«Паутина в углу, надо снять», — хозяйственно подумал Амелька, встал, распахнул все три окна и снова лег. В комнату хлынули волны освежающего воздуха, птичий гам, лай собак, легкий шелест молодой листвы.
Было девять часов утра, но сегодня праздник: можно полежать, подумать. Амелька стал вспоминать недавнее.
Вот он в канцелярии дома заключения. С ним двадцать два человека молодежи, сплошь из бывших беспризорных. Они, как и Амелька, по первому же зову согласились отбывать оставшийся срок высидки не здесь, а в трудовой колонии. Начальник дома заключения растроганно говорит им напутственную речь о будущем труде на воле, о том, что они должны заработать квалификацию знающего честного рабочего.
Молодежь слушает внимательно, но не верит ушам своим. «А нет ли тут какого подвоха? Как бы не законопатили на Сахалин? И с чего это вдруг такая милость?» Но вот им выдали заработанные ими в тюремных мастерских деньги, выдали документы, стоимость железнодорожного билета до коммуны и сказали: «До свиданья».
В странном полусне ребята без конвоя выходили из врат тюрьмы. «Ну, тут-то обязательно задержат», — мелькнуло у Амельки. Однако вооруженные привратники по-веселому, молодецки подмигнули им: «Счастливый путь!» Бывшие заключенцы отошли несколько шагов, оглянулись на серую громаду холодных стен и, как впервые выпущенные из хлева телята по весне, принялись скакать, прыгать, швырять вверх шапки. Потом, в сущности малознакомые, чужие, они бросились друг другу на шеи:
— Ребята, воля! Заправдышняя!.. Хряй, не стой!
Все это Амелька вспоминал с умилением.
Во втором детском доме, куда Амелька направился на поиски Инженера Вошкина, ему сообщили: «Ищи ветра в поле — уехали». Амелька записал адрес мальчонки. Столь знакомый Амельке город показался ему новым, неузнаваемым, приятным. Все в его глазах получило теперь иное, глубокое содержание. Механизм шумного города работал осмысленно, целесообразно. Грохотали трамваи, мчались автомобили, надсадно везли поклажу лошади, спешил работящий люд, бежали с газетами крикливые мальчишки, на углах девочки продавали букеты полевых цветов, в парке жадно пищали из гнезд еще не оперившиеся грачата… Так вот он, деловой каменный город, да жизни которого Амельке не было раньше никакого дела!.. Вольный, умудренный тяжелыми переживаниями, парень теперь весь светился изнутри: ликующее чувство свободы мешало ему дышать.
В каком-то водовороте нового мироощущения, похожего на волшебный сон, парень купил за пятак букет цветов, стал с первобытной, опьяняющей жадностью вдыхать их аромат, целовать лепестки желтых лилий, жасминов и фиалок. Но вдруг он вспомнил мать. Ноги его ослабели, букет поник: фиалки, лилии, жасмин. А что на могиле его матери? Поганые грибы, крапива?.. Меж тем солнце катило в небе, как на тройке. Надо поспеть к вечернему поезду, надо хоть немножко приодеться. Ну, ладно, когда-нибудь… Когда-нибудь после он разыщет могилу незабвенной Настасьи Куприяновны, он украсит ее цветами, вздохами, мольбой… Прощай, прощай, матка!
Припоминая это, Амелька порывисто, взахлеб вздохнул, окинул взором все еще спящих своих товарищей, разбросанные по паркету вонючие портянки, сапоги, окурки и подумал: «Прошлого не вернешь… Надо глядеть в будущее».
«В будущее?» — поймал себя Амелька и придирчиво улыбнулся. Он вспомнил свой давнишний спор возле мельницы с комсомольцем. Тот через настоящее звал к будущему. Амелька же издевательски доказывал, что будущего нет, что будущее нужно дуракам.
У Амельки вдруг вспыхнули уши: он вслух сказал себе: «Башка телячья, осел», — и со злобой, по привычке, сплюнул на паркет.
Нить мыслей Амельки оборвалась. В дверях стоял освещенный солнцем парень в розовой рубахе, брюках, картузе. Парень потоптался, кашлянул. Амелька воззрился на него. Парень кашлянул погромче. Тогда Амелька вихрем к парню:
— Филька! Филька!.. Ты?..
Спящие подняли головы. На дворе ударили в железную доску к чаю.
— Долго дрыхнете, — по-господски, — окрепшим голосом сказал Филька, утираясь рубахой после Амелькиных губастых поцелуев.
Чай пили в большом новом бараке-столовой. Простые, на козлинах, без скатертей, столы. Голые, струганые стены убраны еловыми гирляндами, портретами вождей. Прислуживали три дежурных девушки и парень. Филька шепнул Амельке:
— Сегодня у нас в станице праздник. Приходи. Только своих не приглашай. Мужики против вас зубы точат.
После чая Амелька показывал приятелю все заведения коммуны, водил из мастерской в мастерскую, с жадностью слушал рассказы Фильки, сам рассказывал. Амелька льнул к другу всей душой, открыто и любовно. Филька же держал себя с выжидательным холодком, в сторонке.
— Что ж, думаешь по-честному зажить?
— Безусловно.
— А все-таки любопытно было под баржей, весело… — уголками мужицких думающих глаз посматривал Филька на бывшего приятеля. — Один Вошкин чего стоит.
— Веселость та самая гнилая, — почувствовав Филькину настороженность, ответил Амелька, — веселость вот она, здесь, в труде. Вот в этом цехе я работаю. Я — столяр.
— Я — плотник, — сказал Филька. — Эти мастерские мы рубили, с Дизинтёром.
— Вот видишь, пока десять верстаков, еще двадцать пришлют. Тут вот есть и мои табуретки. Моей выработки. Я и маляр.
Он отворил дверь в другое отделение мастерской, до потолка набитое новой, окрашенной в белый цвет, мебелью.
— Взяли подряд оборудовать больницу в совхозе. Это — операционные столы. Это — тумбочки к кроватям. Людям — польза. В сердце — хорошо. А ты как?
— Ничего, живу.
День праздничный. Мастерские пустовали. Филька спросил:
— Очень хорошие у вас девушки есть. Кто такие?
— Да такие ж, как и мы с тобой были. Бывшие воровки больше. Гулящие. Есть и по-мокрому. Только не по своей воле, а хахали, ворье под обух подводили их.
— Ты наших станичных девок посмотри: вот девки!
— Знаю. Которая перестрадала, та лучше в жизни. Душевные страданья — как огонь. Либо всего человека спалит — тогда аминь, либо скверноту одну: тогда думы другие зарождаются. Человек в большую совесть вступает. А ваши девки что?.. Видимость одна.
— Ну, не скажи. Ежели тебе Наташу показать…
— Кто такая?
— Так, девушка одна. В учебу собирается. А я уговариваю ее на земле сидеть.
— На земле крот сидит. Поэтому ему глаз не дадено, темный. А ей, может, желательно соколицей над землей летать.
— В городу спакостится, крылья сломит.
— Пусть, пусть. Новые вырастут. Ты гляди на наших девушек, потолкуй-ка с ними. Ого!.. А кто они?
Филька теперь посматривал на приятеля с робостью и любопытством.
— Пошто ты такой умный? Откудова это? — завистливо спросил Филька.
— Поживи с мое… — И Амелька самодовольно плюнул, внутренне ликуя и любуясь самим собой. В станице густо загудел колокол.
— К «Достойне». — Филька снял картуз с лакированным козырьком и стал креститься.
— Веришь?
— Верю.
Амелька молча улыбнулся.
2. ПРАЗДНИЧЕК
После обеда, не сказавшись товарищам, Амелька пошел в станицу проведать приятеля. Кругом зеленели всходы; солнце стояло высоко; весенними цветами были схлестнуты луга; большое стадо паслось в приволье: пастух-подросток в длинном рваном балахоне дудел в рожок. Амелька шел и улыбался, всему радовался, все благословлял: вот он, легкий ветерок; вот жаворонок вьется; стая бабочек порхает над цветами, а у него, между прочим, в кармане тикают часы; начищенные сапоги чуть-чуть скрипят; пиджачок, галстук, все такое. А всего удивительней, всего радостней для Амельки — воля. Встал, пошел. Ни тебе часовых с ружьем, ни тебе ненавистных стен тюрьмы. Но ведь Амелька
— правонарушитель, ведь он далеко еще не отбыл положенного срока? Хотя он прожил в трудовой коммуне две недели, а все еще не может освоиться с новым режимом полного доверия. Выйдет за бывшие барские ворота, и вот как тянет оглянуться. И мерещится враждебный строгий окрик: «Стой! Стрелять буду!» — Но все молчит. По земле он ступает хозяйской ногой, уверенно и бодро, Что ж! Значит, Амелька в самом деле человеком стал?
— Всенепременно, между прочим…
На лугу, возле церковной ограды, гуляла молодежь. На штабеле старых бревен — девушки в коротких платьях, многие стрижены по-модному. Возле каждой — парень в пиджаке и при калошах. Щелкали семечки, шутили, обнимались. Немножко, для приличия, девушки повизгивали. А на лугу шел русский пляс. Подвыпивший курносый гармонист обливался потом. Плясуны рыли каблуками землю. Чуть поодаль стояла группа негостеприимно встреченных Амелькиных товарищей. Они одеты чисто, и вид у них скромный, но крестьяне — молодежь и мужики — относились к ним задирчиво. Танцующие парни, делая возле них круг, норовили как бы невзначай плюнуть в их сторону, расхохотаться или охально прокричать: «Берегите, братцы, кошельки: шпана пришла!»
А с бревен летело озорное:
— Где, где, где?
— Да вот, нешто не видите? Манька, не хошь ли станцевать вон с ним! Он те сережки-то золотые, чихнуть не успеешь, срежет.
— Они чистяки… Городские… Пролетарь… А драться, товарищи, можете?
— А попробуй, плюнь им в рот…
— Ни черта!.. Только оботрутся.
И все это покрывалось грубым хохотом. Земля горела под ногами оскорбленных коммунаров, но они, с трудом сдерживая себя, молчали.
Только Амелька, тяжело дыша, сказал:
— Товарищи! При чем тут такое ненавистничество? И вы и мы — трудящиеся. В чем дело?
— Не пялься! — крикнул гармонист. — Жаль гармонь ломать, а то я те по маковке-то хлобыснул бы!
— Глупо, — сказал Амелька, и подбородок его дрогнул. — Гармонь дана, чтобы играть, а голова — чтоб думать.
— Ха-ха. Думать?.. Да у тебя, наверно, в башке-то вшей с три короба. Эх ты, камуна-матушка!.. Губошлеп!
— Вот что, ребята, господа камунщики, — подошел беспоясый пьяный мужик с разбитым носом. — Вы утекайте, пока мы не напились. А то ноги из спины новыдернем… Жулики, лешегоны…
Амелька разыскал Фильку в избе-читальне.
— Пойдем в гости к бывшему хозяину моему. Я с ним помирился, — сказал Филька.
Изба дяди Тимофея — дым коромыслом, как трактир в базар. Долгобородый хозяин был под большим «турахом», но все же сразу увидел вошедших:
— А, Филиппушка, Филипп!.. И с барином… Залазь, залазь… Эй, девки, пива!.. Потому, чье мы пьем? Свое или советское? Врешь, свое. Ничего не отдадим… Шалишь… Так ли, гостеньки?
— Так… Справедливо, так… — поддакивали захмелевшие мужики,
— Заруби на носу, заруби на носу… Эй, Филька! — заорал хозяин и погрозил крепким кулаком. — Ты хоть и умный, а по самое это место дурак. Наташка! Батьку с маткой чтишь?
— Отстань, батюшка.
— Чти отца твоего и матерь твою, и благо ти будет… Поняла? А книжицы твои тьфу, тьфу, тьфу! У меня вот где книга! — хлопнул он себя в лоб ладонью. — Тут тебе весь закон… Да у меня встарь восемь троек ямщину гоняли. Да у меня товаров на пять тыщ было… Да я кредит у купцов на десять тыщ имел!.. А теперь я что? Где купцы? Где тройки?.. — Он скосоротился, взмотнул бородой и заплакал, роняя слезы в стакан с вином. — Убивать надо этих самых ученых!.. В землю на сажень втоптать… Что они, сволочи, наделали… Россию взбаламутили… Знаю я их, сволочей!.. Еще в девятьсот пятом годе… — Достукались, достукались, дьяволы, довели Россию до ручки… И бог-то батюшка на землю нашу очи закрыл: «Ах, без меня желаете? Живите». Вот и живем, вот и маемся. В безумии, в злобе, в лихоимстве. Суета сует это, гибель всему, скончание. Внемлите, языцы, что сказал господь!.. — Он опять погрозил кулаком и, подавившись слюной и слезами, закашлялся.
— Это верно, это верно, — откликнулся Дизинтёр, говоривший с Амелькой. — В злобе нет спасенья, добром надо. Против злобы — ласку, огонь водой туши.
— Мила-а-й!.. — расчувствовался хозяин и полез целоваться с Дизинтёром. Молодая бородка и полуседая бородища сплелись в одно, губы влипли в губы. — Катюха! Добер парень. Хороводь… Лапай парня в мужики себе. Свадьбу справим. Пока не разорили. Отбирай, отбирай, дьяволы!! Ха-ха… Иди, говорят, к ним в артель, в бедняцкую… Да что мне в ихней артели делать? Тьфу! А вот варганизуй артель из богатеев…
— Из богатеев?.. — неожиданно взъерошился Филька.
— Молчок, старичок? — стукнул в стол хозяин. Тарелки подпрыгнули; соленый груздь, как лягушонок, скакнул на стол. — Нет, шалишь! С беднотой нам не по пути. Бедняк — завистливый, жадный. Да будь он трижды через нитку проклят… ежели я с ним… А вот! Л много имею и много трачу. Мне не жаль. А бедняку жаль. Он мне будет в рот глядеть, а чуть что — и за бороду сгребет. А я, православные, вот как: ежели праздник — гуляй! Ежели дочек выдавать — ух ты… Неделю пировать… Хозяйка!.. Где гусь? Тащи из печки гуся.
— Съели…
— Имай другого!.. Имай сразу трех… Филька, Григорий!.. Имай!.. Жарь!.. Становь на стол!.. — Он зашатался по избе и, задыхаясь, упал на кровать.
Гости, человек двадцать, шумно орали, плакали, чокались, пили, орошая скатерть пивом, вином, слезами. Занятые гульбой и обалделые, вряд ли они слышали, что говорил хозяин. Но Амелька слышал. Он сидел возле печки вместе с Филькой, Дизинтёром и Наташей. Катерина охорашивалась перед зеркалом, собиралась уходить.
— Мне очень даже не нравится все это ихнее пьянство. Необразованность, — жеманясь перед Амелькой, сказала Наташа. — Выкушайте стопочку винца.
— Будемте напредки знакомы. — И Амелька, тоже не без жеманства, выпил. — К нам приходите гулять. У нас думают кино установить, сеанцы будут. Кроме сего, — духовой оркестр. А также невзадолго театр. Можете записаться в наш драмкружок.
— Нет, записаться нам нельзя. Тятенька будет против. Да знаете что? Ведь я к осени в город, в учебу…
— Советую вполне, — сказал Амелька, чувствуя, как от стакашка водки потекла истома от плеч к локтям.
Катерина положила на лоб храпевшего отца мокрую тряпку. Старик вскочил, сбросил тряпку, сорвал с гвоздя ключ:
— Думаешь, пьян? Ни в одном Глазе, — и, хватаясь за стены, загремел вниз по лестнице.
На нос Амельки упал с потолка таракан. Амелька аккуратно снял его и притоптал ногой.
— Тятенька не дозволяет выводить тараканов, — оправляя на груди брошку, сказала Наташа. — Он душевную чистоту блюдет, а пакость в избе терпит. Говорит, что убивать таракана — грех.
— Полный предрассудок, — подбоченился Амелька и покрутил рыжеватенькие свои усики. — А ваш тятенька — довольно черносотенная личность. Паразит изрядный, извиняюсь…
В это время ввалился хозяин, В каждой руке, меж пальцев, по четыре бутылки городского вина, в зубах ключ от лавки.
— Гуляй! — крикнул он. — Проствейн, рябиновка, мадера. Барин! Камунщик! Пьешь? Нет? — Он с силой подтащил Амельку за рукав к столу, налил стакан. — Пей, чертово семя, гостем будешь. Ну, что вы там, подлецы, делаете в своем монастыре! Воровству, что ли, обучаетесь да разбою? Ха-ха-ха!
— Это ты, старичок, напрасно.
— А что же? Деньги, что ли, вырабатываете фальшивые? Ох, жулик… По роже вижу, что жулик… — Старик по-сильному обнял его и поцеловал в маковку. — Не сердись, пей, редко ходишь. Раз я гуляю, все должны гулять… Потому, знаешь, я кто?
— Знаю. Только не скажу. Впоследствии времени скажу А вот приходи к нам, посмотри, что мы делаем. Машины, жнейки есть у тебя? Ремонту требуют? Привози. Дешево возьмем.
— О-о? — изумился хозяин и, нажав на плечи Амельки, усадил за стол. — А там не зарежут меня?
— Пошто тебя резать? Ежели на говядину — стар. В колбасу да в сосиски ежели пустить, жиру в тебе мало, кость одна.
Гостям остроумие понравилось. Гости рассмеялись.
Хозяин схватил бутылку, налил:
— Пей! Редко ходишь… Амелька отодвинул стаканчик:
— Больше ша! Ни в рот ногой…
— Пей, чего ты! Начальства своего, что ли, опасаешься?..
— У нас нет начальства. Мы — сами себе начальство, — с гордостью сказал Амелька и оглянулся на Наташу с Филькой.
— То есть как это «нет начальства»? — разинул хозяин рот и насмешливо уставился в лицо Амельке. — То есть как это — вы сами себе начальство? Так вы кто же, мерзавцы, не говоря худого слова, в таком разе будете?..
— Мы — люди.
— Ах, люди? — враз вскричала вся застолица. — Они, братцы, люди, а мы скоты?! Слыхали! Почему же это у нас есть начальство, а у вас нет?
— По тому по самому, что вы врозь живете, всяк в свое, а мы коммуной.
— Ах, коммуной? — ощерился хозяин. — Так, так, так… Мирсите. Наташка! Катька! Ежели в камуну хоть шаг шагнете, башки отвинчу и в бельма брошу…
— У нас, товарищи, кооператив хороший со временем будет… Просим милости.
— Каперати-ив?! — И хозяин затеребил свою бороду. — Проворуетесь, дьяволы, проворуетесь.
Амелька с язвинкой прищурился на него, по-холодному сказал:
— Воровать у самих себя вряд ли будем, а вот что касаемо тебя с твоей лавкой, то в трубу пустим… Фють! Тилим-бом! — и выразительно взвинтил рукою вверх.
Хозяин опять открыл рот и, дыша перегаром Амельке в нос, сидел так несколько секунд. Глаза его круглились, как два мыльных пузыря, готовых лопнуть.
— Так, так, таа-к, — сказал он. — В таком разе вот бог, вот порог, а вот окошко, можешь выпрыгнуть, пока я те бутылкой темя не прошиб… Вон! — Он с такой яростью схватился за бутылку темного стекла, что Амелька, не на шутку испугавшись, встал и поспешно вышел. Хозяин орал вслед:
— Наташка!.. Катька! Досмотри… Как бы хомут в сенях не спер… али курицу.
За Амелькой выскочил и Филька.
* * *
Поздно ночью гурьба пьяных парней с двумя гармошками вплотную подошла к зданиям коммуны, уселась на пригорке и подняла невообразимый гвалт со свистом, выстрелами, всероссийской матерщиной.
— Выходи, сукины дети, выходи: мы вам потроха выпустим.
— Эй, шпана! Острожники!.. Прочь с нашей земли! Все ваше жительство в дым пустим.
Пашка Мыслин зарядил ружье и дунул дробью прямо в дом.
— Пали еще!.. Стреляй! Стреляй!
Пашка дунул еще три раза. В доме зажглись огни. Сторож засвистал в свисток. Парни ржали лошадиным хохотом; гармошки осатанело скулили. Гуляки, сломав запертые ворота, с разбойным гиком ворвались во двор:
— Бей! Жги гнездо!.. — И стекла посыпались из окон столярной мастерской.
Из флигелей и дома, один за другим, выскакивали полуодетые коммунары. В них летели камни, брань-Сторож выпустил широкогрудого доберман-пинчера. Пес с яростью бросился на хулиганов. Парни, враз отрезвев, помчались вон. Многие вернулись в станицу без порток, с искусанными задами. Пашка Мыслин потерял ружье.
А на другой день вечером был проведен в станице митинг. Заведующий трудовой коммуной товарищ Краев пояснил крестьянам задачи коммуны и ту пользу, которую она может принести деревне. Крестьяне, в особенности женщины и зажиточный торгаш Тимофей Востротин, кричали:
— Мы хулиганства ихнего боимся, вот чего!.. Сожгут. Девок спакостят… Парнишек на худые дела будут наводить…
Товарищ Краев отвечал, что хулиганами оказались не коммунары, а крестьянские парни, что трудовая коммуна — учреждение государственное, она находится под защитой карающих законов, и что самое лучшее — надо крестьянам заключить с коммунарами прочный союз мира и взаимного доверия.
— А собачку вашу отравить придется! — прозвенел чей-то наглый, в задних рядах, голос.
Сбивчиво, но горячо говорили комсомольцы. Они объяснили происшедшее народной темнотой, несознательностью.
— Мы, как один, все-таки не дозволим искривлять, в общем и целом, линию поведения. А в случае чего, ежели, скажем какой-нибудь гнойник предрассудка, мы, как один, наплюем нашим батькам в морды! А кроме того, у нас недолго и в тюрьму…
Не утерпел и Дизинтёр.
— Братцы, милые, — сказал он, приложив руку к сердцу и поводя голубыми, плавающими в слезах, глазами, — Конечно, наплевать в морду родителям — дело небольшое. Только ежели будете плевать встреч ветра, плевок обратно в харю прилетит. А один только есть способ: ласковость человека к человеку. Я, братцы, лучше вас знаю, кто там в ихней камуньи сидит. Там народы простые, сердечные, только судьба к ним задом обернулась. Их пожалеть надо, а что они хотят трудом своим кормиться, из жуликов человеками стать, — надо плакать от радости. Вот что… Они — дети наши, братья наши. Ежели человек умыслил идти к добру, только черт от него отвернуться может, самый последний из пекла леший.
— Много ли взял с них?! — опять прозвенел таящийся голос. — Эй ты, приблудыш, аблакат!
— Молчи, сатана!.. — сердито обернулся Дизинтёр и уступил место товарищу Краеву.
3. КАК ЖИВЕТ И РАБОТАЕТ ИНЖЕНЕР ВОШКИН
Весна кончилась. Травы наливались соками, цвела рожь, закуковала кукушка.
Вчера была первая гроза, а сегодня небо чисто, солнечно, и в семь часов утра ударил барабан. Ребята, как встрепанные, вскочили, впопыхах натянули трусики и с птичьим гамом высыпали со всех йог на воздух.
— Стройся! — скомандовал Инженер Вошкин и еще раз пустил дробь барабана. Ему в деревне не спалось, вставал раньше всех; за особое рвение и успешную учебу он получил несуществующее звание «начальника физкультурных сил». — Дунька маленькая, не сюда залезла, осади! Дунька большая, назад, к Ермоловой!.. Слепцов, не оттопыривай ухи. Слушай команду… Бегом, марш! — И детвора, прижав кулачонки к бокам, припустилась к берегу реки, покрикивая хором:
— Будь готов!
— Всегда готов!
— Левой! Левой!
— Раз, два!
Девочки убежали на песчаную косу влево, мальчики — к большому, с избу, мшистому камню вправо. Вскоре к девочкам пришла с кусками мыла, зубным порошком и щеточками Марколавна. К мальчикам — с одним полотенцем Емельян Кузьмич. Он наголо сбрил бороду, усы, волосы на голове и сразу помолодел на сотню лет.
Мальчишки стадом бросились в реку. Вода заходила перламутровыми кольцами; закачались желтые цветущие кувшинки. Река окрасилась щебетом, смехом, криками. Тоненькие, грациозные девочки метнулись в воду, как рыбки. Возле противоположного берега купались деревенские ребята. А над ними, на высоком взлобке, солнце зажгло белым полымем окна деревеньки.
— Эй, девчата! — взывали с того берега. — Плывите к нам… Канфетков дадим…
— Дураки, — отвечал Инженер Вошкин, — лучше сами сюда плывите, мы из ноздрей вам квас пустим.
— Че-во-о-о? Реви громчей!.. Я без очков не слы-шу-у-у!.. — неслось по воде.
Тогда Инженер Вошкин, выскочив на берег, запустил в деревенских парней камень.
— Брось! — сказал Емельян Кузьмич.
— Сейчас! — И Вошкин запустил второй камень.
— Брось, тебе говорят.
— Сейчас брошу, — ответил Инженер Вошкин и швырнул третий камень.
Емельян Кузьмич, стоя по грудь в воде, погрозил ему пальцем.
— Я сказал: брось кидать. Дурака валяешь.
Инженер Вошкин, чтоб не обидеть любимого человека, отвернулся и незаметно, тихонечко похохотал.
Видно было, как девчонки, припав на корточки, чистили себе зубы каждая своей щеткой. Маленький Жоржик — в компании девочек. Вертясь юлой по желтому песку, он картаво, с ужимкой говорил:
— Мама! Мне ночью страшный волк приснился. Я боюсь волков. Я очень их боюсь. Когда мне еще приснится волк, вы, пожалуйста, отгоните его прочь… Чтоб не снился…
Обнаженная Марколавна старательно мылила ему голову. Он тоненько покрикивал:
— Глазки!.. Мама… Ой, глазки щипет…
Инженер Вошкин молодецки нырял, доставал ртом со дна камешки, показывал, как плавают по-собачьи, по-бабьи, по-арабски, топором.
Вымывшиеся девочки кричали Инженеру Вошкину:
— Павлик! Павлик! Мы — чистые.
— Наплевать! — отвечал мальчонка. — Я тоже «мычистый».
Вскоре с горы, из детского дома, окруженного густым парком, затрубил медный рожок.
— Молоко вскипело! Молоко вскипело! — закричали дети, выстроились в пары и пошли под барабанный бой.
Освежившаяся, помолодевшая Марколавна шла сзади, взяв Емельяна Кузьмича под руку. Затягиваясь папироской и зябко вздрагивая от утренней прохлады, она заговорила:
— Представьте, до чего громадная разница между старым и новым. Прямо бездонная пропасть. Например, за неделю перед отъездом на дачу приходит в канцелярию мать Дуни маленькой, прачка, созывает почти всех педагогов и устраивает сцену. — Марколавна, встряхнув мокрыми кудерышками, звонко, игриво расхохоталась. — Нет, это смешно! Ну, прямо водевиль. Представьте, она чуть не с кулаками набросилась на бедненького Ивана Петровича и заорала: «Это кого вы, черти, дьяволы, большевичишки, из наших дочек вырабатываете?!». Мы все сделали огромные глаза, недоумеваем. А она: «Приходит, говорит, домой в отпуск моя пигалица Дунька, на башке красный бантик, и бормочет: „Требую отдельную кровать, а то вместе спать с тобой вредно, не лигилично“. — Ах ты дрянь, говорю, а где же я-то лягу? — А она: „Можешь на сундуке или я на сундуке, чтоб только простынька чистая. И щеточка чтоб была, и зубной порошок, и полотенце отдельное. А то не лигилично“. Тьфу!.. Загнула я ей платьишко да таких подшлепников надавала: она ревела, ревела да у корыта с грязным бельем и уснула. А я — прачка, мне лигилены делать не из чего. Тьфу ваши красные бантики, тьфу ваши лигилены, вы только ребятишек портите, безбожники окаянные! Куда вы их готовите? В барыни, что ли, в княгини? Ах вы чистоплюи…» — да и пошла и пошла, едва-едва успокоили. Вот вам.
— Н-да-а, историйка, — загадочно ответил Емельян Кузьмич и крепко прижал нагревшуюся руку Марколавны к своему боку.
Марколавна вопросительно-благодарным взглядом уставилась в загоревшиеся глаза мужчины.
— Я ужасно люблю… — с ужимкой начала она.
— Кого?..
— Шампанское…
И оба по-детски расхохотались. В парке стояла ароматная прохлада. В густых ветвях липы мелодично высвистывала иволга.
— Скорей, ребята, скорей! — кричали с террасы дежурные девочки. — Молочко готово, хлебец, кипяточек!
После первого завтрака рассыпались на игры, кто куда. Играли в крокет, в лапту, горелки, в палочку-украдочку. Девочки поливали цветы, кусты клубники, огурцы, пололи гряды. Иван Петрович в сандалиях на босу ногу, в рубахе «апаш» запрягал купленную за тридцать пять рублей кобылку, чтоб ехать на лесопильный завод, где он выклянчил бесплатно тесу. Мебели на даче очень мало — ребята обедали кто на полу, кто на окнах. Надо сделать хоть какие-нибудь немудрящие столы, табуретки, скамьи и починить крыши на доме и на сарае, где кое-как ютились мальчики. С Иваном Петровичем поехали два крепких паренька — хозяйственный Ленька Пузик и бывший, теперь исправившийся, воришка Ивочкин Степан.
Инженер Вошкин был в самое сердце уязвлен Емельяном Кузьмичом, сказавшим ему, что электрификацию дачи без больших капиталов осуществить нельзя.
— А как же у нас на бумаге выходило ай-люли?
— На бумаге одно, а на деле, брат, другое.
Чтоб сгладить боль разочарования и удовлетворить изобретательский пыл мальчонки, Емельян Кузьмич, совместно с Инженером Вошкиным и прочими старателями, установил на пруду ручной насос, подающий по желобам воду в огород.
Инженер Вошкин прибил к насосу ярлык: «Изобретение инженера знаменитого П. С. Вошкина». Но Иван Петрович этот ярлык сорвал, а с лжеизобретателем имел один на один беседу:
— Ты слюнтяй, скверный зазнайка. Насос изобретен пять тысяч лет тому назад. Ты пыжишься и ходишь, как индюк. Чем же ты знаменит? Может быть, тем, что усы дегтем наводишь? Ты такой же, как и все, не лучше, не хуже.
Пораженный Инженер Вошкин вдруг заплакал и с воем убежал. Иван Петрович растерялся. Он почувствовал, что сделал промах; ему стало жаль мальчонки, он разыскал его лежащим в соломе старого омшаника и горько плачущим. Иван Петрович, сгорбившись, влез в маленький омшаник, зимнее убежище для пчел, и, погладив по спине лежавшего ничком парнишку, растроганно сказал:
— Ну, изобретатель, не плачь. Ежели я обидел тебя, прости, брат.
Мальчонка враз затих, сердито повернулся, хотел куснуть руку оскорбителя, но, взглянув в добрые глаза Ивана Петровича, с новым, облегчающим плачем стал его руку целовать.
— Вы, пожалуйста, пожалуйста, не говорите никому, что я такой же, как и все, что я индюк…
Иван Петрович, успокаивая Павлика, принялся объяснять ему, что он считает его превосходным, с исключительными способностями мальчиком. Он надеется, что Павлик выйдет на широкую дорогу труда. Но все-таки он требует от него скромности. Зазнайство, форс, хвастовство, мнение о себе самом, что я, мол, всех переплюну, все — дрянь, а я — молодец, — это может озлобить окружающих, принизить их в своих же собственных глазах. Итак, прежде всего — труд, труд и скромность.
Инженер Вошкин сидел, кивал в знак согласия головой; в его груди по-детски еще хлюпали не совсем подавленные рыдания. Он, заикаясь, сказал:
— Я думал изобресть шапку-невидимку, но из скромности на эту затею плюнул.
— Вот и молодец. Шапки-невидимки выдуманы в сказках.
— Ковер-самолет — тоже сказка, а вот теперь летают.
Иван Петрович не знал, что ответить. Он вынул записную книжку и сказал;
— А хочешь, я покажу тебе арифметический фокус-покус? Ахнешь.
— Ой! А ну, покажите, миленький. Иван Петрович вырвал из блокнота страничку, подал мальчонке, спросил:
— Карандаш есть? Пиши любое число.
Мальчонка написал. Иван Петрович мельком взглянул на это число, написал на отдельном клочке бумаги свое какое-то число, сунул бумажку в солому и прикрыл шляпой.
— Пиши под ним другое. Написал? Теперь я сам напишу третье. Теперь все три числа складывай. Только тщательней, не ври.
Через две минуты был готов проверенный ответ. Инженер Вошкин подал свои выкладки:
— Сто сорок шесть тысяч восемьсот пятьдесят два, Иван Петрович.
— Долго считаешь. А у меня — вот он ответ. Я уж знал его, когда ты еще первое число написал. Вот. Тяни из-под шляпы.
Мальчонка выхватил бумажку. Там значилось: 146852. Удивленное лицо Инженера Вошкина вытянулось, и волосы на затылке встопорщились. С боязнью, с удивлением он таращил глаза на Ивана Петровича и шепотом бормотал: