Шофёрский фронт — дороги. Конечно, шофёрам и в окопах приходится сидеть, и пушкарей подменять, и на танки взбираться. Но главное — дороги. Редко-редко попадаются шоссейки, а чаще всего расстилается перед тобой вековечный, древний, как Русь, просёлок. То надёжный, покойный — доверься ему, как другу, и хоть баранку бросай! То скрытный, обманчивый, петляющий по глухим лесам, топким полям, крутым косогорам, по невылазной грязи, хоть на себе машину тащи!
Породила война и свою, особую дорогу: свежепроторенную у самого переднего края колею, таинственную и неожиданную, как сам бой, прострелянную снарядами и пулями, всю — под прицелом.
Мартовской ночью сорок четвёртого года попал и Алексей Якушин на такую фронтовую дорогу.
На армейском складе погрузили снаряды. Артиллерийский полк находился на подступах к украинскому городку. Что там происходит — шофёры толком не знали. На складе говорили, что городок взят ещё вчера и наши рванули вперёд и будто танки выскочили под самую Одессу.
Вечером водители балагурили с регулировщицами у разбитого хутора. Девушки точно знали, что городок освободила пехота, но дальше не пошла, а заняла оборону.
В полночь встретилась санитарная летучка, битком набитая ранеными. Они ворочались в фанерной будке, укрывавшей кузов, стонали, ругались, просили закурить.
— Какой там — город взяли, — зло крикнул кто-то из раненых, — на-кось, выкуси! Жмёт немец!
Грязно-серый, пахнущий порохом рассветный туман облепил ветровое стекло. Вытянув шею из кабины, Алексей следил за ползущим впереди «крокодилом». Его вёл Бутузов. Алексей смотрел во все глаза и всё же чуть было не натолкнулся на тягач, когда тот неожиданно остановился. Якушин тычком прижал тормоз. Мотор заглох, и тотчас в уши полезли грохот, железный стук. Они словно пронизывали сырую мглу, растворялись в ней, и было непонятно, кто откуда и в кого стреляет.
Бутузов стоял рядом с длинным и худым артиллерийским капитаном.
— За туманом проскочим, — говорил Бутузов.
— К сожалению, не удастся, — как-то очень уж вежливо отвечал капитан. — Дальше рельеф меняется, там возвышенность, над ней туман, безусловно, рассеялся.
— Тогда, может, здесь сгрузим, а уж к батареям полковым транспортом?
— Нельзя, нецелесообразно, — все так же вежливо возражал артиллерист. — Наши орудия на прямой наводке и сидят на голодном пайке. Уж будьте любезны подвезти к пушечкам.
— Буду любезен. По одной машине гнать, что ли?
— Вот именно, по одной и на значительной дистанции, иначе возможны неприятности.
— Поехали.
Дорога пошла на подъем. Туман редел. Развиднелось.
Лейтенант снова остановил колонну. Отсюда, понял Якушин, начнётся бросок к батарее.
Алексей оглядывал темно-бурое, исхлёстанное бугристыми колеями поле, все в рваных клочьях, будто из распоротой шубы вылезла старая грязная вата. Нерастаявший ночной туман перемешался с дымными кустами разрывов, с курящимися выдохами орудийных и миномётных выстрелов. Лейтенант Бутузов подошёл к «газику» Алексея, с маху ударил грязным сапогом по тугому баллону, сказал:
— Ну-ка, встань, Якушин, смотри… Видишь за посадкой бугор, круглый, словно кулич? На нём — батарея. Надо вправо держать, тогда подъедем к ней с обратного ската.
Алексей согласно кивнул, не решаясь признаться, что не рассмотрел ни посадку, ни батарею. Глаза как будто подёрнуло дымкой.
— Ладно, — видимо, поняв его состояние, заключил взводный. — Дуй за мной. Не отставай, но и не прижимайся. За нами поедут остальные. По машинам!
Алексей стремглав прыгнул в кабину своей полуторки, заёрзал на потёртом сиденье. Щиток с облупившейся краской прыгал перед глазами, холодный ключ зажигания словно ускользал из пальцев, нога давила в пол мимо педали стартера.
Он перевёл дыхание. И увидел, как пошёл вперёд «крокодил». В то же самое время руки Алексея сработали сами, мотор завёлся. Алексей погнал машину вслед за удаляющимся тягачом. «Ничего, ничего, — успокаивал он себя, — пока ведь безопасно, не стоит психовать».
«Крокодил» шёл ходко, подобранный, присадистый, он будто стлался по земле и уходил, уходил. Алексой забыл наставление взводного — сохранять дистанцию, и теперь весь смысл его существования заключался в том, чтобы догнать «крокодила», приблизиться вплотную.
«Газик» бросало, руль вырывало из рук. Внезапно обострившимся боковым зрением Алексей засёк справа резкий провал траншей и в ней, как тени, согнутые чёрные фигурки бойцов. «Куда мы? Неужели проскочили передний край и летим прямо к немцам?» Но впереди маячил тягач, и Алексей думая лишь о том, как бы догнать Бутузова, непременно догнать, опять нажал на газ.
Взрыва он не услышал. Машина вздыбилась, подпрыгнула, зазвенев разбитыми стёклами, и ворвалась в едкий, вонючий столб дыма. «Газик» пошёл опять, припадая теперь на правую сторону, сминая, сжевывая дисками пробитые шины.
Когда пространство перед разбитым ветровым стеклом расчистилось, Алексей увидел в сотне метров перед собой «крокодила» и каких-то людей. Ещё весь во власти бешеной гонки, не в силах остановить машину, он пролетел мимо тягача, и сзади до него донеслось:
— Сто-ой, дура!
Он всем телом нажал на тормоз. Полуторка, подскочив задком и вильнув, зарылась передними колёсами в свежевыкопанный грунт. Якушин с тяжёлым сипеньем выдохнул воздух.
Когда негнущимися ногами он ступил на шаткую землю и, пошире раскрыв глаза, стал разбираться, где, собственно, находится, в кузов его машины уже прыгнули в подоткнутых под ремень шинелях артиллеристы. С бережливостью они стали снимать снарядные ящики и укладывать их в штабель.
Якушин подошёл к взводному. Среди работавших людей он почувствовал себя в безопасности и подумал, что все в общем-то прошло не так уж плохо. Он ждал похвалы.
— Не мельтеши! — крикнул взводный. — Опросталась машина — отгони за бугор, а сам лезь в щель.
Батарея, получив снаряды, стала бить по противнику. Шесть орудий загрохотали одно за другим.
Выцырнул из тумана карнауховский «ЗИС». То была приметная в автовзводе машина. Ещё до войны водил её Каллистрат по леспромхозовским делянкам, а в конце сорок первого был призван в армию вместе со своим «ЗИСом». Кузов и кабина у него были деревянные, из крепких досок. Грузовик чем-то напоминал рубленую избу.
Каллистрат души не чаял в машине. Ревностно следил за ней и постоянно клянчил у взводного то новый карбюратор, то свечу, то баллон.
Алексей подумал, что и сейчас, среди огня, Каллистрат Карнаухов бережно и обдуманно ведёт своего «Захара», как называли во взводе «зисок», — помня о моторе, рессорах и скатах, не забывая, когда и где нужно переключать скорость.
Вокруг бушевали разрывы, а когда машина поднялась на взлобок, забили немецкие спаренные малокалиберные зенитные пушки. Они вели настильный огонь, и веер осколков прометал дорогу.
«ЗИС», как бы споткнувшись, пошёл короткими рывками, потом закрутился, выполз из колеи, замер.
«Все, — встревожился Алексей, — все». Он посмотрел на взводного, на капитана-артиллериста, как будто те могли чем-то помочь Карнаухову. Капитан и Бутузов безмолвно следили за «ЗИСом». Что тут можно поделать? Вот-вот стальная струя скосит карнауховскую машину.
Но случилось удивительное. «Захар» вдруг ожил и, набирая скорость, помчал к батарее. Он катил, подпрыгивая на ухабах, а за ним вспыхивала фонтанами земля. Перевалив бугор, машина остановилась.
Бутузов, капитан, шофёры бросились к ней. В кабине, откинувшись к задней стенке, полулежал, обливаясь кровью, Каллистрат Карнаухов. Рядом, изогнувшись, держал баранку Клаус Бюрке.
Алексей вместе с Бутузовым и Слядневым вытащили обмякшего, грузного Карнаухова.
— Ну и Бюрке, — проговорил взводный. — Каллистрата вызволил.
— Может, лейтенант, фрица в герои запишем и на медаль подадим, — зло сказал Курочкин. — Шкуру он свою спасал, и ничего больше.
7
Как приказал лейтенант, машины угнали за высотку, в лощину. Шофёры ушли в окопы и щели, благо их тут было нарыто немало — и своих, и немецких. Алексей оказался в окопе, который был подлиннее и попрочнее других. Рядом был окоп Карнаухова.
Немцы злились: наши беспрерывно молотили их оборону из пушек и миномётов. В ответ гуще летели фашистские снаряды. При близких разрывах стенка окопа толкала в спину.
И было состояние неопределённости и беспомощности. Что-то вроде бы надо делать, а что — непонятно. Например, бежать к своей машине. Но зачем? Пока с батареи никуда не уедешь, да и приказа нет. Или податься к артиллеристам? А на кой ляд ты им нужен?
Тягостным было ожидание разрыва снаряда, а ещё пуще — мины. Она ныла, казалось, у самого уха: «иду-иду-иду…» Ещё в дороге Карнаухов говорил Алексею» «Хуже нет, когда мины летят — до души достают».
Раненный осколками в плечо, руку, обмотанный бинтами, Карнаухов полулежал, упираясь согнутыми ногами в стенку окопа. Время от времени Якушин всматривался в посеревшее лицо этого грузного ширококостного мужчины в грязной измятой ушанке. Пожалуй, здесь это был самый близкий человек. Карнаухов понимал Алексея так же хорошо, как и лейтенант. А кроме того, — Якушин не впервые думал об этом — чем-то характер Каллистрата напоминал характер его, Алексея, бабушки. Той, что, прожив в Москве без малого полсотни лет, все ещё чувствовала себя в столице, как в своей рязанской деревне Барановке.
Бабушка Ефимья Федоровна, или, как она называла себя, Афимья, тёплыми вечерами выносила на улицу табуретку и усаживалась у парадного, как в давние времена на завалинке. В переулке её знали, прохожие здоровались с ней, иные останавливались, и тогда она расспрашивала их о разных разностях. Бабушка часто посылала в деревню письма своим почти столетним отцу и матери. Так и не выучившись грамоте, диктовала письма внуку. Алёша вскоре запомнил их, так как они дословно повторяли друг друга. «Милые и дорогие мои родители, тятенька и маменька, — не слушая диктовки, писал он, — во первых строках своего письма я вам низко кланяюсь, целую несчётно и желаю здоровья и радости на многие леты».
Наверное, и Каллистрат Прокофьевич пишет такие же письма в свою деревню. Он домовит и внимателен, согласен выслушивать всех, в нём живёт неистощимый интерес к людям и готовность удивляться… А сейчас под закрытыми глазами Карнаухова чернеют полукружия, словно следы от вдавленных монет.
В одну из минут неверного затишья, когда визг и грохот отдалились, дым рассеялся, Алексей снова поглядел на Карнаухова. Мягкие, толстые губы Каллистрата чуть раскрылись в улыбке, обнажая редкие и крепкие желтоватые зубы старого курильщика.
— Семеныч, а Семеныч, — прошептал Каллистрат, — ты бы опять про Третьяковку рассказал…
Нет, Алексей не ослышался. Никто другой на всём фронте, кроме Каллистрата Карнаухова, не мог обратиться с такой просьбой.
То была их маленькая тайна. Ещё когда Они ехали в эшелоне из Москвы и Алексей, забившись в угол вагона, ёжился на нарах, Карнаухов прилез к нему и стал донимать вопросами: кто ты такой и кто твои родители, где работал, учился?
О себе же сказал неожиданно:
— И я, парень, в Москве-то бывал. Ну не то чтобы жил, а бывал, и уж одну штуку на всю жизнь запомнил, право слово. Есть там, парень, такая Третьяковская галерея, выставка картинная. Это — да…
— Тыщу раз в ней был, — с превосходством коренного москвича ответил Якушин.
— Ну-у?
Якушину самому стало неловко за своё хвастовство, и он пояснил:
— От нашего переулка до Третьяковки две остановки. Мы туда с учительницей ходили, даже лекции там слушали.
Удивление и восхищение Каллистрата Прокофьевича были искренними. Слушал он серьёзно, вдумчиво. А то ведь всякое случалось. Вон в шофёрской школе — восхитятся ребята московскими познаниями Алексея, а потом на смех подымут. «Подумаешь, москва-ач», — говорил длинноносый смуглый южанин, кажется, одессит, фамилию которого Якушин не запомнил.
— Выходит, ты Третьяковку эту самую знаешь, — проговорил Карнаухов, придвигаясь поближе. — Значит, и такую вот картину помнишь? Ночь чёрная, как сажа, таких ночей я и не видывал, а в небе луна бледненькая, прозрачная, как льдинка, тонкая. А под луной — речка серебром отблескивает. Что в этой картине такого особенного — в толк не возьму, а стоял подле неё битый час, отойду и опять возвернусь. Даже место запомнил.
— Висит над лестницей, над перилами, высоко, — уже весело сказал Алексей.
— Ну-ну, точно.
— Куинджи. «Ночь на Днепре».
— А я, парень, художников пофамильно-то не знаю, а вот ночь эта мне и в деревне все вспоминалась, и во сне даже снилась.
С тех пор они не раз говорили о Третьяковке. Якушин приметил, что в памяти Каллистрата Прокофьевича, на удивление крепкой и своеобразной, сохранились впечатления далеко не о всех полотнах, которые он повидал. Когда Алексей говорил о верещагинских картинах «На Шипке все спокойно», «С оружием в руках — расстрелять» или «Старостиха Василиса», Карнаухов не поддерживал разговора. Зато часто вспоминал пейзажи Левитана и Шишкина. Особенно обрадовался, когда Алексей сообщил, что Шишкин некоторые свои картины писал в тех местах, где родился и жил Карнаухов.
В сёлах на ночлеге, в поле у машин Алексей и Карнаухов мысленно путешествовали по Третьяковке. Алексеи не предполагал того, что и потом ещё не раз в своей жизни, вдалеке от дома, будет сближаться с людьми именно через воспоминания о Москве. И не раз ещё будет говорить о том, как проехать к МХАТу, какая картина висит в Третьяковке рядом с «Заставой богатырской», и даже припомнит маленькую кондитерскую в Столешниковом переулке, где продают самые вкусные пирожные. Москва будет всегда с ним.
И вот сейчас в этом окопе, в короткое затишье боя, услышал он просьбу раненого шофёра:
— Так обскажи, Семеныч, эту вот мне картину. По низу — все снег да снег, отливает он и синевой, и краснотой, будто кровью, а по нему — санный след, глубокий, так и ступить в него хочется. А по следу сани-розвальни бегут, а на них — старуха худая, высохшая вся, видать, староверка — толпу двуперстным крестом осеняет.
— «Боярыня Морозова», — ответил Якушин. — Сурикова.
Над окопом навис ужас. Его несла свистящая мина, «А-ах!»
Тугой удар оглушил Алексея. Запах пороха заполнил все. Минуту-другую Якушин задыхался, хватаясь за горло. Глаза не видели, уши не слышали.
Где же Карнаухов? А, вот он, поднимается, здоровой рукой вытирает лицо.
Они встретились глазами, оглядели друг друга и улыбнулись: живём!
8
На войне не все печали — случаются и радости. Взяли у противника высотку — вот и здорово, хотя за ней ещё сто, тысяча высоток, деревень, посёлков и городов. Передохнуть толком не придётся — и снова в путь. Но как желанен и дорог этот часок отдыха, особенно если можешь распорядиться им по-своему.
В начале марта Н-ская танковая бригада и приданная ей артиллерия, за которой следовал автовзвод, вступили в южноукраинский городок.
Всю ночь при неярком свете фар шофёры ремонтировали и чистили машины, меняли скаты, клеили камеры, скоблили лопатами бородатые наросты грязи на днищах кузовов, крыльях, осях. Проверяли моторы, драили капоты и радиаторы. Что касается техники, Бутузов никому спуску не давал. Пока возились с автомобилями, головы не поднимали.
— Пошли в город, — сказал Сляднев Алексею, когда работа была закончена. — Посмотрим, что там и как…
— А можно? — усомнился Якушин.
— Все бы ты спрашивал, а я бы отвечал.
— Лейтенант разрешит — тогда пойдём.
— Некогда твоему лейтенанту разрешения давать, он к начальству пошёл на доклад. Только ему и думать про Лешку Якушина. — Сляднев сдвинул набекрень фасонистую кубанку. — Сказано — идём!
Из каменной поклёванной пулями ограды городского парка, где стояли машины, вышли на улицу. Немощёная, вся в жидкой грязи, она была усыпана осколками стекла и черепицы, изрезана по обочинам узкими щелями. Дома глядели мертво, многие были разбиты и сожжены.
Улица вывела на площадь, забитую людьми. Будто все жители городка и все солдаты, взявшие его, собрались здесь, перед сероватой церквушкой, с поблёкшим куполом. Штукатурка на стенах была побита; как раны, краснели пятна кирпичной кладки.
Сляднев стал протискиваться сквозь толпу, Следом — Якушин. И вскоре они оказались перед церковными воротами. С перекладины спускались туго натянутые верёвки, на них висели трое — в танкистских куртках и кирзовых сапогах. На голове одного сохранился рубчатый шлем. Волосы двух других сбились на лица, В желтоватых лучах солнца чернели неестественно вытянутые шеи. Тела танкистов были истерзаны штыками.
Близ церковной ограды стояли два командира — коренастый, со смуглым лицом танкист и высокий пожилой полковник в папахе. Каждое их слово было слышно в напряжённой тишине.
— Разрешите, товарищ полковник, схороним ребят, — говорил танкист.
— Похоронить — и как полагается… Времени тебе даю час, а потом сразу ко мне. Получишь задачу на марш… Петрова так и не нашли?
— Нет. Все кругом облазили — нет.
— На Петрова наградной представь. На орден Красного Знамени.
— Есть.
По знаку, поданному командиром-танкистом, из толпы вышли бойцы в танкошлемах, ножами обрезали верёвки, приняли на руки казнённых и тихо понесли по площади. Перед ними, образуя коридор, расступался народ.
Пехотинцы, артиллеристы, связисты с катушками за плечами и местные — старики, старухи, дети — сгрудились вокруг плотного, средних лет танкиста. Что-то выспрашивали. Алексей притиснулся ближе. Танкист мял в руках огромные перчатки и, отвечая людям, рассказывал о командире танка младшем лейтенанте Петрове и его экипаже.
Якушин понял, что танк Петрова первым ворвался в город. Эта «тридцатьчетверка» стояла на правом фланге нашего наступающего подразделения, на невысоком яру, над речкой. Внимательно наблюдая за фашистской обороной, младший лейтенант нащупал в ней слабое место: на противоположном берегу был участок, где немцы не поставили орудий. Надеялись, что русские танки не спустятся с крутого берега. Гитлеровцы просчитались.
Танк Петрова с ходу рванул к реке и по броду проскочил её…
— А вы Петрова знали? — спросил у танкиста Алексей.
— Немного. Он недавно с пополнением прибыл, с Урала. Парень красивый, молодой, лет девятнадцати-двадцати. Училище недавно окончил. До этого боя ещё не обстрелянный был… Может, и жив ещё… Заловили немцы танк, шарахнули из пушки. Ребят схватили… А Петрова? Неизвестно, что с ним приключилось.
— Где его танк прошёл?
— К берегу спустись — все поймёшь: и где, и как…
За спиной Якушина кто-то тяжело засопел. Оглянувшись, Алексей увидел Сляднева. Тот слушал танкиста и неотрывно смотрел на церковные ворота, на перекладине которых, покачиваясь на ветру, висели обрывки верёвок. Кубанка Сляднева была опущена на лоб, лицо словно подсушенное, губы сжаты. Он вдруг круто повернулся и, не сказав ни слова, зашагал прочь, вдоль церковной ограды.
— Василий, ты куда?
— Не ходи, Лёша, за мной, один хочу побыть…
Якушин двинулся по городку. Он шёл и думал о Петрове, младшем лейтенанте, своём ровеснике, который несколько часов назад совершил подвиг. Проходя размытым в половодье песчаным берегом, заметил ещё свежую, врезавшуюся в мягкий влажный грунт танковую колею и вспомнил рассказ танкиста. След «тридцатьчетверки» выходил из мутной воды как раз напротив крутого, с осыпями, обрыва, который вздымался по ту сторону речки.
Якушин отправился по следу. Подмяв хлипкие жерди тына, танк прошёл по осевшим огородным грядкам, по узкому прибрежному переулку и свернул налево, на улицу с глинобитными и кирпичными домами. Выворачивая булыжники мостовой, «тридцатьчетверка» вырвалась к городскому скверу. В центре его Алексея увидел немецкую батарею. Тяжёлые орудия, сбитые ударами мчащейся брони, лежали вповалку, вверх колёсами. Алексей шёл дальше по пути танка младшего лейтенанта. Увидел искорёженную спаренную зенитную пушку «эрликон», её стволы были смяты и будто завязаны в узел. За ней валялись два перевёрнутых грузовика…
«Тридцатьчетверку» Петрова Алексей нашёл неподалёку от церковной площади, у самого крыльца разрушенного кирпичного дома. Башня танка была снесена. Похожая на огромный черпак, она лежала метрах в пятидесяти, в палисаднике, на другой стороне улицы.
«Боекомплект сдетонировал, — подумал Алексей, глядя на чёрную, опалённую жарким пламенем броню. — Ведь знали ребята, на что шли… Я вот горючку да снаряды возил, под обстрел попал и то страху натерпелся, а они сами в атаку рванули. Я за взводным тянулся, как на буксире, а Петров все сам продумал, решил и, не дожидаясь приказаний, вступил в схватку… Зелень ты, Лёша, салага, слаб в коленках. Как тебе ещё далеко до младшего лейтенанта Петрова!»
Ребристый осколок, спрятанный в боковом кармане гимнастёрки, лежал рядом с комсомольским билетом. Алексей ощупал кусочек стали и подумал, что теперь он будет напоминать не только о боевом крещении, но и обо всём, что накапливается за фронтовые дни и месяцы у тебя на душе. Повешенные врагами танкисты, товарищи, что прошли рядом, младший лейтенант Петров, судьба которого пока неизвестна, — это тоже напоминание! Осколок, как пепел Клааса из «Тиля Уленшпигеля», будет жечь твоё сердце.
…Пора было возвращаться во взвод. Бутузов наверняка заметил отсутствие, теперь, поди, мечет громы-молнии.
Чавкая сапогами по жидкой грязи, Якушин побежал в расположение автовзвода.
9
Машины, надраенные и заправленные, стояли в полной боевой готовности около чудом уцелевшей блекло-голубой оркестровой раковины. Шофёры расположились рядом, в тесовом павильоне. Крышу его смело взрывной волной, и через пазы дощатого потолка сочились солнечные лучи, расчерчивали тетрадными линейками грязный пол. На нём валялись обрывки немецких газет, тюбики с красками, кисти, жестяные банки с мелом, к стене был прислонён намалёванный на покоробившейся фанере плакат: чёрный субъект в шляпе грозит кому-то пальцем. Под ним подпись: «Пет! Файнд херт мит!» («Враг подслушивает!»). В углу стояла гипсовая скульптура Гитлера. Рука его, вытянутая для фашистского приветствия, болталась на проволоке. Казалось, фюрер скребёт себе живот.
Вопреки ожиданиям Якушина, лейтенант отнёсся к самовольной отлучке довольно безразлично, про Сляднева даже не спросил. Он беседовал с Карнауховым.
Каллистрат, перекрещенный свежими бинтами, лежал на внесённой в павильон садовой скамейке. Лицо его, одутловатое и бледное, было спокойно.
— Слушай, Каллистрат, — говорил сидевший в ногах раненого Бутузов. — Мудрёным именем тебя нарекли, Оно, конечно, в святцах числится, но уж больно редкое.
— Это точно, — охотно откликнулся Карнаухов. — И дано оно мне не просто, а по особому случаю. Семейство наше было небогатое, отец, царство ему небесное, из последних жил тянулся. В деревне не получалось — в Вятку, а то и в Пермь на заработки ходил, плотничал, сапожничал, лес рубил, всяко старался. Заработает грош, а уж покуражится на целковый. Все ему хотелось, чтоб не хуже, чем у людей.
В семействе у нас все девки рождались. Пять штук их до меня случилось, трое выжили. А тут вдруг сын появился — это я. На радостях папаня загулял и махнул в село, к попу. «Ты, — говорит, — батюшка, восчувствуй, сын у меня народился. Дай ему такое имя, которого во всей округе нет, ни в нашей деревне, ни в соседних». Задал он попу задачу. Тот долго святцы листал — и спереду назад, и сзаду наперёд. Под конец нашёл. Так и вышел я Каллистратом.
Бутузов смеялся, довольный, что развлёк раненого. Лейтенант не эвакуировал Карнаухова на свой страх и риск. Перевязки ему делали в медсанбате. Не хотел Бутузов упускать хорошего бойца. Да и Карнаухов боялся покинуть взвод и потом затеряться в госпиталях. Машину вместо него водил сам Бутузов, а «крокодил» временно доверили немцу.
Клаус Бюрке сидел в уголке павильона, на ранце, подтянув колени к острому подбородку, уставившись в одну точку на стене. Смех лейтенанта заставил Бюрке вздрогнуть и испуганно оглянуться.
Якушину, после того что он видел на площади, было неприятно глядеть на Бюрке, на его аккуратно подпоясанную и уже вычищенную шинель, на лисий подбородок, даже на мозолистые руки. Что из того, что у этого немца руки рабочие! Наверное, так же сноровисто, как копались в моторе «крокодила», они затягивали бы петлю на шее пленного советского танкиста. Кто знает, какой он, этот маленький немец, на самом деле? И как бы он себя повёл, если бы, к примеру, Алексей Якушин попал к нему в лапы? Надо спросить у лейтенанта, что он думает об этом.
Взводный меж тем встал, оправил шинель, загнал на правый бок сбившуюся кобуру с пистолетом, поглядел на часы и сказал:
— Мне пора к полковнику. Всем быть на местах. А ты, Якушин, найди Сляднева. Немедля.
— Где я его возьму?
— Возьмёшь. Вместе ходили, вместе и ответ держать.
Значит, лейтенант все отлично помнил и ждал, что он, Алексей, сам расскажет об отлучке и отсутствии товарища.
Якушин было собрался идти искать Сляднева, но тот вскоре явился. Таким его Алексей никогда ещё не видел. Обычно весёлый, озорной, Василий теперь был задумчив и сумрачен. Он несколько раз прошёлся по скрипучим доскам павильона, искоса поглядывая на Бюрке. Молча вытащил из кармана шинели тряпичный свёрток. В нём оказался большой шматок сала. Положил его на скамейку подле Карнаухова.
— Закусите чем бог послал. Местные жители угостили.
— Ты где же гулял? — спросил Карнаухов.
— По городу ходил, одного младшего лейтенанта искал. Трех наших танкистов немцы повесили, четвёртый пропал, как в воду канул.
— Не знал, — вздохнул Каллнстрат.
— Ты что же, Алексей, и не рассказал?
— Не успел, — пробормотал Якушин.
В самом деле, почему промолчал он о том, как фашисты замучили танкистов? Не хотел расстраивать Карнаухова, которому и без того худо? Или беспокоился о том, как бы мгновенно вспыхнувший гнев шофёров не обрушился на Бюрке? Странно, неужели и после того, что увидел на церковной площади, он, Алексей, жалеет немца?
Сляднев коротко рассказал о казнённых и вышел из павильона, поманив за собой Якушина. Как только за ними захлопнулась дверь, Курочкин достал из прикреплённого к брючному ремню чехольника ножик с наборной рукояткой из алюминия и плексигласа и аккуратно разрезал сало на четыре части. Одну — с нежно-розовыми пластинками мяса — взял себе, принялся быстро жевать.
— Горазд ты на готовенькое, Павел, — сказал Карнаухов. — Почему на четверых поделил? А лейтенант? И немцу надо.
— Взводный у начальства подхарчится, а фрицу — шиш.
— А ну — режь на всех!
За дверьми павильона Сляднев остановил Якушина и сказал:
— Слушай, Лёша, поглядел я на убитых танкистов, и сердце зашлось. Три года воюю, всего навидался, а не могу ихнего изуверства понять, нелюди, они, что ли?
— И я, Василий, об этом думаю.
— Так вот, давай с Бюрке поговорим, узнаем, что за человек.
— Ладно, — согласился Якушин. — Ты спрашивай, я, как сумею, буду переводить.
Они вернулись в помещение. Сляднев прихватил два пружинных сиденья с полуторок, бросил на пол.
— Садитесь, в ногах правды нет. Побеседуем.
Они оказались друг против друга: Сляднев на продавленном автомобильном сиденье, немец — на своём меховом ранце. Карнаухов лежал, опершись на локоть. Курочкин стоял у приоткрытых дверей, чтобы видеть машины.
— Ты не спрашивай, в каком он полку служил, об этом уже дознались, — сказал Якушину Василий. — Ты вот что спроси: семья у него есть? Ну мать, отец, сестры, братья…
Алексей перевёл.
— Я имею мать, двух сестёр и одного брата, — ответил Бюрке, глядя на Сляднева. Очевидно, он понял, кто сейчас главный. Отвечал он в том же старательно-правильном школьном тоне, в каком спрашивал Якушин? «Хабен зи…» — «Ихь хабе…»
— А где отец? Погиб на фронте?
— Нет. Мой отец скончался от болезни и голода в 1924 году.
— Разжалобить хочет, — вставил Курочкин.
— Может, и правду говорит, — возразил Якушин. — В двадцатые годы в Германии были кризис и безработица.
— А мать у него кто?
— Моя мать служит в гараже у господина Мюллера.
— Кем служит?
— Убирает она, уборщица, в общем, — перевёл Алексей.
— Не буржуи. А сестры, братья ихние?
— Моя старшая сестра Ирмгард находится на сельскохозяйственных работах, мой брат Отто был часовым мастером, вернулся с фронта без руки. Не знаю, сможет ли он работать…
— Люди как люди, — задумчиво проговорил Сляднев. — Ты спроси, где действовала его часть.
— Наш артиллерийский полк, — доложил немец, — двигался по маршруту: Львов, Винница, Одесса, Ростов… Здесь он принимал участие в боевых действиях. Затем проследовал на Кавказ…
«Проследовал» — так и сказал Якушин, гордясь точным переводом.
— На Кавказ? — встрепенулся Сляднев.
— Да, Кавказ.
— Гляди, пожалуйста, земляка встретил, — вставил Курочкин.
Сляднев оставался серьёзным и пристально глядел на немца.
— Где бывали на Кавказе?
— Мы часто переезжали, не помню.
— Пусть вспомнит.
— Город Краснодар, — напрягся немец. — Усь… Усь-Лабянск…
— Стало быть, в Усть-Лабинскую наведывались, — Сляднев тяжело дышал. — А на хуторе Чурилин не бывали?
— Были вы в маленькой деревне Чурилин?-перевёл Якушин, внутренне напрягаясь, передавая скрытое ожидание Сляднева.
— Нет… Точно сказать не могу…
— Эх, Бюрке… — выдохнул Василий. — Скажи ему, Алёша, что были там фашисты, были они в моём Чурилйне. И в мой дом приходили… Стоит он на берегу Кубани, у самых плавней. И там, под ветлами, они шнапс хлестали, наши курки и яйки лопали, а потом петлю на шею моему кровному брату Георгию накинули, а ему и семнадцати лет не исполнилось. Повесили, как танкистов сегодня, и штыками искололи…
Якушин с трудом перевёл сказанное Слядневым, его, как и Василия, била нервная дрожь.
Клаус Бюрке вскочил со своего ранца. Он стоял бледный, с отвисшей острой челюстью. Дрожащими руками прикрывал лицо и грудь. Губы, как молитву, шептали: