Чтобы отвлечь внимание этих масс от положения в своей стране, чтобы найти выход из тупика, они, американские империалисты, ищут своего спасения в войне. Они пытаются привить своему народу захватнические чувства, отравленной, лживой пропагандой разжигают в нем стремления к «завоеванию мира», они всячески стараются возбудить ненависть к нашей родине — стране, не так-то уж давно спасшей мир и цивилизацию от немецкого фашизма, главари которого некогда так же идиотски мечтали о мировом господстве…
В глазах американского народа лживые псы американских империалистов пытаются изобразить нас в печати и по радио беззащитными и слабыми, словом — легкой добычей для воинственных мальбруков из «Американского легиона»…
Один из многочисленных холопов американского империализма — Уильям Зифф в своей книге «Два мира» приводит цифры разрушенных во время войны в нашей стране промышленных предприятий, городов и сел, стертых с лица земли немецкими оккупантами. С нескрываемым злорадством он пишет и о «160 миллионах акров плодороднейшей русской земли, выжженной немцами». Из этого он делает свой вывод: «Несмотря на великолепные качества русских войск, сомнительно, смог ли бы сегодня СССР выдержать потрясающий удар новой решительной тотальной схватки».
К сведению Зиффа и его хозяев с Уолл-стрита можно привести красноречивые цифры Госплана, опубликованные нашей печатью: валовая продукция всей промышленности увеличилась в 1947 году по сравнению с 1946 годом на 22 процента, сельского хозяйства — на 32 процента, а продукция земледелия — на 48 процентов. Валовой урожай зерновых культур вырос на 58 процентов, сахарной свеклы — на 190 процентов и т. д. Урожайность зерновых культур достигла довоенного уровня. Посеяно озимых на 3,5 миллиона гектаров больше, чем в 1946 году. Зяби поднято на 8 миллионов гектаров больше, чем в предыдущем году.
И на этих 160 миллионах акров земли, разоренной немецкими фашистами, о которой говорит Зифф, советские люди также вырастили высокий урожай. Хозяева Зиффа рассчитывали, что мы после войны и засухи пойдем к ним с поклоном просить хлеба. Не вышло. И впредь не выйдет!
В прошлом году на Дону я видел символическую картину: полузасыпанный окоп, рядом — немецкая каска, в окопе — прикрытый истлевшими серо-зелеными лохмотьями, полулежащий скелет убитого гитлеровца. Карающий осколок советского снаряда рассек ему лицо. Рот его с выбитыми зубами был полон плодородного чернозема. Из него уже тянулась к стенке окопа курчавая веточка повители, унизанная голубыми и розовыми цветочками…
Да, у нас много плодородной земли. И ее с избытком хватит, чтобы набить ею рты всем, кто вздумает перейти от разговора о тотальных схватках к действию.
Старейшая звеньевая колхоза «Новый мир», Старооскольского района Курской области, Пелагея Васильевна Мартынова, вспоминая черные дни засухи 1946 года, когда на глазах ее погибали хлебные всходы, говорила:
«Обидно было за труд, что он может пропасть даром. Но что наш труд, — засуха несла вред колхозу, всему государству! Было так больно, что, кажется, слезами своими напоила бы высохшую, потрескавшуюся от зноя землю!»
В числе большой группы колхозников Курской области, награжденных нашим правительством за высокие урожаи 1947 года, Мартыновой присвоено почетнейшее звание Героя Социалистического Труда. Отвечая на высокую награду, она сказала:
«Всю жизнь свою, день за днем, перебрала я сегодня в памяти. И детство свое вспомнила и замужество. Были светлые, хорошие дни. Но такой большой радости, как сегодня, я еще не знала… Хочется работать больше и лучше, — и сколько ни сделай, все кажется мало, чтобы отблагодарить за такую большую заботу обо мне, обо всех таких простых, как я, людях».
Миллионы советских людей во всех областях нашей жизни трудились и трудятся не покладая рук, движимые одним могучим желанием: служить своей величавой родине.
Милая, светлая родина! Вся наша безграничная сыновья любовь — тебе, все наши помыслы — с тобой!
Свет и мрак
Дуют майские теплые ветры над сказочными просторами нашей великой матери-Родины, плывут в нашем ласковом вешнем небе белые, с дымчатой окаемкой облака, и, омытые первыми животворными дождями, осиянные солнцем, дивно зеленеют на бескрайних колхозных полях кустистые озими, и уже проклюнулись, упрямо тянутся к свету и жадно набираются сил дружные, густые всходы яровых хлебов.
А на необъятном пространстве — от Гурьева до Измаила и от Орска до Тулы — началось с весны величайшее в истории человечества наступление на злые силы природы, на засуху и суховеи, и во всю мощь, присущую только нашим советским людям, развернулась титаническая борьба за преобразование природы, за полное осуществление планов, начертанных партией.
Многие тысячи тракторов МТС, совхозов и только что созданных лесозащитных станций, многие десятки тысяч колхозных упряжек — конских, воловьих, верблюжьих — вспахали первые сотни тысяч гектаров, предназначенных под облесение, и в глубоких бороздах, на полях и в лесопитомниках, надежно прикрытые землей, еще таящей в себе живую веселую весеннюю прохладу, уже терпеливо ждут прорастания и выхода на белый свет желуди — первозачатки будущих державных дубов, — семена ясеня и клена, вяза и березы, липы и лиственницы, жимолости и скумпии, акации и тамариска.
На голых, извечно грустных песчаных увалах Обдонья, в унылых и безжизненных разливах песков по Заволжью и Ставрополью — всюду, где тысячелетиями безнаказанно и неотвратимо, со змеиным шипением ползли с востока гибельные пески, из года в год поглощая ненасытным желтым зевом плодородную почву, — теперь уже протянуты плугами первые борозды, и на дне их, там, где падал в горючий песок тяжелый железный меч лесопосадчика, зелеными брызгами малахита чудесно расцвели крохотные, прячущиеся между бровками борозд, как бы прилипшие к влажному песку сеянцы сосен. Им от роду всего лишь по году, от силы — по два, но в жаркий полдень стань на колени, склонись над малюткой-деревцом, и ноздри уловят молодой и нежнейший запах сосновой смолы, а глаза увидят на игрушечно тоненьком, шершавом и гибком стволе-стебельке несоразмерно большие по сравнению с ним, величиною с булавочную головку, искрящиеся, как роса, капельки смолы. Стало быть, сосенка принялась, она живет, она будет жить, долгие годы неся бессменную караульную службу, оберегая благополучие и счастье наших черноземных полей от вторжения мертвящей пустыни.
И на самом деле, если издали, стоя в рост, смотреть на сосновые сеянцы, на уходящие за горизонт и как бы тонущие в желтом песчаном мареве, по-военному стройные ряды их, с ровными интервалами разделяющей их шелюгованной почвы, невольно думается, что схожи они с нашими пограничниками — и не только защитным цветом «головных уборов» и «формы», но и благородной общностью задач. Правда, пока еще малы песочные «пограничники», но не так-то уж много утечет воды в быстром Урале, в величавой Волге и в тихом Дону, пройдут считанные годы — и подымутся в коренастый солдатский рост молодые сосны. Они первыми примут на себя жестокий удар закаспийских лютых песчаных буранов, и они устоят!
А на подмогу им, эшелонированные вглубь, от Каспийского до Черного моря, уже тянутся по черноземным полям и степям бесчисленные ленты саженцев лесных пород. Выращенные и посаженные заботливыми и талантливыми руками подлинных хозяев земли, они выметали на юге страны стрельчатые клейкие листочки. Майский ветер бережно шевелит их, учит разговорной речи, и первый, еле слышный, невнятный шелест их — как милый сердцу каждого человека первый лепет ребенка…
Дрожит от стелющегося над землею гула могучих тракторов воздух нашей родины. От Балтики до Тихого океана, от Ледовитого океана до Памира — всюду слышен этот мирный, но исполненный сдержанной и тяжкой силы гул. Днем и ночью работают тракторы. Покорные воле бывших танкистов и нынешних молодых умельцев, они пашут, сеют, боронят, возят лес к портам и пристанским пунктам, ворочают породу на промыслах и новостройках, делают дороги и волочат за собой лесопосадочные машины… И нет такого уголка на нашей земле, где бы советские люди, прислушиваясь к неумолчному рокоту моторов, не вспоминали бы с сыновьей, негаснущей скорбью и горячей благодарностью величайшего из великих, того, кто когда-то мечтал всего лишь о ста тысячах тракторов для Советской России, кто создал партию и Советское государство, кто воплотил в живую действительность чаяния многих поколений трудящихся.
* * *
Тихая прохладная ночь. В глубоком, густо синеющем провале небес ни облачка, лишь почти в зените пологий месяц, да из края в край над родною степью мерцающая россыпь по-весеннему мелких звезд.
Тяжело идти поперек борозды по тракторной пахоте ночью: то оступишься в борозду, то нога скользнет по матово поблескивающему, отполированному лемехом тугому пласту чернозема, то споткнешься о натянутое струной корневище степного сорняка. Молодой месяц светит тускло, и только на близком расстоянии справа видны черные и блестящие, как антрацит, отвалы взрыхленной долголетней залежи, а дальше, кругом — все тонет в туманной дымке, в неясной и призрачной полутьме.
Из-под ног тянет пресной сыростью свежеподнятой земли и острым и, быть может, чуточку печальным запахом молодой, погубленной плугом травы. Только недавно прилетевший из-за теплого моря перепел выбивает, выговаривает в прошлогодней некоси пока еще неуверенно и монотонно: «Спать хочу! Спать хочу!» Но нет, не спит степь! В вершине лога ходит запряженный в два пятикорпусных плуга, подымает майские пары мощный трактор «С-80». Басовой рев его перекрывает шум работающего неподалеку, на соседней клетке, трактора «СТЗ — НАТИ». Вот «С-80» с лязгом развернулся на конце загона, и легкое дыхание западного ветра усилило и словно бы вплотную приблизило грозовой, раскатистый гром его мотора. Отчетливо послышались яростный визг и скрежет гусеницы, подмявшей под себя камень, голос тракториста, что-то крикнувшего прицепщику.
Голубые брызги из-под траков гусеницы, оранжевое пламя из выхлопной трубы — и снова мерная поступь трактора, скользящий по земле фосфорический свет фар. На миг, освещенная ими, ослепительно загорается вдали пышная белая кипень цветущего тернового куста и медленно гаснет, отодвигается во тьму.
Неподалеку от края пахоты приветливо светится огонек в окне вагончика тракторной бригады. Мой спутник, механик МТС, и я подходим к вагончику. Неподалеку от него, за врытым в землю столом, бригадная стряпуха моет посуду. Смена, как видно, только что поужинала. В стороне, возле бочки с водой, голый по пояс, широкоплечий тракторист умывается, блаженно крякая и отфыркиваясь, второй — щедро льет ему воду из ведра на ладони протянутых рук и на склоненную шею. Тот, который умывается, вдруг испуганно ахает, заикаясь, прерывающимся тенорком говорит:
— Федя, аккуратней лей на шею, добром прошу! Вода же родниковая, она — как лед, а ты на спину льешь. Ослеп ты, что ли, или нарочно? Ты же меня простудишь, будь ты проклят! Ведь по спине же течет прямо до пяток, а я потный! Ты понимаешь, зверь?
Глуховатый басок Феди ему безжалостно отвечает:
— На фронте по утрам, небось, снегом обтирался? Ну, и эту воду вытерпишь. По-моему, должен ты ее вытерпеть, спина-то у тебя как у артиллерийской лошади…
— Так то ж в армии… А спина моя тебе ни при чем. Ну, брось же, ну, не надо, — молит всхлипывающий тенорок и сразу переходит на угрозу: — Станови ведро, а то я тебя в бочке с головой искупаю!
Мы останавливаемся возле вагончика закурить. Позади слышен смех, здоровенный шлепок по голому телу, звяк брошенного ведра и дробный, удаляющийся топот четырех ног.
— Молодежь! — почему-то вздыхает пожилой механик. — Они, окаянные, усталь за родню пока что не считают. Да и то сказать, день-то отсидят на тракторе, надо и поразмяться…
Минуту спустя что-то тяжелое грузно шлепается на пахоте. Короткая возня, смех, сопенье и, словно из-под земли, задыхающийся Федин басок:
— Васька, пусти, задавишь насмерть! Ох, черт, что-то в пояснице хрустнуло… Пусти же, дуролом! В тебе же сила лошадиная… Изомнешь!
В вагончике, несмотря на то, что дверь открыта настежь, плавает сизый табачный дым. Пахнет недавно вымытыми сосновыми полами, самосадом и неистребимым запахом керосина и солярки. Вокруг стола и на нарах — трактористы и прицепщики первой смены, бригадир тракторной бригады, старый колхозник — горючевоз Трифон Платонович, учетчик и еще двое колхозников полеводческой бригады, по соседству пришедшие в гости к трактористам, «на перекур».
Близко придвинув к лампе старый номер «Огонька», учетчик читает вслух:
— «…Если вытянуть будущие лесные полосы в одну непрерывную ленту шириною 30 метров, она опояшет земной шар по экватору 50 с лишним раз, 10—15 процентов защитных лесонасаждений составят плодовые деревья и кустарники, а это означает еще 700 тысяч гектаров фруктового сада».
Строгую тишину неожиданно нарушает несдержанный дед Трифон: он ударяет по столу кулаком так, что подпрыгивает лампа и желтый язычок пламени выскакивает из стекла, и восторженно кричит:
— Еж тебя наколи! Вот это сад! Про разные там эквадоры я по старости годов понятия не имею, а вот семьсот тысяч гектаров сада — это, ребятки… это я тоже покамест умом не постигну, но это, ребятки, много добра!
Кто-то смеется. Бригадир сурово говорит:
— Ты потише, дед, кулаком орудуй, ты сиди и слушай молчком.
— Как же это так, молчком? — возмущенно спрашивает старик. — Тут такое дело зачитывается, а я должен молчать?
Учетчик — молодой парень в вылинявшей гимнастерке — укоризненно смотрит на расходившегося старика, выкручивает осевший фитиль и продолжает:
— «…На обновленной земле возникнут 44 тысячи прудов…»
И опять дед Трифон не выдерживает: комкая в кулаке седую бороду, он гулко, на весь вагончик, говорит:
— Сорок четыре тысячи! Уму, братцы, непостижимо!
Теперь смеются уже все. Заинтересованный механик спрашивает:
— Чья это статья?
Учетчик, не глядя на него, отвечает:
— Главного начальника по всем лесополосам товарища Чекменева, — а сам, сощурившись, пристально смотрит на беспокойного старика и вдруг говорит: — Дедушка Платоныч, бросил ты быков без догляда, а они теперь уж, небось, за Каменным логом… Пошел бы ты поглядел, где они. Неровен час, уйдут… Останемся мы без горючего!
Старик разгадывает этот нехитрый прием, безобидчиво говорит:
— Читай, читай! Про своих быков я сам знаю, ты об них не печальник. Молод ты старого воробья на мякине проводить! Читай, не коси глаза!
Учетчик, вздохнув, читает:
— «…Исчезнет разрушительная язва степей — овраги. Угаснут грозные черные бури. Сгинет засуха, климат станет мягче, влажней, а жизнь человека в степи — несравненно удобней, легче, красивей и богаче. Колхозы и совхозы будут собирать устойчивые, прогрессивно возрастающие урожаи хлеба, овощей и фруктов. На роскошных пастбищах будут пастись тучные стада крупного рогатого скота и тонкорунных овец. Вот что принесет советскому народу преобразование природы».
Некоторое время все задумчиво молчат. Молчит даже дед Трифон, самый говорливый член этого небольшого, затерявшегося в степи коллектива. Учетчик — молодой, много повидавший парень, дошагавший в войну до Праги и вернувшийся оттуда инвалидом второй группы, — барабанит по чисто выскобленной доске стола изуродованными пальцами, опустив ресницы, мечтательно улыбается. Не израненные войною, а наряженные в кипящую листвою зелень видит он сейчас родные просторы затуманенными глазами…
Общее настроение и тишину снова нарушает дед Трифон. Он поднимает черную, узловатую, как корень, руку, говорит:
— Стой, ребятки! Прекрати, Микиша, чтение. Завтра, как приеду к вечеру с горючим, мы эту статью сообща добьем и остальные картинки досмотрим, а сейчас это дело надо обсудить.
— Чего тут еще обсуждать? Все ясно, прямо на красоту! Привык ты, дед, трепаться… — недовольно говорит бригадир, издавна недолюбливающий старика.
Дед Трифон спокойно возражает:
— Я не тряпка на колу и не худая варежка, чтобы трепаться, я дело хочу сказать. Как это нечего обсуждать? Ты дальше своих тракторов ничего не видишь, ты только в них вонзился, а тут все надо заранее постигнуть, все, как есть, до нитки!
— Ну, чего постигать-то? — нетерпеливо спрашивает один из прицепщиков.
Помимо прочего дед Трифон еще и скептик: он выдерживает многозначительную паузу, обводит присутствующих испуганными глазами и зловещим шепотом вопрошает:
— А финотдел?
— Что финотдел? При чем тут финотдел? — в свою очередь, спрашивает бригадир и глядит на него изумленными глазами.
Багровея от смеха, тракторист Никонов говорит:
— Тебе бы, дедуня Трифон, только военным министром в Америке быть… Что-то ты на него запохаживаешься, что-то ты вроде заговариваться начинаешь. Ты, случаем, не того?.. Умом не тронулся?
— Кабы тронулся, так давно уж в вашей вагонюшке окна не было бы, и я давно уж без портков, не хуже этого министра, по пахоте бы мотал, как худой щенок по ярмарке. И мы еще поглядим, кто из нас с тобой дурнее и подходящей на министерскую должность в этой Америке, — беззлобно отзывается старик и, повернувшись к бригадиру, запальчиво говорит: — При чем финотдел, спрашиваешь? А при том: в прошлом году вызывают меня в сельсовет, финотделов агент спрашивает: «Сколько, папаша, деревьев в твоем саду?» А чума их знает, говорю ему, иди сам считай. Он не погордился, пришли комиссией, пересчитали все дерева, финотделов агент и говорит: «Каждое косточковое дерево, ну, слива там или еще какая-нибудь вишня, четыре штуки их считаются за одну сотую платежной земли, а каждое семечковое, яблоня ли, груша — за одно дерево — одна сотая». — Это, говорю ему, даже уму непостижимо, как у вас получается. С одной стороны, указание, чтобы сады разводили, а с другой — плати за каждое дерево, а мне от этих деревьев пользы, как от козла молока, они ни фига не родят. Я уже прикидываю: не порубить ли часть дерев?
С нар, из полуосвещенного угла, раздается голос:
— Ближе к делу, дед!
— Оно и так близко. Поначалу-то я шибко возрадовался, когда услыхал про семьсот тысяч садов да про пруды, а потом и оторопь меня взяла. Ну, пруды — это дело другое, там с карася налогу не возьмешь, с него только шелухи наскоблить можно, а вот сады… Тут, ребятки, надо кое-что умом постигнуть… А что как в Москве самый главный министр по финотделу, фамилия его такая… вот позабыл, дай бог памяти… Ведь читал же в газетке недавно, а запамятовал…
— Зверев? — подсказывает учетчик.
— Вот-вот, точно, эта фамилия. А что как этот самый товарищ Зверев удумает штуку да как шарахнет налогом на все семьсот тысяч садов, тогда что? А ведь там что ни дерево, то либо семечковое, либо косточковое, это вам не крученый вяз и не бересклет с бородавкой!
— До чего же ты вредный человек, дед Платоныч! — раздраженно восклицает учетчик и в сердцах захлопывает журнал. — Вечно ты нагородишь какой-нибудь чепухи, интерес испортишь…
Явно обиженный старик встает во весь свой немалый рост, и голос его гремит под низким потолком вагончика:
— А что я такое нагородил? Я сказал, что это дело надо как следует умом постигнуть и обсудить со всех сторон. И что вы, еж вас наколи, мне рот затыкаете? Меньше вашего я понимаю? Семьдесят два года прожил — и меньше понимаю? Как бы не так! А я так скажу: нужно послать от колхоза письмо товарищу Звереву и в письме прописать — что
— Обойдется и без письма, — решительно говорит один из трактористов. — Будем с лесополос фрукты сымать — будем и налог платить, не обедняем, и нечего хвостом вилять. Ты, дедушка, привык все по старинке гнуть…
— Идите вы к чертям собачьим! — окончательно выведенный из терпения, гремит обиженный старик и, за рукав стащив с нар свой зипун, накидывает его внапашку и идет к выходу.
В дверях он сталкивается с двумя запоздавшими трактористами. По широченному развороту плеч в одном из них без труда угадывается Василий, второй, очевидно, — Федор. У него лихо закрученные черные усики и смешливые карие глаза. Сторонясь от широко шагающего старика, он говорит глуховатым баском:
— Опять Трифона Платоныча обидели? Небось, опять чего-нибудь начудил, а вы его обидели? У него от гнева аж вроде дым из ноздрей идет…
— Э, дурак щенячий, и ты туда же? — на ходу бросает старик и выходит, хлопнув дверью.
Федор смеется, подмигивает мне:
— У нас тут не скучно, если кина нету, — дед его заменяет. Ужасно дотошный дед, он всякой дырке — гвоздь. Ни один разговор без него не обходится.
Бригадир, кряхтя, разувается, тщательно вытирает промасленной тряпкой сапоги и, приподняв голову, говорит:
— Налог — это обыкновенные пустяки, главное — дадут ли нам разные трумэны доделать это великое дело, на свой лад повернуть природу? Вот они как взбесились, к войне готовятся, да еще с каким старательством, аж министры ихние от натуги с ума сходят!
— А ты и на самом деле войны испугался? — улыбается механик.
— И черт-те чего мне бояться? Пущай они боятся! «Нас побить, побить хотели, побить собиралися…»
«А мы сами не робели, того дожидалися!» — нараспев тянет чей-то густой бас с дальнего конца нар.
— Боится тот, кому страх пятки скоблит, кто без штанов в окна высигивает, вроде этого Форрестола. А мое дело маленькое: сел на «тридцатьчетверку» и давай жизни, как раньше фрицам давали! — Бригадир улыбается, щурит глаза. — А какие машинки после войны пошли!..
Все время молчавший колхозник нерешительно спрашивает:
— А что же это в Америке за мода такая пошла? С чего этот голоштанный министр из окна высигнул? Я что-то не слыхал.
— Втемяшилось ему ночью в дурную голову, будто Красная Армия в Америку вступила, ну, вот он нагишом и полохнул в окно, — снисходительно объясняет механик. — Они, эти вояки, известные. Сами грозятся, а из самих уже загодя начинает капать, и штаны без подтяжек на них не держатся… В гражданскую войну был такой хлюст — белый генерал Гусельщиков. Грозился всех большевиков перебить. Ну, и захотелось нам пощупать его, какой он прочности на излом. Зимою, ночью, полковой разведкой вскочили в станицу Усть-Хоперскую, а он там со своим штабом пьяный спал, не ждал дорогих гостей… Тоже не успел штанов натянуть! Тридцать верст скакал на коне по морозу в одних подштанниках. Так и не могли догнать сукина сына!
— Наверно, обморозился, бедняга? — с притворным сожалением спрашивает Федор.
— А я после этого с его женой не разговаривал, — механик машет рукой и под общий хохот тоже начинает разуваться.
Умащиваясь спать, еще долго говорят об успехах китайской Народно-освободительной армии, о Всемирном конгрессе в защиту мира, о положении в Индонезии, о погоде и о том, что пока опережают они в социалистическом соревновании соседний район, а как будет с уборкой — неизвестно… Постепенно голоса стихают.
Выхожу из вагончика. Месяц примерк, и словно крупнее стали звезды. Над степью все тот же ровный гул тракторных моторов, а над Каменным логом, там, где пенятся в буйном цветении заросли терновых кустов, — гремучая и завораживающая дробь соловьиных раскатов.
* * *
Пережив в жесточайшую из войн самые суровые испытания и обретя булатную крепость, самоотверженно трудится наш народ на лесах новостроек, на заводах и шахтах, на безгранично раскинувшихся колхозных полях, на промыслах и в лабораториях, трудится во имя мира, во имя своего счастья и счастья поколений.
Тысячи наших юношей и девушек, которым партия и советская власть широко распахнули двери университетов, институтов, средних школ, жадно впитывают знания, стремясь скорее стать активными строителями коммунистического общества и прийти на смену тем, кто строил социализм и оставлял мирный труд для того, чтобы с оружием в руках и с беззаветной преданностью и мужеством в сердцах отстаивать от многочисленных врагов свободу социалистической родины.
Устами своего правительства наш народ неоднократно заявлял о неизменном стремлении к миру. На протяжении долгих лет наше правительство не раз ставило вопрос о всеобщем разоружении. Но давным-давно известно, что мир нужен только трудовому человечеству, а не тем, кто наживает миллиардные барыши на изготовлении средств уничтожения, на крови простых людей.
Американским монополистам и их друзьям в Европе, как воздух, нужна война, как вода, необходима человеческая кровь.
Они слепнут от бешенства, взирая из-за океана на незыблемую и все растущую мощь нашего государства; они дрожат от ярости, вслушиваясь в победную поступь Народно-освободительной армии Китая; в тупую и бессильную злобу повергают их успехи стран народной демократии, уверенно идущих к социализму, и черной ненавистью исполнены их сердца ко всему живому, гордому, честному — к свободолюбивым народам Греции, Индонезии, Вьетнама, — к тем, кто, истекая кровью, героически сражается за свою независимость, кого при всем желании никак не могут они поработить и удушить. Но подлинно животный и неистребимый страх испытывают капиталисты перед народами своих стран, перед их неуклонно растущей политической сознательностью и активностью. Они смертельно боятся своих простых людей, потому что знают, чья карающая рука возьмет их за глотку, когда наступит час расплаты за все их неисчислимые дьявольские злодеяния. И они спешат с войной, чтобы хоть на короткий срок оттянуть свою гибель и неизбежный крах своего хищнического строя, прикрытого фиговым листком «демократии»; они торопятся в тщетной надежде на то, что, обескровленные в будущей войне, народы присмиреют и не потребуют их к ответу. Напрасная надежда! Надежда, не стоящая выеденного яйца. Тот, кто всерьез хочет думать о будущем, не должен забывать прошлого, а на экране прошлого все еще чернеют тени висящего вниз головой Муссолини и на иной манер, но тоже повешенных главарей гитлеровской Германии.
Еще кровоточат на теле народов раны, нанесенные войной, светлый ум и мозолистые руки истинных хозяев земли не воссоздали еще всего того, что порушила война, не высохли слезы на глазах матерей и вдов, и детям нашим все еще снятся беспросветные ночные затемнения и обвальный грохот бомбежек, а воротилы с Уолл-стрита уже снова держат на тонком, туго натянутом поводке смерть. Хлопают на высохших берцовых костях ее широкие голенища солдатских сапог, и пустые глазницы незряче уставились на мирные кровли городов и сел земного шара.