И вот я в обществе стариков-эмигрантов брожу по чистенькому и, несмотря на луковку церквушки, совсем не русскому кладбищу. Боже мой, кого здесь только нет! Строем похоронена белая гвардия – отдельно лежат корниловцы, марковцы, дроздовцы. Впрочем, Деникина здесь нет – он похоронен в Ницце А вот Кшесинская; неподалёку – Львов, Гучков и вообще всё Временное правительство. Туда, дальше – Мережковский, Гиппиус и трогательно простая могила Буниных. На другом конце кладбища похоронена Вика Оболенская. А рядом надгробие с лаконичной надписью: «Зиновий Пешков – легионер». Здесь похоронен родной брат Якова Свердлова, человек фантастической судьбы. Его, совсем молоденького, перед первой мировой войной усыновил Горький. В качестве секретаря Алексея Максимовича он уехал на Капри, где их застала война. Неожиданно в нём прорезался ярый оборонец, и, самоутверждаясь, он вступил в знаменитый французский иностранный легион. Участвовал в боях, был тяжело ранен. Пролив кровь за Францию, он получил французское подданство. Войну окончил майором, потерял руку. Затем – головокружительная карьера во французской армии. Дослужился до генеральского чина, был начальником отдела французского генерального штаба; друг де Голля, бывшего чином ниже его, один из организаторов Сопротивления. Благополучно скончался в начале шестидесятых. Я стоял у надгробной плиты старого легионера и думал о судьбе двух братьев. Кому же из них повезло больше?
Итак, я ходил по Парижу. «Ходил и ходил, не щадя каблука…» Кстати, о прекрасном стихотворении Маяковского, откуда взяты эти строки. Это – «Верлен и Сезан». Там написано:
…Мне тесно здесь
в отеле Истрия —
на коротышке
рю Кампань-Премьер.
Мне жмёт.
Парижская жизнь не про нас —
в бульвары
тоску рассыпай.
Направо от нас —
бульвар Монпарнас,
налево —
бульвар Распай.
Каждый раз, когда я бываю в Париже, я иду на эту действительно короткую улочку, соединяющую два знаменитых бульвара, и захожу в жалкий (всего одна звёздочка!) отель «Истрия». Странно, что этот нищий, даже непристойно нищий отель так любил Владимир Владимирович…
А в музеи, даже в самые знаменитые, я не любил ходить. Тогда, летом 68-го, я под музеи выделил две субботы и два воскресенья, когда посещения бесплатны. Самое сильное впечатление было всё-таки от Венеры Милосской, перед которой я простаивал часами.
Само собой разумеется, что ни о каких специфических парижских развлечениях я не мог даже и помыслить. И всё же судьба рассудила по-своему. Как-то вечером я «прочёсывал» район Бульвар Клиши – подножие Монмартрского холма, – знаменитый своими дешёвыми злачными местами. Последние, конечно, по причине полного безденежья меня совершенно не интересовали – я больше наблюдал тамошнюю специфическую публику. Острый приступ голода напомнил, что время торопиться к моей старушке, чей лоток находится на противоположном, левом берегу Сены, то есть довольно далеко. И тут меня захватила одна простая мысль: «Какого чёрта мне, такому голодному, сейчас переть на тот берег Сены? Ведь в Париже на каждом шагу можно перекусить. Не сошёлся же свет клином на старушке?». Эту мысль, как показали дальнейшие события, мне несомненно нашёптывал сам дьявол. Я стал оглядывать окрестные лотки, благо они были здесь на каждом шагу. Тут я не имел права ошибиться! Я резонно решил остановить свой выбор на лотке, вокруг которого толпилось максимальное количество небогатых иностранцев – алжирцев, негров и ещё каких-то неопределённой национальности брюнетов. Меня поразила быстрота, чёткость работы продавца горячих котлеток, заложенных в булочку (порция – те же два с полтиной). Он действовал как автомат. Завороженный и голодный, я пробился к лотку и дал продавцу бумажку в 5 франков. Молниеносно я получил свой сандвич, а продавец тут же стал обслуживать следующего. До меня не сразу дошло, что меня, нищего, эта скотина нагло обсчитала! Ком подступил к горлу, котлетка потеряла свой первозданный восхитительный вкус. Некоторое время я стоял, смотря очень печальными еврейскими глазами на наглеца. Никакой реакции! Слава богу, я не стал выяснять с ним отношения, как это должен был бы сделать нормальный советский человек. Хватило ума понять, что дело могло дойти до скандала, а тогда хлопот бы мне не обобраться…
В мерзком состоянии духа я отошёл от опасного лотка. И поделом тебе, скотина! Не изменяй привычкам, уважай традиции. А как хорошо было у старушки! А вообще – противно! Ведь отказываешь себе буквально во всём. И между прочим, очень вероятно, что в Париже я больше никогда не буду, а если и буду, то, конечно, не один.
Тут мой взгляд скользнул по огненной рекламе «Перманент стриптиз» – такие заведения здесь буквально на каждом шагу, и я на них никакого внимания никогда не обращал. На этот раз я подошёл к двери ближе и прочёл: «2Ѕ франка». Всего лишь! Как раз та нищенская сумма, которую только что украл у меня торговец сандвичами! Не раздумывая, я вошёл в тёмный «предбанник» и подошёл к кассе. Осторожно справившись у почтенного вида дамы – кассирши заведения – о цене, я купил билет (сдачу дала аккуратно) и вошёл в полутёмный зал, где как раз начиналось действо. Все места у прохода были заняты, пахло какой-то дрянью. Я спустился по довольно крутой лестнице амфитеатра прямо к сцене и в первом ряду сел на свободное кресло, очень близко от разоблачавшейся на сцене пышной блондинки. Мне бросились в глаза крупные капли пота, покрывавшие её полную розовую спину. Звучала музыка, какая-то нервная и «рваная». Эти капли пота на спине намертво убивали тот эффект, на который вышеуказанное зрелище было рассчитано. Единственное, что оставалось, – это впечатление тяжёлой работы. Каково-то ей, бедняжке, вкалывать так шесть часов подряд!
Ко мне подошёл одетый в ливрею мальчик и, насколько я его понял, спросил:
– А что мсье будет пить?
Мсье ответил в том смысле, что пить он ничего не собирается. Тут до меня дошла простая механика, приводящая в действие это заведение: 2,5 франка – это цена входного билета, а дальше тут надо пить спиртное с огромной наценкой. Между тем потная блондинка приступила к кульминационной части своих разоблачений. И тут передо мной вырос волосатый здоровенный громила, который очень серьёзно спросил:
– А всё-таки, что мсье будет пить?
Дело оборачивалось скверно. Я пролепетал:
– Пиво!
– Пива нет, – прозвучал так хорошо знакомый москвичам ответ.
– Тогда я ничего не буду пить – здоровье не позволяет!
– В таком случае пусть мсье соблаговолит покинуть помещение!
Я поднял глаза на сцену – и как раз вовремя! После этого я с достоинством, хотя и не мешкая, оставил помещение.
Когда я вышел на сияющий огнями бульвар, меня буквально распирало – так я торжествовал и злорадствовал! Ещё бы: негодяй лотошник обокрал меня на 2,5 франка, а я только что гениально и просто обставил владельца этого бардака минимум на десятку! Долго ещё у меня сохранялось лёгкое, хорошее настроение, и шёл я, почти не касаясь тротуара. Все оставшиеся дни я покупал свою порцию сосисок только у моей милой старушки.
АСТРОНОМИЯ И КИНО
Я хочу поделиться воспоминаниями о своих немногочисленных контактах с деятелями «важнейшего из всех искусств». По роду своей работы мне, в частности, приходилось давать консультации режиссёрам как научно-популярных, так и «настоящих» фильмов, а также писать рецензии на некоторые сценарии.
Первое воспоминание о моей деятельности в этой области относится ещё к 1946 году, когда я только начинал свою астрономическую карьеру и был молодым кандидатом наук. Уж не помню, как это получилось, но я консультировал одну довольно странную кинодаму по фамилии Нечволодова. Она написала сценарий науч. – поп. фильма о солнечной активности, который мне надлежало выправить и привести хоть в какое-то соответствие с наукой. Сценарий был ужасен, и я с ним изрядно помучился, главным образом по причине упорного сопротивления кинодамы. Я почему-то запомнил, что она никак не хотела называть протуберанцы своим именем.
– Они же протубуронсы! – упрямо твердила она, доводя неопытного консультанта до отчаяния.
Не знаю, дошла ли эта короткометражка до экрана.
Лет через 15 после этого я, уже полумаститый деятель, консультируя какую-то дипломную стряпню выпускницы ВГИКа, вёл себя как большой босс: потребовал у дипломницы, чтобы она организовала для моих сотрудников просмотр чаплиновской «Золотой лихорадки». По-видимому, девице организовать такой просмотр было далеко не просто: когда мы, затаив дыхание, смотрели, как голодному верзиле-старателю бедняжка Чарли мерещился гигантским цыплёнком, за дверью отчётливо послышались возмущённые голоса, требующие очистить помещение для некоторой кинонадобности. Как там выкручивалась наша бедняжка дипломница, я не знаю. Не знал я также, что был свидетелем чрезвычайно редкого явления в мире кино: верности данному слову и чувства ответственности. У неизмеримо более маститых кинодеятелей я неоднократно наблюдал полное отсутствие этих драгоценных качеств…
Наиболее сильное киновпечатление у меня связано со вторым Московским кинофестивалем, который проходил, если память мне не изменяет, летом 1963 года. Вся Москва была охвачена кинолихорадкой. Люди смотрели по 2-3 фильма в день. Достать – правдами и неправдами – билет на какой-нибудь остродефицитный фильм считалось делом чести. Какими только путями не добывались эти билеты! Особенно трудно было попасть на «Красную пустыню» Антониони, шедшую вне конкурса по закрытым кинозалам. Не помню уже, как я добыл билет на этот фильм в Дом дружбы, где до этого я никогда не был. Моя гордость по сему поводу не поддавалась описанию. Я специально утром пришёл в родной институт похвастаться этим билетом. Были у меня ещё два билета на какие-то малодефицитные фильмы, которые начинались довольно рано. Между тем начало показа «Пустыни» было в 16 часов, почти через три часа после окончания программы в ЦДЛ.
Торопясь в ЦДЛ и спускаясь по деревянной институтской лестнице, я столкнулся со своим аспирантом Гаврилой Хромовым, здоровым малым с тогда ещё не модной бородой и в шортах. Я его не видел почти месяц – он совершал свой первый вояж по Европе в качестве автотуриста (впрочем, водитель он был далеко не классный). Он приехал в Москву только вчера, прямёхонько из Финляндии. Галантно улыбнувшись, Гаврила попросил у меня 20 копеек взамен презента, который тут же протянул мне. Это была самая настоящая, отличного качества финка в кожаных ножнах! Тронутый такой щедростью, я сунул финку в боковой карман пиджака и пригласил Гаврилу в ЦДЛ – у меня был лишний билет.
Помню, администрация Дома литераторов не хотела пускать бесштанного Гаврилу на просмотр. Но всё же эту непредвиденную трудность мы преодолели и какую-то полуавангардистскую киномуть посмотрели. По окончании просмотра, вместо того чтобы где-нибудь перекусить, я поспешил в Дом дружбы, решив прийти туда заранее, чтобы занять местечко хотя бы на ступеньках лестницы или на чём-нибудь в этом роде – у меня был всего лишь входной билет. Мне следовало бы обратить внимание на то, с какой тщательностью два милиционера изучали мой бедный билет, прежде чем впустить в Дом. Я это отнёс за счёт порядков в этом необычном для меня заведении, но, как показали дальнейшие события, ошибся. Зайдя в помещение, я быстро убедился в несостоятельности моей идеи – заранее попасть в кинозал: там шёл более ранний сеанс той же самой «Пустыни». В этом довольно глупом положении я решил ждать целых полтора часа до начала моего сеанса – перспектива второго контакта с ретиво охраняющими помещение милиционерами меня почему-то не прельщала.
Потянулись долгие минуты ожидания. Попытка проникнуть в буфет успеха не имела. Тем временем зал, в котором я сидел в ожидании начала сеанса, стал быстро заполняться. Я невольно обратил внимание на специфический состав публики: очень много генералов и адмиралов, шикарно одетых женщин и явно выраженных «искусствоведов в штатском».
Вдруг вся эта фешенебельная толпа заволновалась, и сквозь частокол фигур я не столько увидел, сколько угадал некую персону. Быстро сообразив, что этот знатный гость в экзотических белых одеждах – какой-нибудь арабский король, шейх или по меньшей мере министр, я по старой московской привычке стал энергично работать локтями, проталкиваясь сквозь толпу, дабы поближе разглядеть этого, безусловно весьма прогрессивного, далёкого гостя. Ведь делать мне было абсолютно нечего! Я весьма преуспел в своём продвижении – сказался богатый опыт, приобретённый в московском городском транспорте, – и довольно скоро достиг первого ряда в очень узком живом коридоре, образовавшемся вокруг важно шествующего обладателя бурнуса. И в этот момент я почувствовал, что в давке какой-то предмет выпал из бокового кармана моего пиджака и, подчиняясь закону всемирного тяготения, скользнул по рубашке вниз. Это была финка, Гаврилин подарок, о которой я совершенно забыл! В последний момент у нижней кромки пиджака я зажал обнажённое лезвие холодного оружия и, скрючившись, задом выдавился из толпы. И только тут ко мне пришёл страх. Я вдруг ясно вообразил, как бы всё это выглядело в глазах «искусствоведов», да и просто непосредственно следовавшей за важным гостем охраны в тот момент, когда они увидели бы в моих окровавленных пальцах финский нож в полуметре от высокой персоны. Или – если бы этот проклятый нож упал бы у ног араба из-под моего пиджака. Полагаю, что в лучшем случае я был бы задержан за «явную попытку инспирированного международным сионизмом террористического акта». А в худшем… В ожидании начала сеанса я пытался успокоить себя изречением из Талмуда: «Если ты думаешь о ничтожестве причин, приводящих к твоей гибели, подумай, что причины, приведшие к твоему рождению, не менее ничтожны…». Утешение было слабое. Содержания фильма «Красная пустыня» я, естественно, почти не помню.
Прошло ещё лет десять, и судьба свела меня с киноявлением уже другого порядка. Как-то раз мне позвонил мой хороший знакомый, литературный критик Лазарь Лазарев, и в характерной для него, старого фронтовика, шутливо-спокойной манере сказал:
– Слушай, пайщик (уважительно-вежливая форма обращения у части наших прогрессивных литераторов), надо выручать хорошего человека – Андрея Тарковского. Он написал сценарий и хочет ставить картину по лемовскому «Солярису» – это ведь по твоей, астрально-звёздной части. Негодяи на Мосфильме пытаются его забодать. Возвысь свой голос и быстренько напиши положительную рецензию, что, мол, насчёт звёзд и прочего в этом роде там полный порядок!
Я нежно люблю умницу и настоящего человека Лазаря. Я также в восторге от творчества Тарковского. И поэтому сразу же согласился, несмотря на одну – впрочем, пустяковую – деталь: эту вещь замечательного польского писателя я, увы, не читал. Сказано – сделано: через день после получения сценария я написал на него существенно положительную рецензию. По-видимому, она в ряду прочих средств поддержки помогла режиссёру отстоять свою работу.
Через некоторое время опять звонит мой приятель:
– Слушай, Андрей уже отснял фильм, но его опять хотят забодать эти гады. Организуй, пожалуйста, своих астрономических пайщиков и приведи их на Мосфильм послезавтра в 12, там будет обсуждение фильма. Подбери солидных людей – надо произвести впечатление. Пропуска будут заказаны.
Конечно, я опять бросился спасать незнакомого мне мастера экрана.
Стоял лютый мороз с обжигающим ветром. Не просто было собрать человек пятнадцать «пайщиков» и привезти их общественным транспортом к проходной Мосфильма. В качестве «свадебного генерала» я уговорил ехать Якова Борисовича Зельдовича – академика и трижды Героя. И тут вдруг случилась накладка: пропуска на нас не были заказаны, хотя накануне мне в институт звонили и настойчиво нас приглашали, заверяя, что организационная часть обеспечена. Минут 15 толкались мы в холодной проходной. Тщетно я метался от окошка к окошку, пытаясь найти хоть какие-нибудь концы. Можно себе представить, как на меня смотрели мои коллеги! В отчаянии я шутя (хотя было не до шуток) попросил Якова Борисовича подойти к окошку и щегольнуть своими тремя Золотыми Звёздами.
– Ничего не выйдет. Подумают, что муляж! – ответил Я.Б., обнаружив тонкое понимание специфики кино.
Так и ушли мы ни с чем. Через несколько дней я узнал, что в последний момент просмотр был запрещен комитетом Госкино, о чём нас не соизволили известить. Никто (в том числе и Тарковский) не извинился. Я невольно вспомнил ту девчушку-дипломницу ВГИКа – единственную из известных мне работников кино, с которой можно было иметь дело.
Прошло ещё несколько месяцев, и мне стало известно, что в клубе МГУ, так же, как и в некоторых других местах, идёт «Солярис».
«Хорош этот Тарковский! – подумал я. – Ведь мог бы и пригласить на просмотр, который, очевидно, уже был…»
Я пошёл в клуб МГУ, и здесь меня огорошила надпись на титрах: «Консультант И. С. Шкловский». Вот это да! Такого уговора не было. Это ведь чистый бандитизм! Что же делать? Подать в суд, чтобы сняли с титров мою фамилию? Ничего не выйдет – у нас так не принято. Гнев мой потихоньку остывал, а тут кто-то из моих друзей подсказал мне:
– Ведь эти киношники очень богатый народ. Потребуй у них денег за консультацию!
Ну что ж, с паршивой овцы хоть шерсти клок – и я стал искать какие-то концы на Мосфильме. Не буду вдаваться в подробности. Скажу только, что все мои попытки найти упомянутые выше «концы», ведущие к финансовым сосцам этого почтенного учреждения, окончились полным крахом. В конце концов я на это дело плюнул.
Вообще, в финансовом отношении мои контакты с миром киноискусства дали нулевой эффект. Вспоминается, например, история со сценарием братьев Стругацких – какая-то фантастическая бодяга. Был заключен совершенно официальный договор с Киевской студией. Я беседовал с одним из братьев, довольно добросовестно изучил сценарий, сделал ряд замечаний, написал и отправил в Киев развёрнутую рецензию. После этого последовало почти трёхлетнее молчание. На мой запрос студия без всяких мотивировок сообщила мне, что, мол, фильм ставиться не будет, и, как говорится, – общий привет. Кстати, по закону полагается мне, кажется, 60 процентов договорной суммы. В суд, что ли, на них подавать? «Не корысти ради», а из чисто корпоративных соображений: ведь если они так нагло обращаются со мной, всё-таки человеком с именем, так что же вытворяют с молодыми? Вполне понятно поэтому, что, когда года два тому назад меня позвали к институтскому телефону и чей-то женский голос сообщил мне, что это говорят из иностранного отдела Мосфильма, я ядовито засмеялся в трубку и в самой вежливой форме послал звонившую подальше. При этом я кратко, но энергично высказал ей своё мнение о кинодеятельности и кинодеятелях.
– Но мы-то здесь при чём? – резонно ответствовала мосфильмовская особа. – Я звоню вам по очень важному делу: гостящий в Москве маэстро Антониони очень хочет побеседовать с вами!
Я живо вспомнил эпизод с «Красной пустыней» и злосчастной финкой. Поэтому когда киношница сказала мне, что маэстро Антониони хотел бы со мной побеседовать в своих апартаментах в гостинице «Советская» и что он послезавтра улетает из Москвы, я нахально заявил ей, что, насколько я понял, синьор Антониони хочет встретиться со мной, я же отнюдь не жажду общаться с ним и поэтому в гостиницу не поеду. А если я ему очень нужен – пусть приезжает в Астрономический институт сегодня в 15 часов, то есть через 1Ѕ часа, я его буду ждать до 15 час. 15 мин. Киношница сбивчиво стала мне объяснять, что, мол, это нужно согласовать с маэстро и пр., а я повесил трубку.
Слышавшие этот разговор девицы-сотрудницы закудахтали:
– Ах, как вы разговариваете, ах, разве так можно!
– С этой публикой иначе нельзя, – отрезал я. – И вообще – отвяжитесь!
Девицы бросились в мой захламленный кабинет, где кроме моего стояло ещё три стола. И вдобавок огромное продавленное старое кресло. Они лихорадочно стали «наводить марафет», готовясь к приёму знаменитости.
– Отставить, – рявкнул я. – Мы его примем в стиле итальянского неореализма. Так сказать, под небом Сицилии.
Ровно в 15 часов во двор института въехал кортеж роскошных машин. Маэстро приехал со своей киногруппой. Антониони оказался очень симпатичным, немного грустным немолодым человеком, одетым с подчёркнутой простотой. По-английски он говорил примерно так же плохо, как и я, что, конечно, способствовало взаимному пониманию.
– Чем могу служить? – спросил я.
– Видите ли, я задумал поставить фильм-сказку. По ходу действия дети, играющие в городском дворе – настоящем каменном мешке, – запускают воздушного змея, который улетает в Космос. Может это быть?
– Вы придумали, маэстро, прелестную сказку, а в сказке всё возможно!
По части сказок маэстро разбирался, во всяком случае, не хуже меня. Нет, его интересовало, может ли это быть с точки зрения науки!
– Я вынужден вас разочаровать: с точки зрения науки этого не может быть!
– Я понимаю, – сказал Антониони, – что этого не может быть с точки зрения науки сегодняшнего дня. Но, может быть, через 200—300 лет наука уже не будет исключать такую возможность?
– Боюсь, что и через тысячу лет позиция науки в этом пункте не изменится. Разве что детишки оснастят свою игрушку каким-нибудь аннигиляционно-гравитационным двигателем?
Нет, такой двигатель маэстро Антониони не устраивал, он разрушал его милую «задумку». Я стал ему объяснять, что только первобытные люди и современные, обременённые полузнаниями цивилизованные дикари верят (именно, верят) в безграничные возможности науки. На самом деле настоящая наука – это сумма запретов: а) нельзя построить перпетуум-мобиле первого и второго рода, б) нельзя передать сигнал со скоростью большей, чем скорость света в пустоте, и в) нельзя одновременно измерить координату и скорость электрона.
Антониони помрачнел. Запреты ему явно были не по душе. Провожая его, я рассказал ему историю с «Красной пустыней», финкой и важной восточной персоной.
– Неплохой сюжет для сценария, не так ли? – сказал я.
Насколько я мог заметить, эта история не произвела ожидаемого впечатления на знаменитого режиссёра. Впрочем, может, я и ошибаюсь.
ЮБИЛЕЙНЫЕ АРАБЕСКИ
Ещё в середине уходящего в Лету, богатого разного рода событиями 1981 года я узнал о предстоящем юбилее моего родного учреждения – Государственного астрономического института им. Штернберга. Любители такого рода событий выискали, что старинная обсерватория Московского университета, бывшая одним из истоков ГАИШа, появилась на свет божий в 1831 году. Значит, предстоял полуторавековой юбилей!
С этим институтом связана вся моя жизнь. До мельчайших деталей помню июльский день 1938 года, когда я в первый раз оказался на залитом солнцем, совершенно поленовском «московском дворике» обсерватории. Где-то за переулком Павлика Морозова высился купол близкой церковки. Над жёлтым, довольно облупленным обсерваторским домом подымался купол башни старинного астрографа. На скамеечке, неподалёку от входа во двор, сидел, положив руки на палку, совершенно прозрачный, с седенькой бородкой клинышком, вполне нестеровский старичок. Он удивительно гармонично вписывался в окружающий архаический пейзаж XIX века. Как я потом узнал, это был здешний патриарх Сергей Николаевич Блажко 18. В канцелярии царствовала Елена Андреевна – она и сейчас, спустя 43 года, там царствует.
В связи с юбилеем мне в голову лезут разные мысли и одолевают воспоминания. Как странно, например, что я знаю свой родной Институт почти треть его полуторавекового существования – а ведь в нём вполне мог бывать Александр Сергеевич Пушкин, будь у него хоть малейший интерес к физико-математическим наукам. А вот Александр Иванович Герцен был одним из первых студентов астрономического отделения Московского университета. 26 июня 1833 года он защитил диссертацию под названием «Аналитическое изложение солнечной системы Коперника». По нынешним понятиям это была, конечно, не диссертация, а дипломная работа. Он очень огорчился, получив серебряную медаль, – рассчитывал получить золотую, которая, однако, была присуждена его однокурснику Драшусову – впоследствии профессору астрономии Московского университета и директору обсерватории. Герцен был знаком и с астрономом профессором Д. М. Перевощиковым – первым директором Московской обсерватории, с которым встречался в доме Щепкина 19.
Пожалуй, самым крупным астрономом, работавшим в обсерватории Московского университета, был знаменитый Федор Александрович Бредихин – человек живой и вспыльчивый. В превосходной по стилю изложения истории Московской обсерватории, написанной перед войной С. Н. Блажко, обстоятельства ухода Бредихина из будущего ГАИШа описаны с волнующей непосредственностью (Вестник МГУ. 1940. Т. XVIII). «…Нет нужды сохранять далее таинственность в этом деле… У Бредихина был маленький сын. Когда однажды он играл во дворе обсерватории, его сильно уклюнул петух Швейцера, тогдашнего директора обсерватории. Тогда Бредихин схватил бывшую у него старую саблю, погнался за петухом и, догнавши его, отрубил ему голову. Это было началом недоразумения, в результате которого Бредихин покинул обсерваторию». Не правда ли, какая прелесть! Живо представляю себе, как озверевший создатель механической теории кометных форм гонится за несчастным петухом по так знакомому мне гаишевскому дворику!
Несомненно, самой героической фигурой в истории нашего Института был Павел Карлович Штернберг. Как учёный он был, конечно, величиной вполне средненькой – ординарнейший профессор из немцев. Но зато – какая судьба! Никто из сотрудников обсерватории, в том числе и его сосед Сергей Николаевич Блажко (он был моложе Штернберга всего лишь на 5 лет), понятия не имел, что Павел Карлович не только астроном и что вплоть до 1917 года само здание обсерватории было одной из явок ЦК партии большевиков. По заданию Центрального Комитета партии Штернберг на средства Московской городской думы, гласным которой он был, в течение многих лет готовил детальнейший план города с указанием всех проходных дворов и закоулков – незаменимое пособие для уличных боёв. После Октябрьской революции Павел Карлович явился перед потрясёнными сослуживцами в абсолютно новой ипостаси: был первым руководителем высшей школы во вновь созданном Наркомпросе, принимал активное участие в разгроме Колчака в качестве политического комиссара Восточного фронта. Умер он молодым, в самом начале 1920 года, от сыпного тифа.
В те далёкие предвоенные годы, когда я поступал в аспирантуру ГАИШа, директором там был Василий Григорьевич Фесенков, личность яркая и самобытная. Сейчас, сквозь пелену ушедших лет, я, конечно, вижу его в правильном масштабе. Это был типичнейший представитель старой дореволюционной русской науки, перешагнувшей рубеж 1917 года. Общий уровень физико-математических наук в нашей стране оставался низким. Отставание от европейского и американского уровня прогрессивно росло со временем, хотя отдельные таланты, конечно, не переводились. Характерным стилем Василия Григорьевича (или, как его кратко называли, – Феса) было чистое экспериментаторство. что-то в Василии Григорьевиче было от человека, ставшего учёным путем самообразования. В нём причудливо сочетались широта натуры и какой-то примитивный, даже детский эгоизм. В те годы я тихо любовался его монументальной фигурой и благоговел перед ним. Было в нём качество, ставшее в наши дни редким среди учёных: живое ощущение реальной природы, удивительным образом сочетающееся с недоверием к её видимым явлениям. Я навсегда запомнил чуть заметную усмешку, неизменно игравшую на его лице. К нам, мелюзге, он относился с благожелательной снисходительностью. Хорошо помню, например, как я предложил двум моим коллегам-аспирантам решить знаменитую задачу, которую чеховский гимназист-репетитор задал купеческому сынку Пете. Как известно, в этой задачке условие начиналось традиционной фразой: «Купец купил…». Её следовало решать без «икса» – ведь папаша-купец посрамил гимназистика, решив её на счётах. Аспиранты никак не могли это сделать. В это время через аудиторию проходил Фес. Я набрался храбрости и попросил его решить эту задачу. Надо было видеть, с каким детским азартом Василий Григорьевич взялся за дело! И решил задачку, посрамив заучившихся аспирантов.
После Василия Григорьевича, ушедшего с директорского поста действительно по собственному желанию, шефом Института стал заведующий кафедрой небесной механики Николай Дмитриевич Моисеев. Колоритнейшая фигура – что-то в нём было от императора Павла. Калека, на костылях, которыми бравировал, в полковничьем мундире – по совместительству наш новый директор работал в Военно-воздушной академии им. Жуковского, – Н.Д. отличался ядовито-злобным остроумием. Выдаваемые им характеристики сотрудников отличались поразительной меткостью. Никогда не забуду его классификацию дураков. «Дураки бывают двух типов: круглые (типичный представитель – проф. Паренаго) и треугольные (типичный представитель – доцент Северный)». Удивительно точно! Конечно, каждый понимает, что треугольный дурак (мрачный, угловатый) – это совсем не то, что розовый, оптимистический круглый дурак!
При Николае Дмитриевиче наступили суровые времена. Началось всё, как обычно, – с подтягивания ослабевших при Василии Григорьевиче гаек трудовой дисциплины. Одним из первых погорел на этом я со своими приятелями Бакулиным и Полосковым. А дело в том, что мы трое, по причине непредставимой сейчас убогости наших жилищ, лишённых каких бы то ни было коммунальных удобств, по субботам (а это тогда был полный рабочий день!) ходили в расположенные рядом Пресненские бани – естественно, в рабочее время (иначе туда не попадёшь – много народу желало помыться!). Банщики нас встречали как завсегдатаев – особенно дородного Сергея Матвеевича Полоскова – ведь у банщиков своя система ценностей! Благодать эта кончилась вскоре после воцарения Николая: кто-то из сотрудников настучал, и появился на стене родного ГАИШа исторический приказ, в немыслимо грозных выражениях запрещающий нашей троице мыться в рабочее время. Помню многообещающее начало приказа: «Мною замечено…». Впрочем, как и все прочие грозные приказы, и этот нами систематически нарушался.