б. тот самый, расщедрился-то на 300 фр., сказал… «не совсем салонно», как выразился дипломат. Он был недалеко от иностранца и слышал. Разумеется, я не стала его расспрашивать. Сказала еще, что «сыч вылез из своего дупла и бурно реагировал». Но Саша Белокурова поспешила все мне «объяснить». Я знаю, ты ее не любишь за ее циничность и вульгарность, — эту, как ты зовешь, «мясную лавку». Я не терплю ее «словечек». В общем, она, вот именно, вульгарна, «гола» — «мадам сан-жен», по дипломату. Но тут она была искренна, даже расплакалась. Обняла меня, стала целовать: «пусть бы так про меня… но ты-то, ты… за что!» Не выношу этого ее «ты», но тут она была искренна. По ее словам… пишу тебе все, как ты хотел, — пьяный голландец пробурчал негромко, будто сам с собой, — «интересно, сколько эта стоит?» К. тебе сознательно преувеличил, чтобы раздражить. Слов — «за сколько можно иметь» — не было сказано, хотя… смысл тот же. Ты хотел, чтобы я все сказала, вот «все». Голландец уверял, что это относилось «к другой особе», которая меня сменила. После меня выход Саши Белокуровой… м. б. потому и плакала она, не знаю. Мне ее жаль, жизнь ее, как она говорит сама, «случайная». Подобное у нас бывало. Ну, бывают пьяные, ну… «иностранное веселье». Тот, американец, принял бурно. Поднялся, повалил стол, мрачно придвинулся к голландцу и без слов ткнул кулаком под челюсть. Голландец покачнулся, схватил бутылку, граф почему-то растерялся. Американец снял смокинг, — в тот вечер он был в смокинге, — и крикнул — «бокс»! Говорят, был страшен. Казаки говорили: «так распалился, аж дым валил!» Крикнул голландцу что-то вроде «мразь», — должно б. — «muck». Наш дипломат встал между ними и каким-то «мо» все это ликвидировал. Голландец извинился, предлагал американцу «дружбу», но тот бросил ему — «you can go to the devol!» — «к чертям!» — надел свой смокинг и уехал. Эти вечера не появлялся. Вот и «все».
Я не стала бы тебе писать об этом, если бы не твое письмо. Сердце рвется к тебе, но я обязана выступать все вечера, поездка берет весь день, автомобилем страшно дорого, больше 200 франков! — надо беречь деньги, чтобы скорей освободиться от нашей каторги. Оба раза, как была у тебя, возвращалась в 12 ч. ночи, разбитая. Умоляю, побереги себя, не прерывай лечения, это безумие. 22 непременно вырвусь. Помни, без тебя не жизнь, если бы ты знал, как трудно, как пусто, милый…
Столько написала, и не заметила, а целое послание. Уже семь часов утра, а я и не ложилась, и спать не хочется. Часто теперь бываю в церкви, легче. Какие у нас новости?.. Тетя из Парижа пишет, делает теперь куклы для иностранок, в моде «кормилицы» и «казаки». Беднягу поручика Рожкова положили в госпиталь, защемление грыжи, от ящиков на ж. д., чуть не умер. Старенький наш генерал устроился, наконец: плонжером, тяжело ему. Обещают более легкую работу, наклеивать афиши. Да, вот еще… из «психологии».
Против нашего отельчика, в особняке, где кедр, поселилась одна пожилая мисс, очень бонтонная, и любит русских. Ты помнишь на нашей улице, «голубков»: старичок, быв. чл. гос. сов., с бачками… ты еще говорил, что похож на дряхлеющего барса, и его милая старушка. Они всегда гуляли вместе. Еще у ней лорнет, и она все через лорнет, на все, даже на своего старичка. Чистенькие всегда такие, дружные, все вместе, как голубки. Оказывается, они уже голодали, только теперь узналось. Старушка недавно заболела и слегла, ноги у ней распухли. И вот та мисс решила им помочь. Но как это так сделать, чтобы не задеть их самолюбия? А она знала, кто этот старичек, ну… вроде, пожалуй лорда. И вот придумала… прямо, анекдот. У соседней консьержки есть собака, огромный пес. Милая мисс приметила, что этот пес все у окошка, и морда скучная. Вызвала консьержку и спросила строго, водят ли собаку погулять. Та ей сказала, что у ней нет времени гулять с собакой, а выпускать одну опасно, бросается. Мисс это огорчило. А она страшная собачница, у ней особая девица для ее рика и рака. Тогда она купила дорогой ошейник и хороший ремень и велела своей девице прогуливать консьержкина пса вместе с рико-раком, но пес чуть их не разорвал. Тогда она решила… предложила его высокопревосходительству прогуливать собаку два часа в день за десять фр. Старичок принял это стоически, м. б. внутренне оценил «жест» мисс, — ну, если такая «психология»! Очевидно, уже дошло. И вот, он регулярно прогуливает собаку и зарабатывает ежедневно 10 фр. для «голубки» на лекарства. Но если бы ты видел, как он их зарабатывает! Пес его возит на ремне, и бедняга, буквально, ездит! Соседи зубоскалят! «наш генерал изволил выехать!» Наши, понятно, не смеются. Впрочем, эта мисс очень отзывчивая, недавно дала сто фр. на детский праздник. Я, как увижу, думаю, какие чувства у старичка к этой мисс и к ее протежэ? Со псом он ласков, присядет на скамейку, пес трется об его острые коленки, а старичок щекочет ему за ухом. Если встречает мисс, торопливо стягивает перчатку, — он всегда в перчатках, — снимает шляпу и раскланива-ется любезно. Мисс ласково кивает. Наш доктор, когда узнал, загорячился по обыкновению, вставил в глаз свой монокль, как Чемберлэн, — это он всегда, когда взволнован, — и сказал самое крепкое свое словечко — «свинья!», и тут же облегчился «философией»: «впрочем, это еще идиллия в нашей эмигрантской жизни».
Что ещё… Да, твой вестовой Карпенко женится, поздравь его. На угловой торговке примёрами, помнишь «стог»-то? А он жердь-жердью. Ей под пятьдесят, но с капитальцем. Я его стыдила, а он смеется: «пока, до России, хоть фру-хтами отъемся». Тоже «идиллия». Опять видела этот кошмарный сон, будто мы с тобой в Харькове, бродим по темным улицам, ни души, с нами карт-д'идантитэ, и вот, сейчас нас арестуют… Вчера была память мамы, служила панихиду.
Ах, дорогой, если бы ты знал, как… У меня покупают т о платье, дают полторы тыс… продать, пожалуй?…. . и целую крепко-крепко. 22 — непременно!
Твоя Рина.
* * *
Все, что писала Ирина мужу, была правда; но она не могла всего написать ему: надо было его беречь.
Ему претила «кабацкая» ее служба ночной певицы — «на потеху этой международной пыли», выражался он в раздражении, — но она успокаивала его: ведь это только пока, на какой-нибудь год-другой… и это ее никак не унижает, а лишь поможет скорей освободиться от подневольной жизни; они непременно отложат тысяч пятнадцать-двадцать, заарендуют ферму, займутся куроводством и будут сами себе хозяева. Полковник Одинецкий продавал в Константинополе пирожки и бедствовал, а теперь выгоняет в теплицах землянику, завел тысячу белых кур и собирается далее купить машину. Он, как всегда, отдавался ее успокоениям. Да и невозможно было не покоряться ее глазам, в которых сияла голубая душа ее — ясность и чистота. Но за два года удалось отложить только четыре тысячи. Ирине были необходимы туалеты, кроме ее «боярышни», и он хотел видеть ее всегда изящной, особенной. Она и была для него особенной: он называл ее — «отыскавшаяся Мисюсь». И в самом деле, первая встреча их произошла случайно, как в чеховском рассказе, только совершенно в иных условиях.
Летом девятнадцатого года их полубатарея случайно задержалась на каких-нибудь четверть часа, на разъезде «Песчаное», под Купянском, и удалось наскоро выкупаться в пруду, возле какого-то имения. Спешили на Волчанск, на Белгород… Купаясь, штабс-капитан Хатунцев привычно прикинул местность — и увидал белый господский дом, стоявший в конце аллеи высоких елей, и это что-то ему напомнило, — свет какой-то?.. Много господских домов перевидал он в походах, но этот приятный пруд, эта уютная аллея и белый дом показались ему «совсем родными». Вот бы, пожить недельку и отдохнуть душой! Полковник Кологоров, сам купавшийся с упоением, как буйвол, тут же и начал торопить, только что влезли в воду, — «нечего, господа, манежиться!» Когда бежали к разъезду, вправляя в штаны рубахи, Хатунцева оглушил мелодичный, спешащий голос, в котором чувствовался восторг и неясность, — «родные… выпейте молока!. .» И он увидал… Мисюсь. У столбового въезда в имение, у крепких ворот — «со львами», совсем как там! — стояла тонкая девушка, — ему показалось, девочка, — в светлой прозрачной блузке, и держала две черные крынки с молоком. Тут же стояла босая хохлушка-девка с пшеничным хлебом на ручнике. Все трое отдали честь «чудесной» и прокричали восторженное ура. Он припал к крынке и насладился вдосталь и волшебным, «небесным», молоком, и незабудковыми глазами, нежно следившими, как он пил. В этих незабываемых глазах сияли восторженные слезы. Все горячо благодарили и целовали руки, торопились. Славная девушка сказала, взволнованно и нежно, глотая слезы, — «какие вы все… хорошие!..» — что-то еще хотела и не могла. Он задержался на минутку. — «Ах, какая вы славная… Мисюсь!..» — вырвалось у него, в восторге. Она удивленно и радостно взглянула, а он, не помня себя от счастья, от хлынувших вдруг воспоминаний чего-то неизъяснимо светлого, стал говорить ей спутанно и страстно, — полковник кричал — «не увлекаться!» — что она самая-самая Мисюсь, пропавшая там, когда-то, — и вот, явившаяся в огне войны. Она с изумлением смотрела. Он показывал ей на белокаменные столбы со львами, на аллею, на белый господский дом… — «с мезонином… вы помните?.. — все, как… тогда, у Чехова!»
— Маленькая Мисюсь нашлась… Сколько мы повторяли, с грустью, — «Мисюсь, где ты?» — и вот, маленькая Мисюсь нашлась… — радостно говорил он ей, каменным львам, аллее, держа ее тоненькую руку, теплую, в молоке, а она растерянно смотрела сияющими от слез глазами.
— Вы на Харьков?..
— Нет, на Волчанск, на Белгород…
— Ах, скорей бы!.. — вырвалось у нее мучительно, — папа и мама там…
— В Белгороде?.. как адрес, фамилия?..
— Нет, они в Харькове, случайно…
— Харьков возьмут сегодня!.. И вы… — торопился он, целуя ее руку, — не тревожтесь, все будет хорошо… Прощайте, славная, милая Мисюсь… как тут у вас чудесно!.. прощайте!.. Если бы только — до свиданья!..
И они встретились в Севастополе, год спустя. Она уже была — сестра, перенесшая много испытаний, всех потерявшая, и все такая же славная, Мисюсь. Случилось чудо, одно из многих, тогда случавшихся. Мисюсь не могла исчезнуть.
«Я знал», — говорил он потом не раз, — «что встреча повторится. Она не могла не повториться! Если бы ты пропала, совсем, навсегда пропала… тогда бы и жизнь пропала».
Бывший студент, филолог, он не имел сноровки заправского шофера. Почитывал на стоянках Шелли, Анри дэ Ренье и Чехова, и упускал клиентов. Чехова он боготворил, считал его самым тонким из всех писателей, хоть бы и мировых, самым проникновенным, вечным, и готовил о нем задуманную давно работу — «Вечный свет Чехова». Шоферством тяготился, ночной работы не выносил, не завозил гуляк в заведения и гнушался комиссионных — за доставку. Годы войны, борьбы обострили в нем привитое воспитанием чувство чести и личности. Он не выносил грубости, избегал комиссариатов, и выбирать carte d'identite было для него мучением. Его коробило, когда хамоватые клиенты швыряли ему «ты» или пренебрежительное «моншэр». Между своими слыл он за чудака-идеалиста, который почему-то отказывается от пур-буаров. Правда, никак он не мог привыкнуть к пур-буарам. Когда удивленные клиенты отмахивались от возвращавшегося им франка, а некоторые оскорблялись даже, он пожимал плечами с брезгливым видом. Был еще такой случай.
Какая-то рассеянная американка забыла в его машине сумочку с драгоценностями, около миллиона франков, как она ему объявила. Случилось это в Байоне. Целый день мотался он по Байоне, разыскивая ее, — в комиссариат ехать не хотелось, — нашел уже к вечеру в Андай и вручил сумочку. Произошел интересный разговор.
— А, благодарю. Надеюсь, все в порядке?
— Не знаю, поглядите.
Она порылась, небрежно-бегло.
— Главное, жемчуг здесь… прочее — пустяки. Сколько же вы хотите?
— Уплатите по счетчику…
Она не дала сказать.
— Я не понимаю… какой счетчик? Я спрашиваю, за это сколько? — мотнула она жемчугом, сказав по-английски, про себя, — «все хитрости!»
Он ответил ей по-английски, резко, как швыряла ему она:
— А теперь я вас не понимаю, при чем тут «хитрости»? Вы забыли ваши пустяки в моем такси, я целый день вас проискал, чтобы вручить вам ваши пустяки… по счетчику выходит около трехсот, с обратным до Байоны… кажется ясно.
— Хорошо, — сказала она, кусая губы, — тысячи с вас довольно? — и протянула тысячефранковую бумажку.
— Я сказал вам совершенно ясно: триста франков.
— Отлично! — воскликнула она запальчиво. — это вам за работу. А за вашу… ну, любезность?
— Это не определяется бумажкой.
— Чем же это определяется? — сказала она, прищурясь, всматриваясь в него.
Он пожал плечами:
— Тактом?.. Но раз уж так хотите… определить, извольте: сдачу с вашего билета отошлите по адресу, я вам оставлю… на русских инвалидов.
— Так вы не француз, не англичанин… вы русский! А, тогда понятно.
— Очень рад, что вы поняли: вот мы и сосчитались.
— Вы, конечно, офицер? Что-то я слышала, русские офицеры теперь шоферы? Куда же вы так спешите, может быть коктейля выпьем? Вот как, не пьете… Знаете, у вас очень интересное лицо, что-то от Рамон Наварро… Но в дансингах-то вы бываете, надеюсь?
Она была глупа, вульгарна. Он сухо поклонился и ушел.
Оказалось, американка отослала «русским инвалидам» семьсот франков. Он подосадовал: жаль, что не потребовал тысячи две-три — на инвалидов: дала бы, хотя бы из упрямства. И сделал вывод: все-таки, вычитать умеет.
Эти «чудачества» Ирина особенно в нем любила и сознавала с болью, как тяжело ему, что она выступает «в кабаке».
После случайного оседа на «Кот-д-Аржан», — приехали в По к знакомым, побывали у океана, и им понравилось, — у них родилась девочка Женюрка, не прожила и года и в три дня померла от менингита. Это их потрясло ужасно, и они страшились иметь детей. Весной Ирина списалась с меценатом, собиравшимся основать в Париже русскую оперу, — дело было отложено на осень, — Виктору улыбался случай, через англичанина-клиента, поступить в парижский английский банк, — планы с их фермерством померкли, — и они ждали осени, как случилось нежданное.
Еще в Галиции Виктор был ранен в грудь, и пуля осталась в легком. Рваная рана — на излете — не заживала долго, врачи не решались извлечь пулю, но организм все же справился, пуля как-то «обволоклась», Виктор вернулся в армию и потом проделал тернистый путь русского добровольца вплоть до Галлиполи. Двоюродная тетушка Ирины, сохранившая некоторые средства, выписала их в Париж, соблазнив Виктора Сорбонной, — он уже собирался в Прагу, где выходила стипендия, — но в первые же дни их появления в Париже крахнул солидный банкирский дом, где тетушка держала свои деньги по совету родственника-князя, тоже все потерявшего, и они очутились в трудном положении. Виктор пока оставил планы о Сорбонне, выдержал испытание и стал шофером, но скоро заболел тяжелым гриппом. Ирина ждала ребенка. Стало трудно. К счастью, — так думалось, — устроившиеся друзья пригласили их отдохнуть на ферме, в Нижних Пиринеях, возле По. И они основались в Биаррице.
В половине августа, — день был необыкновенно жаркий, — знакомые шоферы привезли Виктора в отельчик, почти без чувств и залитого кровью. Знакомый по Парижу русский доктор, отдыхавший на океане, — Виктор знал его по войне и в добровольчестве, — определил кровоизлияние в левом легком, где была пуля, и принял меры, одобренные и французом-консультантом, позванным перепуганной Ириной. На диагнозе врачи столкнулись. По мнению француза, было… — он назвал это длинным латинским термином, разумея легочный процесс, вдруг обострившийся. Русский не согласился с этим, вставил в круглый свой глаз монокль — признак глубокого раздумья — и заявил, что это… «или „проснулась“ пулька, что бывает… или, от давнего ушиба пулькой, в итоге многих предвходящих, образовалась склеротическая анэвризма». Отсюда — и кровохарканье. Снимок рентгена обнаружил анэвризму бронхиальной артерии, и оба врача сошлись: явного «процесса» нет, но необходимо серьезное лечение. Больной быстро поправился, но кровохарьканье и «вялость сердца», как выразился осторожно русский доктор, так потрясли Ирину, что она умолила мужа бросить ужасное шоферство и чуть не силой увезла его в санаторий в Высоких Пиренеях, где горы делают чудеса. Русский поморщился, когда Ирина сказала о горном санатории, но француз одобрил. Русский настаивал: не выше 300 метров! Француз называл Ароза, Давос, где такие успешно лечатся на высоте в 1500 и даже 1800 метров, — как же не знать такого! Русский твердил упрямо: «пониже, не забывайте — анэвризма, сердце…» Где-нибудь возле По, но только бежать от океана. Споры сбили Ирину с толку. Особенно подействовало, когда француз сказал, прищурясь, — в отсутствии коллеги, разумеется, — «а, коллега во-енный доктор…» — и она послушалась совета одной француженки, брат которой, раненый тоже в грудь, с таким же кровохарканьем, поправился быстро в Пиренеях, в санатории «Эдельвейс». Там брали безумно дорого, смотря по комнате — от двухсот пятидесяти до тысячи франков в день, не считая «лабораторной части», но для русского комбатанта-офицера, у которого «такая нежная жена», — Ирина побывала в санаторие и переговорила с самим директором, — чрезвычайно внимательный директор сделал исключительную скидку: сто франков, в комнате на двоих, плюс «пониженные лабораторные издержки». Конечно, и это было не по средствам, но Ирину это не пугало: месяца на два хватит, а там — увидим. Мужу она сказала, что берут очень дешево, тридцать пять франков в день, только просят держать в секрете. Русский доктор поморщился и махнул рукой: силой не втащишь в рай. Он был превосходный диагност, но еще и философ, и очень религиозный человек: «все в руце Божией». Потому и не стал настаивать.
Виктору он сказал:
— Помните твердо, Виктор Сергеевич, что «по вере и дается!» Это вывод и людей большого духовного опыта. Помимо видимого лечения, важно еще другое, невидимое, внутреннее… не уговаривающая система некоего Куэ… эта система — дешевые процентики с чужого капитала… кому и помогает… а нужно внутреннее познание, приятие всем сердцем непреложности и спасительности для нас тех путей, которыми Господь ведет нас. Когда это приятие всем сердцем, тогда обретете то спокойствие, которое удивительно помогает видимому лечению, до чудес. Все это выражается в одном замечательном стихе, который повторяйте чаще: «Господь мя пасет — и никто же мя лишит».
Виктор пожал благочестивцу руку: он видал, как философ-доктор выносил раненых под огнем. Французский доктор этого не слышал. Да если бы и слышал, пожал бы плечами, только.
Санаторий был небольшой, но исключительно комфортабельный, — для иностранцев больше, — и оборудован по последнему слову гигиены. Пациентов два раза в день растирали каким-то магическим экстрактом из пиренейских трав, — называлось это «питанием кожи витаминами», — и поили густыми сливками с прибавлением капель сока горной сосны и еще чего-то. Об этом волшебном средстве печаталось в газетах и проспектах, и портрет открывшего это средство доктора — он же директор санатория — изображался самым наглядным образом. Слева — лежал на носилках молодой человек-скелет, а доктор, плотный, глубокомысленный, в больших роговых очках, подносил безнадежному больному ложку волшебного экстракта с таким видом решимости, точно вот-вот услышишь: «а вот вы сейчас увидите». И правда: справа — бывший скелет, теперь жизнерадостный «альпиец», с горным мешком и альпенштоком, взбирался на неприступный пик, повернув радостную рожу к целителю, стоящему далеко внизу, на крыльце санатория, с торжествующе-поднятым пузырьком экстракта.
Пациенты весь день проводили на веранде, открытой на юг — к Испании, в особенных креслах на шарнирах, купались в солнце и наслаждались волшебной панорамой вершин, ледников и далей. Кормили превосходно, витаминно. Ежедневно в меню входило особенное блюдо — полусырое мясо горной козы, с приправой из горьких трав.
Ирина была растрогана, когда толстяк-директор, похожий на добряка-банкира, — он же и главный доктор, — почтительно ее заверил, что считает высокой честью для санатория отдать симпатичному русскому герою все силы и средства учреждения. Взволнованная свиданьем с мужем и этим «раем у облаков», — облаков, впрочем, не было, — она совала бумажки направо и налево, всем, кто ни попадался ей на глаза, — сестрам и фельдшерам, массажистам и горничным, уборщицам и мальчишкам, поварятам, привратнику, даже санаторному шоферу, приподнявшему перед ней фуражку, — чтобы только заботились о Викторе. И когда уезжала — плакала. Если бы можно было, она осталась бы с ним до полного излечения. Но теперь нужно было работать и работать, вызывать бурные восторги и подношения.
Сидя в купэ вагона, она вдруг вспомнила, как кто-то из лежавших на веранде в плэде сказал по-английски, как бы в мечтах: «прелестное виденье!» Такое слыхала она не раз, и это ее не восхищало. Но теперь это ее растрогало, и сказавший это — не помнила, молодой ли, кто он, — стал ей душевно близок. И вспомнила еще девушку-испанку, такую же черноглазую, как Кармэн, — кажется Микаэла? — принесшую Виктору виноград. Она так хорошо смотрела, совсем влюбленно, на русского молодца-красавца и так мило картавила — «о, ман-сиера капитэна!» — и все краснела, — хотелось расцеловать ее. Виктор ее выделял из всех там, называл — «чистое существо, красавка». Да и все такие чудесные и добрые.
Два раза за этот месяц она навестила мужа. Виктор чувствовал себя хорошо, прибавил около двух кило, совсем от загара почернел, только стал очень раздражительный. Увидав ее, он побледнел от волнения и задохнулся, — это было второе посещение. И решительно заявил, что довольно дурачиться. Она взмолилась ему глазами, и он увидал в них страх. Он взглядом ответил ей, что готов покориться ее воле, как покорялся всегда, — она поняла без слов, — но надо же быть разумными. Вся эта бутафория и не по средствам, и совсем ему не нужна, и невыносимо сознание, что она от него страдает, одна работает, а он належивает бока, как кот. Она опять умоляюще взглянула. Кругом лежали, ошарашивали Ирину взглядами. Она была в черном шелке, тонкая, гибко-легкая, как дымок. Светло-каштановые ее кудри играли на нежной шее из-под широкой соломки с лентой. Надо было многое сказать ей, и они спустились в уютный «салончик у каскада». В огромное круглое окно можно было там любоваться водопадом, катившимся с ледников по глыбам.
— Боже, как здесь чудесно!..
Да, чудесно… для богачей-бездельников, передохнуть недельку, пофлиртовать с милыми сестричками, — все они здесь ручные, — но для него отвратительно, невыносимо. Ну, зачем же плакать?.. Он предпочел бы огненные ночи под Мелитополем, вечное — «что-то завтра?» — лишь бы не расставаться с ней. Она прильнула к нему и умоляла, без слов, глазами… — ну, немножечко потерпеть?! ну, для своей Мисюсь!.. Он снимал ее слезы поцелуем, он сдавался… «Сказать?..» — билось в ней сокровенное, радостное, сладкая и мучительная «тайна», еще не решенная в ней самой. «Сказать?..» Нет, тогда и минуты не останется без нее.
Пенился водопад по глыбам, — бежало время.
Здесь можно было бы отдохнуть чудесно, если бы не… Из персонала, лучшее — это Микаэла, милая девочка-простушка, — «в ней что-то наше, степное-полевое, и чистое». Великолепно кормят, воздух — само здоровье, но душевная атмосфера нестерпима. Послушать только, чем они все живут!.. Спорт, возведенный в культ, биржа, бридж с утра до ночи, и флирт. Что читают! Здесь свое синема, и надо видеть только, чего им нужно. И эти прокисшие сливки континента и островов… с упоением, с похотливым зудом, что-то жуют об «опыте», о «всеобщем взрыве», с легкой руки «Моску», — будет чертовски интересно! Что они знают о России!.. — будто с луны свалились. Славный «генерал Кхарков» — для этих даже недосягаемо. Где, у кого учились? И э-ти… будто бы оценили Чехова! э-ти, английские молодцы, тут их порядочно, не знающие ни строчки Шелли, еще болтают о «кризисе искусства!» Сравнивают чистейшего с… Оскар Уальдом! Нет, нервы тут не причем, надо пожить с такими, тогда… Чуждые по всему, чужие. Но ужасней всего жить в одной комнате с кретином. Наша солдатская казарма — святое место! Вот она, «скидочка», чорт бы ее побрал! С ним поместили тулузского парня-лавочника, который его изводит грязными анекдотами, походя жрет чеснок, говорит сестрам гнусности, и воздух в комнате!..
— Нет, ради Бога, возьми меня… я же совсем здоров.
— Но если это ну-жно… ми-лый!..
Он видел, как ее мучает, взял ее тоненькую руку, лапку, и помотал.
— Ну, хорошо, не надо, моя Мисюсь… ну, отмахнем все это… — сказал он заветным тоном, каким говорил всегда, прогоняя ее тревоги.
Он целовал ей «лапки», пальчик за пальчиком. Все будет хорошо, он совершенно здоров, стеснения в груди кончились, и можно опять за руль, а там, в Париже… Ну, останется еще неделю, завтра тулузец уезжает. В библиотечке только авантюрные романы, и какая она умница, привезла Тютчева и Эдгарда По… вот именно, английского. Перечитал вчера, который уже раз, «Скучную историю», — какая же свобода, простота и мудрость. Какое счастье, что ты русский, что у тебя — такие!..
— Рина, я не могу высказать тебе … — говорил он восторженно, целуя ее руки, — до чего остро я здесь почувствовал… не с теми, а вот здесь, перед этим гремучим водопадом, перед этой бегучей сменой… как мы исключительно богаты, богаче всех…
— Как ты волнуешься сегодня, у тебя нет жара? — попробовала она губами у висков, — сколько сегодня было?..
— Да нет, нормально. Правда, я как с шампанского… и плохо сплю, но это я от счастья, что ты со мной… Так много передумал за эти дни… какие выводы! Да мой Карпенко духовно глубже, богаче э-тих! Помнишь, как метко выразил он все наше? кто подсказал ему? Когда говорили о России, о Европе?.. Не читал он ни Достоевского, ни Данилевского… истории не знает, ни культуры, а… Я тогда записал этот «солдатский афоризм»… «Наша дорога длинная, ваше благородие… по ней и дыханье у нас, до-лгое… значит, так уж допущение, чтобы хватило, ваше благородие!» Ну, подумай, кто здесь так скажет! Вложено, есть. Что только можно с такими сделать! Эх, дотянуть бы… Пересмотрел я свои «Записки», вспомнил своих соратников, милых моих наводчиков, фейерверкеров, номерных… ка-кие были! Перерыл в памяти… — до слез! А однобатарейцы, офицеры… какие души были, характеры! Теперь, в пустыне, все искалечены… и — живы! Нищие, наюру, иные опустились… а как зацепит душу, закваска бродит, требует ответов, мучает неразрешимым,вечным… нет, не погаснем! не гаснем, нет… Осмеивали Чехова, и знаем все же, что Чехов прав! «Неба в алмазах» ждем и жаждем, и дождемся… миссия такая наша. Богачи!..
Она любовалась, какой он оживленный и красивый, душой красивый, чудесный, светлый.
Испаночка подала им ягурт и виноград. Не сказала певуче, как прошлый раз, — «ман-сиера капитэна», и глаза у ней были красные. Что с ней?
— Завтра уезжает, бедная. Получила письмо, утонул брат, и еще двое из семьи… Пришла ко мне с письмом… прямо, трагедия. Все песенки мне пела, раньше, и пришла… ну, как ребенок, — «что мне делать… ман-сиера капитэна?»… Тетка ей написала и приложила последнее письмо брата к молодой жене, она беременной осталась… там и приписка Микаэле. Я перевел со словариком и записал, этот «человеческий документ», дам тебе, на досуге прочтешь дорогой. Очень интересное письмо… можно бы написать рассказ. Чехов бы написал! и Мопассан… по-разному бы только вышло.
Он рассказал ей, что случилось. Брат Микаэлы женился, совсем недавно, по любви. Отец жены дал им в приданное единое свое богатство, шхуну, и сказал: «кормите меня с племянни-ком». У невестки был юноша-племянник, от брата, убитого жандармами, контрабандиста. Шхуна называлась «Ми Уника», — «Единственная моя». Действительно, была единственной у старика. Подошло и зятю, — «единственная», тоже. Все трое вышли в море, повезли руду, и — сгинули. У Аркашона выбросило труп старика; шхуну, с пробитым боком, выкинуло у Осгора. И всё…
— Вечное человеческое, страдание. Да, «единственная моя»… мы это знаем, все…
Ирина плакала.
— Ну, вот… расстроил… ну, милая…
Сидели долго, связанные болью и любовью. Водопад бешено валился сменой.
Уезжая, Ирина говорила с доктором. Анализы были благоприятны, сердце приходит в норму, просвечивание необходимо повторить надо следить за «телом» и принять меры своевременно… надо установить, кончились ли «вибрации». Если они будут продолжаться, если «тело» имеет наклонность к перемещению, — доктор разумел пульку, — то придется прибегнуть к… — Ирина испугалась и не расслышала. О возвращении вниз нечего пока и думать, но месяца через три-четыре будет видно, но главное — ни-каких волнений.
Ирина помертвела, почувствовав в словах «и думать нечего», сказанных даже грозно, предостерегающе-жуткий смысл.
— Но что же делать, до-ктор? — спросила она с мольбой.
— Прежде всего не плакать… — ответил галантно доктор, любуясь ею, — и положиться на учреждение, которое прилагает все…
В бюро ей подали счет «за лабораторную часть», на живописном бланке с магическим экстрактом, на девятьсот франков с чем-то. Ирина растерялась, такой суммы с ней не было, но ей очень предупредительно сказали, что это и не к спеху.
Директор сам проводил до холла с розовыми колонками и живописным панно — с горной козой над пропастью, почтительно простился, придерживая ее руку, и опять заверил, что приятные результаты не замедлят. И вдруг восторженно отозвался о ее милых песенках. Ну, да… он слышал ее на днях в русском оригинальном кабарэ — «Крэмлэн д-Ор» и был участником потрясающего ее успеха.
— Все обожают вас, называют единодушно — «птижоли росиньоль дю Нор»… сколько у вас поклонников, и каких! — сказал он сладко, открыто любуясь ею, шаря по ней глазами, — это она заметила, — и склонился изысканно и низко, до огненной красноты в лице. — Отныне стало больше еще одним.
Это ей не понравилось, — такое страшное, с пустяками! — но она постаралась улыбнуться налившейся его лысине и сказала молящим взглядом:
— Доктор… умоляю вас, позаботьтесь о моем муже!
Он снова ее заверил, что будет применено все решительно, чем только располагает медицына, у них теперь самый совершенный метод пневмо… — Ирина не поняла, в расстройстве, — и отныне он будет ежедневно сам сообщать ей по телефону.
На подъезде она увидела Микаэлу, с платком у глаз, о чем-то просившую шофера, вспомнила, что она завтра уезжает, что она «самое лучшее, что здесь есть», нежно ее утешила и сунула двадцать франков — «за ее чуткую заботу о ман-сиере капитэне». Микаэла взглянула на нее по-детски, бархатно-черными глазами, в блеске горючих слез, и прошептала всхлипами — «мадам… мадам…».