Плохо ли, хорошо ли, но на греческом языке стали говорить теперь все те, кто искал причастия к культуре; на нем пишут и ап. Павел, и другой еврей — современник Христа александрийский философ Филон и вавилонский жрец Верос и римский император Марк Аврелий… От языка же неотделим воплощенный в его формах, во всем его строе идеал греческой культуры, греческой жизни и он становится теперь идеалом действительно общечеловеческим. Всякий, прошедший через греческую школу, воспринявший греческую «пайдею», уже эллин, какая бы кровь ни текла в его жилах. А развалины греческой школы, гимназиума, ареопага, археологи раскопали и на границе Аравии и в Англии. В старых и новых центрах эллинизма — в Афинах, в Александрии, в Антиохии — нарождается постепенно некая новая «элита», новый тип человека — перерастающего психологически границы города, родины, очага, более открытого к новым веяниям, встревоженного внезапно раздвинувшимися горизонтами.
Римское завоевание (второй и первый века до Р. X.) не прерывает этой эллинизации, а, напротив, продолжает и укрепляет ее. Культурно Рим сам «огречивается». И именно в римской мировой монархии эллинистическая эпоха достигает своего апогея. Рим приносит порядок и мир. После столетия войн и опустошений воцаряется, наконец, pax Romana, которой по праву так гордились римляне. Железная стена легионов ограждает империю от варваров, римское право утверждает повсюду справедливость, устойчивость, благополучие. С ними связан и экономический расцвет. А легкость путешествий, — благодаря удивительной сети дорог, план которых еще и сейчас можно видеть на портике Випсания в Риме — способствует не только обмену товаров, но и мыслей и книг. Неудивительно, что источник и символ всех этих благ — сама Roma Augusta — становится постепенно предметом культа, высшей ценностью этого нового объединенного человечества.
Но за внешним блеском и благополучием нарастает глубокий духовный кризис. Переплавляются вековые устои жизни, оказываются несостоятельными древние верования и традиции. Человек уже не удовлетворяется больше национально-бытовыми богами, ограждавшими замкнутый кругозор города, рода, племени. На смену им приходит скепсис и разочарование, и многие ищут уже новой духовной пищи в восточных «мистериях», которые мутной волной заливают Империю. В центре Рима строятся храмы Изиды, Кибелы, Диониса, в них совершаются таинственные обряды, несущие в себе обещание бессмертия и обновления. От религии хотят теперь уже не только помощи в житейских делах; в ней жаждут получить спасение от страдания, от зла, от страха смерти. Это эпоха предчувствий и ожиданий: «одна Империя, один мировой язык, одна культура, одно общее развитие в сторону монотеизма, и одна общая тоска по Спасителю», — так описал Гарнак обстановку, в которой начинается распространение христианства.
2
Но, конечно, нарочитым путем этого распространения не могло не быть еврейское рассеяние. Начавшаяся еще до Александра Македонского, но усилившаяся в эллинистическую эпоху, еврейская эмиграция из Палестины привела, в конце концов, к тому, что почти в каждом городе Империи возникли еврейские кварталы, связанные через свою синагогу, через свою религиозную организацию с религиозно-национальным центром в Иерусалиме. Павел, входя в новый город, мог быть почти уверен, что найдет в нем еврейское субботнее собрание, в котором сможет проповедывать Христа «от Писаний». По подсчетам историков, в этом рассеянии жило не меньше четырех миллионов евреев при общей цифре римского населения в пятьдесят миллионов.
Несмотря на бесчисленные религиозные запреты, и в рассеянии продолжавшие отделять еврейство от «нечистых», постоянное соприкосновение с эллинистической культурой не могло не привести к некоторым сдвигам. В отличие от палестинских раввинов, все больше замыкавшихся в бесплодных и мелочных ТОЛКОВАНИЯХ Закона, евреи рассеяния ощущали потребность объяснить свою веру внешнему миру, привести его к познанию единого истинного Бога, Творца неба и земли. А этой потребности отвечал со стороны «язычников» все усиливавшийся интерес к Востоку и его религиозным глубинам, уже указанная нами духовная тоска. Примерами такого сближения могут служить греческий перевод Ветхого Завета, завершенный в Египте к сотому году до Р. X. и сделавший библейское откровение доступным эллинистическому миру, а позднее — философия александрийского еврея Филона, в которой он пытается в понятиях греческой мысли выразить веру своих отцов, сделать ее понятной «внешним». С другой стороны, немало язычников обращается в религию Израиля, становятся евреями уже не по крови, но по той вере, по тому мировоззрению, в центре которых стоит ожидание Мессии и Его Царства.
Вот эта сеть синагог, покрывавшая всю Империю, и оказалась как бы провиденциально уготованным путем христианской проповеди. Через нее весть о Христе, споры и соблазны о Нем буквально в несколько лет обошли всю «икумени». Отсюда же проповедь Евангелия проникла в среду ближе стоявшую к еврейству и открытую его духовному влиянию. Из таких людей, разных по крови, но объединенных потребностью новой веры, жаждой перерождения и спасения и составились первые христианские общины.
Как совершалось это обращение? Мы очень мало знаем об этом, да вряд ли и можно и проповедь и обращение свести к одному определенному типу. Как и сейчас, как и всегда, религиозный кризис, заставляющий принять новую веру, неизменно индивидуален и тысячи причин, тысячи путей ведут к нему. Из посланий Павла мы видим, как он варьировал методы своей аргументации, как к разным группам обращался по разному. Но, конечно, всегда в центре всякой проповеди, к кому бы она ни обращалась, стояла «киригма»: возглашение нового факта, весть о Спасителе, принесшим избавление и мир. Это не были ни массовая проповедь — толпе, ни привлечение народного любопытства какими-нибудь внешними церемониями. Но огонь, зажегшийся в одном, передавался другому, но новый свет, озарявший лица, не мог укрыться от того, кто уже искал его и потому видел. Сильнее же всех слов служило христианству, конечно, то действительное обновление жизни, которое проявлялось в христианской общине, и в конечном итоге одно способное «доказать» живительную силу Евангелия.
Было время, когда первых христиан было принято искать в «социальных низах» Империи, в том международном пролетариате, который наполнял большие города, особенно порты, и где, из-за бедности и социального неравенства, казалось, легче могли прорасти слова о любви, о надежде, о новой жизни. Описание коринфской церкви у Павла как будто подтверждает такое предположение: «Посмотрите, братья, — пишет он коринфянам, — кто вы призванные: не много из вас мудрых по плоти (то есть образованных), не много сильных, не много благородных… Но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых; и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира, и уничиженное и ничего незначущее избрал Бог, чтобы упразднить значущее»… (1 Кор. 1, 26). Но все же неверно стилизовать раннюю Церковь в «пролетарские» тона, видеть в ней одно социальное явление и чуть ли не продукт классовой борьбы. У того же Павла в послании к Римлянам мы встречаем имя «Эраста, городского казнохранителя», в Афинах он обращает члена Ареопага — Дионисия, в Фессалониках «из знатных женщин немало». Послание Иакова укоряет богатых, значит, были и такие в Церкви, а позднее губернатор Вифиний Плиний будет доносить Императору Траяну о множестве христиан «разных сословий».
Но было ли их, действительно, очень много вначале? В конце второго века, обращаясь к гонителям христианства, Тертулиан пишет: «Мы существуем только со вчерашнего дня и, однако, мы наполнили всё ваше: города, острова, крепости, муниципии, лагеря, трибы, курии, дворец, сенат, форум… Если только мы враги ваши, то у вас больше врагов, чем граждан, потому что все ваши граждане сделались христианами». Это, конечно, риторическое преувеличение. Географически христианство, действительно, распространялось довольно быстро. В первом же веке большие церкви существуют в Сирии, Египте, Малой Азии, может быть, в Испании и Галлии. Но это не значит, что христиан было очень много. Во всяком случае, к моменту обращения Императора Константина, то есть к началу четвертого века, они все еще, по подсчетам историков, составляли не больше десяти процентов всего населения Империи. Можно утверждать, что в течение очень долгого времени Церковь сохраняла характер «малого стада», гонимого миром меньшинства.
3
Десятилетия, отделяющие апостольское «начало» Церкви от середины второго века, оставили нам очень мало памятников. Мы почти ничего не знаем о росте Церкви, о первоначальном развитии ее организации, учения, богослужения. Это дало возможность всевозможным «реформаторам» христианства или же «научной» критике строить об этой эпохе всевозможные гипотезы, по-своему восстанавливать и толковать ее. В ней обязательно хотели усмотреть какую-то «метаморфозу» церкви, разрыв с первоначальной «идеей» христианства, отраженной в Евангелии. Организованная Церковь с иерархией, учением, дисциплиной — какой мы снова видим ее в середине второго века — есть де продукт всех этих кризисов, «применения» к социальным условиям. Расплавленная, расплывчатая вера волей-неволей отлилась будто бы в формы мысли той эпохи, «эллинизировалась», отразила в себе влияние и потребности принявшего ее общества. Но в последнее время все эти теории всё очевиднее вскрывают свою несостоятельность. И со всё большим вниманием вслушиваются ученые в голос предания Церкви, еще так недавно представлявшегося им тенденциозной, почти злонамеренной выдумкой. Евангелие невозможно, оказывается, отделить от Церкви: оно в ней и для нее написано, есть свидетельство о вере Церкви: о ее живом опыте, и вне этого опыта его нельзя понять. Отрывки молитв, знаки и символы на стенах катакомб, несколько посланий одних Церквей к другим — всё это оживает сейчас в новом свете, раскрывается как единое развитие, а не чередование кризисов и разрывов. Не записанное могло таинственно жить и сохраняться в не прерванной памяти Церкви, в самой ее жизни и быть записанным иногда лишь столетиями позже. Так всё очевиднее становится, что Церковь и есть первичная сущность христианства, что не ее нужно «восстанавливать» и «оправдывать» на основании дошедших до нас отрывков, а что только в ней, то есть в признании ее «первичности» сами эти обрывки приобретают смысл и могут быть правильно истолкованы. Начав с разрушительной критики церковного предания, наука приходит постепенно к обратному результату: утверждает это предание, как самый надежный, самый авторитетный источник наших знаний о прошлом христианства.
Что же мы знаем об этих первых десятилетиях, об этих церквах, рассеянных теперь по всей Римской Империи?
Опять, как и в самый первый день в Иерусалиме, мы прежде всего видим христиан, «собранных в Церковь» — для Крещения и Евхаристии. Этой двуединой мистерией: рождением от воды и Духа и преломлением хлеба определяется вся жизнь Церкви и жизнь каждого из ее членов. Это не один из «аспектов» церковной жизни, не просто богослужение, это источник, содержание и вершина всего в Церкви, само сердце «первохристианства».
«Христианами не рождаются, а становятся», — эти слова Тертуллиана объясняют нам, почему о крещении и евхаристии больше всего говорят редкие памятники той эпохи. Христианами становились. А это значит, что в памяти каждого из них не мог не быть запечатлен тот день, когда после таинственного роста семени, брошенного в душу проповедью, после сомнений, проверок, мучений — он подходил, наконец, к воде Таинства. В ней должна была умереть старая жизнь, чтобы началась новая. В ней давалось сразу всё: прощение грехов, соединение со Христом, уверенность в смерти самой смерти, опыт воскресения и вечной радости, которой никто уже не мог отнять. И все это было не абстракцией, не «идеологией», а действительностью: выйдя из святой воды, новокрещеный не оставался один. Она вводила его в братство, в единство любви, в непрестанное общение. Таков вечный смысл Евхаристии: всегда через Христа с братьями. Один Хлеб, одна Чаша, разделяемые всеми и всех соединяющие в одно. Воспоминание, претворяемое в действительность; ожидание — в Присутствие. И как должны были звучать тогда слова Благодарения, дошедшие до нас из этой древней юности Церкви, которые произносил предстоятель над принесенными дарами: «Благодарим Тебя, Отче наш, за жизнь и ведение, которые Ты явил нам через Своего Отрока Иисуса. Тебе слава во веки. Как этот хлеб был рассеян по холмам и, будучи собран, стал единым, так да будет собрана Церковь Твоя от концов земли в Твое Царство… Помяни ее, чтобы избавить ее от всякого зла и усовершить ее в любви Твоей, собери ее освященную, от четырех ветров в Свое Царство, которое Ты уготовал ей»…
От воскресения до воскресения, от Евхаристии до Евхаристии: вся жизнь крещеного была отныне отмечена этим ожиданием собрания, встречи, общения, радостного исполнения любви. Пускай внешне все оставалось по-прежнему, пускай делами и заботами была, как и раньше, наполнена жизнь. В опыте Крещения и Евхаристии всё теперь освещено было новым светом, наполнено новым смыслом, преображено любовью. Каждый день, всякое дело в нем, были шагом на пути к последней победе Грядущего Господа, каждое собрание уже предвосхищало конечное единство в любви — за трапезой в невечернем дне Царства.
И потому только евхаристическим собранием — этим средоточием общины — и можно по настоящему объяснить само устройство Церкви, «организационный» аспект ее жизни. Только в свете Таинства эта организация воспринимается христианами не как простая, человеческая организация — с начальством и подчиненными, авторитетом и послушанием, а как живой организм, напоенный Духом Святым. В нем все человеческие «служения», все человеческие взаимоотношения становятся проявлением того же и единого Духа, служением Самого Христа в братьях Своих.
Во главе общины стоит Епископ. Его власть совсем особенная. Поставленный Апостолами или их преемниками — другими епископами, он для своей Церкви есть образ Самого Христа — Главы и Источника всей ее жизни. Без него ничего не должно делаться в церкви, потому что его служение, его особый дар, в том и состоит, чтобы собрание христиан через Таинства преображать в Тело Христово, соединять в неразрывное единство новой жизни. Он совершает крещение, приносит Евхаристию, раздает Дары в собрании. А со властью совершать Таинство неразрывно связана и власть учительства: он учит в собрании не от себя, а в Духе; он хранитель апостольского предания, свидетель вселенского единства Церкви. И из того же источника вытекает и дар пастырства: епископ — как Христос — имеет заботу о всех вместе и о каждом в отдельности, — он живое средоточие братства и общения христиан между собою. «На епископа нужно взирать, как на самого Господа, — пишет Св. Игнатий Антиохийский (начало второго века), — ибо епископы, поставленные до концов вселенной, одно с Духом Иисуса Христа». Поэтому: «ничего не делайте без епископа в церкви. Только та Евхаристия действительна, на которой он предстоит или им поставленный. Всюду где епископ, пусть там будет и община, подобно тому, как где Христос Иисус, там и кафолическая Церковь»…
Епископу в управлении церковью помогают пресвитеры — «старейшие». Если епископов Св. Игнатий уподобляет Христу, то в пресвитерах видит он апостолов. Поставленные, рукоположенные епископом, они помогают ему во всем, передают общине его учение, заботу, распоряжения. Христианство распространялось сначала почти исключительно по городам и потому первоначальная Церковь это именно городская община, собрание христиан в одно место вокруг епископа. Позднее, когда число христиан увеличится и такое единое собрание станет невозможным, городская община как бы выделит из себя сеть подчиненных ей пригородных общин или «приходов». Тогда пресвитеры заменят в них епископа, станут его полномочными представителями, как бы связующим звеном между ним и приходом. Таким образом через таинство епископского рукоположения все общины сохраняют свою органическую связь с Епископом, как благодатным «органом» церковного единства.
За епископом и пресвитерами следуют диаконы — «служители». Они — «уши», «руки», «глаза» епископа, его живая связь с своим народом. Сейчас почти совсем забыто «социальное» содержание общины. Единство современного прихода ограничивается богослужебным собранием. Но в ранней Церкви единство в богослужении было неотрываемо от самой реальной взаимопомощи, братства, общей заботы о бедных, о вдовах о погребении братьев, о сиротах. Нельзя участвовать в приношении Евхаристии, не принося реально своего «дара»: хлеб, претворяемый в Тело Христово, отделяется от того «насущного» хлеба, от тех плодов что приносят христиане в собрание — для общей трапезы и в помощь неимущим. И это не милостыня, не благотворительность, а первейшее условие самой христианской жизни. На диаконах же лежит забота о распределении даров, о помощи бедным, об организации «агап» — вечерей любви, словом, о том действительном единстве христиан, которое вытекает из их общения в таинстве.
Но если, по словам Св. Игнатия Антиохийского, «без епископа, пресвитеров и диаконов нет Церкви», это не значит, что одна иерархия «активна» в ней. Каждый член ее имеет свое служение и все они дополняют друг друга в нерасторжимом единстве. «Дары различны, но Дух один и тот же; и служения различны, а Господь один и тот же, производящий все во всех. Но каждому дается проявление Духа на пользу… Ибо как тело одно, но имеет многие члены и все члены одного тела, хотя их и много, составляют одно тело, так и Христос. Ибо все мы одним Духом крестились в одно тело… и все напоены одним Духом»… (1 Кор. 12). Вот этот идеал целого, в котором оно не подчиняет себе личности, но сама личность раскрывается, находит себя только в служении братьям, и есть идеал ранней Церкви, в свете которого нужно понимать различные формы ее организации.
Уже в посланиях Апостола Павла слово «Церковь» употребляется для обозначения как каждой отдельной общины, так и всех вообще христиан — то есть Церкви всемирной. И это так потому, что каждая община, как бы ни была она малочисленна, в единстве епископа, клира и народа сознает себя как воплощение всей Церкви, всего Тела Христова в этом месте, явлением и пребыванием — здесь — единого Христа. Каждая такая местная церковь убеждена в тождественности своей веры, своего учения, своей жизни с верой, учением и жизнью всех других церквей, «рассеянных до концов вселенной». Куда бы ни пришел христианин, он всюду найдет тот же преломляемый Хлеб — «раздробляемый, но не разделяемый», услышит то же благовестие, «включится» в то же единство. Один и тот же Христос всюду собирает братьев и во всей полноте Своей жизни и Своих даров присутствует среди них. Все Церкви имеют один источник и одну норму: апостольское предание; каждая может через своих епископов возвести себя к первому явлению Церкви: к чуду Пятидесятницы и к Иерусалимской первообщине, поэтому каждая в отдельности и все вместе имеют одну неразделимую жизнь и связаны одной любовью.
И это вселенское единство всех церквей в свою очередь также выражается в постоянном контакте, в непрерывной заботе всех о всех. Антиохийский епископ Игнатий, своими посланиями предупреждает другие церкви против возникающих лжеучений, епископ Поликарп из своей Смирнской церкви пишет Филлипийцам и едет в Рим, чтобы решить вопрос о праздновании Пасхи, римские христиане заботятся об умиротворении Коринфской общины… Христиане всюду сознают себя новым народом, собранным из всех народов, но от всех отличным: «Они не живут в отдельных городах — говорит послание к Диогнету, анонимный первохристианский памятник, — они не имеют особого языка или отличной от других жизни… Они обитают каждый в своем отечестве, но как бы временно. Ибо всякая чужбина для них отечество, и всякое отечество чужбина»…
В этой сети церквей с самого начала вырисовываются старшие церкви, составляющие в каждой области как бы центр общения: это церкви более непосредственно связанные с апостолами, более древние и многочисленные. В эти годы наступает закат Иерусалимской Церкви. Восстание евреев в 70 г. и разрушение Иерусалима заставляет христиан выселиться в Заиорданье. В 132 г. само имя святого города будет уничтожено императором Адрианом. Но этому первому, единственному по своему значению в истории христианства, центру теперь наследуют новые. Это апостольские «кафедры»: Римская, Антиохийская, Ефесская, Александрийская. Особенно — Римская, утвержденная кровью Петра и Павла, «председательствующая в любви», по слову Св. Игнатия Антиохийского. Позднее Рим будет притязать на вселенскую власть своего епископа и это притязание разделит Церковь. В те годы мы ничего не слышим об этих притязаниях. Никто не оспаривает авторитета и значения Римской Церкви: она первая и старшая, но в единстве и равенстве, как средоточие вселенского согласия всех Церквей…
Конечно, еще далеко от окончательного «оформления» церковного устройства. В разных церквах употребляются разные слова, наименования, определения. Но и за этой словесной неустойчивостью так очевидно вырисовывается стройный контур кафолической — то есть вселенской и единой Церкви. Она будет расти и развиваться. Но это рост жизни, рост дерева из семени, брошенного в землю, а не игра исторических случайностей, к какой хотели так часто это развитие свести.
4
Вопрос о гонении на христианство имеет длинную судьбу в исторической науке. Известно, что христиане с самого же начала возлюбили своих мучеников совсем особенной любовью. А эта любовь разукрасила всевозможными узорами сухие и часто слишком короткие описания мученических подвигов, дошедшие от древности. Так в Средние Века создалась «золотая легенда», в которой историческая правда смешалась с вымыслом, а сама суть гонений была сведена к элементарной схеме. Но одна крайность неизбежно приводит к другой. На смену наивной вере, легко уживавшейся с самыми неправдоподобными сказками, пришел сухой и разрушительный скепсис «просвещенцев», сначала попросту отвергший сам факт гонений. Для людей восемнадцатого века Рим рисовался идеалом справедливости, государственности, культурности. Откуда же мог взяться в нем фанатизм религиозного гонения, где в его истории встречаются все эти кровожадные императоры, слишком часто фигурирующие в средневековых житиях? Да, могли быть недоразумения, инциденты, но не больше. И Вольтер, эпоним и вдохновитель «просвещенства», злорадно вскрывает все нелепости, преувеличения и выдумки «золотой легенды», издеваясь над христианской наивностью. Но такая разрушительная, антихристианская критика и здесь принесла пользу: она смыла с памяти Церкви всю сусальную позолоту, но открыла такую подлинную красоту, такую правду о мучениках, которая не нуждается уже ни в каких украшениях и узорах. Из всей огромной житийной литературы были выделены, наконец, подлинные документы и они-то и позволили вопрос о гонениях поставить и решать по существу.
Прежде всего, вопрос о причинах гонений. Действительно, Римская Империя не была ни «кровожадной», ни «фанатичной». В момент появления христианства в ней процветали самые разнообразные религии и это увлечение римлян экзотическими культурами зло высмеивает уже Ювенал в своих сатирах. Чем же объясняется тогда эта упорная, трехвековая борьба с христианством, под конец почти безнадежная и бессмысленная?
Мы знаем, что сначала римская власть вообще не «заметила» христиан, не усмотрела коренного отличия их от иудеев. Иудейство же было хотя и странной, необычной, но законной религией. И вот «под покровом» ее, по выражению Тертуллиана, Церковь прожила первые десятилетия, и это позволило ей встать на ноги, распространиться и утвердиться по лицу всей Империи. Зато в этот период встречаем мы неприязнь, а часто даже и ненависть к христианам со стороны «толпы». Отсутствие храмов, ночные собрания, таинственные обряды, общие трапезы мужчин и женщин — всё это не могло не возбудить подозрений и естественно поползли самые чудовищные слухи: об оргиях, о магии, о ритуальных убийствах в христианских собраниях. Позднее мы увидим, что христиан ненавидела также и «интеллигенция». Но всё это, если и создавало благоприятную для гонений атмосферу, не могло быть всё-таки их причиной: римское государство было государством правовым и не допускало самоуправства и бесчинства. Поэтому единственную настоящую причину всего конфликта — это доказано неоспоримо — нужно искать в самой сущности римской государственности. Как всякое античное государство, Рим имел своих богов, свою национально-политическую религию. Она не была ни системой верований, ни системой морали. Верить римский гражданин мог и очень часто верил — в «богов чужих». Это был до мелочей разработанный ритуал жертвоприношений и молитв, культ, имевший прежде всего государственно-политическое значение. От соблюдения его зависело благосостояние Империи, «благорастворение воздухов», победа над врагами. Пускай это был всего лишь символ, в который почти никто не верил в эту смутную эпоху. Другого символа для выражения и сохранения единства, для воплощения своей веры в самого себя, Рим не имел. С этим символом было связано всё его славное прошлое, вся гордость побед, все традиции и все воспоминания. Отказаться от него значило презреть Рим, выйти из лояльности, оказаться бунтовщиком. И от всех своих подданных Рим требовал только одного: внешнего участия в этом государственном культе, как выражения лояльности, как подчинения себя римским ценностям и включения в римскую традицию. Сжечь несколько зерен ладана перед изображениями отечественных богов, назвать императора «Господом», исполнить обряд — вот всё, что требовалось от гражданина, и, исполнив это, он был свободен искать подлинной веры или вечного смысла жизни где угодно.
Для античного человека такое требование было самоочевидным. Для него религия была вопросом не личного выбора, но делом семьи, рода, государства. В религии он видел и ощущал национально-политическую скрепу, источник и санкцию человеческого общества со всеми его законами. Отказаться от своих богов значило отказаться от своей семьи, своего народа, своей родины. Его личная вера или неверие нимало не касались религии, так как сама религия никогда не была вопросом Истины, но всего лишь признанием «существующего строя», его законности и целесообразности.
И вот от исполнения этого самоочевидного, простейшего гражданского долга и отказались христиане и отказ оказался причиной гонения. В чем же глубокий, вечный смысл этого отказа? Это не был ни бунт, ни осуждение государства как такового, ни даже сопротивление отдельным его дефектам и порокам. Начиная с Ап. Павла, христиане могли смело утверждать свою «лояльность» к Риму, ссылаясь на свои молитвы за Императора, за власть и за родину. Но они не могли исполнить двух требований: признать Императора «Господом», совершить даже внешнее поклонение идолам, хотя бы и без веры в них. «Господь» — на языке того времени — означало абсолютного хозяина и владыку, обожествленного господина. Но для христиан весь смысл их веры был в том, что пришел и воцарился в мире единственный и настоящий Господь — Иисус Христос. «Бог соделал Господом и Христом Сего Иисуса» (Деян. 2, 36) — это значит, что Бог отдал Ему всю власть над миром, и что отныне Он единственный Владыка всей человеческой жизни. Всё Евангелие было вестью о наступлении Царства Божьего и о том, что пришло оно и воцарилось во Христе. «Един Господь»: мы уже не чувствуем теперь всей силы, всей парадоксальности этого сохраненного нами первохристианского возгласа. Но он звучал тогда (да и теперь должен был бы звучать!) как вызов миру, в котором каждая власть, каждое государство, каждый «коллектив» претендуют извечно на «Господство», на обожествление себя самих. Христиане принимали и государство и общество, но только в ту меру, в какую они не ограничивали господство Христа, не заглушали исповедания Царства. Ибо Царство Божие уже пришло и открылось в мире и отныне оно одно есть единственное мерило истории и человеческой жизни. Странным образом в борьбе христиан против языческого требования Империи усматривали их равнодушие к «внешнему» миру, стремление «освободиться» от него. На деле же в этом отказе исполнить требование, не принимавшееся всерьез даже теми, кто предъявлял его, явлена была на все века как раз вся мера ответственности христиан в мире. Отвергая «формальное» требование государства, они тем самым и его включали в перспективу Царства Христова, призывали — пускай пассивно — и его смириться перед Господом мира. Отвержение одного титула вскрывало глубочайший и важнейший из конфликтов: борьбу Церкви не против мира, а за мир, за приведение его к Царю, Своим Царством принесшего ему спасение.
Почти никто не верил в идолов, поклонения которым требовали от христиан. Но вот и здесь — своим отказом исполнить это требование христиане показывали, что они — почти одни — верили в них. Это значит — даже во внешнем, политическом культе идолов видели власть Диавола, оторвавшего мир от знания единого истинного Бога и заставившего его почитать истуканов. Но Христос пришел, чтобы освободить мир от этой власти. И тогда — в свете этой борьбы — само язычество оживало внезапно во всем своем страшном религиозном значении — как царство Лжи, как бесовское наваждение, с которым христиане вступали в смертельное единоборство.
Современное, даже христианское сознание, в этом конфликте видит борьбу за «свободу совести», за право человека сделать религию своим «частным делом». Для ранней Церкви смысл его, конечно, неизмеримо глубже. Христианство для нее не столько новая религия, а переворот, происшедший в истории мира: явление в ней Господа для борьбы с тем, кто узурпировал Его власть. Церковь — свидетельница Его пришествия и присутствия. Она знает, что Он воцарился и об Его Царстве возвещает миру. Но если Он Господь — всё должно принадлежать Ему, Он один должен быть Царем неба и земли. «Един Господь!» — вот последний смысл борьбы, ее подлинное содержание для Церкви.
5
Начало гонений озарено пожаром Вечного Города. В ночь на 16 июля 64 г. сгорела большая часть Рима и народная молва обвинила в поджоге самого императора: в своем воспаленном воображении Нерон мечтал будто бы о перестройке столицы. И вот, чтобы отвлечь от себя это подозрение, Нерон свалил вину на «людей, ненавидимых за их пороки и которых народ называл христианами… Сначала были схвачены те, которые признавали себя христианами, а затем, по их указанию, захвачено было множество лиц, которых и уличили не столько в поджоге, сколько в ненависти к человеческому роду.