Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Странники

ModernLib.Net / Историческая проза / Шишков Вячеслав Яковлевич / Странники - Чтение (стр. 27)
Автор: Шишков Вячеслав Яковлевич
Жанр: Историческая проза

 

 


«Куда же вы, ребята, плывете?» — Парасковья Воробьева спрашивает с берега, и шаль на ней горит.

«А плывем мы в Крым».

«Кто сказал, кто сказал?!»

И — хохот.

«Это я сказал: „в Крым“, — отвечает Шарик.

Но вот Иван He-спи, бандит, выныривает из омута, утверждается двумя ногами на водной глади, злодейски подмигивает Амельке и точит нож.

Амелька в страхе открывает глаза и спрашивает тьму:

— Это рефлекс?

Рефлекс, — отвечает товарищ Краев и мокрой губкой спешно стирает с черной доски времен всю беспризорную жизнь Амельки.

И сразу же, через черные молнии, через светлые зарницы и зыбь волны: «Мерзавец!.. Покажи крест! Где крест? Нет креста…» Две березы, очень печальные, зеленые, белые. Листья плачут, дождем осыпаются на землю. «Коммунист, дьявол. Вздернуть!»

Отец висит. Солнце раскололось надвое, березы закружились в пляске, белый вихрь подхватил Амельку с матерью: «Умер, батька?» — «Задавили… Вот наследство». — Настасья Куприяновна надевает тужурку мужа. Через снеговой буран и вой собак бельмастый глаз паровоза с грохотом промчался в тьму, Амелька занес ногу, каблук гвоздаст и крепок — хрясь. Мать застонала Амелька вскочил, осмотрелся, кричит:

— Это рефлекс, товарищ Краев?

— Рефлекс, рефлекс, — спокойно отвечает Краев и снова стирает с доски времен всю жизнь Амельки.

Хорошо, приятно. Только золотая жужжит пчела. Она жужжит однообразно, мстительно выискивает жертву. Кого ужалит, тому смерть. Вьется, кружится, огненные выписывает завитушки Но вдруг разом вспыхивает мрак, и миллионы сверкающих пчел, воспламеняя всю вселенную, огненосной тучей мчатся на Амельку: «Смерть, смерть!» Амельке нечем крикнуть: черный козел заткнул его рот рогами; Амельке нечем защититься: руки, ноги вырваны, как крылья стрекозы. На Амельку рушится желтый пламенеющий кошмар: «Воздуху! Братцы!..» И вот железная бадья, холодная, добрая, ласково скрипит: «Держись-ржись-ржись…» А Дизинтёр, взмахивая крыльями, заливает пламя.

Но Иван He-спи мигом встал среди огня на черном своем коне, плевком убил Дизинтёра, сморчком убил Фильку и бросил в Амельку сноп огня.

— Пожар, пожар! Мастерские горят, — вскакивает Амелька, озирается. — Товарищ Краев, это рефлекс?

— Нет, — говорит товарищ Краев и в третий раз мокрой губкой стирает с плоскости умчавшихся времен страшную жизнь Амельки. — Спокойно, не волнуйся: ты в больнице. Вот доктор.

Амелька по-настоящему открывает глаза в мир. Но мира нет: все ново, незнакомо, сказочно. Реальность бреда кончилась, на смену ей — призрачная явь.

Он весь увяз в скорби, 6 мучительных воспоминаниях, он не хочет ни о чем думать, не о чем думать, нечем думать: мозг где-то там, в туманах бреда, и немолчная боль гложет все существо его. Амелька тихо стонет и вновь лишается сознания.

* * *

Превращенный в головешку труп караульного Федотыча был извлечен из груды тепла лишь наутро.

Следствие, в присутствии возвратившегося Краева, установило, что сторожевая собака отравлена, наружные стены мастерской со всех сторон были облиты, керосином и обложены целым ворохом соломы, выходная дверь и ставни заколочены гвоздями.

Татарчонок Юшка, лишившийся после пожарища разговорной речи, наконец пришел в себя. Но пережитый страх отбил у него почти всю память. Он помнил лишь, как от Амелькиного крика проснулся, заорал сам, живчиком юркнул в дальный угол, под верстак. Он слышал чужие злобные голоса: каких-то два дяденьки ругали Амельку, а тот молчал. А за стенами кто-то переговаривался, кто-то стал стучать во все окна враз. Потом хлопнула дверь, и сразу занялся в мастерской огонь, вспыхнули стружки.

Исковые собаки, пущенные на второй день после пожарища по вдрызг растоптанным тысяченогой толпой следам, тоже никакого результата не дали.

Пока шел суд да дело, озлобленные крестьяне поймали поджигателей у себя в станице, их было двое. Они целый месяц скрывались в бане бобылки Дуни Длинной, пьянствовали с парнями, подбивали их к воровству, к злодействам, сами воровали. А вчера во время ночной попойки варнак-верзила пырнул парня ножом в бок. Поднялась свалка. Сбежался народ. Парни кричали: «Вот они, поджигатели, бей их!» — Один бежал, другой, черномазый верзила, был яростной толпой растерзан.

Мужики мстили и за Дизинтёра, и за старого Федотыча.

Следствие направилось в станицу. Были арестованы три парня, соучастники поджога. У них найдено по двести рублей фальшивых денег — взятка за пособничество.

В это самое время Дизинтёр разлучался с жизнью. Ослепший, полуобгоревший, он умер в муках, не приходя в сознание.

В слесарной мастерской был траурный, перед гробом, митинг, говорились речи, прерываемые воплем Катерины и прочих женщин. Товарищ Краев отметил в своем искреннем слове все величие подвига погибшего героя, закончив так: «Хотя он был темный, но он по духу наш». Потом явилось духовенство. Гроб до могилы коммунары провожали с музыкой. Плакала Катерина, плакала, можно сказать, вся станица. Филька рыдал.

На погосте выросла новая могила, которую долго будут помнить люди.

Трудовая коммуна, взбаламученная событиями, как море штормом, вскоре успокоилась и с удвоенными силами принялась за дело.

Из окрестных поселений одна за другой являлись депутации от комсомольцев с клятвенным уверением, что их организации будут зорко следить за своими односельчанами, в особенности — за приблудными бродягами, и что такого неслыханного преступления против трудовой коммуны больше не повторится.

Коммунары собрали двести пятьдесят рублей и вручили их беременной осиротевшей Катерине. Она прослезилась, сказала:

— Спасибо. Вы — хорошие.

Болящего Амельку часто навещал его друг Филька с Шариком. Катерина тоже собиралась, но сила любви к погибшему мужу, причиной смерти которого был безвинный в этом деле Амелька, всякий раз удерживала ее. Наконец поборола себя, пришла.

Амелька помещался в небольшой комнатке квартиры Краевых. При нем врач, выписанный для него из города. Лицо, часть груди и спина болящего были резко опалены. Его лечили по новому методу. Вот уже две недели он лежал совершенно голый на койке под особым, устроенным над койкой в виде крытой кибитки, брезентовым колпаком. Обожженную кожу не натирали никакими мазями, ничем не присыпали — лишь в этом футляре, служившем больному убежищем, поддерживали синими электрическими лампами температуру человеческого тела. Организм боролся с болезнью сам: гноящиеся струпья подсыхали, шелушились; под ними образовывалась нежная розовая кожа. Меньше всего пострадало лицо, больше всего спина, где затлелись рубаха с пиджаком и сожгли до мяса кожу.

Поверхность ожогов велика; с первых же дней она тревожила врача, — больной изнемогал в борьбе со смертью; но в конце концов живые силы организма победили.

Лицо Амельки, лишенное волос, бровей, покрытое то сморщенной, то нежной кожей, было теперь довольно неприглядно. Общее его выражение смягчали лишь глаза, какие-то новые, вдумчивые, просветленные.

Когда становилось трудно дышать, болящий, при помощи врача или дежурившей возле него Надежды Ивановны, высовывал из убежища голову на волю Так обменивался он ласковым взглядом и немногими словами с Филькой, женщинам же, даже Марусе Комаровой, вовсе не показывал лица. Не показал его и пришедшей с Филькой Катерине. Впрочем, с большим усилием и волнением сказал ей:

— Катеринушка, я не виноват Только поверь мне: о твоем Григорье, а о моем Дизинтёре, я, может, всю жизнь буду слезы лить… Поверь.

Часто видела лицо болящего Парасковья Воробьева, бессменная дежурная при нем. Амельку очень трогало такое самоотверженное отношение к нему красивой Парасковьи. Его сердце все больше и больше привязывалось к ней.

Марусю Комарову однажды остановил Андрей Тетерин.

— Ну что, как? — многозначительно спросил он девушку.

— Согласна, — ответила та.

Так проходило время.

Через семь недель Амелька окончательно поправился: выросли брови, стали пробиваться усы и борода, голова покрылась молодыми волосами. Лицо выровнялось, однако местами проступали крупные розовые пятна, вечные отметы пережитого, да дрожали руки.

Ему дали двухнедельный отпуск Он навестил Инженера Вошкина, побывал на родине, привез поклоны от родных и знакомых Парасковье Воробьевой.

Инженер Вошкин встретил Амельку радостно, впрочем, не сразу узнал его. В смерть же Дизинтёра не поверил:

— Врешь! Шутишь! Нешто такие человеки умирают!

Он написал по письму Фильке, Дизинтёру и Катерине, просил передать каждому в собственные руки. В особенности — Дизинтёру. На прощание важно сказал:

— Я совсем даже по-худому вспоминаю и баржу, и мельницу, все на свете такое-этакое. Дураки, черти! И тебе советую. До свидания, бывший вожачок.

Наступила весна. Амелька получил сочувственное, хотя короткое, письмо от Дениса. К письму приложена фотографическая карточка. С нее глядел на Амельку длинноволосый человек в пенсне, с прижатой к сердцу книгой; локоть человека покоился на куче рукописей; сложенная ладонь по-умному подпирала щеку Эта величавая поза бывшего культурника не понравилась Амельке Улыбнулся и ядовито сказал:

— Ого. Не то павлин, не то дьякон.

Весной было четыре свадьбы Маруси и Андрея, Амельки и Парасковьи Воробьевой, и еще двое коммунаров женились на крестьянских девушках. Впрочем, свадеб не было — был загс

Катерина родила мальчишку, назвали Гришей — в честь отца. За нее сватались теперь сразу пять женихов, мастер Афонский, два парня, вдовец-сапожник и Миша Воля Четверым женихам Катерина отказала без всякого раздумья, над предложением Миши Воли ее разум было споткнулся, но сердце отказало и ему.

Весной же двадцать девять коммунаров праздновали свою полную свободу сроки высидки окончились. Трое из них остались в коммуне в качестве инструкторов, прочие уехали в город, на заводы, фабрики.

У каждого туго набитые чемоданы и корзины; у каждого глаза блестят внутренней силой, победой над самим собой.

До станции провожали их всей коммуной Играл тот же самый духовой оркестр, который проводил и прах Дизинтёра до могилы. Но тогда были снег и скорбь, теперь же медные трубы оглашали зазеленевшие поля радостными, торжественными маршами: теперь — весна, час испытания кончен; впереди — вольная воля, свободный труд.

На смену ушедшим вскоре явилось сюда больше сотни новичков. Коммуна ширилась и крепла.

* * *

В хлопотах, в усиленных занятиях быстро прошло лето с осенью, помаленьку влачилась пуховая зима.

Емельян Схимников был освобожден перед Новым годом. С ним кончили сроки еще пятеро из столярного цеха. Парасковья Воробьева, по особому вниманию администрации к ее работе, тоже получила досрочное освобождение.

Выдавая официальные бумаги, товарищ Краев сказал им:

— Вот что, ребятки. Вы не обижайтесь. Я показал в документах вашу квалификацию ниже той, которую вы по праву заслужили. Вы уж сами там приналягте, постарайтесь. Вас там живо оценят. Это я сделал из соображений осторожности. А то мы покажем наивысшую, а там вдруг вы… понимаете, в чем дело?

У товарища Краева был прощальный чай. Снялись на карточки общей группой. Расстались дружески.

Вскоре все были приняты на мебельную фабрику. Здесь же дали место и Парасковье Воробьевой.

Емельян Схимников вошел в рабочую семью, как в родную. Он слился с нею всей душой своей. И все горести, все невзгоды, какие были в прошлом, потонули, как в пучине, в море дружеского единения с рабочим классом.

Первые месяцы работы он находился в каком-то опьяненном состоянии. Он не видел неполадок на фабрике, обычных, зачастую неизбежных, неурядиц, — все это текло над его сознанием, ему некогда было осмотреться, направить зоркие глаза не только в сторону хорошего, но и в темные углы плохого.

Огромные размеры предприятия, трехтысячная масса трудящихся, стройный, безостановочный ход дела поразили его воображение, приподняли его над землей, навек прикрепили его к себе. То, чего он жадно искал с момента смерти своей матери, то, чем наполнены были его мысли в стенах холодного домзака, в содружеской коммуне и всюду, всюду, — он, наконец, нашел, и сердце его было радо. Так пусть же эта живая коллективная машина будет его колыбелью, где он родился вновь, и пусть она же будет гробом, где он, в труде со всеми, готов сложить свои кости!

Примерно так думал теперь обретший свое место в жизни бывший беспризорник Амелька, когда-то стоявший на краю погибели.

Он постепенно завязывал знакомство с молодежью и старыми рабочими. Парасковья Воробьева с крестьянской домовитостью сумела создать своему мужу уют и внести в жизнь облагораживающую ласковость. Он чувствовал себя прекрасно. Через два месяца его заслуженно перевели в высший разряд оплаты. Передовая молодежь внимательно присматривалась к нему. На заседании ячейки комсомола поднимался вопрос о привлечении его в свою организацию.

Словом, все шло, как по маслу.

Но вот беда! Земля пронеслась вокруг солнца еще два месяца пути, подходил светлый, зеленый май: Емельян Схимников ждал этой радостной весны всю жизнь и, наконец, дождался. «Крым, Крым», — неуемно застучало его сердце. Парень — как с ума сошел.

С большим смущением, мямля и сбиваясь, он поведал об атом кой-кому из товарищей.

— Отпуск навряд ли дадут тебе: недавно служишь.

— Недавно, верно. Только ведь я не совсем здоров еще, — опуская глаза в землю, ответил он.

— Попробуй, потолкуй с директором. Он — парень добрый, он только прикидывается злым.

И вот он у директора. Час поздний, кабинет пуст, до потолка набит табачным дымом. Директор собирался уходить.

— Что надо? — с напускной грубостью встретил вошедшего директор, латыш, рабочий; при этом он смахнул на затылок кожаный картуз и устрашающе задвигал старыми морщинами на лбу.

— Да вот… я… товарищ директор… — сел на кончик стула и вновь вскочил растерявшийся Схимников.

— Не тяни волынку. Ну? Четко!

Схимников, заикаясь, выразил робкое желание хоть на неделю, на две побывать в Крыму.

— Я ведь, товарищ директор, отработаю. Если б вы знали мою судьбу…

— Фамилия?

— Схимников, из коммуны.

— Схимников? А, знаю. Точка. Горел и сгореть не мог? Знаю, Краев говорил. Точка.

Путаясь в дыму собственной сигары, директор нервно стал шагать по мягкому ковру.

— Отпуск нельзя! — круто обернулся он и, засунув руки в карманы, а сигару в рот, остановился. — Что?

— Я ведь ненадолго… Ну, ежели нельзя…

— Стоп, стоп! Точка. — Он закорючил ногу, загасил о подметку нескладного сапога окурок и швырнул его под стол. — А вот… С завкомом говорил? Нет? Поговори. Отпуск нельзя, а командировку. Вроде командировки… Ну, и отдохнешь. Стоп, стоп! Точка! — крикнул он на обрадованного Емельяна, разинувшего было рот, чтоб поблагодарить директора. — Бук — знаешь что такое? Ну, бук, бук, дерево, в Крыму растет. Целые леса.

— Знаю, знаю!.. Ведь я технологию немножечко учил. — Не в силах сдержать улыбки, Емельян распустил по всему лицу свои толстые губы.

— Улыбку спрячь. С тобой серьезно, — насупился директор, схватился за пустой графин, взболтнул его. — Ах, сукины дети, — и позвонил: — Воды!

Емельян вытянул по швам руки, глядел в бритый сухой рот директора

— Ну, вот, там присмотришься. Там, там, там, в Крыму! Кой с кем переговоришь. Бук нам дозарезу — для мебели. Вернешься, доложишь. Инструкция завтра вечером. Ступай.

В спину ему неслось по коридору:

— Воды! Чтоб вас черт побрал. Никогда нет воды…

Этим автор заканчивает свою затянувшуюся повесть. Впрочем, для любопытствующего читателя автор согласен несколько раздвинуть рамки своего повествования и написать последнюю главу.

21. СВИДАНИЕ ДРУЗЕЙ

Поезд мчится все дальше, дальше, к югу, в Крым. В вагоне: возмужавший Филька — он рабочий крупного совхоза, с ним — комсомолка Наташа: у нее сейчас Каникулы, рабфак закрыт; еще Емельян схимников и бывший культурник Денис, давно получивший по праву заслуженное им досрочное освобождение.

Все они говорливы, задорно веселы; в особенности — жизнерадостная, восторженная Наташа. За эти два года город совершенно переделал ее: начитанна, остра, зубаста.

Филька немножко дичится ее, говорит подумавши, с оглядкой, а ежели ляпнет корявое, невпопад, словцо, Наташа живо подымает парня на смех, но тут же успокоит:

— Ничего, Филя. Раньше и я такая же дурочка была. А, впрочем, ты чрезвычайно милый

Емельян Схимников ведет себя солидно, сдержанно. Он все-таки человек семейный; его жена Паша Воробьева, осталась на фабрике,

Денис выскакивает на каждой станции, вслушивается, всматривается, пишет в памятную книжку. Между делом и веселостью выдумывает себе псевдоним для будущей литературной работы. Кажется, он решил остановиться на псевдониме «Иосиф Культурный» — звучно и связано корнями с прошлым.

Наташа хохочет, издевается над ним;

— При чем тут — Иосиф, раз вы Денис? — дразнит его своим взглядом. — Лучше: Петр Неженатый.

— Ха-ха! А когда женюсь?

— Тогда будете подписываться: Денис Наташин.

И под лязг колес оба гремят смехом. Филька начинает дуться: ему хочется лягнуть Дениса ногой, а Наташу как можно больнее ущипнуть.

— Я непрочь бы так подписываться, — говорит Денис, охорашивая свои длинные волосы, — но я быть «Наташиным» не собираюсь.

Тогда лицо девушки вытягивается, а помрачневший было Филька молча торжествует.

Миновав несколько туннелей, поезд, наконец, подкатывает к Севастополю. Четверо спутников выходят на шумливый многолюдный перрон.

— Не разевайте рты! Держитесь вместе! — хлопотливо командует Денис.

Из-под колес их вагона выскакивает беспризорник и, встряхивая клочьями длинных рукавов, бежит за Емельяном.

— Дядя, дай копейку! Дядя, дай копейку! Дядя, дай копейку! — непрерывно надоедает он, как шмель.

Емельян, бросив чемодан, хватает его за плечо и в изумлении кричит:

— Ты? Клоп-Циклоп?!

— А ты кто?

— Не узнал?

— Амелька, ты? Ба! Филька… В Крым винтите.

— В Крым, в Крым… — захлебывается Филька.

Одноглазый Клоп-Циклоп растерян, поражен опрятным видом бывших оборванцев. Он такой же, маленький, щуплый, как и два года тому назад. Худое бесщекое лицо неимоверно грязно, темно, как сама земля, волосы дыбом — как щетина. На острых плечах лохмотья грязной кофты.

— Дурак! Невежа! — отечески кричит на него Емельян. — Зачем ты, чертов хвост, из детского-то дома упорол?

— А ты зачем? — нелепо вопрошает Клоп-Циклоп. — Слышь, дай гарочку.

Емельян сует ему в зубы папироску, говорит:

— Ну, последний раз… Хочешь человеком быть, как мы?

— Хочу.

Емельян посоветовался с Денисом, с Филькой и сказал Циклопу:

— Шагай за мной. Довольно гопничать… На толкучем рынке он купил для отрепыша сапоги, штаны, картуз, рубаху, куртку,

— Вот тебе кусок мыла. Иди сейчас же в баню или к морю, вымойся, как не надо лучше, и приходи через два часа, где автомобили Крым-курсо. Там получишь одежу. Месяц будешь жить с нами, кататься, осматривать. Через месяц — в город, пристрою тебя на завод. Согласен?

Клоп-Циклоп зжружился от радости волчком и благодарно упал Емельяну в ноги.

Опять все четверо вместе: наскоро попили чайку в кофейной, наскоро осмотрели город и в назначенное расписанием время были в Крым-курсо. Чисто вымывшийся Клоп-Циклоп припрыжку подбежал к Емельяну и сказал:

— Вот видишь, какие ноги стали, три раза мыл, башку четыре. Ну давай…

Емельян передал ему сверток вещей. Клоп-Циклоп зашел за уголок, живо переоделся. Преобразившийся, он был неузнаваем. Все четверо, глядя на него, любовно улыбались.

Когда все уселись в автобусе, Емельян сказал Циклопу:

— Ну, артист, залазь. Садись рядом с товарищем шофером. Ну!

Шофер задудил в рожок:

— Готово?

— Нет, нет!..

В этот миг Клоп-Циклоп вихрем бросился бежать в проулок.

Первые пять верст уныло молчали. Емельян, злясь, кусал ногти. Домовитый Филька в уме прикидывал зряшный Амелькин расход на оборванца: «Эх, жаль…»

Да и местность была неинтересная: скучные, серо-зеленые холмы, унылые степи, пропыленные поселочки. Но быстрая езда вскоре вывела друзей из мрачных размышлений. Мчались кипарисы, стада овец, минуты, версты.

Кто-то сказал:

— Сейчас Байдарские ворота.

И вдруг из надоевшей волнистой мути автомобиль взлетел на гору и внезапно вырвался в бескрайный голубой простор. И все двадцать человек в един голос ахнули:

— Ур-ра-а! Крым, море!

— Какая красота!

Автобус остановился. Пассажиры высыпали поразмяться. Четверо друзей совершенно растерялись. Они чувствовали себя слепорожденными, которые вдруг прозрели и впервые увидали жизнь. Они стояли, взяв друг друга под руки, и, казалось, перестали от волнения дышать,

Дул легковейный ветерок; блистало спускавшееся к горизонту солнце; шелковая гладь голубого неба уходила в неведомую даль. Все небо, весь необозримый мир были густо насыщены ярким светом. Свет, высь, простор неотразимо манили подпрыгнуть, взмахнуть крыльями, лететь. А под ногами — вправо и влево — белела змеистая дорога, извивно виляя меж кудрявыми купами садов, огибая щеголявшие белизной дворцы. Внизу, в полугоре, на игрушечной площадке, вознесясь над кручами серых скал, пестрела игрушечная церковь.

— Филька, вот Крым… — едва выдохнул Емельян.

— Да, Амелька, Крым…

У Фильки и Амельки кривились губы. Амелька вынул платок и посморкался.

— Плачешь? — спросил простодушно Филька.

— Ничего подобного — И Амелька круто отвернулся.

Призывный раздался гудок. Помчались дальше.. Кружилась голова. Восторги сменялись восторгами. Глаза, ум, сердце, распаляясь, млели, уставали.

* * *

Четверо устроились в Судаке, в немецкой колонии. Первую неделю блаженно переживали все виденное: Алупка, Ай-Петри, Ялта. Емельян отправил вот уже третье письмо на имя Парасковьи Схимниковой, бывшей Воробьевой. Филька целый день пыхтел, сверяя записи расхода с оставшейся наличностью… «Фу, черт. Двугривенного не хватает, просчитался». Наташа окорачивала юбку, пришивала к купальному костюму бантик.

Для любознательного Дениса Судак был неистощимой книгой древности: Византия, половцы, генуэзцы, турки, татары. Он со всех сторон зарисовал башни и стены Генуэзской крепости и, когда подробно изучил ее, повел туда своих товарищей. Филька с разинутым ртом слушал рассказ Дениса о прекрасной греческой царевне, полюбившей простого пастуха и не пожелавшей выйти замуж за полководца при царе Митридате — Диофанта.

— Отец запер ее в эту самую башню. Крестовый замок, и влюбленная в пастуха царевна бросилась со скалы в море. С тех пор башня называется Кыз-Куле, то есть — Девичья.

— Глупенькая, — рассудительно сказал Филька. — Хоть и жалко ее, а дура. Я б на ее месте вышел за полководца.

— Да она ж пастуха любила! — воскликнули в один голос Наташа с Денисом и переглянулись.

— А что ей мог дать пастух?! — задетый за живое, вскричал Филька. — Ни ударного пайка у него, ничего. Да, наверно, и в профсоюз не вписан. Хуже кустаря-одиночки.

Тогда дружно захохотали все трое. Денис сказал:

— Перепутал эпохи, товарищ.

Потом погладил ослика, пасшегося на откосе внутри крепостных стен, и кивнул в сторону развалин:

— А вот полюбуйтесь… Эта работа доброго старого времени. Потемкин… ну, тот, который при Катерине был, корсеты ей затягивал, сиятельный дурак… он умудрился разобрать часть драгоценнейших башен и выстроить из исторических камней казарму. Вот их развалины. Варварство это или нет, спрошу вас всех в упор? — рисуясь перед Наташей, он сбросил и опять надел пенсне.

— А что ж, вот и молодец, — запыхтев, сказал Филька и собрал лоб в морщины. — Да будь эта крепость возле нашего совхоза, я б ее вею раскатал коровам на хлевы. Только зря торчит. Ни жить в ней, ничего…

Денис демонстративно отвернулся и притоптал ногой окурок. Емельян дружески нахлобучил Фильке кепку по самый нос.

— Эх, ты, голова два уха. Еще у тебя башка не с того боку затесана… Ведь это история, а ты — совхоз! Кирпичи для совхоза можно сделать…

Наташа же, наморщив хорошенький носик, сказала нараспев:

— А все-таки ты, Филя, необычайно милый Освобождая из-под кепки глаза, Филька, вздохнув, упрекнул Наташу:

— «Милый», «милый»… А сама ни туда, ни сюда Только дразнишь.

Очень много купались — юноши вместе, Наташа в сторонке. В купанье Филька побил рекорд: в один из жарких дней бултыхался в море восемнадцать раз. Весь посинел, и стало сбиваться сердце.

Хозяйственный Филька бродил по бахчам, виноградникам, садам, собирал семена цветов, растений, решил взять с собой «в Русь» несколько виноградных лоз, чтоб все это взрастить потом в своем совхозе. Разговаривал с садовниками, все вынюхивал, записывал. А вот этот маленький кипарисик он обязательно выроет, свезет в родную деревню и посадит на могиле своих родителей.

Емельян Схимников побывал в Никитском саду, в лесничестве. Там получил нужные ему сведения о возможности эксплуатации буковых лесов. Деловую поездку в административный центр Крыма, в Симферополь, он отложил на конец командировки.

Часто гуляли по окрестностям. Свели знакомство с рыбаками. Возле рыбацкой избушки, притулившейся к серым скалам, жил молодой орленок-кондор. Рыбаки вынули его из гнезда с неприступных скал и дали ему кличку: «Алешка».

— Вот видите скалу, она называется Сокол, — говорил молодой рыбак. — Обрыв стеной прямо в море. В ней полверсты вышины. Снизу к гнезду никак не влезть. Наш товарищ спускался на веревке сверху, двадцать сажен спускался, бывший матрос. А двое стояли над обрывом с ружьями, отстреливались от орлов. Эти орлы могут крыльями сшибить человека в пропасть. Вот они какие птички!

— Ведь он вырастет, улетит.

— Куда он может улететь? Полетает да опять к нам. Он не умеет добычу добывать, а мы его мясом кормим.

Путешествовали в Голубую бухту, всех очаровавшую. Дорога шла то над морем, в скалах, то по высокой равнине, поросшей горным сорняком. Четверо разделились на две пары, Денис шел впереди с Наташей. Они теперь частенько уединялись. В Наташе, незаметно для нее самой, нарастала потребность жить и чувствовать по-новому, — в ней зрела женщина. По ночам она испытывала особое, пугавшее девушку, томление: кружилась голова и беспричинно ныло сердце. То она считала себя несчастной, оторвавшейся от родной почвы, то ее всю охватывала горячечная дрожь; она стыдливо смежала глаза, и одно было желание: увидеть во сне Дениса.

Но сам Денис, хотя и сдавался понемногу, однако все еще продолжал «витать в заоблачных высотах». Вспоминая плененного орленка, прошлую свою жизнь и знакомые ему приключения Фильки и Амельки, когда все четверо уселись у теплых морских вод, Денис многодумно прищурил свои калмыцкие глаза, сказал:

— Знаете, ребята? У меня назрела великолепная идея. Кончено! Пишу роман из жизни вот таких типов, как мы. А что! Пороху не хватит? Ого! Лоб расшибу, а напишу. Вот возьму двадцать пять Филек и Амелек, а то и сто. Возьму преступный мир, — он у меня вот где! — стукнул загоревшийся Денис по высокому лбу. — Да… Ведь кто мы такие? Погибшие, окончательно потерянные для жизни… Факт? — Факт! Мы для общества были как чирей на сиденье, извини, Наташа. А между тем — что ж, мы — не люди теперь? Что ж, мы — хлам, отбросы, утиль-сырье? Нет, мы настоящие. Жизнь втоптала нас в грязь, а мы взяли да, как трава, и вылезли… На-ка тебе фигу, жизнь!

— Люди помогли, внушили, воспитали, — прервал Емельян, пересыпая из горсти в горсть горячий песок.

— Верно, люди… Партия. Ну, а мы сами-то разве ничего не стоим? Разве огонь в нас не горел? А бессонные ночи, а раздумья, от которых трещала голова?.. Мы валялись в земле сырой рудой, а стали чугун и сталь… Снова родились… Рождение человека… Ого! Нет, нет, напишу… Кровь из зубов, а напишу!

Денис пыхтел и отдувался, как после добросовестной горячей драки.

— Вали, вали, — поддержал его Емельян Схимников, нехотя снимая рубаху. — Материальчик есть. Эй, черт, жаль — ожоги мои нельзя солнцу показывать, — палит.

Наташа молча собирала разноцветные ракушки.

— Сидите, я уйду купаться, — сказала она вставая.

В это время вышли из зарослей кустарника трое: бритый гололобый мужчина в сетчатом нательнике, дама в кудерышках; с ними черноголовый мальчик в матроске, в руках — корзина, за плечами удочка. Они тоже расположились у воды, саженях в полутораста от наших приятелей.

Мальчик быстро разделся, остался в черных трусиках и с разбегу кинулся в море.

— Это ж Павлик! — проговорил зоркий Емельян и торопливо стал надевать рубаху. — Честное слово, он… Вошкин.

Филька вскочил на ноги.

— А вот глядите, как дельфины плавают, — долетел издали звонкий голос мальчишки, и, показывая зад, маленький пловец стал колесом кувыркаться в море. — Изобретение приема, во!..

— Он, он… Идем!..

Подбежав, Филька и Амелька поздоровались с Марколавной и Емельяном Кузьмичом, кричали:

— Павлик! Здравствуй, Павлик! Это мы. Инженер Вошкин отфыркнулся, как морж, и, не обращая внимания на подошедших, лег на спину:

— Глядите! Опыт с удельным весом. А почему бабы тонут? Потому что весят больше вытесняемой воды… Факт… Возражения не принимаются.

Счастливая Марколавна, то и дело облизывая сухие губы, радостно и торопливо рассказывала Амельке, что Павлик совершенно исправился и в городе старается вести себя как взрослый, но проказник, каких мало. А они приехали сюда пять дней тому назад, живут у караульного винных складов, перешедших в казну от князя Голицына. Павлик заставляет караульного делать «утреннюю зарядку» А тому семьдесят два года. Однако кряхтит и в угоду Павлику приседает, выбрасывает руки-ноги… Вообще потеха Павлик говорил старику: «Через недельку я тебя, дедушка, омоложу; я читал — зубы вырастут, волосы почернеют, борода отсохнет; будешь молоденький и — вроде меня — весь бритый». Старик помирает со смеху… Вообще очень, очень забавный мальчишонка…

— Павлик! — закричала она, приставив ладони ко рту — Плыви: тебя ждут. Это неделикатно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28