Некая журналистка по имени Ольга Чечёткина поместила в «Правде» огромную статью под названием «Почта Лидии Тимашук»
14, наполненную черносотенными истерическими воплями и призывами «простых советских людей». Во всех газетах народ взахлёб читал о гнусных хищениях и прочих мерзких преступлениях
этих самых, которые в войну «отсиживались в Ташкенте». Чтения сопровождались соответствующими комментариями. В воздухе пахло хорошо организованным погромом.
И тут случилось великое чудо – вполне в духе классической библейской традиции. Говорят, что дыхание Чейн-Стокса пришло к Лучшему Другу Простых Советских Людей в день знаменитого еврейского праздника Пурим. Увы, я до сих пор не удосужился проверить это любопытное совпадение. Но, конечно, полную аналогию между двумя судьбоносными событиями в истории моего народа, разделёнными двадцатью четырьмя веками, провести нельзя. Не было в 1953 году аналога слабовольного, но, в сущности, незлого персидского царя Ахашвероса (Артаксеркса), не было, по-видимому, и злобного Министра Амана (Берии). И, конечно, не было прекрасной Эсфири – гипотетическая племянница Кагановича на эту роль явно не тянула. Всё было по-другому, но финал драмы готовился такой же, как в древней персидской державе.
Почему-то очень смутно, как бы «экстрафокально», помню наполненные тяжёлой тревогой и коллективной истерией дни похорон Сталина. Нет, я не почувствовал сразу облегчения. Меня угнетал вопрос – что будет дальше?
Довольно быстро, однако, жизнь вошла в какую-то новую колею. В стране был полный порядок. В газетах часто появлялись статьи о Великом Покойнике, тень которого, однако, прямо на глазах неотвратимо уходила всё дальше и дальше. И я опять, после нескольких месяцев перерыва, стал предаваться целиком захватывавшим меня размышлениям о тогда ещё совершенно загадочных источниках космического радиоизлучения. Я был молод и был готов в самом буквальном смысле штурмовать небо.
Уже больше двух лет я мучительно раздумывал о природе ныне такой знаменитой Крабовидной туманности. Эта туманность оказалась к тому же ярчайшим источником радиоизлучения. Я пытался объяснить это радиоизлучение как «продолжение» её оптического излучения. Никто тогда не сомневался, что последнее сводится к давно уже известному тепловому излучению образующих туманность горячих газов. Именно таким способом излучали все известные тогда астрономам газовые туманности. Увы, мои попытки потерпели фиаско – слишком интенсивным было радиоизлучение Крабовидной туманности, чтобы быть продолжением её оптического излучения.
Временно забыв об оптическом излучении «Краба», я накануне нового, ничего хорошего не сулившего, 1953 года понял природу радиоизлучения этой туманности. Всё дело – в космических лучах, которыми буквально «начинена» Крабовидная туманность! Вернее, в электронах сверхвысоких энергий, которые, двигаясь в магнитных полях туманности, должны излучать электромагнитные волны. Я успел опубликовать эту работу, а потом наступили описанные выше мрачные времена. В эти зимние месяцы мне было не до науки…
И вот 5 апреля, после полудня, я стоял на Пушкинской площади, ожидая трамвая № 17, который должен был отвезти меня в останкинский барак, где я тогда жил. Почему-то трамвая не было очень долго, и от нечего делать я подошёл к газетному стенду, где меня сразу же обожгла очень краткая заметка (хроника): «врачи-отравители» реабилитированы, и все обвинения с них сняты! Никогда не забуду горячей волны радости, которая буквально залила меня, так что я едва не упал. Тут подошёл набитый до отказа мой трамвай, куда я, что называется, «ввинтился». Я висел на поручне в этой немыслимой тесноте, и каждая моя клетка, что называется, пела от счастья. И вдруг молнией пронзила мысль, казалось бы, не имеющая никакого отношения к реабилитированным врачам. «Ведь если нельзя было объяснить радиоизлучение „Краба“ продолжением его оптического теплового излучения, то почему бы не объяснить оптическое излучение этой туманности продолжением её радиоизлучения, имеющего заведомо нетепловую природу? Значит, оптическое излучение „Краба“ тоже нетепловое, оно порождается „релятивистскими“ электронами, но с энергией ещё в сотни раз большей, чем у тех, которые вызывают радиоизлучение!»
Трамвай тащился до Останкина минут 45. Я был в каком-то сомнамбулическом состоянии. За эти 45 минут я в уме выполнил весь теоретический расчёт этого излучения. Приехав домой, я тут же без единой помарки написал статью в «Доклады Академии наук».
Думаю, что это лучшая моя работа. Она вызвала настоящий взрыв дальнейших исследований во многих странах. Круги от этого взрыва расходятся до сих пор.
Дней через десять меня встретила моя знакомая – та самая (!), с ней я все эти три месяца не встречался, и как ни в чём не бывало, улыбаясь, сказала:
– Вот видишь, а ты кипятился! Выпустили же твоих врачей – значит, они невиновны. Это прямо написано в газетах.
Мне нечего было ей возразить.
На заметку в «Правде» московский люд откликнулся незамедлительно. Я собственными ушами в пригородной электричке слышал озорную песню, которая пелась на мотив популярного в те далёкие годы утёсовского шлягера «скучно жить мне, друг Пеструха, в мире одному…». Почти все её слова я запомнил. Вот они:
Прочитал вчера газету – вот что не пойму:
Как понять заметку эту? Кто пойдёт в тюрьму?
Дорогой товарищ Вовси! За тебя я рад.
Ты, как выяснилось, вовсе был не виноват.
Понапрасну ты томился в камере сырой.
Подорвать ты не стремился наш советский строй.
Дорогой товарищ Коган, знаменитый врач!
Ты расстроен, ты растроган – но теперь не плачь.
Ты расстроил свои нервы, кандидат наук,
Из-за суки, из-за стервы этой Тимашук…
Увы, конец песенки выпал из моей памяти. Помню только, что он был очень мажорным. И весь тон её – добрый, сочувствующий, оптимистичный – был для меня подтверждением широты и отходчивости русского национального характера.
Песня была вестником оттепели. Она предвещала наступление эпохи бардов и менестрелей – надвигались звонкие шестидесятые годы. Увы, всё проходит, и эта эпоха уже отошла в прошлое…
ИЛЬЯ ЧАВЧАВАДЗЕ И «МАЛЬЧИК»
Культ приказал долго жить. Дело было летом 1956 года – хорошее было время! Ещё продолжались раскаты грома, грянувшего в феврале, когда Никита Сергеевич ошеломил весь мир своим секретным докладом о последствиях этого самого «культа», с предельной убедительностью доказав, что на протяжении без малого тридцати лет во главе нашего великого социалистического государства стоял преступник и палач 15.
Страна находилась в возбуждённом состоянии, особенно эти вечно чем-то недовольные интеллигенты. Ждали чего-то волнующе-хорошего. Языки развязались, болтали много и пряно. Началась эпоха «позднего реабилитанса».
На фоне всеобщей радости чуть ли не национальный траур переживала Грузия. На первый взгляд это казалось удивительным: ведь при многолетней тирании Сталина жестоко пострадали сами грузины. С исключительным рвением истреблялись старые грузинские большевики, не говоря уже о весьма многочисленных и активных в первые годы советской власти меньшевиках. Люто расправлялся Коба и с грузинской интеллигенцией. Для Великого Сына Грузинского Народа масштабы его маленькой прекрасной родины были явно недостаточны. Он никогда не был грузинским националистом – был великорусским, как это часто наблюдается среди инородцев (что очень точно подметил в своё время Ленин).
И всё же масса грузинского народа боготворила Вождя. Конечно, на то были и материальные причины – стараниями сталинских холуев (отнюдь не Сталина!) Грузия оказалась в привилегированном положении 16. Неудивительно поэтому, что знаменитый доклад Хрущёва вызвал здесь чуть ли не волну народного возмущения. Грузины были, так сказать, оскорблены в своих лучших чувствах. Особенно неистовствовали юнцы: дело доходило до открытых демонстраций, которые, конечно, без излишней нежности разгонялись. Мне потом показывали вмятины от пуль – итог одной такой демонстрации в марте того самого 1956 года, в годовщину смерти Великого Вождя.
Но буря понемногу улеглась – по крайней мере, внешне. И как раз в это время, точнее, в конце лета 1956 года, в Тбилиси состоялся очередной пленум Комиссии по исследованию Солнца. По нынешним временам мероприятие не бог весть какой важности, но тогда этот пленум обставили с необыкновенной пышностью. Хозяева были исключительно предупредительны и даже услужливы. Я впервые испытал на себе знаменитое грузинское гостеприимство. Научные и квазинаучные заседания по существу были паузами между банкетами. А какие неслыханной вкусноты яства нам подавали! А какие вина! Никогда не забуду изумительного белого манави. Банкетная стихия достигла апогея на Абастуманской обсерватории, куда комиссия прибыла в полном составе. Здесь, равно как и в Тбилиси, всем парадом командовал грузинский астроном номер 1 – Евгений Кириллович Харадзе, нынешний президент Грузинской Академии наук. Более обаятельного и вместе с тем сдержанно-строгого хозяина трудно было даже вообразить. Вообще Евгений Кириллович – умнейший и тончайший человек.
Кроме пищи телесной, гостеприимные хозяева потчевали нас и духовными деликатесами. Нам показали все культурные достопримечательности Тбилиси и его окрестностей. Были и более далёкие экскурсии. Одна из них мне навсегда врезалась в память. Это была экскурсия в Кахетию, в имение великого грузинского просветителя Ильи Чавчавадзе. О нём, о его жизни и значении для становления современной грузинской культуры нам рассказывали на каждом шагу. Тем интереснее было попасть в мемориальный музей, находящийся сейчас в его бывшем имении.
Помимо Евгения Кирилловича и членов местного оргкомитета нас сопровождал экскурсовод – молодой невысокий паренёк. Имение выглядело довольно скромно, и ничего особенного там не было. Я вообще-то не люблю музеи, предпочитая им реальную жизнь, которой в избытке было на тбилисских улицах. Поэтому я не стал слушать объяснений нашего экскурсовода и, оторвавшись от группы, ушёл один в соседние комнаты.
В одной из них я остановился, поражённый. Занимая всю большую стену, там висела огромная, аляповатая картина, написанная маслом. На ней были изображены всего лишь две фигуры. В нижнем левом углу был выписан со всеми аксессуарами большой письменный стол. За столом сидел уже знакомый мне по другим многочисленным музейным портретам толстый и бородатый Илья Чавчавадзе. Вернее сказать, он не сидел, а как бы привстал со своего редакторского кресла, ибо помещение, в котором находился большой стол, изображало редакторский кабинет руководимой Чавчавадзе весьма прогрессивной газеты. Полный восторженного подобострастия взор приподнявшегося редактора был устремлён на юношу, который в необычайно гордой и заносчивой позе стоял перед столом. Этим юношей был Coco Джугашвили.
«Любопытно, как это произведение искусства будет комментировать экскурсовод», – злорадно подумал я. Ведь не обратить внимания на грандиозных размеров полотно было просто невозможно. Я остался в этой комнате и стал ждать, как развернутся события.
Появилась наша группа. Экскурсовод остановился перед картиной и дал знак моим коллегам-экскурсантам, чтобы они остановились тоже. После этого он медленно и как-то проникновенно сказал:
– Илья Чавчавадзе в своей газете никогда не печатал стихов молодых поэтов. Он всегда говорил: пусть молодой человек возмужает, узнает жизнь – тогда посмотрим! Но когда этот мальчик пришёл к нему – он его напечатал!
Экскурсовод и группа ушли в соседнюю комнату, а я остался посрамлённым.
На обратном пути я спросил у Евгения Кирилловича:
– А о чём писал стихи Сталин?
Подумав, Харадзе тихо и торжественно ответил:
– О солнце, о камнях, о море.
Больше я ему вопросов не задавал.
Много лет спустя мне рассказали, что в одном из неопубликованных писем Чавчавадзе содержится несколько другая версия встречи, эффектно изображённой местным мастером кисти. Великому грузинскому просветителю стихи юноши не понравились по причине их полной бездарности, о чём он прямо сказал в лицо будущему Лучшему Другу Всех Поэтов.
– Но что же мне делать? Чем заняться? – растерянно спросил Coco.
– Займитесь чем-нибудь другим – ну, например, политикой.
Можно только догадываться, что было бы, если бы юноша не послушался столь неосмотрительно данного ему совета…
МОЙ ВКЛАД В КРИТИКУ КУЛЬТА ЛИЧНОСТИ
Ровно 20 лет назад, в июне 1961 года, в Боржоми должна была начаться, а закончиться в Ереване Всесоюзная конференция по космическим лучам. Что и говорить, тогда научные конференции устраивали с размахом… Лететь мне надо было обязательно: во-первых, это было здорово интересно в чисто туристическом отношении – я очень люблю бывать в Грузии и Армении, а во-вторых, я должен был выступить там с докладом о некоторых астрономических аспектах проблемы происхождения космических лучей.
Как это часто бывает, накануне отлёта меня одолевали мелкие, но неотложные дела. Хотя самолёт на Тбилиси вылетал в 11 часов, в это утро мне ещё пришлось заниматься какой-то мутью, так что я не смог даже позавтракать. Еле успев схватить на улице весьма подозрительные пирожки, я чуть было не опоздал на свой рейс и, только когда застегнулся ремнями в кресле самолёта, вздохнул с облегчением. Дальнейшие события, однако, показали, что этот вздох был, увы, преждевременным… Кроме меня в этом же самолёте на конференцию летели ещё несколько человек, среди них два выдающихся деятеля нашей науки – Б. М. Понтекорво и С. Н. Вернов. Именно по этой причине наш рейс особенно торжественно был встречен грузинскими физиками – членами местного оргкомитета. В аэропорту уже ожидала «Волга», на которую грузины посадили того и другого, прихватив заодно и меня. У здания Тбилисского университета нас уже ожидали несколько автобусов и толпились участники конференции.
Гостеприимные хозяева предложили мне место в той самой «Волге», которая доставила нас из аэропорта и, не дожидаясь автобусов, прямо отправлялась в Боржоми. Я, однако, совершенно не выношу сколько-нибудь длительных контактов с любого вида начальством, поэтому в самой что ни на есть вежливой форме отклонил это лестное предложение. Мне было куда приятнее отправиться в Боржоми «на общих основаниях», в компании с весёлыми молодыми физиками.
Через полчаса я уже сидел в автобусе на очень хорошем месте – сразу же за водителем, у окна. Моим соседом оказался профессор физического факультета МГУ Яков Петрович Терлецкий – личность малоприятная и к тому же, как поговаривали, давнишний тайный сотрудник «Министерства Любви». Сзади шумно уселись молодые физики, преимущественно ленинградцы, мне незнакомые. Сразу же кто-то из них стал играть на гитаре, и пошло пение – главным образом из модного туристского репертуара.
Здесь необходимо сказать, что я уже давно чувствовал себя неважно – подташнивало и вообще было не по себе. И хотя я очень люблю такие весёлые дальние поездки, на этот раз веселящиеся молодые люди как-то раздражали. Я никак не мог разобраться в происхождении своего скверного самочувствия, пока острая резь в желудке совершенно недвусмысленно всё объяснила: проклятые пирожки! Очень скоро дорога на Боржоми превратилась для меня в путь на Голгофу.
Насколько мне известно, в мировой литературе отсутствует описание переживаний человека, очутившегося в столь незавидном положении. Своим слабым пером я попытаюсь восполнить этот существенный пробел. Непереносимые спазмы, когда нечеловеческим напряжением соответствующих внутренних органов я на самом пределе сдерживался, чтобы не осрамиться перед всеми пассажирами автобуса, а следовательно, перед всем учёным и неучёным миром, накатывались периодически. Выдержав такой чудовищной силы удар, я, покрытый холодным потом, тупо смотрел в окно на мелькавший довольно убогий, а главное – безлесный! – пейзаж этой части Грузии. Отсутствие растительности даже в форме кустов делало невозможной просьбу остановить машину, так сказать, по требованию. Я уже не говорю о том, что сам факт остановки автобуса привлёк бы к моей персоне ненужное внимание симпатичных пассажиров (и пассажирок!). Я сейчас затрудняюсь оценить временные промежутки между приступами, каждый из которых мог стать катастрофическим. Время для меня остановилось, а силы слабели. Похоже было, что жизнь моя кончилась, и притом самым позорным образом. Боже мой, за что, за что такое наказание? Впрочем, наверное, было за что, ибо аз многогрешен.
В таком состоянии я, уже без всяких мыслей, глазами, полными слёз, смотрел на убегающий ландшафт, как вдруг!.. неожиданно мелькнул белокаменный указатель, на котором было написано: «До Гори 10 км». И тут мой измученный мозг стал лихорадочно работать. Такое может произойти с человеком, который подвергается смертельной опасности. Мгновенно возникла цепочка отрывочных мыслей. Вот эта цепочка: Гори, родина Сталина. Должен быть мемориальный музей. Обязательно должен быть! Остановить, во что бы то ни стало остановить автобус под предлогом осмотра этого музея! А там, конечно же, должно быть вожделённое заведение, которое мы, студенты старого МГУ, называли «филиал 71-й аудитории».
Собрав жалкие остатки сил, я с деланной небрежностью сказал:
– А не воздать ли нам, ребята, дань культу? Сейчас будет Гори – предлагаю остановиться и посетить мемориальный музей Сталина.
– К чёрту, поехали дальше! – раздались молодые голоса пассажиров «галёрки».
Этого ещё не хватало! Неужели придётся погибать по причине доклада тов. Хрущёва на XX съезде КПСС? «Ещё одна жертва культа», – мелькнула в голове жалкая острота. Помощь пришла от моего соседа справа, то есть Терлецкого. Он энергично поддержал меня (сам, по-видимому, боялся быть инициатором – время было смутное, и прогноз на будущее никто не решился бы дать). Так как мы с Терлецким были в некотором роде «старшими товарищами», то наше объединённое желание приобрело как бы характер настойчивой рекомендации, и шофёр, не знавший, где в Гори находится мемориальный музей (это знает каждый грузин, но – о, проклятие – наш шофёр был армянин и Сталина ненавидел), стал расспрашивать дорогу у прохожих – мы уже ехали по городу. Медленный дрейф нашего автобуса по узким улицам родины Вождя резал меня без ножа. Теперь я понимаю, что, пока мы подъехали к музею, прошло не более пяти минут, но мне они показались вечностью.
Автобус остановился перед очень низкой (до пояса) каменной оградой мемориального музея, и пассажиры высыпали на тротуар. Быстрее всех, конечно, из машины выскочил я, благо сидел удачно. Потребовались считанные секунды, чтобы обежать довольно значительную территорию по периметру каменного забора. Вдоль улиц, с четырёх сторон окружающих святыню грузинского народа, слонялись многочисленные праздные бездельники. Я забыл сказать, что погода на протяжении моего скорбного пути из Тбилиси в Гори была солнечная, хотя временами мы пересекали полосы косого дождя. Необходимо ещё сказать об общей планировке музея. Посредине территории под каменным шатром стоит крохотная лачуга с двумя входными дверьми. Одна ведёт в убогую комнату сапожника Джугашвили, вторая – в такие же апартаменты хозяина этой лачуги, у которого родители Корифея Всех Наук снимали комнатушку. На некотором расстоянии от этой лачуги высилось довольно безвкусное каменное трёхэтажное здание самого музея.
Теперь я перехожу к кульминации этой трагикомической истории. Обежав всю территорию мемориала, я, к своему ужасу, убедился, что того, что я искал и ради чего затеял этот идиотский визит к треклятому месту, нет! Я понял, что всё кончено. Свет померк в моих глазах. А через мгновение до меня дошло, что освещённость действительно сильно уменьшилась. Ибо Бог Авраама, Исаака и Иакова, видя невыносимые мучения сына избранного им многострадального народа, сотворил чудо. Внезапно полнеба закрыла чернющая туча и разверзлись хляби. Всё это произошло за время, заведомо меньшее, чем три минуты, которые некогда потребовались Ему для создания Вселенной. Только что над горизонтом сияло предвечернее солнце, и вдруг, в считанные минуты, оно затмилось, а толпу праздношатающихся буквально сдуло ветром и смыло дождём. То же самое, естественно, произошло и с моими спутниками. Короче говоря, чудо было сработано по традиционному библейскому сценарию!
И как раз в тот самый момент, когда силы мои были полностью исчерпаны, я едва успел добежать до единственного укрытия – каменного шатра, где и совершил неслыханное кощунство у двери комнаты, где за 82 года до этого увидел свет маленький Coco.
Совершенно счастливый, испытывая блаженную лёгкость, под проливным дождём, мокрый до нитки, я не спеша шёл к автобусу. По-видимому, моё поведение со стороны выглядело несколько странно, потому что высунувшийся из окна автобуса Терлецкий ехидно крикнул мне:
– Что же вы, Иосиф Самойлович, идёте такой неторопливой, профессорской походочкой?
– А мне уже некуда спешить, Яков Петрович! – блаженно улыбаясь, ответил я ему.
Весь остаток пути я провёл как бы в состоянии нирваны. Постепенно, как говорят, «перед моим умственным взором» вырисовалась трансцендентность и некая фантасмагоричность моего поступка. Я с эпическим спокойствием представил себе, как разъярённая неслыханным кощунством фанатичная толпа совершает надо мной суд Линча. Совершенно уверен, что так оно и было бы, если бы хоть один гориец увидел бы это – но этого никто не увидел. Не было даже элементарной охраны святыни: не забудем, что сам культ находился в глубочайшем минимуме. Перестав быть вселенским, он ещё не стал локальным, грузинским культом, как это имеет место последние 10-15 лет.
Постепенно, однако, в моём сознании росло чувство, созвучное чувству глубокого удовлетворения, – ведь моё отношение к одному из величайших извергов в истории человечества давно уже определилось. Я живо вспомнил ту острую ненависть, какую всегда питала к Сталину моя незабвенная мать – простая неграмотная женщина. Когда я, желая умерить её слишком громкие проклятия в адрес Вождя Народов (кругом было полно соседей, могли донести), рассказал ей притчу Анатоля Франса о сиракузской старухе и тиране Дионисии, она задумалась, а потом очень серьёзно сказала:
– Нет, сынок, твой француз не прав. Хоть гирший, да инший!
Помню, как меня тогда поразила мамина интерпретация забытой украинской пословицы.
Через неделю боржомская часть конференции закончилась, и её участники поехали в Ереван. По дороге я всё-таки остановился в Гори и опять посетил мемориальный музей – ведь, как известно, преступника всегда тянет на место преступления… В спокойной обстановке, не торопясь, я со смешанным чувством рассмотрел это учреждение. Прежде всего мною было обнаружено, что заведение, которое я так мучительно искал, находится не во дворе, как это почему-то представлялось моему воспалённому сознанию, а внутри музея (справедливости ради должен отметить, что оно сияло чистотой и комфортом – величайшая редкость для солнечной Грузии). После этого я занялся детальным осмотром музея.
Сама экспозиция довольно убогая и состоит преимущественно из разного рода копий и огромных аляповатых картин и олеографий. Меня поразила фотография отца Сосо – Виссариона Джугашвили, прикреплённая к двери их убогого жилья. Находящаяся рядом фотография матери, Екатерины Джугашвили, была мне давно знакома, а вот фотографию отца я увидал впервые. Бог ты мой, что за знакомое лицо! Где же я его видел? Приглядевшись внимательно (все же я несостоявшийся художник-портретист), я понял причину необычного впечатления, производимого этой фотографией. Это была малоизвестная фотография самого Сталина в молодости, довольно грубо отретушированная. Фальсификаторы приделали ему бороду и напялили картуз, который явно был Вождю не по размеру.
Среди крайне малочисленных подлинных экспонатов меня поразила переписка Сталина с дочкой Светланой; несомненно, он её любил. Письма, адресованные девочке (он обращался к ней «моя хозяинька»), Сталин подписывал: «твой секретаришка». По-моему, было бы лучше «генеральный секретаришка». С годами письма писались всё реже, а их содержание становилось всё суше. Последнее письмо, вернее записка, вызвано рождением Светланой сына. Там есть такие запомнившиеся мне строчки: «…не огорчайся, что родила семимесячного. Государству нужны новые граждане, в том числе и недоношенные». Я очень был удивлён, почему последняя фраза не украшала фронтоны всех родильных домов нашего обширного отечества. В прошлом, 1980 году я в третий (!) раз посетил мемориальный музей в Гори. Экспозиция стала ещё беднее, так как, естественно, переписки со Светланой уже не было…
Возвращаясь мысленно к тому давнему «горийскому эпизоду», я всякий раз приходил к таким понятиям, как рок, судьба и даже божий промысел, – понятиям, в обычной жизни чрезвычайно далёким от меня, так как я занимался и занимаюсь науками физико-математическими. Но мне иногда начинает казаться: а не был ли я в тот злополучный день всего лишь слепым орудием этого самого промысла?
ЛЁША ГВАМИЧАВА И РАББИ ЛЕВИ
Это случилось во время пражского конгресса Международной астронавтической федерации (МАФ) в конце сентября 1977 года. На этот раз советская делегация была весьма многочисленной – включая туристов, что-то около 100 человек. Поселили нас на окраине Праги в большом отеле «Интернациональ». Мы ещё не успели разместиться по номерам, как на меня накинулся глава нашей делегации председатель Интеркосмоса Борис Николаевич Петров (в прошлом году его угробила-таки наша печально знаменитая в этом смысле Кремлёвка), а также вновь испечённый академик Авдуевский и кто-то ещё. Они пылали благородной яростью по поводу моей только что опубликованной в «Природе» статьи «20 лет космической эры», где я обосновывал несколько парадоксальный тезис, что величайшим достижением этой самой эры явилось то, что ничего принципиально нового в Космосе не было открыто. Указанное обстоятельство блистательно подтверждает правильность тех представлений о Вселенной, которые были накоплены трудом нескольких поколений астрономов. Гнев наших космических деятелей был мне, конечно, понятен, но настроение они мне испортили изрядно.
Желая как-то рассеяться, я предложил проехаться в центр Праги небольшой группе членов нашей делегации, впервые оказавшихся в этом прекрасном городе. Мы были совершенно свободны, так как конгресс начинал работать только на следующий день. Отправились трамваем, которого довольно долго ждали на конечной остановке напротив нашего отеля. Другого транспорта здесь не было.
Перед этим я был в Праге два раза – в 1965-м и в 1967-м. Мне особенно памятен был первый визит, когда я после 18-летнего перерыва достиг «1-й космической скорости» 17. Между 1947 годом, когда я впервые в жизни поехал за рубеж (да ещё какой – в Бразилию!), и 1965-м я много десятков раз оформлялся на разные научные конференции, конгрессы – и всё безуспешно. По-видимому, где-то в тайных канцеляриях «Министерства Любви» лежала некая «телега», которая делала мои жалкие, хотя и настойчивые, попытки принять участие в международной научной жизни совершенно несостоятельными. За эти годы я сделал немало работ, получивших международную известность, поэтому меня почти всё время приглашали, причём на самых выгодных для нас условиях. Боже, что может сравниться с унизительным состоянием человека, десятки раз понапрасну заполняющего оскорбляющие человеческое достоинство выездные анкеты! С трудом преодолевая естественное чувство тошноты и гадливости, я упрямо писал эту мерзость опять и опять – и каждый раз с нулевым результатом. В конце концов – ведь есть же всему предел – я уже был готов плюнуть на эту странную затею – пытаться общаться с зарубежными коллегами. Как вдруг в столовой МГУ со мной заговорил почти незнакомый мне человек, который весьма вежливо спросил, над чем я работаю. Только что без малейших перспектив заполнив очередную выездную анкету, я мрачно буркнул:
– Занимаюсь своим хобби – безнадёжно оформляю очередное выездное дело.
– Зайдите ко мне завтра – я работаю в иностранном отделе МГУ.
Я зашёл, и уже через три дня ехал поездом Москва-Прага. Мой благодетель подключил меня к какому-то мероприятию, позвонил кому-то – и всё было решено. Много раз меня уже приглашали чешские коллеги прочитать на Онджеевской обсерватории несколько лекций – и я наконец их прочитал.
После этого в течение шести лет я довольно часто ездил за рубеж, чему способствовало избрание моей персоны в Академию наук. Три раза был в Штатах, столько же – во Франции. Но поездка в Прагу в 1965 году навсегда останется в памяти как один из волнующих эпизодов в моей жизни.
Совершенно неожиданно для меня поезд на Прагу имел четырёхчасовую остановку в Варшаве. Все пассажиры высыпали из вагонов, и я в том числе. Что меня могло интересовать в польской столице? Ведь даже одного злотого в моих карманах не было. Было, однако, одно место, единственное место, где я обязан был побывать. Но как его найти? И случилось чудо: поезд остановился на Гданьском вокзале, близко от центра Варшавы. Я прошёл под каким-то виадуком и в далёкой перспективе проспекта увидел нелепо большое здание Дворца культуры и науки, почти полностью копирующее московское творение Л. В. Руднева – Университет на Ленинских горах.
«Значит, этот проспект – Маршалковская», – догадался я.
Самое удивительное – я ни у кого из сновавших взад и вперед варшавян не спросил ни слова. Молча шёл я по правой стороне проспекта, даже не имея представления, где может находиться цель моей прогулки. Спрашивать поляков я просто не мог – как будто разучился разговаривать.
Я шёл по проспекту не дольше пяти минут и вдруг прочитал название пересекающей его узкой улочки. Она носила имя Мордухая Анилевича – этого имени, к стыду моему, я тогда не знал, но стало ясно, что я иду верной дорогой. Круто повернув на эту улочку, я быстро упёрся в небольшую площадь, посреди которой темнело сооружение, издали смахивающее на куб. Это поразительно, что, ни у кого не спрашивая, я шёл к этой площади кратчайшим путём. Я подошёл ближе – с четырёх сторон на мраморном кубе выделялись горельефы, изображающие моих уничтоженных на этом месте соплеменников. Надпись на кубе была на двух языках. Я разобрал польскую: «Народ жидовский – своим героям и мученикам». По-видимому, на иврите надпись звучала более патетически. Польская надпись мне понравилась, она с предельной краткостью выражала суть дела.