Фламандец помолчал, покивал головой, облаченной в колпак с кисточкой, а потом сощурил свои маленькие глазки и сказал так:
– Высокочтимый и уважаемый мейстер канонир Ганс-Иоахим Лерке! Я писал портрет твоего сына, используя все то мастерство, каким я владею, с любовью и прилежанием, как я всегда делаю всякую свою работу. Но ты попросил у меня невозможного. Не потому, что не могу я этого сделать, а потому что этого делать никак нельзя. Когда в храме я пишу лик Сына Господня, я забочусь прежде всего о том, чтобы выражал Его лик скромность, и святость и величие, смирение и терпение безграничное, и всю меру страдания Его за род человеческий, а о сходстве я не беспокоюсь, ибо пишу я тогда не с натуры, а по вдохновению Господню. Но когда я пишу портрет человека, титулованного или простого горожанина, то рукой моей правит натура, и я не могу уклониться от натуры ни на шаг, потому что там, где не правит ни натура, ни вдохновение, там правят демоны, и мне легче будет отрубить себе свою руку самому, чем допустить, чтобы ею стали водить бесы.
Канонир помрачнел еще больше и хмуро промолвил:
– Не верю я тебе, художник. Ты – не гончар, рука которого всюду следует за гончарным кругом, заставляя глину повторять движения руки и форму круга. Ремесло твое посложнее гончарного, и натура – не гончарный круг, чтобы удерживать твою руку своею предначертанною формою и мешать тебе придавать своему изделию желаемый вид. Ты теперь хочешь доказать мне и судьям, что натура указует путь твоей кисти так же сильно, как круг гончару, что ты не можешь оторваться от натуры, а не то, дескать, возьмут тебя бесы. Ты не хочешь ли уж сказать, что когда я просил тебя переписать портрет, не изображая увечья, то это бесы водили моим языком и искушали твою волю?
– Я сочувствую твоей отеческой печали, – спокойно отвечал фламандец, – и могу понять ее. У меня тоже растут сыновья, и я их люблю не меньше чем ты любишь своих сыновей. Но если бы жалость и печаль одни двигали тобой, то ты разглядел бы в портрете не только изувеченное лицо своего сына, но и его благородную и честную душу. А ты даже и глядеть на портрет как следует не стал, а сразу пустился в крик и велел переписать портрет против натуры. Я скажу тебе, канонир Лерке, что занимало твои помыслы и двигало твоим языком в тот момент, хотя тебе это совсем не понравится. Это твоя гордыня и спесь, у тебя ее побольше чем у иного рыцаря, и она тебя обуревает все сильнее, с тех пор как ты вернулся с последней войны. А ведь каждый знает, что гордыня – это истинный бес. Остерегайся, канонир, как бы этот бес не забрал твою душу насовсем и не сожрал ее целиком.
– Если я чем и горжусь, – отвечал на это канонир, – то не титулом, которого у меня нет, и не древностью своего рода, не деньгами и не праздной и пышной жизнью, которой я также не веду. А горжусь я только своим мастерством, и в этом признаюсь открыто, потому что и ты, художник, также гордишься своим мастерством не меньше моего. Так может, и твою душу уже забрали бесы, которых ты так опасаешься?
Художник чуть заметно улыбнулся и мягко сказал:
– Всякое мастерство таит такую опасность. Натура – проявление вдохновения и замысла Творца, которого нам до конца не дано понять никогда. По счастью, Господь и людей, своих творений, наделил вдохновением, и оно приносит мастеру огромную пользу, когда помыслы его находятся вдалеке от мира зримого и осязаемого и обращены к тому, кто дал ему это вдохновение, то есть к самому Творцу. А бесы все время толкутся рядом и пытаются подзудить мастера подменить Творца и усовершенствовать натуру, без вдохновения, из одной только гордыни. Но мою душу не заберут бесы так легко, потому что я не горжусь своим искусством и мастерством чрезмерно и открыто, а главное, я гордясь собой, не унижаю при этом других людей, как часто унижаешь их ты, сам того не замечая. Я не для того забочусь о своем мастерстве, чтобы во всем и всегда быть первее остальных, потому что для меня не это главное, а главное для меня – это как можно глубже проникнуть в суть натуры, кою я изображаю, и постараться ее не исказить противу того замысла, какой был вложен в нее Творцом. Так вот, канонир, гордость – это достойное проявление человеческой души, а гордыня – это больная гордость, которую мучат демоны. Вот это и есть грех – не распознать демонов и позволять им мучить себя. Ведь не из жалости к своему сыну, а только из гордыни своей пытался ты заставить меня переписать портрет своего сына противу натуры. Тебе не хотелось вешать такой портрет рядом с твоей знаменитой медалью, вот в чем истинная причина!
– Ты все врешь, художник! – взревел канонир, – Твоя жалкая мазня ничего общего с натурой не имеет, хоть ты лопни! Это мое ремесло точно следует натуре, если уж на то пошло. И среди мастеров моего цеха я один лучше всех знаю, как ударит какой порох в ядро, как вгрызется ядро в воздух, как повернет его ветер на пути к цели. Я по сырости и теплоте воздуха узнаю, какой вид пороха лучше применить, я знаю каким ядром лучше ударить по какому предмету, чтобы поразить его сильнее, в зависимости от того, из чего он сделан и как далеко находится предмет от орудия; я знаю, как наилучшим образом расположить орудия в битве, и орудия мои всегда бьют точно в цель, потому что я всегда и во всем следую натуре. А ты, ничтожный лгунишка, волен повернуть свою жалкую кисть в любую сторону, и никому от того не прибудет и не убудет! Да только я заплатил тебе деньги, чтобы ты повернул ее так, как я тебе сказал, а ты того не сделал!
Недавняя улыбка сбежала с лица фламандца, и оно внезапно сделалось очень серьезным и озабоченным. Художник говорил по-прежнему спокойно, но тон его речи совершенно изменился.
– Послушай меня, канонир, – громко сказал фламандец, – я ведь пришел сюда, чтобы закончить дело полюбовно и убедить тебя отказаться от твоей непомерной гордыни и взять портрет таким, как он есть. Но теперь, после нанесенного тобой оскорбления, я решил не отдавать тебе ни портрета, ни денег и предоставить решение нашего спора суду, и не за то, что ты оскорбил меня самого, а потому что ты оскорбил наше искусство и отказал в праве и умении следовать натуре не только мне лично, но и всему нашему цеху. А как я могу повернуть свою кисть, это я тебе, канонир, еще покажу.
Тут главный судья два раза громко ударил большим деревянным молотком по деревянной же подставке распятия, стоявшего на зеленом сукне судейского стола, и возгласил:
– Я должен прекратить словесный поединок ввиду невозможности определить правого и виноватого, а более того вследствие того, что суд приготовился слушать дело о неисполнении заказа, а дуэлянты, против ожидаемого, затеяли спор богословского свойства, хотя очевидно, что ни канонир, ни художник не являются богословами, и поэтому спор такого рода между ними неприличен и неуместен ни в суде, ни в каком либо другом месте, ибо каждый имеет право судить только о своем деле. А поскольку стороны не примирились между собой, а напротив, рассорились еще более, то суд приговаривает сторонам продолжить начатую дуэль и разрешить свой спор, сойдясь в честном кулачном поединке. Тот из спорящих, кто проиграет поединок или откажется от него, признается проигравшим спор и должен удовлетворить ранее предъявленные претензии победившей стороны, а также оплатить судебные издержки – пять серебряных талеров или долговую расписку на ту же сумму. Если от поединка откажутся обе стороны, то в наказание за свою трусость и бесцельность каждая из сторон выплачивает суду по десять талеров серебром или дает долговую расписку, после чего выпроваживается из суда без всякого почета. Дуэлянтам надлежит биться голыми руками, без перчаток. Проигравшим считается тот из дуэлянтов, кто первый упадет на землю, выйдет за пределы очерченного круга или запросит противника о пощаде. Суд назначает кулачный поединок на завтрашнее утро на городской площади. А сейчас пусть каждый вознесет Господу краткую молитву, чтобы Он завтра указал нам, кто из двоих спорящих прав, и кто виноват!
На следующее утро на городской площади яблоку было негде упасть. Людей сошлось видимо-невидимо, все желали увидеть кулачный поединок между канониром и художником своими глазами. Мальчишки обсели все деревья и каменные выступы в близлежащих стенах. Народ толкался, бранился и спорил, и некоторые даже разгорячились уже настолько, что, не дожидаясь начала поединка, сами успели затеять потасовку и надавать друг другу тумаков, оплеух и затрещин, и все это без судьи и всяческих правил, чтобы только долго не томиться и быстрее почувствовать облегчение. Судья между тем степенно подъехал на осле, сопровождаемый конными приставами, которые расчищали перед ним дорогу, и судейским писарем, несшим подмышками дощечку для писания и стило, а также небольшой гонг на трехногой подставке.
На брусчатке в центре площади размечен был установленных размеров круг, который охраняли несколько пеших стражников, а поблизости разместились самые почетные горожане, пожелавшие наблюдать поединок. Дуэлянты явились, не мешкая, их пропустили в центр круга, и стражники ощупали их камзолы и прочую одежду, а также заставили разжать и показать судье и толпе руки, на тот случай чтобы в кулаках не было зажато никакого предмета для утяжеления удара. Горожане вопили, свистели и улюлюкали, многие делали немалые ставки, и это уже не запрещалось.
Наконец, гонг прозвучал, и дуэлянты начали поединок. Канонир был высокого роста крепкий мужчина с широкими плечами и крупными руками. Он выставил руки перед собой и твердыми шагами двинулся навстречу противнику. Низкорослый коренастый фламандец же, напротив, расслабленно стоял, вяло опустив руки, и казалось, не собирался дать противнику никакого отпора. Но когда канонир подошел к нему на расстояние двух шагов, художник как-то незаметно повернулся наполовину боком, и когда Ганс-Иоахим Лерке сделал выпад и выбросил вперед правый кулак со всей силы, фламандец сделал быстрый и незаметный шаг в сторону и немного прогнулся назад. Кулак канонира обрушился в пустой воздух, а сам он, сообразно с силой удара, пришедшегося в пустоту, проскочил вперед. Тут фламандец сделал еще один быстрый шаг и, оказавшись за спиной канонира, несильно ударил его в затылок тыльной стороной левой руки. Канонир при этом едва не выскочил за пределы круга. Он тут же понял, что противника просто так не возьмешь, и стал подходить к нему уже медленно, примериваясь, чтобы вновь не пустить ловкого фламандца за спину, а подойдя поближе, обрушил град тяжеловесных ударов. Но из этих ударов большая часть не достигла цели, потому что художник ловко уворачивался, приседая, раскачиваясь на ногах и подставляя предплечья и локти.
Через не очень много времени канонир порядочно утомился, молотя руками без отдыха, но когда он собрался сделать перерыв между ударами, чтобы перевести дух, левая рука фламандца точно опустилась на правую половину лица канонира и оставила на ней хорошую отметину. Нанеся удар, фламандец тут же отскочил на три-четыре шага и остановился, ожидая, пока противник придет в себя. Ганс-Иоахим Лерке затряс головой, как взбешенный бык, зарычал и ринулся в новую атаку, столь же бесполезную и опасную для себя. Постепенно правая половина лица канонира заплывала, становилась багровой и неузнаваемой. Фламандец оказался ни больше ни меньше как левшой, да к тому же еще и опытным кулачным бойцом, чего нельзя было сказать о Гансе-Иоахиме Лерке, к его большому сожалению.
Через более или менее продолжительное время канонир уже шатался от полученных ударов и правый глаз его совершенно заплыл и ничего не видел, но канонир продолжал яростно набрасываться на противника, чтобы получить еще новые удары, и никак не хотел сдаваться. Судья между тем, сидя в седле, старался удержать своего ослика на одном месте и наблюдал за поединком, стоя внутри круга, как и положено было по правилам. Ослик, к его чести сказать, вел себя довольно смирно, но в какой-то момент съеденные им на завтрак клевер и трава захотели вновь увидеть свет, и смиренное животное, естественно, не отказало им в такой возможности, уложив их в виде нескольких аккуратных кучек прямо на брусчатку площади.
И надо же такому случиться, что отступая после очередного удачно нанесенного удара, в то время когда канонир шатался и корчился от боли, художник Мортимер ван дер Вейден наступил ботфортом прямо на одну из этих кучек, поскользнулся и шлепнулся наземь у всех на виду. Увидев это, судья поднял вверх руку, призывая судейского писаря ударить в гонг. Таким образом, поединок был завершен, и судья присудил победу канониру Гансу-Иоахиму Лерке, который к тому времени уже ничего не соображал и почти не держался на ногах. Когда к нему подошел лекарь, он дико заревел и замахнулся на него кулаком в исступлении ума. Пришлось стражникам скрутить порядком изувеченного канонира и завязав ему руки за спиной, уложить на скамью, а лекарю – положить примочки на его разбитое в кровь лицо и сделать кровопускание, а также поставить пиявиц на грудь и на виски, чтобы его разум скорее вернулся назад в тело.
Вы теперь спросите, почему победу присудили канониру? Да потому что, вы же помните, в правилах было ясно сказано, что тот, кто упадет первый наземь, считается проигравшим поединок. А от чего упадет проигравший, об этом ведь в правилах ничего не говорилось. Вот поэтому судья и вынес решение согласно правилам, и был абсолютно в том прав. Закон во всем есть закон, и закону все равно, отчего ты упал – от удара или от слабости или просто поскольнувшись на куче ослиного навоза. Хотя сказать по справедливости, конечно, фламандец крепко побил канонира, а сам почти не пострадал, и значит он безусловно проявил себя сильнейшим в происшедшем поединке. И тем не менее, по закону победа была отдана Гансу-Иоахиму Лерке. И никак нельзя победу отдать было фламандцу, потому что тогда надо было бы пренебречь законом ради справедливости. Но уже сказано было, что стоит один только раз пренебречь законом ради справедливости, то уже дальше не будет ни законов, ни справедливости, а что будет, об этом лучше и думать не стоит, потому что о таком даже и помыслить страшно.
Многие конечно скажут, что победа была присуждена побитому канониру несправедливо, и что закон, согласно которому было это сделано, также несправедлив. Увы, и в наши дни тоже часто можно это слышать, и это чрезвычайно прискорбно. Подумайте сами, ведь тот, кто сочиняет законы, отнюдь не всеведущ, и как бы ни был он мудр, не может он предусмотреть все случаи в жизни, как и при каких обстоятельствах сей закон будет применяться, и предугадать, где и когда, и как какой осел вмешается в происходящие события и положит свой навоз там, где никто ничего подобного ни ждать ни предвидеть не мог. Так что же, из-за этого теперь надо отменять закон? Да вы попробуйте только вообразить: если бы вдруг тем людям на площади дать такое право обсуждать закон, так дрались бы тогда уже не одни канонир с художником, а все люди на той площади, и сколько было бы побито, и убито насмерть, а сколько стало бы вечных между собой врагов? И все из-за одного осла, который уронил навоз не там, где надо, в самое неподходящее время. А сколько таких ослов в городе – так ведь на каждый закон по дюжине наберется! Подумайте обо всем этом, а потом уже решите – стоит ли трогать закон ради того, чтобы отдать победу тому, кто ее действительно заслужил, или лучше поостеречься и сохранить закон в неприкосновенности во избежание гораздо худших вещей, которые незамедлительно случаются всякий раз, когда становится чересчур сильным желание улучшить вещи существующие и лишить их большинства имеющихся недостатков в единый миг.
Так или иначе, да только Мортимер ван дер Вейден должен был теперь вернуть канониру задаток и заплатить еще столько же за нанесенную обиду, отдать портрет, в каком ни есть виде, и сделать это публично в здании суда, принеся выигравшей стороне требуемые извинения, а кроме того, заплатить еще и пять талеров в пользу городского суда за ведение этого дела. Все так, но увы, Гансу-Иоахиму Лерке жить от этого лучше не стало. Он стал… даже и не знаю, как бы это полегче и помягче сказать… Да нет, полегче никак не получится, потому что когда-то всеми уважаемый канонир… Нет, право, мне как-то неудобно даже об этом сказать… Один словом, высокочтимый и уважаемый канонир Ганс-Иоахим Лерке стал после того поединка настоящим посмешищем в городе. Какой-то городской шутник сказал, что Ганс-Иоахим Лерке получил свою победу в поединке из-под ослиного хвоста, и эту шутку повторял весь город. А тут как раз закончились полгода, и новым канониром полуденного орудия выбрали Мартина Кюна, тоже канонира не из последних.
Ганс-Иоахим Лерке пролил по этому поводу немало желчи – и почет потерял, и деньги немалые – в пересчете на полгода, так это во много раз больше, чем должен быть вернуть ему фламандец. А однажды кто-то ночью исподтишка насыпал нашему канониру на крыльцо, чтобы вы думали? Ослиного навозу! Кто насыпал тот навоз, установить не удалось, да и это мог быть кто угодно – просто городские шутники, а может кто-то из тех, кого Ганс-Иоахим Лерке раньше обидел, а обидел он своими речами очень многих. Итак, наш канонир теперь сам на себе чувствовал, каково это бывает, когда к тебе относятся без уважения и с недоброй насмешкой.
Злые языки утверждали, что это сам судейский осел приходил к канониру требовать себе награды за такую замечательную помощь, которая одна только и обеспечила ему победу в поединке.
А потом случились в городе события столь зловещие, что стало уже совсем не до шуток. И первым из этих событий стало совершенно необъяснимое, ужасное изменение того злосчастного портрета, которое можно объяснить только кознями дьявола. Впрочем, не будем забегать вперед. В назначенный день и час Ганс-Иоахим Лерке и Мортимер ван дер Вейден явились в суд. И в этот день в суде также было довольно народу из завсегдатаев, потому что день был воскресный. Судья еще раз огласил приговор, о каком я уже ранее упоминал, и тогда фламандец развязал свой кошелек и отсчитал необходимое количество серебра, которое он с поклоном вручил канониру, после того как судья вслух пересчитал деньги. Вслед за этим художник заплатил судье причитающиеся деньги за отправление правосудия, а затем вновь обернулся к канониру и громко произнес извинительные слова, так чтобы слышали все.
Дошла очередь и до портрета, который также должен был быть передан канониру. Слуга художника поднес его судье, и судья снял с него холст, чтобы удостовериться, что это и есть тот самый портрет. И как только холст был снят, так обнаружилось нечто ужасное. Судья побагровел и захрипел, откинувшись на своем высоком стуле, фламандец смертельно побледнел и осенил себя дважды святым крестом, а люди в суде испуганно замолчали.
С портрета на них глянул не сын канонира, а сам Ганс-Иоахим Лерке. Смотрел он злобным и нечеловеческим взглядом, и вся правая сторона лица его была обезображена ударами, одним словом, это было лицо канонира в тот самый момент, когда заканчивался поединок, и в его лице уже не было ничего человеческого, а только следы сильных побоев, смертельная злоба и упрямство. Что же касается самого Лерке, то он, увидев, что было на портрете, заревел, как взбешенный бык, и ринулся на фламандца, потрясая кулаками. Но потом, видимо вспомнив, что лицо его еще не вполне зажило от полученных ударов, и кто был настоящим победителем в поединке, не по закону, а по справедливости, канонир круто повернулся и выскочил из здания суда как ошпаренный.
Потрясенный фламандец немедленно потребовал себе Библию, и положа на нее свою руку, поклялся и побожился, что он не прикасался к портрету с тех самых пор, как Ганс-Иоахим Лерке велел ему сей портрет переписать. Надо сказать, что все ему поверили. Так страшно, так нечеловечески злобно было лицо канонира на портрете, что все лицезревшие его поверили, что изменение портрета могло быть только проделкой дьявола, потому что рука человеческая такого нарисовать не в силах.
А Ганс-Иоахим Лерке, доведенный до исступления еще ранее городскими насмешниками, увидев портрет, вспомнил, как художник погрозился ему о том, как он может повернуть свою кисть, и от лютой злобы совершенно потерял разум. Он бежал без остановки до самого своего дома, а оказавшись дома, там не остался, а ринулся в мастерскую, запряг коней, выбрав лафет с установленой на нем парой лучших орудий, и взяв порядочный запас пороха и ядер, помчался, загоняя коней, вы конечно уже поняли куда? Обезумевший от злобы и жажды мщения канонир подъехал со своими орудиями к дому Мортимера ван дер Вейдена и начал расстреливать его из орудий в упор. По счастью, домашние фламандца в это время были вне дома, и никто не был убит, но к тому моменту, когда Ганс-Иоахим Лерке был связан и увезен в городскую тюрьму, от дома художника осталась лишь куча чадящих обломков и пепла. Ганс-Иоахим Лерке был все же очень хороший канонир, и пушки его слушались, как никого другого.
И как ни прискорбно, именно это обстоятельство, вместе со всеми другими, побудило суд и городские власти передать это необычайное дело для изучения и приговора в инквизицию и епископат. А там, как и следовало ожидать, дотошно вспомнили и изучили каждую мелочь. Вспомнили, как искусен Ганс-Иоахим Лерке в орудийной стрельбе, вспомнили также его надменность и высокомерие. Вспомнили, при каких обстоятельствах сын канонира получил свое увечье, и нашли их подозрительными. Стало несомненно ясно, что страшное увечье лица Райнара Лерке, сына канонира, было платой канонира дьяволу за его помощь и содействие. Также вспомнили, что когда канонир уже должен был проиграть кулачный поединок, как пришла к нему победа – и тут явно без нечистого не обошлось. Ну и главное – вспомнили те ужасные изменения на портрете, которые обнаружились в зале суда.
Бесспорно, в обоих случаях увечье правой стороны лица было печатью дьявола, вошедшего в сговор с канониром, хотя было также очевидно, что сын его получил эту печать не по своей вине. И посему решили, что даже и половины этих свидетельств вполне достаточно, чтобы бесспорно доказать, что канонир Ганс-Иоахим Лерке связан с дьяволом и действует по его наущению.
Ганс-Иоахим Лерке был переведен в подземелье епископата, там был несколько раз пытан и сознался во всем, что ему вменялось в вину – в непомерной гордыне, в ереси, калечении собственного сына, и в тайных сношениях с дьяволом. Была ему определена казнь – сожжение на костре или сварение в кипящем масле, на выбор казнимого. Ганс-Иоахим Лерке выбрал костер.
Все горожане собрались на площади, чтобы поглядеть, как будут сжигать канонира. Сожжение было назначено поздней ночью, чтобы очистительное пламя костра было видно многим и сильнее устрашило дьявола, который, без сомнения, шныряет по людским сердцам, ища легкой добычи, где только можно. Костер разгорелся огромный, и искры от него возносились высоко к небу. Стоявший рядом каноник подсказывал канониру слова покаяния, пока огонь еще не добрался до него, и он в силах был говорить. Но Ганс-Иоахим Лерке упрямо молчал. А когда огонь подошел ближе, когда языки пламени начали лизать тело канонира, и он скорчился в смертной, огненной муке, внезапно раздался сильнейший взрыв, и костер разметало по площади. Несколько человек поблизости, в том числе и несчастный каноник, были тем взрывом убиты насмерть, а падающими ошметками и уголями от костра многим людям на площади причинило раны и ожоги, притом многим даже весьма тяжкие.
По характеру взрыва стало совершенно ясно, что дьявол на этот раз был ни при чем, а дело было в изрядной доле пороха, который непонятно каким образом попал в тот костер. Покойный канонир Ганс-Иоахим Лерке, понятно, никак не мог покинуть подземелья и положить порох в костер. Подозрение пало на сыновей канонира, которые, возможно, желали облегчить страдания отца, однако же, доказать этого никто не смог. А потом город потрясла еще одна таинственная и зловещая новость. Ужасный портрет канонира, хранившийся все это время в суде, в ночь казни таинственным образом исчез, и замок в двери был не поврежден, и сторож ничего не заметил. Люди поговаривали шепотом, что это де вовсе не канонира сожгли в ту ночь на костре, а его оживший по велению дьявола портрет, а самого канонира забрал дьявол и определил его пребывание там, где никто не знает, но слава Господу, подальше от Брюккенсдорфа!
Художнику же городские власти посоветовали как можно скорее покинуть Брюккенсдорф. Хотя мало кто подозревал, что нечеловечески страшный и к тому же таинственно исчезнувший портрет сожженного еретика Ганса-Иоахима Лерке – дело рук фламандца, сочли целесообразным удалить его как можно дальше от места события, чтобы не волновать почтенных горожан, и надо полагать, это было достаточно разумно. А так как художник уже все равно потерял свой дом, он не должен был так сильно пострадать от переезда в другие места. Фламандец собрал кое-какой скарб, сходил на исповедь, причастился, а потом он и его домашние облачились в дорожные одежды и навсегда уехали из Брюккенсдорфа. Дальнейшая судьба Мортимера ван дер Вейдена никому не известна.
Вы теперь спросите, а точно ли сам дьявол переписал портрет, пока он стоял в мастерской фламандца? Можно ли быть уверенным, что художник и вправду не приложил к портрету свою руку? Наверное, да, можно. Скорее всего, да, конечно можно! Ведь фламандец, увидев портрет, сам был ни жив, ни мертв от страха, и немедленно поклялся на Библии, что это дьявольское творение – не его рук дело, и вообще дело не человеческих рук. Разве не может такая клятва дать нам необходимую уверенность? Конечно может! Ведь если не верить такой искренней и сильной клятве, да еще данной на Библии, так чему же тогда вообще в людях верить? Но с другой стороны, наша с вами уверенность в том, что фламандец не притронулся к портрету, в том числе и его собственная уверенность, – и то, как оно было на самом деле – это две совсем разные вещи, и никто не может сказать, что это не так. Ведь мог же дьявол водить рукой фламандца таким образом, что тот сам об этом и не подозревал? Не зря же художник так опасался, чтобы бесы не стали водить его рукой, а раз опасался, то стало быть, опасался не зря!
Стало быть, бесы тем опаснее, чем выше мастерство и умение того, кем они овладели, хотя бы на короткое время? Получается, что так. Впрочем, все это только догадки, а как оно было на самом деле – этого никто теперь не скажет. Достоверно только одно. Недолгое время после того, как был сожжен на костре канонир и удален из города художник, городская ассамблея, собиравшаяся два раза в год, приняла два новых закона: повторять я их вам не буду, потому что с них я начал свой рассказ. И законы те сохранились в Брюккенсдорфе по сей день, хотя никто не может сказать, когда они применялись в последний раз, и применялись ли вообще когда-нибудь.
Но в конце концов, даже и не в этом ведь дело, а дело в том, что чем больше в человеке таланта, чем сильнее и ярче его мастерство, тем яростнее борются за его душу Господь и дьявол, и к сожалению сказать, бывает, что дьявол нет-нет, да и одолеет в этой борьбе. Поэтому не грех ввести и парочку лишних законов, если есть хоть небольшая надежда помочь тем самым удержать дьявола на цепи. А удерживать его надо, ой как надо! Ведь если раньше люди, искусные в ремеслах, посвящали свое время и свое искусство славе Господней, вырезывая искусные резьбы, плетя замечательные кружева, подбирая сочетания цветов, орнаменты, и в любой вещи, самой обыденной и малой, старались найти гармонию и совершенство, то ныне уже все меньше хотят люди занимать этим свой разум, и делают вещи неряшливо и скоро. И ум свой занимают уже не поисками гармонии и совершенства, а тем, чтобы вещи лучше служили, изобретают много всего нового для удобства жизни и усовершенствования работ, и деньги за труд занимают их гораздо больше, чем результат их труда. Они теперь полагают, что совершенство вещи заключается не в ее красоте, а только в ее полезности, мера которой определяется деньгами, и уж вовсе не обязательно восхвалять Господа своим ремеслом, добиваясь благолепия в каждой сработанной вещи, а достаточно ему краткой молитвы.
Я вижу, что если так будет продолжаться и далее, то за сим могут воспоследовать ужасные вещи. Возросшая алчность человеческая, соединенная с возросшей мощью вещей, может привести к таким ужасным войнам, перед которыми все прежние войны покажутся ребяческими играми. Мера жизни человеческой упадет ниже вещей. И власть человеческая возомнит себя выше власти господней и потом проклята будет. Ваш этот Ленин реки крови пролил, а чего добился? Того что лагерей понастроили по всей стране, и народ молится сухорукому параноику, этому вашему Сосо Джугашвили? Вы меня можете досмерти запытать, хоть железом, хоть травой вашей обкурить, а душу вы мою не сломаете. Над ней один только Господь властен.
Иван Грозный тоже пытался выше Бога залезть, ввел закон про опричнину. Дескать, от Бога вам разрешение дарую – насилуйте ребята, жгите, бейте, это теперь божие дело, и оно за вами зачтется, и за царем тоже служба не пропадет. Ан нет, не божие это дело! Проклял народ опричников, во веки вечные, и вас большевиков, тоже проклянут всем миром. Вы думаете, ваша пятьдесят восьмая статья – это закон? Не закон это, потому что не от Господа он, а от дьявола. Вы, большевики, думаете, что вы Бога отменили? Глядите себе, кабы он вас вскорости не отменил самих. Может быть, России монархия и не нужна, не мне судить, да только и вы ей нужны как на срамном месте чирей. Вы, большевики, сами демоны и плодите демонов. Вы демоны у власти, и властью своей умножаете число демонов, я фашистов имею в виду. Вы их породили и натравливаете теперь против всего мира, да только они на вас первых кинутся, как только силу почуют… Иван Петрович Павлов о том вам в письме сказал, а вы то письмо поглубже запрятали… От Господа ничего не спрячешь, он и так все видит. Только бы его не тронули… Да нет, не тронут, не посмеют…
Ох, как раскалывается голова от боли…
Да, Николай, привет… Чего звонишь?.. Да, работаю… травка мне какая-то сегодня голимая попалась… Не то что бы прет с нее, а вот какие-то глюки пошли. Типа я монах и хожу по дорогам и что-то такое только сейчас рассказывал какой-то толпе… или в камере… Да, и все мысли его, с понтом дела, через меня прошли. Про законы какие-то, про справедливость… а еще про научно-технический прогресс… и так все мрачно… а вообще, конечно, прикол!.. Да вот сижу, с серверами вожусь… сетку починяю… Ну пока, Коль, заходи. Ну будь… будь…