Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эшелон

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Шкловский Иосиф / Эшелон - Чтение (стр. 14)
Автор: Шкловский Иосиф
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


С тех пор большой шутник Юрий Алексеевич Гастев вот уже много лет не имеет постоянной работы и пробавляется ничтожными случайными заработками. А всё потому, что своевременно не понял: ничего нового о т. н. «культе личности» он сказать не может, поскольку шутки шутками, а Партия на этот счёт в своё время дала совершенно исчерпывающие разъяснения.


ПРИНЦИП ОТНОСИТЕЛЬНОСТИ

Каждый раз, когда я из дома еду в издательство «Наука», точнее, в астрономическую редакцию этого издательства, и водитель троллейбуса № 33 объявляет, не всегда, правда: «Улица академика Петровского» (остановка, на которой я должен выходить), мне делается грустно. Я очень многим обязан человеку, чьим именем назван бывший Выставочный переулок. Иван Георгиевич Петровский восстановил меня на работе, когда я был выгнан из родного института (см. новеллу «Юбилейные арабески»). Двумя годами позже он своей властью прямо из директорского фонда дал мне неслыханно роскошную трёхкомнатную квартиру в 14-этажном доме МГУ, что на Ломоносовском проспекте. До этого я с семьей 19 лет ютился в одной комнате останкинского барака. А сколько раз он спасал меня от произвола злобного бюрократа Дямки (см. ту же новеллу)! Мне удалось создать весьма жизнеспособный отдел и укомплектовать его талантливой молодёжью исключительно благодаря самоотверженной помощи Ивана Георгиевича, постоянно преодолевавшего тупое сопротивление косного директора. Моим бездомным молодым сотрудникам он предоставлял жильё. И потом, когда началась «космическая эра», сколько раз он помогал нам! У него было абсолютное чутьё (как у музыкантов бывает абсолютный слух) на настоящую науку, даже если она находилась в эмбриональном состоянии.

22 года Иван Георгиевич руководил самым крупным университетом страны. У него ничего не было более близкого, чем университет, бывший ему родным домом и родной семьёй. Ради него он забросил даже любимую математику. Вместе с тем Иван Георгиевич, человек высочайшей порядочности и чести, никогда не был полным хозяином в этом своём доме. Могущественные «удельные князья» на факультетах гнули свою линию, и очень часто И.Г. ничего тут не мог поделать. Я уж не говорю о тотальной «генеральной линии», изменить направление которой было просто невозможно. Он всегда повторял: «Поймите, моя власть далеко не безгранична!». Он никогда не давал обещаний на ветер. Но если говорил: «Попробую что-нибудь для вас сделать», можно было не сомневаться, что всё, что в человеческих силах, будет им сделано.

Дико и странно, но некоторые из моих знакомых и друзей, людей в высокой степени интеллигентных, по меньшей мере скептически относились к благородной деятельности Ивана Георгиевича. Никогда не забуду, например, разговор с умным и радикально мыслящим человеком, талантливым физиком Габриэлем Семёновичем Гореликом (жизнь его трагически оборвалась на рельсах станции Долгопрудная). В ответ на мои дифирамбы в адрес ректора он резко заметил:

– Ваш Петровский – это прекраснодушный администратор публичного дома, который искренне верит, что вверенное его попечению вышеозначенное заведение – это невинный аттракцион с переодеваниями.

Я решительно протестовал против такого кощунственного сравнения, но переубедить Г.С. не мог. Такова уж максималистская природа отечественных радикалов! Я до сих пор не могу простить Андрею Дмитриевичу Сахарову, что он во время своего последнего визита к Ивану Георгиевичу (в связи с незаконным отчислением его падчерицы, студентки 6-го курса) резко выговаривал бедному ректору, который в той ситуации помочь был не в силах… Через несколько часов, получив добавочную порцию унизительных оскорблений, но уже с противоположного фланга – от отечественных идеологов, – Иван Георгиевич скончался прямо в помещении Министерства высшего образования… Удивительно (и об этом писать тяжело), что А.Д. даже через несколько месяцев после этого случая не чувствовал своей вины перед Иваном Георгиевичем, о чём он мне сам говорил, когда обстоятельства свели нас в больнице Академии наук.

Судьба ректора Московского университета академика Ивана Георгиевича Петровского была глубоко трагична. Это ведь древний сюжет – хороший человек на трудном месте в тяжёлые времена! Надо понять, как ему было тяжело. Я был свидетелем многих десятков добрых дел, сделанных этим замечательным человеком. Отсюда, будучи достаточно хорошо знакомым со статистикой, я с полной ответственностью могу утверждать, что количество добрых дел, сделанных им за всё время пребывания на посту ректора, должно быть порядка 104. Много ли у нас найдётся людей с таким жизненным итогом? Поэт Куняев написал такие «гуманные» строчки: «…Добро должно быть с кулаками…» Это ложь! Добро должно быть прежде всего конкретно. Нет ничего хуже «безваттной», абстрактной доброты. Эту простую истину следовало бы усвоить нашим радикалам. И было бы справедливо, если бы на надгробии Ивана Георгиевича, что на Новодевичьем, была высечена простая надпись: «Здесь покоится человек, совершивший 10 000 добрых поступков». [Об одном из таких дел можно прочитать в рассказе В. М. Тихомирова о Петровском. – E.G.A. ]

Ему было очень трудно жить и совершать эти добрые поступки в Московском университете. В этой связи я никогда не забуду полного драматизма разговора, который был у меня с ним в его ректорском кабинете на Ленинских горах. Этот небольшой кабинет украшала (да и сейчас украшает, радуя глаз преемника Ивана Георгиевича) великолепная картина Нестерова «Павлов в Колтушах», на которой великий физиолог изображен в момент разминки за своим письменным столом, с вытянутыми руками. В этот раз у меня к И.Г. (я делал такие визиты к нему очень редко) было хотя и важное для моего отдела, но простое для него дело, которое он быстро уладил в самом благоприятном для нас смысле. Аудиенция длилась не более трёх минут, и я, после того как всё было решено, собрался было уходить, но Иван Георгиевич попросил меня задержаться и стал оживленно расспрашивать о новостях астрономии и обо всяких житейских мелочах. Я понял, что причина такого его поведения была в данном случае более существенна, чем неизменно доброжелательное отношение к моей персоне: в очереди на приём к ректору сидела группа малосимпатичных личностей, пришедших на приём по какому-то, очевидно, неприятному для Ивана Георгиевича делу. Последний отнюдь не торопился принять их и лёгким разговором со мной просто устроил себе небольшой тайм-аут.

Наша беседа носила непринуждённый характер. Поэтому или по какой-либо другой причине нелёгкая меня дёрнула сделать Ивану Георгиевичу такое заявление:

– Я часто бываю в вестибюле главного здания университета и любуюсь галереей портретов великих деятелей науки, украшающей этот вестибюль. Кого там только нет! Я, например, кое-кого просто не знаю – скажем, каких-то весьма почтенного вида двух китайских старцев – по-видимому, весьма известных лишь специалистам. Тем более я был удивлён, не найдя в этой галерее одного довольно крупного учёного.

– Этого не может быть! – решительно сказал ректор. – Во время строительства университета работала специальная авторитетнейшая комиссия по отбору учёных, чьи портреты должны были украсить галерею. И потом – учтите это, Иосиф Самуилович! – в самом выборе всегда присутствует немалая доля субъективизма: одному эксперту, например, великим учёным представляется X., а вот другому – Y. Но, конечно, крупнейших учёных такой субъективизм не касается. Боюсь, что обнаруженную вами лакуну в галерее не следует заполнять вашим кандидатом. Кстати, кто это?

– Альберт Эйнштейн.

Воцарилось, как пишут в таких случаях, неловкое молчание. И тогда я разыграл с любимым ректором трёхходовую комбинацию.

Сперва я бросил ему «верёвку спасения», спокойно сказав:

– По-видимому, комиссия руководствовалась вполне солидным принципом – отбирать для портретов только покойных учёных. Эйнштейн умер в 1955 году, а главное здание университета было закончено двумя годами раньше, в 1953-м.

– Вот именно, как это я раньше не сообразил – ведь он тогда был ещё жив.

Я сделал второй ход:

– Конечно, перестраивать уже существующую галерею невозможно, это было бы опасным прецедентом. Но ведь можно установить бюст Эйнштейна на физическом факультете. Право же, Эйнштейну это не прибавит славы, к которой он был так равнодушен. А вот для факультета это было бы небесполезно.

– Ах, Иосиф Самуилович, – заметно поскучнев, ответил Иван Георгиевич, – вы даже не представляете, какие деньги заламывают художники и скульпторы на выполнение таких заказов. Это тогда, на рубеже 50-го года, на нас сыпался золотой дождь. Сейчас даже представить себе трудно, сколько мы выплатили мастерам кисти и резца за оформление университета, в том числе и этой галереи. Увы, теперь другие времена. У нас просто нет денег на такой заказ…

И тогда я сделал свой третий, как мне казалось, «матовый» ход!

– Я знаю – у меня ведь брат скульптор, – что у Коненкова в мастерской хранится бюст Эйнштейна, вылепленный им с натуры ещё во время его жизни в Америке. Я думаю, что если ректор Московского университета попросит престарелого скульптора подарить этот бюст, Коненков, человек высокой порядочности, с радостью согласится.

Петровский поднялся со своего кресла, явно давая понять, что аудиенция окончена. Было ясно, что сейчас он предпочитает принять сидящую в предбаннике малоприятную группу склочников, чем продолжать беседу со мной. Молча проводил он меня до двери своего кабинета и только тогда, в характерной своей манере пожимая мне руку, хмуро сказал:

– Ничего не выйдет. Слишком много на физфаке сволочей… 38

…Сойдя на троллейбусной остановке «Улица академика Петровского», я поднимаюсь на второй этаж старого дома (Ленинский проспект, 15), где ютится в жалкой комнатушке астрономическая редакция издательства «Наука». На лестничной клетке старые часы вот уже 30 лет показывают четверть пятого. Всю эту короткую дорогу я продолжаю думать о судьбе замечательного человека – моего ректора. Книгу «Звёзды, их рождение, жизнь и смерть», которая вышла в этом издательстве, я посвятил светлой памяти Ивана Георгиевича Петровского. Что я могу ещё для него сделать?


ПОИСКИ ВНЕЗЕМНЫХ ЦИВИЛИЗАЦИЙ

Дело происходило в первый октябрьский денёк 1961 года. Мы – пара десятков завсегдатаев памятного кабинета Келдыша в здании Института прикладной математики, что на Миусской площади, – собрались в очередной раз для обсуждения какого-то космического проекта. За четыре года до этого был запущен первый советский спутник, и энтузиазм, вызванный этим памятным событием, не остывал. Тогда наши космические дела были на крутом подъёме. Только что мир стал свидетелем феерического полёта Гагарина. Позади был восторг, вызванный зрелищем обратной стороны Луны. Неизгладимое впечатление произвёл наш первый успешный полёт к Венере. Постоянно во мне жило ощущение, что я участник грандиозных по своей значимости исторических событий. Гордость и восторг переполняли меня. И хотя я уже перевалил за сорокалетний рубеж, чувствовал себя как впервые полюбивший юноша. И такое состояние длилось свыше пяти лет.

Вместе со своими молодыми сотрудниками, вопреки злой воле моего косного институтского начальства, я с головой окунулся в новое увлекательное дело. В критические моменты меня неизменно поддерживал ректор МГУ Иван Георгиевич Петровский – умница и прекрасный человек. Для наблюдения межпланетных станций я предложил довольно простой, но весьма эффектный метод «искусственной кометы». Суть метода состояла в испарении на борту спутника небольшого количества (порядка двух-трёх килограммов) натрия. Образующееся облако будет очень интенсивно рассеивать жёлтые лучи Солнца (это явление известно как «резонансная флюоресценция»). Вот это яркое облачко и должно наблюдаться наземными оптическими средствами. Следует заметить, что в те далёкие годы подходящих радиосредств для достаточно точных наблюдений спутников у нас не было, и космическое руководство – в первую очередь Сергей Павлович Королёв – решительно поддержало моё предложение.

Я настолько был увлечён реализацией этого проекта, что частенько оставлял мою смертельно больную мать одну в жалкой комнатёнке с глухонемыми соседями – до конца дней своих не прощу себе этого. Решающее испытание «искусственной кометы» было проведено на знаменитом полигоне «Капустин Яр» («Кап-Яр»). Глубокой ночью была запущена ракета «пятёрка». Было по-осеннему холодно. Я и мои ребята стояли примерно в километре от стартовой площадки. Теперь, конечно, никого не удивить зрелищем старта ракеты – слава богу, с некоторых пор это стали показывать по телевизору. Но тогда, да ещё в непосредственной близости, да ещё с сознанием большой ответственности (ведь пуск осуществлялся специально для нашей «кометы»), это было незабываемым событием. Прошло несколько минут после старта. Уже погасло адское пламя, хлещущее из ракетных дюз. Уже сама ракета превратилась в еле видимую слабую световую точку – а на агатово-чёрном небе решительно ничего не происходило! Время как бы остановилось. Светящаяся точка – ракета – перестала быть видимой. Неужели катастрофическая неудача? И вдруг, прямо в зените, блеснула яркая искра. А потом по небу, как чернила на скатерти, стало расползаться ослепительно красивое, ярчайшее пятно апельсинового цвета. Оно расплывалось медленно, и через полчаса его протяжённость достигла 20 градусов. И только потом оно стало постепенно гаснуть… Эффективность предложенного метода была продемонстрирована с полной наглядностью. Вскоре «комета» отлично сработала в «боевой обстановке» на нашей лунной ракете, на полпути между Землёй и Луной. Увы, этот метод не получил в дальнейшем должного развития. Правда, мой молодой сотрудник Дима Курт, сделав серию фотографий, через несколько месяцев защитил кандидатскую диссертацию: по скорости диффузии атомов натрия удалось очень уверенно определить плотность земной атмосферы на высоте 500 км. Помню, как в разгар этой цветовой феерии я сказал Диме:

– Полюбуйтесь, как сияет на небе ваша диссертация.

Я потом предложил развить метод «искусственной кометы» – использовать в качестве «рабочего вещества» вместо натрия литий. Такой же оптический эффект можно было получить, испаряя в десятки раз меньше вещества. А цвет литиевой «кометы» должен был быть багрово-красный. Космические корабли стали бы похожи на трассирующие пули! Ничего из этого не вышло – никто этим серьёзно не заинтересовался. Тогда же я предложил в качестве рабочего «вещества» стронций и барий, подчеркнув богатые возможности этого метода для исследования земной магнитосферы. Через много лет западные немцы весьма успешно осуществили эти эксперименты.

Вернёмся, однако, к тому октябрьскому дню 1961 года, когда на очередном сборе космических деятелей Келдыш с несвойственным ему пафосом обратился к нам со следующей речью:

– В будущем году исполнится пять лет со дня запуска первого советского спутника. Эту замечательную дату надо отметить должным образом. В частности, нужно подготовить несколько монографий, отображающих всемирно-историческое значение этого события.

И тут мне в голову пришла хорошая идея. Я поднялся и сказал, что за оставшееся до срока время (рукописи надо было сдать к июлю будущего, 1962 года) я смогу написать уже начатую (?) мною монографию, посвящённую весьма необычному сюжету: о возможности существования разумной жизни во Вселенной. Келдыш мою инициативу тут же одобрил.

Мой расчёт был точен. Я был уверен, что никто из моих коллег в столь сжатые сроки не то что монографии – приличной статьи не напишет. Не тот это был народ. Да и заняты были очень «космической суетой». Не оглянешься, как пролетят эти месяцы, а редакционный портфель будет пустой. И только моя рукопись будет представлена в срок. А юбилей никуда не перенесёшь – 4 октября 1962 года как раз и исполняется пять лет! В такой авральной обстановке моей рукописи будет дана зелёная улица, и я миную объятия Главлита. Тем более что по космической тематике был создан свой Главлит, где сидел знакомый и далеко не глупый человек по фамилии Кроткий. Между тем у меня были серьёзные основания избегать близких контактов с Главлитом. В будущей книге мне нужно было раздолбать пресловутую теорию Опарина – верного единомышленника Лысенко, а последний был тогда всё ещё в большом фаворе. Кроме того, я решил предаться далеко не безопасным футурологическим изысканиям, что могло меня занести «не в ту степь». И вообще я решил написать книгу «свободно и раскованно».

Началась лихорадочная работа. Следует сказать, что впервые я пришёл к мысли написать такую книгу, загорая на пляже в Симеизе, о чём тут же и объявил своим молодым сотрудникам, в августе 1960 года. Я находился тогда под сильным впечатлением опубликованной годом раньше знаменитой статьи Кокони и Моррисона, где обосновывалась возможность радиосвязи на межзвёздные расстояния. Книга была задумана очень широко, далеко выходящей за рамки чисто астрономические. Особенно тяжко было мне писать молекулярно-биологические главы. Не забудем, что времена были ещё лысенковские, молекулярной биологией занимались полулегально, настоящих руководств по этому далеко не простому предмету на русском языке практически не было. С футурологическим аспектом книги дело обстояло значительно проще: выручала врождённая склонность к фантазиям. В дело пошли даже мои пресловутые «искусственные спутники Марса», наделавшие так много шума в 1959 году. Да, тогда я неплохо порезвился – мне надо было отвлечься от тяжёлой душевной депрессии, вызванной смертью матери. Вместе с тем «искусственные спутники Марса» были не только шуткой – я серьёзно задумывался над фантастическими возможностями разумной жизни во Вселенной.

Я не мог всё время посвятить работе над книгой – слишком много было других обязанностей. Работал урывками – делал «большие выходы», обычно дня на 3-4. Запомнилось, как в начале июня (самое любимое моё время года) я забрался на дачу брата в Вельяминове с целью написать молекулярно-биологическую, очень трудную для меня главу. Погода сыграла со мной злую шутку. Температура упала почти до нуля, изредка шёл снежок, а чаще – ледяной дождь с ветром. Я забрался на кухню – единственное отапливавшееся помещение – и, законопатившисъ там, героически пытался писать От холода сводило руки, а писать надо было вдохновенно – иначе это было бы всё напрасной затеей. Четыре дня терпел эту пытку – кое-как написал главу (потом всё пришлось переделать!) и убежал с дачи.

Наконец труд был закончен – где-то в самом начале августа. Оставались мелочи: название книги и оформление суперобложки. Последний вопрос решился быстро. В кабинете Келдыша на Миусах, где проходили все наши космические бдения, висела картина малоизвестного художника Соколова, изображавшая некий фантастический космический пейзаж. Мне она всегда нравилась, а главное – напоминала о месте, где была «заявлена» книга. Из этой картины действительно получилась прекрасная суперобложка. А вот с названием книги пришлось изрядно помучиться. Выбрал в конце концов самое простое: «Вселенная, Жизнь, Разум». Может быть, где-то в подкорке мозга осело название жутко учёной книги Германа Вейля «Пространство, Время, Материя». Но это я потом уже доискался. А тогда я просто вздохнул с облегчением.

Были ещё проблемы. Надо было оснастить главы книги стихотворными эпиграфами. К общеастрономической главе хороший эпиграф дал мне знакомый литературный критик Бен Сарнов: «И страшным, страшным креном к другим каким-нибудь неведомым Вселенным повернут Млечный путь» (это из Пастернака). Сложнее получилось с эпиграфом к футурологической главе, где я предавался мечтам в духе модернизированного Циолковского. Незадолго до этого я получил письмо от своего ныне покойного старого друга, товарища по Дальневосточному университету С. Д. Соловьёва. Между прочим, в этом письме были такие строки: «…На днях перечитал новые стихи Асеева. К старости он стал писать лучше. Вот почитай слегка подправленные мною строфы:

А любопытно, чёрт возьми,

Что будет после нас с людьми —

Ведь вот ведь дело в чём!

Какие платья будут шить?

Кому в ладоши будут бить!

К каким планетам плыть?..»

Но ведь это и есть тот самый эпиграф, который мне так нужен! И только в корректуре я вспомнил приписку Соловьёва насчёт «слегка подправленных строф». Значит, эти понравившиеся мне строчки – не подлинный Асеев? Может получиться скандал! Тем более, как я узнал, у маститого поэта был довольно скандальный характер. С большим трудом нашёл книжку Асеева, где напечатаны эти строки. Худшие мои подозрения оправдались: у Асеева после «Кому в ладоши будут бить?» стояло звукоподражание «тим-там, там-там, тим-там!». А ведь весь смысл был для меня в соловьёвской строчке «К каким планетам плыть?». Пришлось выбросить эту концовку и обрубить строки на «ладошках», в которые «будут бить» наши потомки. Но зато в следующих изданиях, уже после смерти Асеева, я концовку Соловьёва восстановил… Да простят меня ревнители неприкосновенности поэтического замысла и священности авторского права. Но чем я хуже всякого рода режиссёров и инсценировщиков, бессовестно кромсающих авторский текст и замысел классиков?

Мой расчёт оказался точным. Холодным декабрьским деньком 1962 года я вместе с моей сотрудницей Надей Слепцовой получил в издательстве свои 25 авторских экземпляров и испытал редкое ощущение счастья. Книга вышла, фактически минуя Главлит. Шум поднялся довольно большой. Прямо-таки визжал от негодования Опарин. Я ему послал очень вежливое письмо – оно вернулось в конверте, будучи разорванным на мелкие части! А ещё говорят, что нынешней науке не хватает страстности! А в общем, ничего страшного не случилось. Книга разошлась за несколько часов, хотя тираж был немалый – 50 000 экземпляров! Она выдержала пять изданий и переводилась на многие иностранные языки. Я особенно горжусь, что книга вышла в издании для слепых – шрифтом Брайля! Четыре толстенных тома, сделанные на бумаге, похожей на картон, производят странное впечатление.

Любопытна история американского перевода, который взялся реализовать тогда молодой и малоизвестный, а ныне очень знаменитый планетовед Карл Саган, работающий в Корнельском университете. По образованию он биолог, поэтому я попросил его в американском издании сделать, по его желанию, добавления, ибо, как я уже писал, биология – не моя стихия. Саган понял мою просьбу весьма «расширительно», и по прошествии довольно долгого времени, уже в 1966 году, я получил роскошно изданный толстенный том, озаглавленный «Intelligent Life in the Universe». Объём моей книги удвоился, зато на обложке были золотом вытиснены имена двух авторов: Шкловский и Саган. Надо сказать, что некую честность Карлуша всё-таки проявил: он оставил неизменным мой текст, выделив свой особыми звёздочками. Часто это приводило к смешным недоразумениям. Например, я пишу: «…согласно философии диалектического материализма…» И сразу же после этого абзаца отмеченный звёздочками текст Сагана: «Однако позитивистская философия Канта учит…» Совсем как в гофмановских «записках Кота Мура»! Я скоро понял, какую неоценимую услугу оказал мне американский «соавтор», выделив свой текст звёздочками. Иначе ни за что бы мне не отмыться от наших очень бдительных «освобождённых читателей»… В Америке и вообще на Западе, «книга двух авторов» имела шумный успех, вышло даже массовое издание в мягкой обложке. Когда в самом начале 1967 года я впервые оказался в Нью-Йорке, то подобно всякому нормальному советскому человеку, оказавшемуся за рубежом, превратился в скрягу, экономящего из своих нищенских командировочных каждый цент. И тут я заметил, что мои американские коллеги с крайним недоумением, наблюдают, как на каждом шагу я отказываю себе в самом необходимом, даже в кружке пива. Наконец один из них не выдержал и прямо сказал мне:

– Простите, мы с большим удивлением наблюдаем ваше странное поведение. Ведь вы же очень богатый человек!

– То есть как – богатый? – удивился я.

– Как же, ваша с Саганом книжка вышла в мягкой обложке. Это же много десятков тысяч долларов!

Увы, мы тогда ещё не подписали конвенцию об охране авторских прав… Саган с чисто американской деловитостью сделал хорошую рекламу «советско-американской книге». Она послужила для него трамплином стремительной «науч-поп» карьеры, апофеозом которой был его недавний 13-серийный «космический» фильм. Сейчас он миллионер и очень прогрессивен – активно борется против угрозы ядерного пожара и в этом плане собирается снять какой-то острый фильм. В спектре деятелей по проблеме внеземных цивилизаций Саган стоит на крайнем розово-оптимистическом фланге. Никаких претензий к этому деловому, весёлому и вполне симпатичному американцу я не имею, скорее наоборот, по моей просьбе он здорово помог в Париже моему брату во время его болезни.

Выход в свет моей книги взбудоражил умы отечественных молодых астрономов. Особенно энергично и творчески самостоятельно работал Коля Кардашев. Его стиль – безудержный оптимизм с элементами фанатизма.

Этот стиль я довольно ядовито (и, думаю, верно) окрестил как «подростковый оптимизм». Он, в частности, характеризуется верой в неограниченный прогресс человеческого общества и гипертрофией радиотехнического аспекта проблемы. Одновременно игнорируется гуманитарный её аспект, что, по-моему, недопустимо. Да и биологический аспект, по существу, игнорируется. Короче говоря, я с самого начала был глубоко убеждён, что проблема внеземных цивилизаций, по существу, по-настоящему (а не на словах, как это часто у нас бывает) – проблема комплексная.

Приблизительно в это время Коля опубликовал работу, в которой содержалась его знаменитая классификация космических цивилизаций по уровню технологического развития, характеризуемому величиной перерабатываемых энергетических ресурсов. Высшая форма цивилизации – использование ресурсов всей звёздной системы, преобразованной силой разума. Это – цивилизация III типа. Очень скоро был найден на небе подходящий «кандидат» на такую суперцивилизацию. Это был явно внегалактический источник радиоизлучения СТА-102, у которого сотрудник моего отдела Гена Шоломицкий обнаружил переменность. Шум поднялся большой. Никогда не забуду пресс-конференцию в ГАИШе, посвящённую столь выдающемуся открытию. Весь двор института был забит роскошными заграничными машинами: прибыло сотни полторы аккредитованных в Москве ведущих корреспондентов. Я представлял консервативно-скептическое начало. Шоломицкий был крайне сдержан. Директор института Дмитрий Яковлевич Мартынов (см. новеллу «Юбилейные арабески») купался в лучах славы – вернее, прожекторов съемочных групп. Очень скоро, впрочем, стало ясно, что СТА-102 – обыкновенный квазар с довольно большим (хотя и не рекордным) красным смещением. В начале 1963 года у Коли Кардашева возникла идея созвать у нас Всесоюзную конференцию по проблеме внеземных цивилизаций. Коля вообще всегда был переполнен «глобальными» замыслами. Удивительнее всего то, что он эти замыслы почти всегда реализовывал (примеры: установка нашего гигантского радиотелескопа РАТАН-600, почти 6-метрового оптического телескопа, реализация и пуск первого космического радиотелескопа, запуск специализированного спутника для изучения «реликтового» излучения Вселенной и кое-что ещё). Следует подчеркнуть, что реализация всех этих проектов в наших условиях всегда требовала неимоверных усилий и настойчивости, чтобы не сказать больше. Помимо исключительных природных способностей, высокой принципиальности и твёрдого, независимого характера, ему ещё в немалой степени присущ элемент везучести (см. новеллу «О везучести»).

По двум пунктам у меня с Колей была сразу же достигнута полная договорённость: а) никакой прессы, иначе вместо конференции будет балаган, б) место конференции – Бюракан. Именно там, на фоне древних камней Армении, свидетелей ушедших цивилизаций, на виду у ослепительной красоты снежной вершины Арарата, надо было провести столь необычную конференцию.

Подготовка к созыву Бюраканской конференции отняла немало времени и сил. Прежде всего надо было договориться с хозяином Бюраканской обсерватории Амбарцумяном, для чего пришлось ловить этого нелегко уловимого человека в самых неожиданных местах. Помню, как мы с Колей ходили к нему в санаторий ЦК в Нижнюю Ореанду, что на Южном берегу Крыма. Самый решительный разговор, однако, произошёл в Бюракане, куда мы прибыли специально для этой цели из Баку.

Следует сказать, что Виктор Амазаспович с большим пониманием и даже энтузиазмом отнёсся к нашему предложению. Он там – абсолютный монарх, и всё делалось как по щучьему велению. Мне почему-то особенно запомнилась эта поездка в Бюракан из Баку. Нас никто не встречал в ереванском аэропорту. Пришлось добираться до Бюракана «своим ходом». Прибыли туда поздно, был субботний вечер, и на обсерватории никого не было. Мы были очень голодны, и так, голодные и очень усталые, легли спать в отведённой нам комнате в обсерваторской гостинице. Проснулся я, как обычно, на рассвете и подошёл к своему любимому месту у южных каменных ворот обсерватории. С этого места лучше всего по утрам любоваться Араратом. Сколько я ни бывал в Бюракане, всегда наслаждался этим неописуемой красоты зрелищем. Ещё вся долина погружена в синюю предрассветную мглу. Не видно ни единого живого огонька – после резни 1915 года долина всё ещё безлюдна. И высоко в небе полоса нежнейшего розового света – это снежная вершина Большого Арарата. Быстро светает, и на иссиня-голубом небе удивительно нежной акварелью вырисовывается вся эта изумительной красоты панорама. Я никогда не воспринимаю Арарат таким, каким его много раз изображал Сарьян – слишком резко, слишком контрастно! По-моему, лучше всего Арарат изобразили бы старые японские мастера. Только они смогли бы передать эту ни с чем не сравнимую воздушную перспективу. В детстве я удивлялся, почему в Библии такая решающая роль отведена этой горе, удалённой от «места действия» на добрые полторы тысячи километров – расстояние для седой древности непомерно большое. Я понял это сразу же, когда впервые залюбовался Араратом в 1955 году. Ведь высота над уровнем моря долины пограничного Аракса всего лишь 400 метров, а расположенный в немногих десятках километров южнее массив Арарата подымается как бы сразу на 5200 метров! Даже вершины Гималаев не настолько возвышаются над окружающими хребтами! Даже пик Тенериф, ещё в XVIII веке считавшийся высочайшей вершиной мира, и то так не подымается над окружающей его пустыней Атлантического океана. Арарат вполне соответствовал представлениям древнего человека о горе


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18