Между тем Шумяцкого на этой идее прямо-таки заколодило: он неизменно спрашивал у бедной секретарши, когда же поэма будет у него на столе. Та что-то мямлила несуразное. Почувствовав неладное, Шумяцкий вызвал своего помощника и повторил просьбу – подать ему «Луку»! Ну, тот был мужчина грубый и прямолинейный и быстро и доходчиво объяснил начальству суть дела. Шумяцкий пришёл в неописуемую ярость, велел немедленно подать машину и помчался прямиком на Старую площадь – просить там, чтобы примерно наказали зарвавшегося насмешника. Он уже вышел из машины и направил свои стопы к соответствующему подъезду – и только тут до него дошло, в каком идиотском положении он окажется, когда начнёт излагать свою обиду. В сердцах махнув рукой, он понуро поплёлся обратно. Обиды, однако, не простил и через несколько лет сполна рассчитался с шутником, велев смыть не понравившийся Вождю «Бежин луг».
Предаваясь необузданной фантазии, можно, конечно, представить себе роскошную инсценировку Эйзенштейном «Луки». Можно, например, вообразить, как была бы поставлена вводная часть фильма – родословная Луки. Эрудированные читатели, наверное, помнят отдалённого предка героя этого эпоса: «…Порфирий при Грозном службу царю нёс и, подымая… гири, не раз смешил царя до слёз…». Вы чувствуете, как проклёвывается столь полюбившийся в будущем Эйзенштейну образ Ивана Васильевича.
Но, как часто говорил один мой знакомый, «шутки в сторону, а всё остальное – в другую». Этот эпизод с Лукой и его последствия – только иллюстрация к известному древнему закону: опасно художнику (шуту) работать в слишком уж непосредственной близости к власти. Конечно, судьба нашего великого режиссёра глубоко трагична. Он понимал своё положение и, по достоверным свидетельствам, очень страдал. Вполне возможно, что это и свело его в могилу в 50-летнем возрасте. Но, право же, он сам выбрал свой путь…
ИСТОРИЯ ОДНОЙ НЕНАВИСТИ
В хорошо известный всем астрономам конференц-зал Астрономического института имени Штернберга в начале мая 1971 года влетел, быстро оглядываясь, Валерьян Иванович Красовский. Шёл какой-то занудный учёный совет. Вряд ли, однако, это мероприятие явилось причиной появления в зале такого редкого гостя, каким был профессор Красовский, ведавший в Институте физики атмосферы её самыми верхними слоями. Он явно кого-то искал. Через несколько секунд выяснилось, что меня. Он сел в пустое, соседнее с моим кресло и темпераментно прошептал мне в ухо:
– …Наконец-то я узнал, кто он такой!
– Кто? – спросил я.
– Как кто? Прохвостиков!
Валерьян Иванович, конечно, имел в виду своего заклятого врага профессора Ивана Андреевича Хвостикова.
– Бога бы побоялись, – сказал я, – ведь вы же всё-таки сын священника. Сколько уже лет прошло, как умер Иван Андреевич, а вы всё ещё его грызёте!
Валерьян Иванович досадливо отмахнулся:
– Вот ещё… А я всё-таки узнал, кто он такой.
Здесь я должен сделать отступление в своём рассказе. Судьба столкнула меня со столь незаурядной личностью, каков, несомненно, Валерьян Иванович, очень давно, ещё в 1949 году. Симеизская обсерватория лета 1949 года была аномально богата яркими личностями. Чего, например, стоил один только Николай Александрович Козырев, реликт довоенной Пулковской обсерватории, фактически уничтоженной репрессиями 1937 года. Или безраздельно владевший сердцами и умами астрономической молодёжи (а я был тогда на тридцать пять лет моложе) незабвенный Григорий Абрамович Шайн 30. Валерьян Иванович не был астрономом. Он тогда работал в некоем «почтовом ящике» и приехал на обсерваторию внедрять высокочувствительные приёмники инфракрасного излучения – электронно-оптические преобразователи (ЭОПы). Дело это было окутано строжайшей секретностью – Валерьяна Ивановича сопровождали два довольно мрачных типа, которых мы, молодёжь, сразу же окрестили «жеребцами Красовского».
Работа Валерьяна Ивановича оказалась чрезвычайно успешной, особенно в части изучения свечения ночного неба, в спектре которого в ближней инфракрасной области им были открыты ярчайшие полосы излучения. На этой почве между мною и В.И. произошёл весьма острый конфликт. Не будучи искушён (во всяком случае, тогда) в теоретической спектроскопии, он отождествил открытые им полосы с запрещёнными электронными переходами молекулы кислорода O2, между тем как я буквально «с ходу» отождествил эти полосы с вращательно-колебательными переходами молекулы гидроксила OH. Ситуация создалась острейшая, тем более что всё это случилось во время Всесоюзной конференции по спектроскопии в Симеизе.
Дело доходило до попытки применить против меня такой сильный и испытанный «полемический» приём, как обвинение в разглашении государственной тайны. Всё это я узнал много позже, а тогда я и не подозревал, на краю какой бездны прыгаю, подобно птичке божьей. А всё «разглашение» сводилось к тому, что я показал аспиранту, как работает ЭОП. В попытке уничтожить меня с помощью недозволенного (в нормальном обществе и в нормальное время) приёма ведущая роль принадлежала тогдашнему зам.директора, а нынешнему директору Крымской обсерватории А. Б. Северному, кстати, за год до этого пригласившему меня на эту обсерваторию работать. От неминуемой кары (дело-то ведь происходило не в каком-нибудь, а в достопамятном 1949 году) меня спас, как я узнал много позже, сам Шайн, в те годы директор обсерватории.
Прошло несколько лет. Отождествление инфракрасного свечения ночного неба с вращательно-колебательными линиями гидроксила стало общепризнанным. Валерьян Иванович, к этому времени вырвавшийся из своего «ящика» и ставший сотрудником Института физики атмосферы, полностью признал «гидроксильную» теорию и немало способствовал её торжеству, получив с помощью ЭОПов превосходные инфракрасные спектры ночного неба, на которых видна вращательная структура полос ОН. От старого конфликта ничего не осталось, и между нами установились ничем не омрачённые до сих пор дружеские отношения. Валерьян Иванович пригласил меня работать на полставки в Институт физики атмосферы, где он только что стал заведовать отделом верхней атмосферы.
Последнему обстоятельству предшествовали весьма драматические события. Заведующим этим отделом до Красовского был довольно хорошо тогда известный Иван Андреевич Хвостиков, который, кстати, и пригласил к себе работать Валерьяна Ивановича. Очень скоро, однако, отношения между ними осложнились.
Трудно представить себе две более несходные человеческие судьбы и два полярно различных характера, чем у Валерьяна Ивановича и Ивана Андреевича. Последнего с полным основанием можно было считать баловнем судьбы. Исключительно представительная, благородная осанка, красивая внешность, приятные «джентльменские» манеры. Говорили, что он в каком-то родстве с самим С. И. Вавиловым. Конечно, член партии, конечно, на хорошем счету у начальства. Да и сам «с младых ногтей» начальник. Короче говоря, образцовый герой для соцреалистического романа о передовом учёном.
Совсем иначе складывалась жизнь Валерьяна Ивановича. Прежде всего, и это покалечило ему всю её первую половину, он был сыном провинциального священника. Молодёжь сейчас уже этого не понимает, но в двадцатые годы быть сыном священника в нашей стране было, может быть, хуже, тяжелее, чем в наше время быть евреем. Где-то в середине двадцатых отца Красовского репрессировали, и большая, дружная семья была развеяна ветром. Валерка Красовский стал человеком, скрывающим своё социальное происхождение. О поступлении в вуз не могло быть и речи. Более того, необходимо было как можно дальше удрать от родных льговских мест, и юноша едет в не совсем ещё советизированную Среднюю Азию – без профессии, без денег, – короче говоря, без средств к существованию. Голодный, бродит он по обильному и экзотическому Чарджуйскому базару и натыкается на спившегося фельдшера, пользующего прямо здесь, на базаре, хворых и немощных. Наиболее распространённая болезнь – бытовой сифилис, и шарлатан-фельдшер в своём «медпункте – грязной палатке – лечит несчастных… электрофорезом. Для этой цели ему служит самодельный элемент Гренэ. Успех у лекаря большой – по здешним понятиям, чем больнее средство, тем оно действеннее. Смышлёный паренёк устраивается у этого фельдшера ассистентом, чем немало способствует процветанию медицинского бизнеса. Дело даже дошло до того, что предприимчивый лекарь командировал Валерку в Москву за какими-то нужными для дела белыми мышами. Любопытная деталь: мальчишка получал этих мышей в старом здании мединститута, что около зоопарка, где через тридцать лет он будет заведовать отделом академического института. Я полагаю, что для будущего историка советской электроники начало научной карьеры В. И. Красовского представляет несомненный интерес.
После Средней Азии был Ленинград, где В.И. работал лаборантом на Физтехе. Снизу, «из подполья», скрывавший своё происхождение сын священника мог только наблюдать взлёт своих более счастливых ровесников, через десятилетия ставших корифеями отечественной физики. Он так и не получил высшего образования. Потом работал в промышленности, в «почтовых ящиках». В войну незаурядные экспериментальные способности В.И. нашли себе должное применение, но это уже другой сюжет 31.
Итак, под крышей Института физики атмосферы в одном отделе встретились два полярно противоположных характера. Коллизия между ними представлялась если не неизбежной, то весьма вероятной. И она произошла! В это время (около 1950 года) Иван Андреевич с большой рекламой стал заниматься довольно эффектной тематикой – зондированием, с помощью прожекторов, серебристых облаков. Как известно, последние изредка наблюдаются на рекордно большой (для облаков) высоте – 80 км. Используемая для зондирования прожекторная установка находилась на загородной станции института, под Звенигородом.
На всю эту тему был наведён густой туман секретности. И вдруг стало известно, что Хвостиков по закрытой линии получил за эту работу Сталинскую премию, кажется, первой степени, причём единолично, без своих сотрудников; вернее, сотрудниц – Иван Андреевич всегда предпочитал работать с дамами. Старый армейский волк Валерьян Иванович, отлично представлявший себе возможности работавших на Звенигородской станции списанных военных прожекторов (с которыми он во время войны немало поработал), сразу же понял, что ни о каком зондировании столь «высокой» цели, как серебристые облака, не может быть и речи. Тут был какой-то мухлёж! Проявив незаурядную хитрость, помноженную на настойчивость и крайнюю неприязнь к предполагаемому респектабельному мошеннику, Красовский тщательно изучил подлинные материалы наблюдений и «строго математически» изобличил Хвостикова в сознательной фальсификации и жульничестве. Особенно эффектным было доказательство мошенничества на основе анализа фотографий (основной материал!), на которых были изображены размытые пятна – якобы отражённые серебристыми облаками прожекторные блики. Красовский доказал, что фотографировалась с помощью расфокусированной оптики с большими экспозициями… Полярная звезда! Доказательством этому были неполные круги, окружающие размытые пятна – треки околополярных звёзд, которые и были отождествлены Валерьяном Ивановичем с помощью атласа Михайлова!
После бурного собрания несчастный «лауреат» раскололся. Результат был впечатляющ: Хвостикова изгнали из института и лишили Сталинской премии (точнее, «бляшки» – денежки возвращать не положено). Кажется, из партии его всё же не исключили. И он исчез из моего поля зрения, осев в одном из институтов научной информации. Лишь через много лет, уже к концу жизни, он потихоньку стал оправляться от нанесённого ему сокрушительного удара, даже стал участвовать в работе каких-то комиссий…
В нашей литературе, а также в кино и на телевидении довольно часто муссируются проблемы, касающиеся науки. К сожалению, как правило, – и тут я повторюсь – эти худосочные и лживые произведения дают совершенно искажённую картину взаимоотношений между работниками науки. На самом деле благодаря специфическим условиям советской жизни коллизии и конфликты между учёными чрезвычайно драматичны. Здесь в причудливый клубок переплетаются как чисто академические, так и совсем не академические линии…
Но вернёмся в конференц-зал Астрономического института.
– Знаете ли вы, кто отец Хвостикова? – спросил меня сын священника и выдержал (правда, с большим трудом) многозначительную паузу.
– Кто же? – нехотя, из вежливости, спросил я.
– Великий князь Николай Константинович Романов, двоюродный дядя Николая Второго!
Я выразил тупое удивление.
– А знаете ли вы, – решил добить меня Валерьян Иванович, – что сын Хвостикова работает у вас в отделе?
– Нет у меня Хвостикова, – вяло возразил я.
– А его фамилия вовсе не Хвостиков, – торжествуя, выдохнул В.И., назвав другую фамилию.
Вот тут я, к полному удовольствию В.И., даже растерялся. Я очень хорошо и давно знал нашего инженера Мишу. Бог ты мой, если В.И. прав, то…
– Подождите меня здесь, – сказал я В.И. и пошёл в 1-й отдел к незабвенной Вере Васильевне.
– Я хочу ознакомиться с одним личным делом, – сказал я удивлённой заведующей 1-м отделом, до этого ничего подобного от меня не слыхавшей. Как заведующий отделом, я имею право знакомиться с личным делом своего сотрудника. Быстро устанавливаю, что отец Миши – Хвостиков Иван Андреевич, родился в Ташкенте в 1906 году. Пока всё сходится. Когда я вернулся в конференц-зал к торжествующему В.И., меня пронзила простая мысль: «В отсутствие прямых наследников, убитых в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге, Мишка вполне может претендовать на корону Российской империи!».
Через две недели после разговора с Валерьяном Ивановичем я побывал на выездной сессии Академии наук в Ташкенте. Там я нашёл старых ташкентцев, которые полностью подтвердили изыскания В.И.! При этом выявились забавные подробности. Великий князь Николай 32 был болен… клептоманией (украл ожерелье у своей матушки и мог в принципе на дипломатическом приёме стащить какую-нибудь бесценную безделушку у супруги иностранного дипломата). По этой причине пребывание в столице империи стало просто невозможным, и его отправили в Ташкент – по существу, это была почётная ссылка. Между прочим, Николай Константинович Романов был неплохой человек, много сделавший для благоустройства Ташкента и смягчения царивших там со времен «господ ташкентцев» диких нравов. Старожилы всегда вспоминали его с благодарностью. Имел, впрочем, ещё одну, кроме клептомании, слабость: обожал хорошеньких женщин (Мишина бабушка была одной из первых красавиц Ташкента). Эта черта характера великого князя вполне проявилась и в его сыне: Иван Андреевич был весьма женолюбив, и подчас на этой почве с ним происходили крупные неприятности. Но что поделаешь – против генов не попрёшь!
Переваривая ташкентскую информацию, я живо представил себе забавную ситуацию, имевшую место несколько лет тому назад, в 1968—1969 годах. Тогда Миша довольно много времени провёл во Франции (у нас там была совместная с французами работа).
«Небось, приятно, – думал я, – ходить по мосту Александра Третьего и сознавать, что этот мост (довольно, впрочем, безвкусный) подарен славному городу Парижу твоим двоюродным прадедом».
А ещё Мише приходилось бывать в доме своего французского коллеги Леонида Вельяшева, чей отец – живой тогда! – старый казачий полковник.
«Интересно, – думал я, – если бы старик знал, что у него в гостях праправнук Николая Первого – вытянулся бы он во фрунт?»
Через год после описываемых событий в плохоньком кафе «Берёзка», что в Черёмушках, состоялся традиционный банкет нашего отдела, вернее, двух отделов – ГАИШ и ИКИ. Я пригласил танцевать немолодую даму – вдову Ивана Андреевича и мачеху Миши, работавшую конструктором в моём отделе. Танцуя, я ошарашил её абсолютно неожиданным вопросом:
– А как вы полагаете, у кого больше прав на корону Российской империи – у ваших детей или у Миши?
– Конечно, у моих детей! – не задумываясь ответила она.
ТОСТ
Летом 1960 года во Львове состоялся выездной пленум Комиссии по звёздной астрономии Академии наук СССР. Я никогда до этого во Львове не был, что и было причиной моего участия в работе этого пленума. Более веских оснований у меня не имелось. Во Львове тогда работал мой старый товарищ Самуил Аронович Каплан, так нелепо погибший под колёсами экспресса декабрьской ночью 1977 года на станции Бологое. Первые два дня, когда пленум ещё не начался, мы с ним бродили по городу, который он, будучи ленинградцем, считал как бы своим и очень им гордился. Львов действительно хорош, особенно летом. Старинные, богато украшенные лепниной дома времен ещё до сих пор весьма почитаемого в Галиции императора Франца-Иосифа придают ему специфический среднеевропейский колорит. Украшают город построенные с пышной роскошью массивные костёлы. И всё это утопает в тяжёлой, сочной зелени каштанов и лип.
Однако главная достопримечательность Львова – старое польское кладбище. Затенённое пышной зеленью деревьев, оно действительно великолепно. Боже мой, сколько здесь мраморных усыпальниц польских магнатов! Нет среди них похожих – каждый фамильный склеп заносчиво, прямо-таки вызывающе оригинален. А какие аллегорические скульптуры, какие роскошнейшие распятия, крылатые мраморные ангелы, бесчисленные «Матки Боски»… Хорошо ухоженное кладбище как бы окутано атмосферой благородной скорби. Да, львовяне очень любят своё кладбище и единодушно, с какой-то наивной трогательностью считают его вторым в Европе. Все, конечно, понимают, что первое европейское кладбище находится в Вене. Там похоронены Моцарт, Бетховен и другие великаны немецкой музыки. Что касается второго кладбища, то – увы – здесь ясности пока нет. Дело в том, что многие города претендуют на эту высокую честь. Я, например, совершенно точно знаю, что рижане уверены, что второе в Европе кладбище, конечно, находится в их прекрасном городе 33.
Итак, первые два дня и значительную часть следующих я с помощью моего добровольного гида изучал город. Хорошо помню, что в один из вечеров на его казённую холостяцкую квартиру, где мы обсуждали разного рода мировые проблемы (С.А. был склонен к такого рода философии), пришёл комендант обсерватории, коренной львовянин, по фамилии Кабко. За бутылкой венгерского он разговорился и поведал нам историю, которую я никак не могу забыть.
История эта на первый взгляд кажется простой и незамысловатой. До войны Кабко работал лифтёром в местном отеле. Когда 17 сентября 1939 года произошло историческое воссоединение Украины, бо
– Вы кем работаете? – грозно спросил комиссар.
– Лифтёром, – скромно ответил лифтёр.
– Ну так смотрите – чтобы лифт работал! – и комиссар недвусмысленно дал понять, что аудиенция окончена.
Кабко вышел из кабинета в совершенно подавленном состоянии. Что он хотел вообще сказать – этот важный киевский начальник? Как это прикажете понимать? Разве может быть так, чтобы лифт не работал? Тут что-то не то. Или он, тёмный человек, сути разговора не понял? Увы, очень скоро, став полноправным советским человеком, Кабко усвоил: для того чтобы лифт работал, за ним нужно постоянно следить (желательно опираясь на указания вышестоящих инстанций).
Мне кажется, что эта простенькая история полна глубокого смысла. Я, например, уже давно дошёл до научного открытия величайшей важности. Увы, я не могу его опубликовать – по этой причине моё тщеславие остро воспалено. Суть дела упирается в вековечную тайну движения. Великий Аристотель, как известно, считал, что движение (конечно, равномерное и прямолинейное) может происходить только потому, что на движущееся тело непрерывно действует некоторая сила. Перестанет сила действовать – и рано или поздно тело остановится! Великий Галилей, а после него не менее великий Ньютон пришли к радикальному выводу, что равномерное и прямолинейное движение любого тела для своего поддержания не требует никакой силы! Это знаменитый закон инерции, который без должного понимания зубрят многие миллионы школяров на всех континентах. Так вот, суть моего открытия состоит в том, что наша великая страна живёт по законам механики Аристотеля, законы же Ньютона действительны только на разлагающемся Западе. В самом деле, хорошим примером формального действия механики Аристотеля является движение какого-нибудь тела в вязкой среде. Чтобы тело (дело!) двигалось, его непрерывно надо толкать – вот суть механики Аристотеля! Случай с лифтом, так удививший ещё неопытного Кабко, есть всего только ничтожная частность в действии всеобъемлющего закона, установленного великим греком.
Но я, как и полагается всякому неудачливому изобретателю, увлёкся этим, к делу не относящимся, хотя и строго научным лирическим отступлением. А между тем пленум уже шёл полным ходом. Всем заправлял директор Львовской обсерватории, в прошлом – видный пулковчанин Морис Семёнович Эйгенсон. Астрономы старшего поколения его презирали и фактически бойкотировали. После войны он уже не мог долго оставаться в Ленинграде и переехал во Львов. Смотреть было противно, как он вылизывал столичное астроначальство, как извивался, как лебезил. Ему ещё надо было нажить политический капиталец у своего нынешнего, Львовского, начальства («С самим Амбарцумяном на короткой ноге!»). Короче говоря, экс-пулковчанин, что называется, лез из кожи.
Он, например, устроил запомнившуюся всем участникам пленума экскурсию по Галиции. Никогда не забуду Троицын день в одном гуцульском селе. На обширном зелёном майдане вокруг изумительной красоты деревянной маленькой церковки стояла многотысячная толпа гуцулов, одетых в праздничные национальные костюмы. Поражали чинность и полный порядок толпы крестьян, пришедших на любимый праздник. А как они торжественно, абсолютно без толкотни, по какому-то им одним известному порядку входили и выходили из церковки, одновременно вмещавшей не более 30-40 человек! Ни одного пьяного! Вот бы нам так…
А ещё была ночёвка на хуторе у одного гуцула, на редкость красивого, довольно молодого человека, который на удивление хорошо говорил по-русски – величайшая редкость в этих местах. Из разговора выяснилось, что хозяин провёл 10 лет на колымской каторге. Взяли его ещё в 1946 году молоденьким хлопчиком – он был связным одного из отрядов Степана Бандеры. Мы спали на сеновале и, откровенно говоря, наслушавшись о зверствах и необыкновенном коварстве бандеровцев, чувствовали себя не совсем уютно. Но всё обошлось благополучно – видать, Колыма окончательно перековала нашего хозяина. Заехали мы и в знаменитое огромное село Жабье – столицу бандеровского движения («побратим» пресловутого Гуляй-Поля – «Махнограда» времён гражданской войны).
И как всегда это бывает на подобного рода выездных, показушных мероприятиях, венчал наш пленум банкет. К нему готовились с особенной тщательностью. Для Эйгенсона это была единственная в своём роде возможность продемонстрировать значимость своей персоны как перед чиновными гостями, так и, что особенно важно, перед местным начальством, от которого он, как и любой в его положении, был в полной зависимости. Вполне естественно, что на этом банкете роль свадебного генерала играл Амбарцумян. Бог ты мой, какую атмосферу отвратительного холуйства создал вокруг академика юркий распорядитель! Какие только словеса не говорились, какие фимиамы не курились! Всё время, без передышки, он буквально умолял Амбарцумяна, выклянчивая у него тост. Наконец, вняв мольбам хозяина банкета, Виктор Амазаспович поднялся из-за стола и очень серьёзно, не торопясь, произнёс тост, который я никогда не забуду. Привожу его буквально:
«По моим обязанностям президента Армянской Академии наук мне часто приходится принимать глав иностранных научных делегаций. Как-то раз ко мне в кабинет врывается с горящими глазами глава гостившей у нас делегации итальянских вулканологов.
– Вы счастливые люди, – закричал он, – вы живёте на вулкане!
Я сказал ему, что это относительное счастье – жить на вулкане.
В другой раз у нас гостила делегация западногерманских зоологов. Десять дней они путешествовали по нашей республике, на одиннадцатый ко мне в кабинет врывается глава этой делегации, очень возбуждённый:
– Во всей Европе обитает 163 вида змей и разных гадов. Вы счастливые люди: у вас, в такой маленькой республике, насчитывается 216 видов змей и гадов!
Я ему сказал, что это очень относительное счастье – жить среди такого большого количества змей и гадов.
Так вот, я могу вам сказать, – тут Амбарцумян обернулся к Эйгенсону, – вы счастливые люди: вы живёте на втором в Европе кладбище!»
Я никогда не забуду выражения лица Эйгенсона. Он совершенно не понял, какой знак имеет тост высокого гостя, тем более что Амбарцумян был убийственно серьёзен. На всякий случай одна половина лица Мориса Семеновича (кажется, левая) расползлась в подобострастной улыбке, в то время как другая выражала горестное недоумение.
Через 21 год после львовского пленума в Ленинграде с большой торжественностью отмечалось столетие обсерватории ЛГУ. Особо почётным гостем на этом юбилее был Амбарцумян – основоположник известной ленинградской школы теоретической астрофизики. И, разумеется, опять был банкет в роскошном зале нового помещения ЛГУ около деревни Мартышкино, что вблизи Петергофа (пардон, Петродворца). Выпито было немало, тосты шли один за другим. Я не предполагал произносить тосты, тем более что отношения со школой Амбарцумяна у меня всегда были сложные. Но меня все стали просить толкнуть речь – точно так же, как 21 год тому назад просили академика… Внимая гласу народа, я поднялся и при гробовой тишине (а было народу человек 300, и все уже довольно весёлые) после краткого предисловия слово в слово повторил львовский тост Амбарцумяна. Похоже, он был доволен моей хулиганской выходкой, только поправил число видов змей и гадов, обитающих на его родине. Моя неожиданная импровизация имела полный успех, хотя публика недоумевала, что я хотел этим сказать? Я тоже разделял это недоумение. Выступил я просто потому, что весь этот спектакль действовал мне на нервы. Что делать – с годами у меня портится характер.
БОЛЬШИЕ ПЕРЕМЕНЫ
В конце апреля 1972 года я снова оказался в столице Грузии. На этот раз причиной моего визита было советско-французское совещание (вернее, встреча), посвящённое обсуждению совместных проектов разного рода экспериментов в Космосе. Наше сотрудничество началось ещё в 1967 году, и я имел удовольствие и честь быть у его истоков. Именно тогда я впервые побывал в Париже (см. новеллу «Париж стоит обеда!»). Иначе никогда бы я не увидел этого великого и прекрасного города. В ту далёкую весну 1967 года мы обсуждали некий совместный проект, которому интеллигентные хозяева-французы дали кодовое название «Розо» («Roseau»), что в переводе означает «тростник». Имелось в виду знаменитое определение Паскаля: «Человек – это мыслящий тростник». Кодовые названия отечественных научных проектов такой утонченностью не отличаются: чаще всего почему-то они носят птичьи имена. С тех пор советско-французские научно-космические встречи происходят регулярно, но постепенно по разным причинам моё участие в них как бы замирало, и я уже давно там не кручусь. Но тогда, весной 1972 года, я ещё в этом плане функционировал.
Настроение моё было препаршивое. Начиналась очередная полоса тяжёлых испытаний. За пару месяцев до этого, в начале февраля, меня за день до моего очередного отъезда в Малеевку буквально поймал Андрей Дмитриевич Сахаров и попросил, чтобы я подписал вместе с ним бумагу, адресованную Прокурору СССР. В бумаге содержалась просьба дать нам ознакомиться с делом некоего Кронида Любарского, дабы изучить возможность отпустить его на поруки до суда по причине плохого состояния здоровья.
«Ну что же – значит, такая у меня судьба!» – мгновенно сообразил я.
Андрей мне доказывал, что мы действуем в строгом соответствии с уголовно-процессуальным кодексом. А подписей почему-то надо две.
– Вроде двух ориентаций спина электрона, – не совсем уместно пошутил академик. – Одна подпись моя, а вторая, естественно, будет твоя, ведь он же астрофизик, твой коллега!
Что и говорить, Андрей большой знаток закона! Этого Любарского я немного знал, занимался он полулюбительским образом планетами в небезызвестном секторе марсианской астроботаники у Г. А. Тихона в Алма-Ате. Я перестал бы себя до конца моих дней уважать, если бы не поставил своей подписи рядом с подписью высокоуважаемого мною человека. И, ясно понимая, что попал в аварию, – подписал.
– Ничего же из этого не выйдет, Андрей! – сказал я.
– Я тоже так думаю, – довольно спокойно ответил он.
Последствия не заставили себя ждать. Я должен был ехать в Италию – мечта моей жизни! Уже всё было оформлено – и вдруг дело остановилось. Чиновники из Управления внешних сношений АН СССР искренне недоумевали – почему нет решения о моей поездке – ведь всё готово! Я-то знал почему… Началась серия неприятностей в Институте – короче говоря, я вступил в пятилетний период «глубокого минимума».
…Итак, весной 1972 года я оказался в Тбилиси. Жили мы в центре, в гостинице «Сакартвело». Прямо на центральной лестничной клетке стоял намалеванный каким-то местным художником огромный, высотой не меньше 5-6 метров, портрет Вождя. Лучший Друг Международного Научного Сотрудничества был изображён во весь рост. Мы со Славой Слышем, с которым я жил в одной комнате, фотографируясь у подножия этого произведения искусства, не дотянулись даже до высочайших лодыжек.
Несмотря на весну, погода стояла довольно жаркая. Днём было душно, а ночами нельзя было спать по причине немыслимого грохота разного рода дорожных машин, при свете мощных ламп ковырявших мостовую точно под нашими окнами.
– Чёрт подери, и чего это им приспичило? – возмущался я.
Очень скоро пытливый экспериментатор Слава установил причину столь необычного для здешних мест трудового энтузиазма.
– Они готовятся к большому событию – 70-летию ихнего первого секретаря Мжаванадзе. Церемониальный кортеж проедет по этой улице, поэтому она должна быть в полном порядке!