могу сказать, что испытываю к вам. Может быть, как-нибудь в другой раз, но… — Он на секунду умолк. — Вы — девушка Роджера?.
Однако он не тронулся с места. Освещенные призрачным, зыбким светом уличного фонаря, они молча смотрели друг на друга.
— О бог мой, — тихо, со страдальческой гримасой произнес Ной. — Ведь вы ничего не знаете. Вы просто ничего не знаете.
Он услышал, как щелкнул замок, затем решетка раздвинулась, и Ной сделал шаг вперед. Они поцеловались, но этот поцелуй совсем не походил на тот, первый. Ной почувствовал, что у него вырастают крылья, но тут же с опаской подумал, что в следующее мгновение девушка отпрянет назад и снова ударит его.
Хоуп медленно отошла от Ноя, взглянула на него с загадочной улыбкой и сказала:
— Не заблудитесь на обратном пути.
— Трамвай, — прошептал Ной. — Трамваем до метро, а потом… Я люблю вас. Слышите? Люблю.
— Спокойной ночи, — сказала Хоуп. — Спасибо, что проводили.
Ной отошел назад, и решетка между ними сомкнулась. Хоуп повернулась и, осторожно ступая ногами в чулках, вошла в дом. Закрылась дверь, улица опустела. Ной направился к трамвайной остановке. Лишь два часа спустя, когда он был уже на пороге своей комнаты, Ною пришло в голову, что он еще ни разу за двадцать один год своей жизни никому не говорил эти слова; «Я люблю вас».
В комнате было темно, слышалось спокойное, ровное дыхание спящего Роджера. Ной быстро разделся и скользнул в свою кровать, стоявшую у противоположной стены. Некоторое время он неподвижно лежал, уставившись в потолок, то с наслаждением вспоминая о поцелуе у дверей, то страдая при мысли о том, что скажет ему утром Роджер.
Он уже засыпал, когда услышал голос Роджера.
— Ной.
Он открыл глаза.
— Да, Роджер?
— Все в порядке?
— Да.
Молчание.
— Ты провожал ее домой?
— Да.
Снова молчание.
— Мы вышли купить бутербродов, — опять заговорил Роджер, — и ты, должно быть, разошелся с нами.
— Да.
Опять молчание.
— Роджер!
— Да?
— Мне кажется, мы должны объясниться. Я не хотел… честное слово… Я пошел было один… Я плохо помню… Роджер, ты не спишь?
— Нет.
— Роджер, она мне кое-что сказала.
— Что именно?
— Хоуп сказала, что она не твоя девушка.
— Да?
— Она сказала, что ни с кем постоянно не встречается. Но если она твоя девушка или если ты хочешь, чтобы она была твоей девушкой… Я… я никогда больше не встречусь с ней. Клянусь тебе, Роджер. Ты не спишь?
— Нет, не сплю. Хоуп действительно не моя девушка. Не стану отрицать, что я иногда подумывал о ней, но, черт подери, кто согласится три раза в неделю таскаться в Бруклин?
Ной в темноте вытер выступивший на лбу пот.
— Роджер!
— Да?
— Я люблю тебя.
— Да ну тебя! Давай-ка лучше спать.
В темной комнате раздался смешок, и снова воцарилась тишина.
В течение двух следующих месяцев Ной и Хоуп написали друг другу сорок два письма. Они работали по соседству, ежедневно встречались за ленчем и почти каждый вечер за ужином. Иногда в солнечные дни они убегали с работы и гуляли по пристани, наблюдая за пароходами. За эти два месяца Ной совершил тридцать семь бесконечно длинных поездок в Бруклин и обратно, однако по-настоящему они жили и разговаривали лишь в письмах, с помощью почтового ведомства.
В каком бы темном и укромном местечке они ни сидели рядом, Ноя хватало лишь на то, чтобы выдавить короткую фразу: «Какая ты хорошенькая!»; или: «Мне очень нравится, как ты улыбаешься»; или: «Пойдем в кино в воскресенье вечером?» Зато при виде чистой бумаги его охватывало опьяняющее чувство свободы, и он мог, при бескорыстной помощи почтальонов, сообщить Хоуп: «Ощущение твоей красоты неизменно живет во мне и днем и ночью. Когда я смотрю на небо утром, оно мне кажется ясным-ясным, потому что я знаю, что оно распростерлось и над твоей головой. Когда я вижу мост через реку, он кажется мне самым прочным в мире, потому что мы когда-то прошли по нему вместе. Когда я вижу свое лицо в зеркале, оно кажется мне красивым, потому что накануне вечером ты целовала его…»
А Хоуп, эта закоренелая провинциалочка, так сдержанно и осторожно выражавшая свою любовь во время свиданий, писала: «…Ты только что ушел, и я представляю себе, как ты шагаешь по безлюдной улице, как ждешь трамвая в полумраке весенней ночи, а потом едешь домой в поезде подземки. И я ни на минуту не расстанусь с тобой, пока ты будешь в пути. Дорогой мой, ты сейчас едешь, а я сижу дома. Все спят, на столе у меня горит лампа, и я думаю о тебе. Я верю в тебя. Я верю, что ты хороший, сильный, справедливый. Я верю, что люблю тебя. Я верю, что у тебя красивые глаза, печальная складка у рта и ловкие, изящные руки…»
Но при новой встрече они лишь молча смотрели друг на друга, вспоминая написанное, потом Ной говорил:
— У меня два билета в театр. Пойдем, если ты не занята сегодня?
А поздно вечером, взволнованные спектаклем, изнемогая от любви, мучаясь от постоянного недосыпания, они стояли обнявшись в холодном вестибюле дома Хоуп. Войти в дом они не решались: у дяди была отвратительная привычка торчать в гостиной до утра за чтением библии. Судорожно сжимая друг друга в объятиях, они целовались до тех пор, пока не начинали ныть губы. В такие минуты то, чем они жили в письмах, сливалось с действительностью в бурном порыве страсти.
Однако они не переходили границ дозволенного. Во-первых, во всем этом огромном и шумном городе, с десятью миллионами комнат, у них не было местечка, которое они могли бы назвать своим и куда могли бы войти с высоко поднятой головой. Во-вторых, Хоуп была до фанатизма религиозна, и всякий раз, когда их окончательное сближение казалось неизбежным, она с испугом отталкивала Ноя и шептала:
— Нет, нет, не сейчас!.. Как-нибудь в другое время…
— Но так ты, чего доброго, сгоришь от неутоленной страсти! — посмеиваясь, говорил Роджер. — Это же противоестественно. Что это за девушка? Как она не понимает, что принадлежит к послевоенному поколению?
— Да перестань же, Роджер, — смущенно просил Ной. Он сидел у письменного стола и писал письмо Хоуп, а Роджер лежал врастяжку на полу, потому что пружины его кровати сломались еще пять месяцев назад и человеку высокого роста было трудновато расположиться на ней в удобной позе.
— Бруклин, — снова заговорил Роджер. — Неведомая земля. Терра инкогнита! — Решив, что раз уже он лег на пол, то зря терять время не следует, Роджер занялся гимнастикой для укрепления брюшного пресса и трижды медленно поднял и опустил ноги.
— Довольно, — объявил он. — Я уже чувствую себя богатырем… Любовь — это как купание. Надо либо нырять с головой, либо вообще не лезть в воду. Ну, а если будешь слоняться вдоль берега, по колено в воде, то тебя только обдаст брызгами, и ты скоро начнешь зябнуть и злиться. Еще месяц походишь вот так с этой девушкой — и тебе придется обратиться к психиатру. Так и напиши ей и скажи, что это мои слова.
— Обязательно, — ответил Ной. — Уже пишу.
— Но будь осторожен, — добавил Роджер, — а то и не заметишь, как тебя женят.
Ной перестал печатать. Обширная переписка заставила его приобрести в рассрочку пишущую машинку.
— Такой опасности не существует. Жениться я не собираюсь. — Однако, по правде говоря, он частенько подумывал о женитьбе и даже намекал на это Хоуп в своих письмах.
— Вообще-то, это, может быть, и неплохо, — после некоторого размышления сказал Роджер. — Она славная девушка, и к тому же женитьба поможет тебе получить отсрочку от призыва.
Оба они старались не думать о призыве. К счастью, очередь Ноя была одной из последних[20]. Тем не менее неизбежность призыва омрачала их будущее, как темная туча на далеком горизонте.
— Я ничего не имею против девушки, у меня только две претензии, — продолжал рассуждать Роджер, по-прежнему лежа на полу. — Во-первых, ты из-за нее систематически недосыпаешь. Во-вторых… ну, сам понимаешь. Вообще же встречи с ней приносят тебе огромную пользу.
Ной с признательностью посмотрел на приятеля.
— И все же, — закончил Роджер, — она должна переспать с тобой.
— Перестань!
— А знаешь что? Уеду-ка я на этот уик-энд и предоставлю комнату в твое распоряжение. — Роджер сел на полу. — Лучше и не придумаешь, а?
— Благодарю, — сказал Ной. — Если такая необходимость возникнет, я воспользуюсь твоим предложением.
— А может быть, мне, как твоему доброму, заботливому другу, стоило бы поговорить с ней? «Моя дорогая, — сказал бы я, — вы, вероятно, не сознаете этого, но наш общий друг Ной находится в таком состоянии, что готов выпрыгнуть из окна». Дай-ка монетку, я сейчас же позвоню ей.
— Ну тут-то я и сам как-нибудь справлюсь, — не слишком уверенно ответил Ной.
— Как ты смотришь на ближайшее воскресенье? — спросил Роджер. — Чудесный месяц июнь… самый разгар лета…
— Ближайшее воскресенье исключается, — перебил Ной. — Мы едем на свадьбу.
— Это на чью же? Уж не на твою ли?
Ной деланно рассмеялся.
— Какая-то ее приятельница из Бруклина выходит замуж.
— Вот и хорошо — обвенчались бы вместе, по оптовой цене. — Роджер снова лег на пол. — Я все сказал, и теперь умолкаю.
Он и в самом деле молчал несколько минут, пока Ной печатал.
— Еще месяц, — опять заговорил Роджер, — а потом кабинет психиатра. Попомни мои слова.
Оба снова рассмеялись и вышли из дому в мягкие, прохладные сумерки летнего вечера, направляясь в свой излюбленный третьеразрядный бар на Колумбус-авеню.
Свадьба состоялась в воскресенье во Флэтбуше, в большом доме с садом и маленькой лужайкой, выходившей на окаймленную деревьями улицу. Невеста была очаровательна, священник деловит, а после совершения обряда гостям подали шампанское.
Светило солнце, было тепло и казалось, что на губах у присутствующих играет мягкая, откровенно чувственная улыбка, как обычно бывает на всех свадьбах. После церемонии гости помоложе начали уединяться парочками, чтобы посекретничать. На Хоуп было новое желтое платье. За последнюю неделю она много была на воздухе и загорела. На мягко-золотистом фоне платья волосы девушки, уложенные в новой прическе, казались особенно темными. Ной стоял в стороне и, отпивая маленькими глотками шампанское, с гордостью и с некоторым беспокойством наблюдал за ней. Время от времени, не спуская глаз с Хоуп, он негромко переговаривался с благодушно настроенными гостями, а какой-то внутренний, дрожащий от любви голос не умолкая твердил: «Какая у нее прическа, какие губы, какие ноги!»
Он поцеловал невесту — создание из белого атласа, кружев и флердоранжа, почувствовав вкус губной помады и запах духов. Не замечая ее блестящих, влажных глаз и полуоткрытого рта, он посмотрел на Хоуп, которая наблюдала за ним с другого конца комнаты; его восхищенный взгляд отметил ее шею, ее талию. Хоуп подошла к нему.
— Я давно собираюсь кое-что сделать, — сказал Ной и обнял девушку за тонкую талию, стянутую тугим корсажем нового платья; он почувствовал, как от его прикосновения по упругому девичьему телу пробежала легкая дрожь. Хоуп, видимо, поняла Ноя, потянулась к нему и нежно поцеловала его. Кое-кто из гостей наблюдал за ними, но это не смутило Ноя: он считал, что на свадьбе всякий волен целовать кого угодно. Кроме того, Ною никогда еще не приходилось пить шампанское в жаркий летний день.
Стоя у подъезда, Ной и Хоуп наблюдали, как обсыпанные рисом новобрачные усаживались в машину, украшенную длинными развевающимися лентами. У дверей дома тихо всхлипывала мать. Неловко и застенчиво улыбался молодожен, выглядывая из автомобиля.
Ной и Хоуп посмотрели друг на друга, и он понял, что они думают об одном и том же.
— А почему бы и нам… — горячо зашептал было Ной.
— Ш-шш! — Хоуп закрыла ему рот рукой. — Ты выпил слишком много шампанского.
Ной и Хоуп попрощались с гостями и, держась за руки, медленно пошли по улице, обсаженной высокими деревьями, среди газонов, на которых вращались разбрызгиватели, образуя сверкающие на солнце всеми цветами радуги фонтаны воды. Воздух угасающего дня был напоен поднимающимся с газонов запахом свежеполитой зелени.
— Куда же они поехали? — спросил Ной.
— В Монтерей, в Калифорнию, на месяц. Там живет его двоюродный брат.
Тесно прижавшись друг к другу, они шли среди фонтанов Флэтбуша, размышляя о пляжах Монтерея на Тихоокеанском побережье, об унылых мексиканских домиках, залитых лучами южного солнца, о двух молодых людях, которые только что сели в поезд на вокзале Грэнд-Сентрал и сейчас закрывают на замок дверь своего купе.
— Жаль мне их, — кисло улыбнулся Ной.
— Это почему же?!
— В такую ночь, как сегодня, впервые остаться наедине. Ведь сегодня же будет одна из самых жарких ночей за весь год.
Хоуп отдернула руку.
— Нет, ты совершенно невозможен! — сердито воскликнула она. — Как это мерзко и вульгарно!..
— Ну, Хоуп! — запротестовал Ной. — Я же просто немножко пошутил!
— Терпеть не могу такого цинизма, — громко продолжала Хоуп. — Ты готов высмеять все и вся! — Ной с удивлением заметил, что она плачет.
— Прошу тебя, дорогая, не нужно плакать. — Ной крепко обнял ее, не обращая внимания на двух маленьких мальчишек и собаку-колли, с интересом наблюдавших за ними с одного из газонов.
Хоуп выскользнула из его объятий.
— Не смей притрагиваться ко мне! — крикнула она и быстро пошла вперед.
— Ну прошу тебя, — повторил встревоженный Ной, стараясь не отставать от девушки. — Послушай-ка, что я тебе скажу.
— Можешь написать очередное письмо, — сквозь слезы ответила Хоуп. — Все свои нежные чувства ты, видимо, бережешь для пишущей машинки.
Ной поравнялся с Хоуп и молча пошел рядом. Он был озадачен и растерян и чувствовал себя так, словно внезапно оказался среди безбрежного моря, имя которому — женское безрассудство, и ему остается лишь дрейфовать, уповая на то, что ветер и волны прибьют его к спасительному берегу.
Однако Хоуп не хотела смягчиться и всю долгую дорогу в трамвае молчала, упрямо и презрительно поджав губы.
«Боже мой! — думал Ной, время от времени боязливо посматривая на свою подругу. — Она же перестанет встречаться со мной!»
Но Хоуп, открыв ключом обе двери, разрешила ему войти. В доме никого не было. Тетка и дядя Хоуп, захватив с собой двух маленьких детей, уехали на три дня отдыхать в деревню. В неосвещенных комнатах все дышало миром и покоем.
— Хочешь есть? — строго спросила Хоуп. Она стояла посередине гостиной, и Ной совсем было решился поцеловать ее, но, взглянув на девушку, отказался от своего намерения.
— Пожалуй, мне лучше уйти домой, — нерешительно проговорил он.
— Можешь поесть и у меня, — возразила Хоуп. — Я оставила ужин в холодильнике.
Ной покорно прошел за девушкой в кухню и, стараясь держаться как можно незаметнее, принялся помогать ей. Хоуп достала холодную курицу, полный кувшин молока и приготовила салат. Затем она поставила все на поднос и, как сержант, подающий команду взводу, сухо приказала:
— Во двор!
Ной взял поднос и отнес его в садик, примыкавший к дому. Садик представлял собой прямоугольник, ограниченный с боков высоким дощатым забором, а с третьей стороны — глухой кирпичной стеной гаража, сплошь заросшей диким виноградом. Тут росла изящная, раскидистая акация, был крохотный участок, воспроизводивший в миниатюре горный луг, несколько клумб с обычными цветами, деревянный столик со свечами под абажурами и длинные, похожие на кушетку качели под балдахином. В расплывчатых сумерках растаял, подобно туману или дурному видению, Бруклин, и Ной с Хоуп остались одни в обнесенном высокими стенами саду, словно где-то в Англии или во Франции, а может быть, среди гор Индии…
Хоуп зажгла свечи. Все с тем же мрачным выражением на лицах они уселись друг против друга и с аппетитом поели. Они почти не разговаривали, лишь изредка обменивались вежливыми просьбами передать соль или молоко. Затем они сложили салфетки и встали, каждый у своего конца стола.
— Свечи нам не нужны, — сказала Хоуп. — Потуши, пожалуйста, свою свечу.
Ной нагнулся над свечой, накрытой абажуром в виде небольшой стеклянной трубки, а Хоуп склонилась к другой свече. Когда они гасили свечи, их головы соприкоснулись, и во внезапно наступившей темноте Хоуп прошептала:
— Прости меня. Я самая мерзкая девчонка на свете.
После этого все было хорошо. Тесно прижавшись, они сидели на качелях и сквозь ветки акации смотрели на звезды, постепенно загоравшиеся в темнеющем летнем небе. Где-то далеко громыхал по рельсам трамвай и с шумом проносились грузовики; где-то далеко были тетка, дядя и дети; где-то далеко за гаражом кричали разносчики газет. Где-то далеко за стенами сада, в котором они сидели, бурлил и шумел совсем другой мир…
— …Нет, нет, не нужно… — просила Хоуп. — Я боюсь, боюсь… — умоляла она. И мгновение спустя: — О мой дорогой, мой любимый!
Потом они лежали, потрясенные и подавленные тем огромным, непреодолимым чувством, которое так властно увлекло их. Ной испытывал то робость, то торжество, то растерянность, то смирение. Он опасался, что теперь, когда они так слепо отдались друг другу, Хоуп возненавидит его, и каждое мгновение ее молчания все больше укрепляло его мрачные предчувствия…
— Ну, вот видишь, — заговорила наконец Хоуп и тихо засмеялась. — А ведь совсем не было жарко. Даже нисколько.
Потом, когда Ною уже пора было уходить, они вошли в дом. Жмурясь от света, Ной и Хоуп старались не смотреть друг на друга. Чтобы чем-то занять себя, Ной подошел к радиоприемнику и включил его.
Передавали фортепьянный концерт Чайковского. Мягкая, печальная мелодия была словно специально написана для них, только что переставших быть детьми и познавших всю нежность первой разделенной любви.
Хоуп подошла к склонившемуся над приемником Ною и поцеловала его в затылок. Он хотел повернуться к ней, чтобы ответить поцелуем, как вдруг музыка прекратилась и диктор сухим, деловитым тоном произнес: «Передаем специальное сообщение Ассошиэйтед Пресс. Наступление немцев продолжается по всему русскому фронту. На линии, простирающейся от Финляндии до Черного моря, введено в действие много новых танковых дивизий».
— Что это? — воскликнула Хоуп.
— Немцы, — ответил Ной, думая о том, как часто теперь приходится произносить это слово. — Немцы вторглись в Россию. Вот о чем кричали на улице газетчики…
— Выключи. — Хоуп протянула руку и сама выключила приемник. — Хоть на сегодня.
Ной ласково обнял ее и услышал, как сильно забилось ее сердце. «И сегодня днем, — подумал он, — пока мы были на свадьбе, пока шли по улицам, а потом сидели здесь, в саду, от Финляндии до Черного моря гремели орудия и умирали люди». Он подумал об этом механически, просто как о факте, не вдаваясь ни в какие рассуждения. Так читают плакат на обочине дороги, проносясь мимо него в машине.
Они уселись на обтрепанную кушетку. За окнами уже совсем стемнело, и крики газетчиков долетали, казалось, откуда-то из невероятной дали — такие странные и неуместные в этот спокойный вечер.
— Какой сегодня день? — спросила наконец Хоуп.
— Воскресенье. День отдыха.
— Да, я знаю. А какое число?
— Двадцать второе июня.
— Двадцать второе июня! — прошептала девушка. — Я навсегда запомню этот день.
Когда Ной вернулся домой, Роджер еще не спал. Стоя в темном доме за дверью комнаты и пытаясь придать своему лицу самое будничное выражение, Ной услышал тихие звуки пианино. Роджер, то и дело сбиваясь, наигрывал унылую джазовую мелодию. Он импровизировал. Ной постоял несколько минут в маленьком коридоре, затем открыл дверь и вошел. Роджер, не оборачиваясь, помахал ему рукой и продолжал играть. Ной сел в старенькое, обитое кожей кресло у окна, и комната, в углу которой горела единственная лампа, показалась ему огромной и таинственной.
Там, за открытым окном спал город. Легкий ветер слабо шевелил занавески. Слушая наплывающие друг на друга мрачные аккорды, Ной закрыл глаза, и его охватило странное ощущение, будто каждая клеточка его усталого тела трепещет, отзываясь на музыку.
Не закончив пассажа, Роджер перестал играть. Положив свои длинные руки на клавиши, он некоторое время смотрел на отполированное, местами поцарапанное дерево старого инструмента, а потом повернулся к Ною.
— Комната теперь полностью в твоем распоряжении, — проговорил он.
— Что? — Ной широко открыл глаза.
— Завтра я уезжаю, — сказал Роджер, будто продолжая уже давно начатый с самим собой разговор.
— Что, что?! — переспросил Ной, всматриваясь в лицо друга и пытаясь определить, не пьян ли он.
— Ухожу в армию. Кончен бал. Добрались и до нашего брата.
Ной не сводил с Роджера недоумевающего взгляда, словно не понимал, о чем тот говорит. «В другое время, — пронеслось у него в голове, — я бы еще мог понять. Но сегодня произошло слишком много».
— Я полагаю, — иронически заметил Роджер, — что кое-какие новости дошли и до Бруклина.
— Ты имеешь в виду события в России?
— Да, я имею в виду события в России.
— Я кое-что слышал.
— Так вот, я собираюсь броситься на помощь русским.
— Что?! Ты намерен вступить в Красную Армию?
Роджер засмеялся, подошел в окну и, ухватившись за занавеску, высунулся на улицу.
— Нет, — ответил он. — В армию Соединенных Штатов.
— И я с тобой, — внезапно решил Ной.
— Спасибо, только не будь идиотом. Подожди, пока тебя не призовут.
— Но ведь и тебя не призывают.
— Пока нет, но я тороплюсь. — Роджер рассеянно завязал узлом и снова развязал одну из занавесок. — Я старше тебя. Подожди своей очереди. Не бойся, тебе не придется долго ждать.
— Ты говоришь так, будто тебе лет восемьдесят!
Роджер снова засмеялся.
— Прости меня, сын мой, — сказал он, поворачиваясь к Ною и принимая серьезный вид. — До сих пор я изо всех сил старался не замечать происходящего. Но сегодня, послушав радио, я понял, что оставаться в стороне дальше нельзя. Теперь я вновь почувствую себя человеком лишь после того, как возьму в руки винтовку. От Финляндии до Черного моря, — торжественно произнес он, и Ной вспомнил голос диктора. — От Финляндии до Черного моря и до реки Гудзон и до Роджера Кэннона. Все равно мы скоро будем втянуты в войну, так что я приближаю этот момент для себя, и только. Всю свою жизнь я предпочитал выжидать, но на этот раз выжидать не хочу и сломя голову бросаюсь навстречу… Черт возьми! Да ведь я же все-таки происхожу из военной семьи. — Роджер ухмыльнулся. — Мой дедушка дезертировал под Энтистамом, а отец оставил трех внебрачных детей в Суассоне.
— И ты считаешь, что своим поступком принесешь какую-то пользу?
— Не спрашивай меня об этом, сын мой, — опять усмехнулся Роджер, но тут же снова стал серьезным. — Никогда не спрашивай. Может быть, это для меня самый правильный путь. До сих пор, как ты, наверно, замечал, у меня не было цели в жизни, а это все равно что болезнь. Вначале появляется едва заметный прыщик, но проходит три года, и ты уже паралитик… А вдруг армия поможет мне найти цель в жизни… — Роджер улыбнулся. — Ну, например, выжить или стать сержантом, или выиграть какую-нибудь там войну… Ты не возражаешь, если я еще побренчу на пианино?
— Конечно, нет, — насупившись ответил Ной. — «Ведь он же умрет! — твердил Ною чей-то голос. — Роджер умрет, его убьют».
Роджер сел за пианино, задумчиво дотронулся до клавишей и заиграл что-то такое, чего Ной никогда раньше не слышал.
— Во всяком случае, — заметил Роджер, продолжая играть, — я рад, что в конце концов вы с девушкой сошлись…
— Что? — растерянно спросил Ной, пытаясь припомнить, не проговорился ли он чем-нибудь Роджеру… — О чем ты толкуешь?
— Это написано на твоей физиономии вот такими буквами, — ухмыльнулся Роджер. — Как да световой рекламе. — И он заиграл на басовых нотах какой-то длинный музыкальный отрывок.
На следующий день Роджер ушел в армию. Он не разрешил Ною проводить его до призывного пункта и отдал ему все свои пожитки: мебель, книги и даже костюмы, хотя Ною они были велики.
— Ничего мне не нужно, — заявил Роджер, критически осматривая свое добро, накопленное за двадцать шесть лет жизни. — Все это хлам.
Он сунул в карман номер журнала «Нью рипаблик» — почитать в подземке по пути на Уайтхолл-стрит и улыбнулся: «Вот какое у меня хрупкое оружие». Потом нахлобучил шляпу на свою стриженную ежиком голову; помахал Ною и навсегда ушел из комнаты, в которой прожил пять лет. Ной смотрел ему вслед, и к его горлу подступала спазма; он чувствовал, что никогда больше у него не будет друга и что лучший период его жизни закончился.
Ной изредка получал сухие, иронические записки от Роджера из какого-то военно-учебного центра на юге страны, а однажды в конверте оказалась отпечатанная на стеклографе копия приказа по роте о присвоении Роджеру Кэннону звания рядового первого класса. Потом, после длительного перерыва, пришло письмо на двух страничках с Филиппинских островов. В нем описывались публичные дома Манилы и какая-то девица-мулатка с татуировкой на животе, изображавшей американский военный корабль «Техас». В конце письма Роджер размашистым почерком написал: «P.S. Держись на пушечный выстрел от армии. Людям в ней не место».
Уход Роджера в армию дал Ною одно существенное преимущество, и, хотя он с наслаждением воспользовался им, все же острые уколы совести нет-нет да и беспокоили его. Теперь у них с Хоуп была своя комната, им уже не приходилось, страдая от неутоленной страсти, бродить по мостовым или уныло ждать в холодном вестибюле, пока не отправится спать дядюшка — любитель почитать библию на сон грядущий. Они не были больше бездомными любовниками, печальными детьми, затерянными на асфальтовых улицах большого города.
В наконец-то обретенном собственном гнездышке, в убогой комнатушке, хранившей самую сокровенную, самую глубокую тайну их жизни, в головокружительном чередовании приливов и отливов любви и уличный шум внизу, и крики на углах улиц, и прения в сенате, и артиллерийская канонада на других континентах значили для них так мало, словно все это происходило в ином, далеком мире.
7
Христиан почти не замечал того, что происходит на экране. С трудом заставив себя сосредоточиться, он тут же начинал думать о другом. Между тем фильм был не лишен определенных достоинств.