Сражение развивалось приблизительно по следующему сценарию:
Вначале, демонстрируя эрудицию, почерпнутую у Милмана, я очень доходчиво объяснил им, что астрономы – отнюдь не такие лопухи, как их пытается изобразить Борис Павлович, и в метеорно-кометном деле кое-что понимают. Кстати, тут выяснилось, что я зря боялся эрудиции ленинградцев в этом самом деле – как и у подавляющего большинства физиков, их знания в астрономии были вполне примитивными. Милмановская компиляция была для них просто откровением. Само собой разумеется, что из тактических соображений источника своей эрудиции в кометно-метеорном деле я не открывал…
После этой вводной части я нанёс удар, который мне представлялся сокрушительным. Я назвал количество ежесуточно выпадающего на Землю метеорного вещества (500 тонн), умножил его на квадрат скорости света и чётко показал, что если считать это вещество антивеществом, то мощность облучения нашего бедного шарика аннигиляционным гамма-излучением была бы эквивалентна ежесуточным взрывам многих сотен миллионов мегатонных водородных бомб.
– Я не буду вам объяснять, что это значит, – это ведь, кажется, по вашей части? – нахально закончил я.
Казалось бы – всё. Но не тут-то было! Изловчившись, Борис Павлович парировал:
– Ваша оценка массы основана на производимом метеорами оптическом эффекте и в предположении, что они состоят из вещества. Но я считаю, что они состоят из антивещества, а в этом случае для производства такого же количества вспышек нужно неизмеримо меньше материала!
«Соображает начальничек», – подумал я.
Мне сразу стало легче – я ведь колебался в оценке директора Физтеха – одержимый или мошенник? Я всегда предпочитал одержимых, к числу которых, как мне стало совершенно ясно, принадлежал Константинов. Поняв это, я долбанул его второй раз:
– Но, Борис Павлович, имеются многие тысячи метеорных спектров. По ним можно буквально сосчитать количество падающих на Землю метеорных атомов (я, конечно, преувеличивал, но в принципе был абсолютно прав). Эти расчёты дают примерно то же самое количество массы для падающего на Землю метеорного материала, что и по световым вспышкам. Вам не надо доказывать, что спектр антиатомов абсолютно такой же, как у обычных атомов?
О да, это они понимали! Удар был слишком силён, и в рядах противника наступило замешательство. По лицам сотрудничков Б.П. я понял, что для них уже всё стало ясно – всё-таки это были первоклассные физики. Больше они уже ни слова не вякнули. Но не таков был Борис Павлович! Немного оправившись от нокдауна, он стал ловчить:
– Видите ли, я вовсе не считаю, что все метеоры состоят из антивещества. Например, спорадические метеоры вполне могут состоять из обычного вещества. Я полагаю, что только метеоры – продукты распада комет – состоят из антивещества. Вы же не можете по спектру сказать, какой это был метеор – спорадический или кометный?
Вот тут-то мне пригодился Милман!
– Именно могу! – сказал я, торжествуя. – Метеорный спектр определяется относительной скоростью, с которой происходит столкновение соответствующего потока с атмосферой. Спектры «догоняющих» метеорных потоков имеют несравненно менее высокое возбуждение, чем «встречные», так как их относительные скорости весьма отличаются. Специалист сразу же отличит спектр метеора, принадлежащий какому-нибудь потоку Драконид, от метеора из потока, скажем, Леонид. Излишне напоминать вам, что метеорные потоки имеют кометное происхождение!
Победа была полная. Время было уже далеко за полдень. Б.П. отпустил сотрудников. Меня тошнило от голода – во рту со вчерашнего вечера маковой росинки не было, о чём я прямо и сказал хозяину.
– Сейчас организуем.
Секретарша принесла чай и какие-то приторно-сладкие пирожные. За чаем Б.П. продолжал долдонить своё – ведь он был фанатик. Я же, смертельно усталый, мечтал о хорошем куске мяса и молчал. Расстались очень мило. Поехал на Московский вокзал (вернее, меня отвёз туда шофёр академика), где в полудремоте долго ждал поезда. В Москве никто не спросил у меня отчёта о поездке. Конечно, за командировку тоже никто не заплатил…
Эта история впервые заставила меня серьёзно задуматься о путях развития и о судьбах нашей науки. Мне стало очень грустно. То есть умом я, конечно, понимал, какие безобразия у нас зачастую происходят. В случае с «антиматерией» судьба бросила меня, что называется, в самую гущу наших «великих проектов». В этом случае, как и в ряде других, всё решала власть невежественных чиновников.
А Борис Павлович Константинов вскоре стал первым вице-президентом нашей Академии, не оставляя директорства ленинградским Физтехом. Он был, ей-богу, совсем неплохим человеком и весьма квалифицированным физиком-акустиком. Однако главная его заслуга – весомый вклад в создание ядерной мощи нашей страны. Науку Борис Павлович любил. А что касается антиматерии – может быть, по-человечески его даже можно было понять – очень хотел прославить своё имя в науке. Не случайно он часто повторял: «Настоящий физик – это тот, чьё имя можно прочесть в школьных учебниках». И опять-таки не случайно Борис Павлович рекомендовал своим коллегам никогда не отказываться от договорной тематики прикладного характера. Кстати, легализацию своих «антиматерийных» исследований Константинов пробил через Хрущёва, которого охмурил военно-прикладным аспектом этой чудовищной идеи. Человек кипучей энергии, он сжигал себя на малопродуктивной организаторской работе и преждевременно, в 59 лет, скончался в 1969 году.
А на развалинах группы, искавшей антиматерию, возник на Физтехе сильный астрофизический отдел, где есть толковые молодые люди и выполнен ряд важных исследований, в том числе экспериментальных. Так что нет худа без добра…
Перед зданием Физтеха, внутри уютного дворика, на довольно высоком постаменте установлен бюст Бориса Павловича. Рядом доска, на которой надпись: «Здесь с 1927 по 1969 г. работал выдающийся русский физик Борис Павлович Константинов». Когда я бываю на Физтехе, я всегда останавливаюсь перед этим бюстом и вспоминаю тот далёкий зимний день 1962 года. Неподалёку стоит бюст основателя Физтеха Абрама Федоровича Иоффе. Никакой мемориальной доски там нет. А вот около третьего бюста – Курчатова – такая доска есть. На ней много лет красовалась надпись, что-де здесь работал выдающийся советский физик. В прошлом году слово «советский» переделали на «русский». Полагаю, что это случилось после моих язвительных комментариев по поводу столь странной иерархии эпитафий…
О ЛЮДОЕДАХ
В январе 1967 года в Нью-Йорке собрался второй Техасский симпозиум по релятивистской астрофизике – пожалуй, наиболее бурно развивающейся области астрономии. За 4 года до этого были открыты квазары, и границы наблюдаемой Метагалактики невероятно расширились. Всего только немногим более года прошло после открытия фантастического реликтового радиоизлучения Вселенной, сразу же перенёсшего нас в ту отдалённую эпоху, когда ни звёзды, ни галактики в мире ещё не возникли, а была только огненно-горячая водородно-гелиевая плазма. Тогда расширяющаяся Вселенная имела размеры в тысячу раз меньшие, чем сейчас. Кроме того, она была в десятки тысяч раз моложе. Я очень гордился, что сразу же получивший повсеместное признание термин «реликтовое излучение» был придуман мною. Трудно передать ту атмосферу подъёма и даже энтузиазма, в которой проходил Техасский симпозиум.
Погода в Нью-Йорке стояла для этого времени года небывало солнечная и тёплая. Впечатление от гигантского города было совершенно неожиданное. Почему-то заранее у меня (как и у всех, никогда не видевших этого удивительного города) было подсознательное убеждение, что в красках Нью-Йорка преобладает серый цвет. Полагаю, что это впечатление происходило от чтения американской и отечественной литературы («город жёлтого дьявола», «каменные джунгли» и пр.). На самом деле, первое сильнейшее впечатление от Нью-Йорка – это красочность и пестрота. Перефразируя Архангельского, пародировавшего Маяковского, я бы сказал, что это наша Алупка, «только в тысячу раз шире и выше».
Итак, Нью-Йорк – это тысячекратно увеличенная Алупка или, может быть, десятикратно увеличенный Неаполь, которого я, правда, никогда не видел. Завершает сходство Нью-Йорка с южными городами и даже городками поразительная узость его улиц. Я сам, «собственноножно», измерил ширину Бродвея и знаменитой блистательной 5-й авеню: ширина проезжей части этой улицы – 19 шагов, а у Бродвея – всего 17!
Как известно, Нью-Йорк – один из немногих городов Америки, где на улицах царствует пешеход. До чего же колоритна эта толпа! Удивительно интересны своим неожиданным разнообразием негритянские лица. В этой толпе я себя чувствовал как дома – может быть, потому, что в гигантском городе живёт три миллиона моих соплеменников?
Но совершенно ошеломляющее впечатление на меня произвели нью-йоркские небоскрёбы, прежде всего – сравнительно новые. Как они красивы и красочны! Временами было ощущение, что эти здания выложены такими же плитками, что и знаменитые мечети Самарканда! Все участники симпозиума жили и заседали в 40-этажном отеле «Нью-Йоркер», это на углу 8-й авеню и 32-й стрит. На той же стрит, в четырёх коротких «блоках» от нашего отеля, взлетал в небо ледяной брус Эмпайр-Стэйт-Билдинга.
В первый же вечер после нашего приезда в огромном конференц-зале отеля состоялся, как это обычно бывает, приём, где в невероятной тесноте, держа в руках стаканы с виски, участники учёного сборища, диффундируя друг через друга, взаимно «обнюхивались». Нас собралось свыше тысячи человек – цвет мировой астрономической науки.
– Хэллоу, профессор Шкловский, как идут дела? – передо мною стоял немолодой, плотный, с коротко подстриженными усами Джесси Гринстейн – директор крупнейшей и знаменитейшей в мире Калифорнийской обсерватории Маунт Паломар. – Что бы вы хотели посмотреть в этой стране, куда, как я знаю, вы приехали впервые?
У меня, как и у других советских делегатов, разрешение на командировку имело длительность один месяц, хотя симпозиум (а вместе с ним и наши мизерные валютные ресурсы) кончался через пять дней. Не растерявшись, я сказал Джесси, что хотел бы, если это, конечно, возможно, посетить его знаменитую обсерваторию, а также Национальную радиоастрономическую обсерваторию Грин Бэнк и Калифорнийский технологический институт в Беркли. Атмосфера приёма была такая, что я даже не ужаснулся собственной дерзости.
– О'кей! – сказал Гринстейн и растворился в толпе.
Каждые несколько секунд меня в этой «селёдочной бочке» приветствовал кто-либо из американских коллег, чьи фамилии мне были хорошо известны. Просто голова кружилась от громких имён! Через каких-нибудь 15 минут из толпы вынырнул Гринстейн, на этот раз очень серьёзный и деловитый. Он передал мне довольно большой конверт, попросив ознакомиться с его содержимым. В конверте была книжечка авиабилетов с уже указанными рейсами (Нью-Йорк – Лос-Анджелес; Лос-Анджелес – Сан-Франциско; Сан-Франциско – Вашингтон; Вашингтон – Нью-Йорк) и напечатанное на великолепной машинке расписание моего вояжа («тайм-тэйбл»), где чётко указывались дата, рейс, кто провожает и кто встречает в каждом из пунктов моего маршрута.
– Деньги на жизнь вам будут выдаваться на местах. Может быть, вы хотите ещё куда-нибудь?
Совершенно обалдевший, я только бормотал слова благодарности. Мой благодетель опять растворился в толпе. Ко мне подошёл наблюдавший эту сцену член нашей делегации Игорь Новиков.
– И.С., а нельзя ли и мне?
Окончательно обнаглев, я нашёл в толпе Гринстейна и стал просить его оказать такую же услугу моему молодому коллеге. Не смущаясь присутствием Игоря, Джесси спросил:
– А он настоящий учёный?
Я его в этом заверил, и очень скоро у Игоря был такой же, как у меня, конверт. Кроме нас с Игорем американцы облагодетельствовали ещё и Гинзбурга, который действовал самостоятельно. Остальные участники нашей делегации (например, Терлецкий), имеющие к релятивистской астрофизике, да и к астрономии вообще весьма далёкое отношение, несмотря на некоторые попытки, получили «от ворот поворот» и через несколько дней отправились восвояси.
Между тем приём продолжался. Я изрядно устал от обилия впечатлений (как-никак это был только первый день на американской земле) и присел на какой-то диванчик. И тут ко мне в третий раз подошёл Гринстейн в сопровождении грузного пожилого мужчины, протянувшего мне свою мясистую руку и отрекомендовавшегося:
– Эдвард Теллер. Я знаю ваше расписание – вы будете в Сан-Франциско 6 февраля. Я жду вас в этот день в своём доме в 18 часов тихоокеанского времени.
Я что-то хрюкнул в ответ, и Теллер исчез. События развивались настолько стремительно, что я даже не удивился столь необычному приглашению. Быстро промелькнули страшно напряжённые пять дней симпозиума. У меня остались от них какие-то отрывочные воспоминания. Хорошо помню странный разговор с Джорджем, то бишь Георгием Антоновичем Гамовым, выдающимся физиком-невозвращенцем (с 1933 года), впервые, ещё в 1948 году, предсказавшим реликтовое излучение 21. На этом симпозиуме он был именинником. Увы, он уже доживал свои последние месяцы, хотя годами был далеко не стар. Мне оказали честь, предложив быть «черменом» заседания, посвящённого реликтовому излучению – это с моим-то знанием английского! Во время дискуссии Гамов с места что-то быстро стал мне говорить по-английски.
– Георгий Антонович, говорите по-русски, веселее будет!
Под хохот всего собрания Гамов немедленно перешёл на родной язык… И много было других эпизодов – забавных и не очень весёлых.
А потом, фигурально выражаясь, я был поставлен на рельсы непревзойдённого американского делового гостеприимства и покатился по великой заокеанской сверхдержаве. Меня захлестнуло невиданное доселе обилие впечатлений, встреч, дискуссий, экскурсий. Голливуд. Диснейлэнд. Ночная поездка по шестиполосной «хай-вэй» от Сан-Диего (вблизи которого находится Маунт Паломар) до Пасадены, где назад, по соседним путям автострады, убегала сплошная рубиновая полоса от задних фар потока машин. А водителем был Мартен Шмидт – человек, открывший квазары.
И вот я в Сан-Франциско, городе моей детской мечты, когда я зачитывался Джеком Лондоном, полное собрание сочинений которого шло как приложение к выписываемому мною чудесному журналу «Всемирный следопыт». Город-сказку показывал мне Вивер, за год до этого вместе с Нэн Дитер открывший космические квазары, «работающие» на когда-то рассчитанной и предсказанной мной радиолинии межзвёздного гидроксила с длиной волны 18 см. Я упивался видом мостов через залив, особенно красавцем Голден Гейт Бридж, удивлялся смешному трамваю «Кейбл Кар», восхищался рыбным базаром. И тут Вивер озабоченно сказал:
– Не забудьте, пожалуйста, в 18 часов вы должны быть у профессора Теллера!
Бог ты мой, я об этом, конечно, начисто забыл – слишком много было всего. Видя мою растерянность, Вивер успокоил меня, сказав, что ещё есть время и он подкинет меня к дому Теллера точно в срок.
– А вы, конечно, пойдёте со мной? – неловко спросил я.
– Что вы, Теллер слишком крупная для меня, персона, я с ним совершенно не знаком.
Было уже пять минут седьмого, когда я вошёл в залитый светом роскошный коттедж знаменитого физика, «отца американской водородной бомбы». На приёме у Теллера блистала американская научная элита. Нобелевских лауреатов было по меньшей мере шесть. Двоих я знал лично – Чарлза Таунса и Мелвина Келвина. К моему крайнему смущению, как только я вошёл в дом, Теллер кинулся ко мне и стал выпытывать, что я думаю об этих непонятных квазарах. Тем самым он поставил меня в центр внимания, между тем как единственное моё желание было стушеваться. Хозяин дома явно плевал на этикет, требующий от него более или менее равномерного внимания ко всем гостям. Эта пытка продолжалась не меньше четверти часа. И тогда я решил каким-нибудь неожиданным образом отвязаться от него. Без всякой связи с проблемой квазаров я сказал:
– А знаете, мистер Теллер, несколько лет тому назад ваше имя было чрезвычайно популярно в нашей стране!
Теллер весьма заинтересовался моим заявлением. А я имел в виду известный «подвал» в «Литературной газете», крикливо озаглавленный «Людоед Теллер». Пытаясь рассказать хозяину дома содержание этой статьи, я, к своему ужасу, забыл, как на английский язык перевести слово «людоед». На размышление у меня были считанные секунды, и я, вспомнив, что родной язык Теллера – немецкий, сказал: Menschenfresser.
– О! – радостно простонал Эдвард, – Каннибал!
Позор – как же я забыл это знакомое мне с детства французское слово – пожалуй, первое французское слово, которое я узнал.
Но как это звучит по-русски?
– Лю-до-ед, – раздельно произнёс я.
Теллер вынул свою записную книжку и занёс туда легко произносимое русское слово.
– Завтра у меня лекция студентам в Беркли, и я скажу им, что я есть – лью-до-лед!
Гости, мало что понимая в нашем разговоре, вежливо смеялись. Я рокировался в угол веранды. У меня было время обдумать реакцию Теллера на обвинение в каннибализме.
Удивительным образом эта реакция напомнила мне мою первую встречу с советскими физиками-атомщиками лет за десять до этого. Бывшая сотрудница Отто Юльевича Шмидта Зося Козловская как-то затащила меня на день рождения к своему родственнику Кире Станюковичу («Станюк» – фигура довольно известная в физико-математических кругах Москвы; человек эксцентричный и большой любитель выпить). Квартира была наполнена незнакомыми и малознакомыми мне людьми, преимущественно физиками. Притомившись от обильного застолья, все принялись петь. Пели хорошо и дружно, сперва преимущественно модные тогда среди интеллигенции блатные песни. Почему-то запала в память хватающая за душу песня, где были такие слова: «…но кто свободен духом, свободен и в тюрьме» и дальше подхваченный десятком голосов лихой припев: «…а кто там плачет, плачет, тот баба, не иначе, тот баба, не иначе – чего его жалеть!» И тут кто-то предложил:
– Братцы, споём нашу атомную!
Все гости, уже сильно пьяные, сразу же стали петь этот удивительный продукт художественной самодеятельности закрытых почтовых ящиков. В этой шуточной песне речь шла о некоем Гавриле, который решил изготовить атомную бомбу, так сказать, домашними средствами. С этой целью он залил свою ванну «водой тяжёлой», залез туда и взял в обе руки по куску урана.
«… И надо вам теперь сказать,
Уран был двести тридцать пять»,
– запомнил я бесшабашные слова этой весёлой песни.
«Ещё не поздно! В назиданье
Прочти стокгольмское воззванье!»
– предупреждали хмельные голоса певцов. Тем не менее результат такой безответственной деятельности пренебрёгшего техникой безопасности Гаврилы не заставил себя ждать: последовал ядерный взрыв, и злосчастный герой песни испарился.
«Запомнить этот факт должны
Все поджигатели войны!»
– этими словами под всеобщий гогот песня заканчивалась.
Среди веселящихся физиков выделялся явно исполняющий обязанности «свадебного генерала» Яков Борисович Зельдович. С близкого расстояния я видел его в тот вечер впервые.
Бесшабашный цинизм создателей атомной бомбы тогда глубоко меня поразил. Было очевидно, что никакие этические проблемы их дисциплинированные души не отягощали. Через шесть лет после разговора с Теллером, лежа в больнице Академии наук, я спросил у часто бывавшего в моей палате Андрея Дмитриевича Сахарова, страдает ли он комплексом Изерли 22.
– Конечно, нет, – спокойно ответил мне один из наиболее выдающихся гуманистов нашей планеты.
В моей стране я знаю только одного человека, который достойно держал себя с самым главным из атомных (и не только атомных) людоедов. Человек этот – Пётр Леонидович Капица, нынешний патриарх советской физической науки, а обер-людоед – Лаврентий Павлович Берия, бывший тогда уполномоченным Политбюро по атомным делам. История эта давно уже стала легендарной. Увы, я не знаю подробностей из первоисточников 23. Но факт остаётся фактом: в мрачнейшую годину сталинского террора академик Капица проявил величайшее мужество и силу характера. Его сняли со всех постов, превратив в «академика-надомника», но несгибаемый дух Петра Леонидовича не был сломлен. Полагаю, однако, что в немалой степени поведение Капицы определялось тем, что он – плоть от плоти Кавендишевской лаборатории славного Кембриджского университета. Он показал себя как достойный ученик своего великого учителя Резерфорда, который, как известно, будучи главой комитета помощи бежавшим из гитлеровской Германии учёным, не подавал руки эмигранту Фрицу Габеру по причине его решающего вклада в разработку химического оружия. Подчеркнём, однако, что положение Петра Леонидовича было неизмеримо труднее, чем у сэра Эрнеста.
С отголосками этой истории я недавно познакомился, читая любопытнейшие «Воспоминания» Хрущёва, изданные в Нью-Йорке. Где-то в начале шестидесятых Никита Сергеевич прямо спросил Петра Леонидовича:
– Почему вы не берёте оборонную тематику?
Последовал ответ:
– Я не люблю заниматься военной тематикой; я учёный, а учёные подобны артистам – они любят, чтобы об их работе говорили, показывали в кино, писали в газетах… А военная тематика – это секрет…
Неприятности, последовавшие после этого разговора, были вполне умеренные: академика (в который уж раз!) не пустили за границу, куда он был приглашён. Всё-таки времена уже были не сталинские.
Дальше в том же произведении следуют весьма любопытные комментарии Хрущёва: «Сахаров тоже к нам обращался, чтобы не взрывать водородную бомбу (по-видимому, в самом начале шестидесятых годов, перед серией испытаний многомегатонных „игрушек“. – И.Ш.), но всё-таки он дал нам водородную бомбу. Это патриотизм, это вклад, и какой вклад!.. Он чувствовал раздвоение. Он чувствовал, что должен помочь стране получить нужное вооружение против агрессора. С другой стороны, он боялся, что применение этого оружия будет связано с его именем…». Это свидетельство экс-премьера весьма любопытно. Я полагал, что трагическая ошибка Андрея Дмитриевича состояла в том, что, как он думал, с людоедами можно играть в разные игры и даже пытаться их обмануть. Впрочем, он был тогда молод и не имел за плечами жизненного опыта Петра Леонидовича. Потом он поумнел…
Два месяца назад счастливый случай привёл меня в знаменитый музей Лос-Аламоса. Долго я смотрел на опалённую адским пламенем стальную колонну, перенёсшую первый на земле ядерный взрыв в находящейся неподалёку пустыне Аламогордо. Стоящая рядом копия хиросимской бомбы показалась мне маленькой. Но больше всего меня поразила вывешенная на стене фотокопия деловой переписки между дирекцией лаборатории и некоей очень высокой инстанцией, возможно Пентагоном. В этой деловой переписке повторно напоминалось о необходимости отдать распоряжение вбить гвоздь в стену кабинета мистера Оппенгеймера, дабы последний мог на него вешать шляпу. Как видно, жизнь лос-аламосской лаборатории в её «звёздный» период протекала вполне нормально и «физики продолжали шутить»…24
Всё же я лично знаю американского учёного, который проявил настоящее мужество и гражданскую доблесть в своих отношениях с людоедами. Это Фил Моррисон, в настоящее время один из ведущих американских астрофизиков-теоретиков. Тяжело больной, фактически калека, он ещё тогда, в далёкие сороковые годы, понял, что порядочность учёного и его честь несовместимы со служением Вельзевулу. Моррисон со скандалом ушёл из лос-аламосской лаборатории, громко хлопнув дверью. Он имел серьёзные неприятности, однако сломлен не был. Сидя с ним за одним столиком мексиканского ресторанчика в старой части Альбукерка, в какой-нибудь сотне миль от Лос-Аламоса, я смотрел в его синие, совершенно детские, ясные глаза – глаза человека с кристально чистой совестью. И на душе становилось лучше.
АКАДЕМИЧЕСКИЕ ВЫБОРЫ
Неделю назад меня провалили на очередных выборах в Академию наук. Я подсчитал, что за 25 минувших лет я баллотировался 10 раз и только один раз удачно. Это даёт мне основание выступить с некоторыми соображениями по поводу академических выборов, так сказать, «с позиции профессионала». Собственно говоря, в последний раз баллотироваться мне не следовало. Я очень отчётливо понимал, что являюсь «шансонеткой» 25. Было ещё и дополнительное обстоятельство, заведомо исключающее моё избрание. Речь идёт о той литературно-мемуарной деятельности, которой я безудержно предавался в течение последнего года. Я крайне неосторожно задел не подлежащий критике посмертный авторитет Ландау и позволил высказать своё недвусмысленно-отрицательное отношение к одному неблаговидному поступку, некогда совершенному Зельдовичем. По этой причине совершенно испортились мои отношения с так называемым «прогрессивным», «левым» флангом нашей академической элиты, что вообще лишало меня каких бы то ни было шансов на избрание, поскольку отношения с правым флангом моих учёных коллег-выборщиков (Амбарцумян, Северный) давно уже были в состоянии, близком к насыщению. Я согласился баллотироваться, будучи на отдыхе (что расслабляет) и трезво полагая, что провал на выборах в академики развяжет мне руки.
Из сказанного следует, что я при оценке ситуации исходил из чисто тактических, «парламентских» соображений. В принципе меня, как и каждого другого кандидата, могли избрать – Партия и Правительство совершенно этому не препятствовали.
Провален я был чисто парламентским способом, путем честного тайного голосования. Здесь мы подходим к сути проблемы: назовите мне какой-нибудь другой институт в нашей стране, где важное дело решалось бы столь демократично! Где это видано, чтобы несколько десятков немолодых мужчин, прихватив баллотировочные списки с фамилиями многих десятков кандидатов на 2-3 места, разбредались бы по углам зала и, тщательно обдумав, вычеркивали стоящие против этих фамилий сакраментальные слова «согласен» – «не согласен»? Обычно выбор даже не связывают с эмоциями, которые голосующий испытывает к кандидатам, – многих он совсем не знает. Выборщики, как правило, руководствуются глубокими тактическими соображениями, причём разыгрываются комбинации не хуже шахматных. Уединиться и что-то черкать в бюллетенях – абсолютно необходимо, иначе никаких выборов не получится. Так что со стороны совершенно непонятно, что же происходит в конференц-зале Института физических проблем, где обычно проводит выборы наше отделение физики и астрономии. Короче говоря, это вам не выборы в Верховный Совет, где всё значительно проще 26.
Было бы, однако, грубой ошибкой считать, что выборами управляют законы теории вероятности и математической статистики. Этой важнейшей, так сказать, финальной процедуре предшествует несколько существенных этапов.
Начальный, или, лучше сказать, «нулевой», этап всегда глубоко скрыт от научной общественности. Речь идёт о пробивании вакансий Президиумом Академии наук у т. н. «Директивных Органов» (проще говоря, у Партии и Правительства). Уже само распределение вакансий по отделениям, а в пределах отделения по специальностям – итог скрытой от посторонних глаз весьма хитрой комбинационной и позиционной игры. Довольно часто, уже при первой официальной публикации в «Известиях», опытный глаз видит, что та или иная вакансия выделяется под определённую персону. Например, в течение ряда выборных кампаний объявлялись вакансии академиков по специальности «физика и астрономия», так сказать, вместе. Тот факт, что астрономическая вакансия отдельно не объявлялась, почти наверняка означал, что в академики будет избран физик.
Прежде чем продолжить наш анализ академических выборов, необходимо хотя бы кратко остановиться на важном вопросе – почему наш учёный (и даже не всегда учёный) люд так рвётся в академические кресла? Я начну с одного далёкого воспоминания. Это было, кажется, летом 1960 года. В Москву приехала делегация Королевского Общества во главе с вице-канцлером, химиком, профессором Мартином. По причине летних отпусков в столице было мало академической публики, и Президиум бросил клич по всем институтам – собрать по возможности больше сотрудников для заполнения конференц-зала Президиума (в таких случаях горящие театры обычно обращаются за выручкой к милиционерам). Такими мерами конференц-зал удалось заполнить; пришёл туда и я.
Ввиду отсутствия президента и главного учёного секретаря обязанности председателя исполнял известный лысенковец, малоинтеллигентный Сисакян. Доклад Мартина, насыщенный юмором и богатый фактическим материалом, осветил деятельность Королевского Общества в весьма выгодном свете, особенно по контрасту с хорошо знакомой присутствующим замшелой, косной бюрократической системой нашей Академии. И тогда Сисакян, желая сбить это впечатление, через переводчика попросил Мартина растолковать один, оставшийся ему, Сисакяну, неясным вопрос: каковы права и обязанности члена Королевского Общества? Подтекст вопроса хитрого Сисакяна был примитивен: мол, советские академики – слуги народа, а британские – лакеи империализма. Ответ Мартина продемонстрировал присутствующим отличный образец знаменитого английского юмора:
– Я вас понял, профессор Сисакян. Начну с обязанностей: каждый член Королевского Общества обязан ежегодно платить в казну Общества 5 фунтов. Теперь поговорим о правах: каждый член означенного Общества имеет право совершенно бесплатно получать периодические издания своего отделения. В среднем выходит фунтов на 7 с половиной. Так что быть членом Королевского Общества – выгодно, джентльмены! – закончил под громовой хохот собравшейся публики британец.
Эта история имеет продолжение. Года два спустя меня выбрали членом Королевского Астрономического Общества. Почти сразу же я стал получать ведущие английские астрономические журналы: «Monthly Notices of Roy. Astron. Soc.» u «Observatory». Радость от получения столь дефицитных у нас изданий была несколько омрачена невозможностью платить ежегодно 5 фунтов. Вскоре в Москву с визитом прибыл известный английский физик профессор Бэйтс. После того как он поздравил меня с избранием, я поделился с ним неловкостью в связи с 5 фунтами.