Пойдем с тобой пешком. Тебе как раз полчаса и хватит, и ты за это время смерть поймешь. А мне полегчает чуток, и я тогда обратно в свою шкуру залезу, а тебя снова в твою верну. Я там тебе кое-что оставлю на время промеж своих мослов – ну это… то, что тебе про смерть понимать надо, чтобы тебе потом в твоей шкурке легче было ходить, чтобы тебя смерть не мучила. Она ведь не страшная, смерть-то… Хуй ли в ней страшного… Это наоборот, жизнь страшная… Ну как?
– А может не надо, может лучше подождем, пока вам легче станет? – боязливо воспротивился Миша.
– Тоже, бля, пожалел какого-то говна! – возмущенно рявкнул Чалый, оглядев студента с головы до ног, – Чего там жалеть-то? Семьдесят кило мяса с костями, и ни хуя больше!.. Вяленый не тот человек, чтобы твою шкуру заныкать. Сказал отдаст – значит отдаст железно. Да ты пойми, тебе же выгода, жопа… с кулачок! Вяленый сказал, что он там тебе оставит кое-что для понятия в своей шкуренке. Ты же из его шкуры другим человеком выйдешь, мудила! Вяленый всегда забесплатно лечит. Другой бы кто, так деньги еще за это брал! Только секретарей ебучих обкомовских лечить не хотел ни за какие деньги. Сколько раз грозили ему всякие бляди из КГБ, Джуну из него хотели, падлы, сделать, для начальства! А потом придрались, нашли статью, дело завели… Ну и посадили в конце концов. Чего только с ним на зоне не делали… И пиздили каждый день, и петушили, падлы! Только Вяленый не тот человек, его хоть через мясорубку прокрути, а ничего с ним не сделаешь. Так они, суки, сына его посадили и погрозили: «Не сделаешь, чего от тебя хотят – сын из тюрьмы вообще не выйдет, там и сгниет». Ну, Вяленый запил, как наверно, никто еще и не пил. Хотел в себе дар этот водкой истребить. Только не вышло ни хуя из этой затеи, верно говорят: талант не пропьешь!
– Ну че ты молотишь, Чалый? Опять ни хуя ты не понял, как всегда! Не жалко было бы мне их полечить – не мог я! Я ведь душу лечу, а не мослы, не потроха! А чтобы я ее лечить мог, ее ведь иметь надо! А они все другой породы, у них души вовсе нет. Прокурор, когда обвинительное заключение читает, он свою душу знаешь куда кидает? В папку для бумаг! Или в ящик стола, бывает, запрет… Чтобы не мешалась. Или еще куда, не важно. Но он когда домой к семье идет, он ее вынает оттуда и назад запихивает. Мятая у него душа, рваная, а все же лучше никакой. А у этих вообще никакой души нет, одна плоть, а на том месте, где душе быть полагается, у них там щучья пасть, и в ней зубов до хуя, как у щуки в пруду. Когда они меня допекли, я не сдержался, да все это им и сказал. Вот, они и не стерпели… Ну что Мишенька, понял, зачем козел хвост поднял? – Внезапно старик коротко и задорно подмигнул из-под очков, – Ну так как, меняться бум?
– Бум, бум…– угрюмо ответил юноша. Внутри у него от страха все съежилось, но отказываться наотрез было слишком стыдно.
– Не ссы в компот, студент! – хохотнул Чалый, – Все будет ништяк! Вяленый в моей шкуре каждую неделю путешествует, и ни хуя!
– А тогда почему он все время говорит, что ты не понимаешь ничего? – удивился Миша, – Он же тебя мог бы научить, как и что, рассказать про все! Почему ты его обо всем не спросишь?
– Ага, щас! – угрюмо буркнул Чалый, – Спросили у хуя, как он в пизде дышит! Вяленый хоть чего и знает, а тебе хуй скажет. И к тому же он сам тоже не все хочет знать и понимать. Все на свете, говорит, знать нельзя, грех! А то боженька ушко отхуячит. Поймает, бля, умника за яйца и скажет: не суй свой нос, куда мой хуй не лазил! А Вяленый куда только блядь не лазил, только что в жопу ко мне забыл залезть. Одно время он любил в космос летать, столько всего мне рассказывал… Как звезды взрываются, как время в пружину закручивается… Время – в пружину! Охуеть! А потом он историю полюбил, стал по прошлому времени лазить. Пиздоболил там с какими-то мудаками философами, он мне даже кликухи ихние говорил. Позорные, блядь, у них кликухи… На зоне так только самых опущенных кличут. Сенека, бля! Спиноза! Сократ, на хуй, Декарт и этот еще, блядь, как его… ага, Лейбниц… И Абеляр! Были и поприличнее погонялки, только их без стакана хуй выговоришь: Локк, Гоббс, Кампанелла… Эти, наверное, не иначе как в законе. Вяленый к ним по несколько раз в гости ходил, все о государстве говорили, о порядке, о справедливости…
А потом он еще к этим сунулся, к немцам. Одного Кант звали, а второго, бля, Гегель. Кант, ну этот еще так сяк. А с Гегелем Вяленый поругался капитально. Этот мудак ему начал вкручивать про какую-то хуйню, называется «вещь в себе». А Вяленый – мужчина серьезный, он хуйни всякой не любит. Ну он вытащил нож и говорит: «Вот я воткну его в тебя, и будет ножик этот в тебе. Ну, могу в себя воткнуть, и будет нож во мне. А теперь, объясни мне, как ты нож сам в себя так воткнуть можешь, чтобы он был сам в себе? Или, к примеру, „водка в себе“. Не может она никак быть сама в себе, мил человек!.. Она или в бутылке плещет, или уже у кого-то в голове шумит. Пиздобол, говорит, ты и хуеплет, хоть ты и Гегель!».
– Вообще-то, это Кант ввел понятие «вещи в себе» в своей работе «Критика чистого разума», – решился не согласиться Миша. «Вещь в себе» и «категорический императив» – это Кант. Мы его работы конспектировали. А Гегель открыл три закона диалектики.
– Ну Кант, так Кант, – легко согласился Чалый, – значит я перепутал. Они мне, один хуй, оба до пизды-дверцы!
Отбрехавшись столь мастерски от замечания, сделанного по поводу его вопиющего философского невежества, Чалый с облегчением осклабился, но почти тотчас же его лицо приняло озадаченное и несколько как бы даже раздосадованное выражение:
– Как-как ты сказал, какого разума? Чистого, говоришь? А у кого он, на хуй, чистый? Разве что у пизденыша, который только что народился! Так хули его критиковать? А ты возьми человека в возрасте – это у кого же он, еб твою мать, чистый может быть? Только у того, кто не курит, не пьет и баб не ебет.
– И матом не ругается, – добавил рябой мелкий мужичонка из-за соседнего столика с явным намерением поучаствовать в любопытном разговоре.
– И в чужую жопу, не спросясь, без мыла не лезет, – хмуро отчеканил Чалый, не расположенный расширять круг беседующих.
Мужичонка обескураженно и неловко отвернулся, и все враз замолчали. Старик Вяленый сидел неподвижно, уронив голову на грудь и сопя, как будто уснул. Чалый внимательно и несколько тревожно вгляделся в его лицо, а затем мерно продолжил:
– Однажды Вяленый вообще бля опозорился – чего-то там перепутал, на хуй, и забурился в испанскую тюрьму, а там сидел этот писатель, который Дон Кихота написал – ну знаешь, такой бля тощий урод со шпагой, его из чугуна льют… Как же его, блядь, звали-то, этого испанца… Как-то солидно. Домушников еще так зовут. То ли Гардероб, то ли Шифонер…
– Сервантес? – вежливо подсказал Миша.
– Вот! Точно. Сервантес, правильно. И чего-то они там поругались. Вяленому его книжка не понравилась ни хуя, вот он и завелся. Не любит он, когда над добрыми людьми издеваются, хотя бы даже в книжке. Ну он и говорит ему типа, если тебя в тюрьму посадили, зачем в книжке хорошего человека обсирать. Сажали, и будут, мол, сажать, подумаешь, обиделся! На обиженных хуй кладут! Сидишь – и сиди себе, терпи, а доброго человека не трави, даже и в книжке, хуевое это занятие! Твою, говорит, книжку потом на другие языки переведут, и все будут читать и думать, что добрые люди только на то и годятся, чтобы их чмонала всякая падла, кому не лень. А Сервантес ему говорит: это мол я не то чтобы конкретно, а вообще, типа, язвы общества открываю, чтобы всем было видать. А Вяленый взбеленился совсем и говорит: язвы, мол, лечить надо, а не открывать. Оттого, что ты их всем откроешь, от этого легче не станет. Ну, Сервантес тоже обиделся в конце концов, и говорит: открыть – это значит наполовину вылечить. Еще какую-то хуйню сказал на этой, как ее… на латыни.
– «Bene diagnoscitur – bene curatur», – неожиданно звучно произнес старик. Миша проходил эту пословицу на первом курсе: «То, что хорошо диагносцируется, хорошо лечится». Вяленый вновь опустил голову на грудь, видимо ожидая, когда Чалый прекратит чесать языком.
– А ведь на самом деле, не факт, – вдруг удивился Миша своим же мыслям. Я вот неврологией увлекаюсь, на кружок хожу. И вот, сколько учебники читаю и руководства и монографии, так получается, что невропатолог всегда может поставить топический диагноз. А вот вылечить не может, потому что нет патогенетической терапии, и этиология заболевания неизвестна. Хотя бы взять, например, боковой амиотрофический склероз…
– Да хуй ли ты про склероз вспомнил! – в свою очередь удивился Чалый, – Молодой еще, с какого это хуй бока у тебя склероз? На хуй он тебе не взъебался! Склеро-о-оз, бля… Пей вино каждый день – и никакого склероза не будет!
Чалый помолчал, а затем продолжил свое странное повествование о путешествиях во времени:
– Ну вот, послали они с Сервантесом друг друга по-матушке, и двинули мы назад в свою котельную. Вяленый меня тогда с собой брал. Только после Сервантеса он разозлился и хуй забил на эту историю. И все те разговоры забыл. Выкинул из памяти, как будто их и не было. Осерчал старик. Поэтому он и мне тоже ничего толком узнать не дает. Говорит, «во многой мудрости много печали», это вроде какой-то еврей сказал, только я забыл как этого еврея звать.
– Царь Соломон, – подсказал Миша.
– Смотри, бля, пацан, а все знает! Точно, Соломон его звали. А еще говорит: когда два человека одну и ту же хуевую вещь узнают, им от этого хуево становится дружить, потому что они потом всю дорогу этой хуйни друг перед другом стыдятся. Это уже не еврей сказал. Это Вяленому какой-то мудак-англичанин сказал. Тоже блядь писатель… Блядь, ну опять я забыл, как этого хуесоса звали, ну ебаный ты рот!..
– Это тебе не хуесос, сам ты хуесос! Это Оскар Уальд, мудила! – отозвался Вяленый. Пока Чалый облегчал себя беседой, старик успел как-то внутренне собраться, лицо его обрело бесстрастное выражение, а взгляд стал строгим и сосредоточенным.
– Ну все ребятки! Смех смехом, а пизда кверху мехом. Мишенька, сделай милость, смазочки добавь, чтобы мне в тебя протиснуться было легче.
Миша непонимающе уставился на Вяленого. Тот кивнул головой на остаток водки в бутылке.
– Залей ее в горловину, всю сколько осталось. А ты, Чалушка, разбейся, где хочешь займи, только достань еще водки. Водки не сможешь, хотя бы красного. Сделай, дружок! Я пока креплюсь, да не знаю, надолго ли меня хватит. К сыну иду, на последнюю свиданку, сам понимаешь… Иди, Чалушка, а мы с Мишей к Вите пойдем.
– Может и мне с вами, а? Не нравишься ты мне, Вяленый, ох как не нравишься ты мне сегодня! – пробурчал Чалый и тут же, взяв со стола бутылку, вылил остатки водки в стакан и придвинул его вплотную к Мише.
– Ну давай, студент, на посошок!
Миша взял стакан, задержал дыхание, проглотил жгучую жидкость, после чего долго и тщательно выдыхал, сделал долгую паузу и опасливо хлебнул воздуха.
– Как водочка доедет, ты мне скажи, – поучал Мишу Вяленый и обернулся к Чалому, – Ты еще здесь? Иди, на хуй, иди, делай че я просил, хули ты здесь до сих пор жопой скамейку обтираешь?
Чалый поднялся и нехотя пошел к выходу, по дороге несколько раз тревожно и хмуро оглянувшись на старика. У самого выхода он встал, подумал и уже хотел повернуть обратно, но карауливший его взглядом Вяленый поднял пустую водочную бутылку и замахнулся:
– Иди, бля! Иди! Уходи на хуй! Вернешься – я тебя бутылкой по голове уебашу! Хули ты как нянька!
Несколько пьяных посетителей, привлеченные криком и жестом старика, с трудом обернули головы, чтобы посмотреть на драку. Увидев, что Чалый сокрушенно махнул рукой и понуро вышел, а старик швырнул под стол бутылку, пьянчуги поняли, что драки не будет, и вернулись к своим кружкам и стаканам.
– Мишаня! – Вяленый испытующе глянул на юношу из-под сильных очков, – ты как, уже созрел?
– Да вроде, – ответил Миша заплетающимся языком, слегка заанестезированным водкой.
– Ну тогда слушай: сейчас усядься поудобнее, наклонись вперед, руки положи на стол, а голову на руки – и не шевелись, пока я не скажу. Понял?
– Ага, – ответил Миша, нервно поеживаясь, и улегся головой на стол. Мысли его рвались и путались между собой, и вдруг ему показалось, что все, что он только что узнал за этим столом от этих людей, никак не может быть правдой, настолько оно не вязалось с его знаниями и опытом. «Ерунда это все, не может такого быть», – подумал Миша, а в следующий момент он вдруг почувствовал как бы мягкий, но необыкновенно сильный упругий удар во всем теле, от которого остановились и его мысли, и ощущения. «Ну все, обморок! Попил я сегодня пивка…» – пронеслась тоскливая мысль. Следующая мысль не появилась вообще, и поэтому Миша просто не заметил, как его не стало.
А потом Миша неожиданно вновь почувствовал, что он есть, и только тогда он осознал, что какое-то время его не было на свете. При этом он решительно не мог понять, сколько времени его не было. Это могли быть доли секунды, а могли быть века… Миша также не мог точно вспомнить, кто он, потому что его сбивали с толку его внутренние ощущения, которые чрезвычайно изменились. Изменились они настолько сильно, что Миша не мог узнать себя изнутри. Все те бесчисленные тахометры, термометры, манометры, динамометры, вискозиметры и прочие приборы, которые постоянно измеряют и показывают множество наших внутренних параметров, и которые мы начинаем замечать только когда мы болеем, стареем или сильно огорчаемся, – все эти приборы стали неузнаваемы. Они теперь и располагались по-другому, и выглядели по-другому, и показывали что-то совершенно несусветное. Миша чувствовал себя так, как будто перед решающим концертом кто-то подсунул ему списанную, взятую со свалки ударную установку вместо его привычных барабанов, каждый из которых Миша чувствовал почти как свою кожу – натяг, звуки, отдачу в микрофон и многое другое. Точно так же как он чувствовал бы свое бессилие наладить взаимодействие между барабанными палочками в своих руках, и подмененными барабанами, свою неспособность извлечь из них должный звук, так Миша чувствовал свое бессилие наладить взаимодействие между своим сознанием и подмененными телесными ощущениями.
Прежде всего, появилась боль. Много разнородной боли. Болел позвоночник, тупо кололо под ребрами, ныли колени и тазобедренные суставы, ломило плечи, жгло и грызло под ложечкой, а голову словно стягивал тугой металлический обруч. От боли Миша попытался вдохнуть поглубже, но от резкого вдоха появилась режущая боль за грудиной, какая бывает при бронхите. Миша сдержал вдох и открыл глаза, но в глазах плясали какие-то пятна. Миша хотел протереть глаза рукой, но рука поднялась с болью и с трудом, и вдруг наткнулась у глаз на какой-то посторонний предмет. Миша с трудом узнал предмет наощупь: это оказались очки, которых Миша никогда не носил. Во рту тоже был какой-то непорядок: что-то в нем не то чтобы болело, но как-то мешало, неприятно беспокоило и вызывало тошноту. Миша засунул руку в рот и вытащил беспокоящий небо предмет, который оказался неожиданно большим. Миша глянул на этот предмет и увидел… искусственную челюсть.
– Ну вот, только глянь, – раздался рядом молодой голос, – не успел тебе свою шкуру доверить, как ты ее уже по частям начал разбирать. Положь чавку на место!
Миша глянул на своего соседа и увидел то, что он обычно видел, когда смотрелся в два зеркала – увидел самого себя со стороны. Затем Миша ощупал свой пустой запавший рот и попытался примостить протез на прежнее место, но тот не слушался. Юноша, похожий на Мишино отражение, выхватил у него из руки челюсть, нажал Мише на подбородок и ловко вставил ее Мише в рот.
– Ну все, пора идти, – сказало Мишино отражение голосом, похожим на тот, который Миша слышал из магнитофона, когда записывал песни под гитару в своем исполнении, – Поднимайся тихонечко, не спеша, я тебе подсоблю.
Юноша легко и осторожно приподнял Мишу под мышки, и тот встал на неверные, подламывающиеся ноги.
– Ничего-ничего! Через пять минут привыкнешь. Сейчас надо только на свежий воздух выйти, и тебе полегче станет. Тьфу, Чалый, долдон! Ножик забыл, – юноша забрал со стола нож до боли знакомой рукой и сунул его, не закрыв, в карман куртки, которую Миша тоже хорошо знал..
Миша с трудом сделал первый шаг, юноша поддерживал его за плечи. Кое-как вдвоем едва-едва доковыляли до выхода. Помещение и окружающие предметы изменили цвет и очертания. Они стали блеклыми и тусклыми, неотчетливыми, потерялось много деталей, которые прежде прекрасно были видны. Кроме того, все линии и поверхности, которые обязаны были быть прямыми – стол, край потолка, скамейка – безбожно кривили. «Это наверное от очков», – догадался Миша. Все лампы и прочие источники света при взгляде на них давали яркий радужный ореол. С равновесием тоже были проблемы – Миша не чувствовал устойчивости в теле, было такое ощущение, словно центр тяжести переместился куда-то в горло, и поэтому было достаточно слегка наклонить голову, чтобы все тело покачнулось и начало падать в ту же сторону.
– Ну что, Мишенька, потерялся? – не по-молодому рассудительно спросил юноша, – Ничего-ничего, потерпи. Сейчас найдешься. Сейчас тебе боль мешает, я знаю. Ты от нее как потерянный. Ну еще немножко потерпи – и пригреешься. Боль сама себя убьет, и тогда ты тепло почуешь. У меня шкура хоть и дырявая, зато теплая. Я ее ни на какую другую не променяю, даже на твою, на молодую.
Миша и вправду почувствовал некоторое облегчение. Не то чтобы боль стала отпускать, она, пожалуй, стала еще даже сильнее, но что-то другое изменилось. Мишу перестал беспокоить сам факт наличия боли. Казалось, что Миша и боль в его новом теле разделились в каком-то неведомом пространстве. Боль по-прежнему была, и это безусловно была Мишина боль, но Миша перестал испытывать страдания от этой боли, а без компонента страдания боль была не более неприятна, чем любое другое ощущение неболевой природы.
Миша вспомнил, что читал в учебниках по нейрохирургии про операции рассечения определенных мозговых структур – кажется в лобных долях – Миша не мог с уверенностью вспомнить. Эта операция приводила именно к такому эффекту: боль как ощущение оставалась, но страдание уходило.
Вышли на улицу, там было темно и прохладно. Миша резко хлебнул холодного осеннего воздуха и закашлялся.
– А ты дыши потихонечку, не жадничай! А то шкуру мне застудишь, – проворчал юноша, и в его голосе хорошо были слышны ворчливые интонации старика Вяленого. Несомненно, что это и был Вяленый, хотя он говорил молодым голосом и выглядел совершенно как Мишино отражение в двух зеркалах.
– Встань рядом со мной, пойдем не спеша. Захочешь падать – сразу хватай меня за куртку или за руку, а я тебя поймаю, упасть не дам. Меня ни о чем сам не спрашивай, и вокруг себя никуда, кроме как под ноги, не смотри. Иди, Мишенька, не торопясь, на ноги ступай легонько и думай тихонечко, мечтай о чем интересно. Тебе ведь раньше про смерть интересно было думать? Подумай про смерть, Мишенька, не бойся. Она ласковая, ты сам почувствуешь. Мне ведь не то обидно, что Витюша мой помер, а что не прибрали его по людски. От этого у него и душа до сих пор никак не успокоится, все кругом ходит. А душа отлететь должна далеко-далеко, туда где покой и вечная грусть. Ведь про вечное блаженство – это все, Мишенька, враки! Это попы врут, как их в семинарии выучили. Не может блаженство вечным быть – оно же надоест быстро, и тошно от него станет, да так, что оно самой страшной мукой покажется. А грусть никогда не надоест. Грусть – это, Мишенька, не тоска, грусть сердце не ранит, она его лечит. Кто грустит, Мишенька, тот надеется на что-то. А кто не надеется, вот тот и тоскует. Только одна надежда может вечной быть, а больше ничто на свете. Когда другой надежды нет, смерть, Мишутка – это самая сладкая надежда. Подумаешь о смерти, погрустишь, и хорошо тебе станет!.. Чем грустней, тем лучше. Я тебе, Миша, эту грусть между косточек своих оставил. Ты по дороге, пока идти будем, покопайся в моей шкурке хорошенько, грусть эту найди и на всю жизнь запомни. Понял?
Юноша внимательно глянул Мише в лицо тяжелым испытующим взглядом старика Вяленого, а затем резко отвел глаза в сторону с выражением полнейшего безразличия и пошел рядом, подставив Мише руку для опоры.
Миша кивнул и молча пошел вперед. Говорить не хотелось, да и трудно было бы говорить и одновременно продвигаться вперед, потому что ходьба вдруг превратилась в проблему. Раньше Миша просто не замечал того, что асфальт под ногами неровный, что на нем выбоины, трещины, всяческий мусор. Мишины ноги всегда ловко становились на наиболее удобные участки мостовой, лихо перепрыгивали через лужи, рытвины и канавы и уверенно вставали на бровку тротуара. При спотыкании и поскальзывании Мишины ноги всегда действовали независимо от Миши. Они подбрасывали его вверх, делали какие-то короткие, неуловимо быстрые пируэты, а выправив равновесие, возвращали управление владельцу, извещая его, что угроза падения миновала, баланс успешно найден и можно идти дальше.
Теперь же Мишины ноги не хотели идти как раньше. Они постоянно становились на какие-то щепки и камушки, попадали в ямки и цеплялись об неровности мостовой, а спотыкаясь и поскальзываясь, даже и не думали восстанавливать равновесие. Поэтому Мише теперь приходилось думать над каждым шагом и сперва примеряться глазами к тому месту на тротуаре, куда затем должна была ступить нога.
Миша вдруг вспомнил, что вот так же неуверенно переступал ногами его сосед по дому по кличке Зема, когда он был пьяный, а пьяный он был раньше почти всегда. Земе, а по-настоящему, Вове Земелькину было лет двадцать. Он два раза оставался на второй год, и поэтому какое-то время даже учился с Мишей в одном классе. Зема был пессимист, мечтатель и редкостный лентяй. Не ленился он только читать фантастику из школьной библиотеки и придумывать всякие гадости. Прочитав очередной фантастический роман, он неожиданно совсем не в тему заявлял на уроке физики: «А может, электрон тоже как Земля? Он же круглый, и орбита у него есть. Может на нем тоже люди живут, только очень маленькие? А может мы сами тоже какие-нибудь вши у какого-нибудь великана на каком-нибудь месте?»
Эти глубокомысленные замечания не мешали Земе аккуратно и регулярно получать двойки и единицы. На уроках математики Зема впадал в полную прострацию. Задавали, например, задачу про то как поезд идет из пункта А в пункт В с остановкой в пункте Б. Зема даже не пытался решать задачу. Вместо этого он рисовал в тетрадке поезд с вагонами, а пунктам назначения давал неприличные названия. В упомянутом случае поезд в Земиной тетрадке ехал из города Пердянска в город Злопердянск, а оттуда в город Козлопердянск.
Школу Зема так и не закончил. Родители устроили его в ПТУ, он не закончил и его. Потом родители устроили Зему на завод, но его выгнали за прогулы. Потом Зема начал очень сильно пить. Миша вспомнил, как бывший одноклассник однажды пристал к нему во дворе с пьяным дурацким разговором:
– Ну вот ты в институт ходишь, учишься, ну доктором будешь. И так всю жизнь проживешь. Утром встал – на работу пошел. Пришел с работы – лег спать. Проснулся – обратно надо на работу. Ну и хули это за жизнь? Так проживешь и ни хуя и не увидишь.
– А что ты видишь? – удивился Миша.
– А то же, что и ты. Только я думаю, а ты – нет. Я вот думаю все время, вот например, поступил бы я как ты тоже в институт, стал бы учить чего-то. Так это значит, что я уже чего-то другое все равно выучить не смогу. А вдруг я не то начну учить, что мне надо. И так и пролечу мимо кассы. Пойду не по той дорожке.
– Как это – не по той? – не понял Миша, – А по какой надо?
– Ну вот смотри: космонавты в космос летают, ученые там всякие открытия делают, герои получают ордена с медалями, ну там, капитаны в дальние страны плывут. Они все пошли правильной дорогой, и поэтому они в правильном месте в жизни. Вот смотри – есть жизнь, она такая большая-большая, и в ней можно быть в центре, а можно быть хуй знает где. Понял?
– Еще не совсем – честно сказал Миша.
– Ну вот смотри, когда ты добрался до центра в жизни, ты чувствуешь, что ты пришел куда надо, и тогда весь мир крутится вокруг тебя. Ну то есть, он конечно не крутится, но тебе так кажется, что он крутится, и тогда тебе кажется, что ты в жизни все самое лучшее для себя нашел. Потому что ты в центре. Ну понял теперь?
– Ну вроде понял. И что?
– А то, что не охота пойти не по той дорожке, и так вот идти-идти, только мозоли натирать, а к центру так и не придти.
– А куда же придти?
– Да в том то все и дело, что никуда! Тебе все будет казаться, что ты идешь, а ты лежишь где-нибудь как последняя куча говна за каким-нибудь обспусканным сараем, и так и будешь говном лежать. Понял теперь?
– Ну понял, ну и что? – Миша стал понемногу раздражаться от этой унылой философии.
– А вот и как раз то, что поэтому я никуда вообще идти не хочу. Я поэтому не иду, а стою на месте, и хотя я никуда не попаду, но мне зато и не обидно, потому что я не иду никуда и зазря сил не трачу.
– Нет, – серьезно ответил Миша, – Вот тут ты, Вован, неправ. Это тебе только так кажется, что ты никуда не идешь, а только стоишь и смотришь, как другие идут. А на самом деле и ты сам тоже идешь, и все равно не к центру.
– Да я знаю, что ты сейчас думаешь. Только сказать боишься. Что я алкаш и хуже говна. Да? Так? Скажешь, не это ты подумал?
– Ну я подумал, ты подумал! Чего ты до меня доебался-то? – неожиданно вскипел Миша, который достаточно редко употреблял матерные слова в разговоре и не матерился даже перед дракой.
– Кто, я доебался? – всерьез удивился Зема и как будто даже немного протрезвел, – Это наоборот, ты до меня доебался, все переспрашиваешь и простую вещь никак понять не можешь. Я пьяный понимаю, а ты трезвый не врубаешься. Ну вот смотри. Ты думаешь, что я вот алкаш, что я вообще ни в пизду, ни в красную армию. А зато мне стоит выпить, и я уже в центре. Ну понял? Понял теперь? Я пьяный – в центре, а ты трезвый – нет!
Правая Мишина нога неожиданно поскользнулась на яблочном огрызке и стремительно поехала вперед, а сам он соответственно стал падать назад и непременно бы упал, если бы его спутник вовремя его не подхватил и не удержал. Миша пробормотал «спасибо» и снова ушел в свои воспоминания.
– Это же тебе только кажется, что ты в центре, потому что ты пьяный. От водки кажется. А как только ты станешь трезвый, так сразу и перестанет казаться.
– А я опять выпью, – серьезно ответил Зема, – И почему это ты думаешь, что это мне только кажется, что я в центре, а остальные кто в центре, те взаправду в центре. Если хочешь знать, так на самом деле вообще никто не в центре – всем только кажется, потому что в мире все относительно. Вот допустим, тебе тоже отчего-то будет казаться, что ты в центре, а от чего, ты даже и знать не будешь. А потом раз – и этого не станет, и тебе станет казаться, что ты уже не в центре. И ничего ты уже с этим не сделаешь. Так и будешь в говне. А я не буду, потому что я знаю, как мне в мой центр попасть. А ты вот пока не знаешь, и не известно, узнаешь ли вообще. Вот и подумай, кому из нас лучше – мне алкашу, или тебе трезвому!
С тех пор утекло немало воды. В конце концов врачи, призванные отчаявшимися родителями, обнаружили у Земы вялотекущую шизофрению с маскированной депрессией, осложненную алкоголизмом, и с тех пор Зема почти круглогодично находился в хроническом отделении областной психбольницы. Там он выучился играть в шахматы и пить напиток, сделанный из тюбика пасты «Поморин», растворенной в литре теплой воды. Зема очень полюбил психбольницу и выписывался домой на побывку к родителям с крайним неудовольствием. Он говорил, что родители выделяют любовь, как змея выделяет яд, и этот яд родительской любви рассеивает его мысли и мешает ему правильно думать о жизни. Пить водку Зема перестал совсем, зато он всегда педантично выпивал на ночь большую белую таблетку тизерцина и спал после нее как убитый.
В психбольнице Зема нашел свой центр. Он стал там очень известной личностью, его часто демонстрировали студентам, и он всегда с удовольствием с ними беседовал о жизни и о науке. Студенты считали, что Зема – спятивший вундеркинд. Однажды ни с того ни с сего Зема написал фундаментальный труд на сорока листах о необходимости распространения порядков и правил, принятых в психбольнице, на все остальное общество, с тем чтобы каждый мог с помощью правильного лечения найти свое правильное место в жизни, попасть на свою стезю и чувствовать себя в «центре». Земин труд назывался «Социальная психиатрия как наиболее эффективный метод построения коммунизма в СССР в кратчайшие сроки». Зема изобрел особые таблетки под названием «энтузиазин», которые каждому строителю коммунизма надлежало принимать трижды в день, чтобы работать честно и добросовестно на благо общества. Ученым-фармакологам надо было всего лишь создать химическую формулу энтузиазина, и тогда вопрос построения коммунизма сводился лишь к проверке добросовестности приема препарата. Вот эту процедуру проверки и описывал Зема в своем труде на сорока страницах. Суть ее состояла в том, что врачи проверяли факт приема препарата первой группой строителей коммунизма, а они, уже находясь под действием препарата, добросовестно проверяли следующую группу и так далее. Последняя группа проверяла самих врачей, и таким образом цикл замыкался, и никто не мог сачкануть и отвертеться от таблетки. К моменту построения коммунизма дозу препарата, по мнению Земы, следовало удвоить, потому что при коммунизме отменялись деньги, и предстояло продолжать работу на одном энтузиазме, а следовательно, требовалось больше энтузиазма.
Из-за этого научного труда Зема был вызван на ковер к заведующему отделением. Николай Борисович Зимин, психиатр от бога, начинавший еще с Кербиковым, любил своих больных, но был строг. Он посмотрел на Зему пронзительным взглядом и, положив ладонь на крышку истории болезни, сказал:
– Так, Вовка… хуй как морковка… Ты у нас кто? Дурачок? Нет, глаза другие! Психопат? Нет не психопат. Так кто ты у нас, ну говори? А, знаю! Вижу. Ты у нас шизофреник. Шизофреник ты, правильно, Вовка? Ну отвечай!
Зема растерянно молчал, переминаясь с ноги на ногу.
Николай Борисович убрал ладонь с крышки истории болезни и посмотрел на диагноз.
– Ну конечно шизофреник. А раз шизофреник, значит умный, то есть не дурак. Эх ты Вовка! Вместо хуя веревка… Ведь не дурак, а хуйню пишешь. Сорок листов измарал. Зачем?