Воспитательница прищурила на мальчика серые глаза, и кудерышки на ее лбу встряхнулись:
— Ну, изобретай.
— Когда захочу, тогда и стану.
Имя воспитательницы — Мария Николаевна — ребята сократили в «Марколавну». Пожилая, с крупными чертами лица, внешне строгая, настойчивая, но в душе ласковая, справедливая, Марколавна была опытным педагогом и умела держать ребят в руках: со всеми вопросами, печалями и радостями дети, в обход других руководителей, спешили к Марколавне.
Она идет в классную комнату, где собрался десяток неграмотных малышей. Рисуют картинки, расцвечивают их красным и синим карандашами.
— А, Марколавна пришла!
— Здравствуй, Марколавна!
— Колавна!
— Авна!
— Вна!
На первой парте сидит с молоденькой учительницей Клоп-Циклоп. Он здесь недавно. Он теперь гладко острижен, чисто вымыт, опрятно одет и по больному глазу — черная повязка. Он шустр, подвижен, но чрезвычайно бестолков или только прикидывается дурачком. Вот он сложил четыре кубика с печатными на них буквами.
— Что у тебя вышло? — спрашивает учительница, комсомолка Одинцова.
— Ш-у-р-а.
— Ну, а теперь не тяни, читай быстро. Что вышло?
— Саша!
Учительница возится с ним долго, нервничает и никак не может втолковать ему, что Ш-у-р-а — Шура, а не Саша.
— Читай.
— Ш-у-у-р-а-а.
— Быстро читай.
— Саша!
Мария Николаевна подсаживается к другому малышу, Жоржику. Он хорошенький, черноволосый шестилетний мальчик.
— Ну, давай заниматься арифметикой, — говорит она.
Жоржик ласков, льстив, хитер. Он обнимает Марколавну, утыкается лбом ей в руку пониже плеча и говорит:
— Марколавна, очень кушать хочу.
— Жди обеда. Ну, давай считать. Сколько на руке пальцев? Знаешь?
— На которой?
— Все равно. Ну, на правой.
— На чьей?
— Ну, на твоей… Жоржик считает, говорит:
— Ого! Пять. А ну-ка у тебя… — Считает и снова говорит: — Тоже пять.
— У каждого человека пять.
Жоржик недоверчиво смотрит в спокойные глаза воспитательницы, потом быстро бежит вон из класса.
— Куда ты?..
— Я сейчас…
На задней парте крик:
— Марколавна! Он на парту плюнул!
— Кто? — И воспитательница идет туда. — Кто это плюнул?
— Петя…
— Врешь! Чего врешь?! — огрызается желтоволосый веснушчатый Петя, и на его огорченной мордочке испуг.
— Ты зачем же плюнул на парту, Петя? — берет его за руку Марколавна и подымает с места.
— Честное слово, не плевал, честное слово…
— Врет, врет, — плевал! Вот и слюни на парте,
— Честное слово, не плевал, честное слово! Я ему на голову Плюнул, Коле Сапожникову, а он слюни смахнул. Я на парту не плевал…
— Он мне на голову плюнул, — набычившись, бубнит толстощекий Коля.
В это время вбегает Жоржик и кричит:
— Марколавна, Марколавна-а!.. Ах, Марколавна, какая ты обманщица…
— В чем дело?
— Сказала, что у каждого человека по пяти пальцев…
— Ну да.
— Врешь! У кухарки четыре… Пойдем, пойдем!.. Я никогда не буду тебе верить… Я считал. Пойдем в кухню…
Он тянул ее за собой, топал, глядел в глаза Mapколавны плутовато и задирчиво, ждал, что она скажет. Лицо Марколавны на мгновенье вытянулось, брови взлетели вверх; она часто замигала и, борясь со смехом, сказала малышу:
— Какой же ты чудак, Жоржик. Ведь у кухарки один палец отрублен. Разве ты не знал? Садись. Ну, теперь скажи, сколько у тебя пальцев на ногах?
— А вот сейчас разуюсь.
В коридорах — возня. Ребята гурьбой носились взад-вперед. Через закрытые двери слышались их песни, крик, визг. Заниматься было трудно, Марколавна вскочила, вышла. Все скоро смолкло.
Молоденькая учительница, комсомолка Одинцова, говорила Клоп-Циклопу:
— Были три мальчика. К ним подошел еще один. Сколько стало мальчиков?
— А кто подошел-то? Федька, что ли?
— Ну, допустим, Федька.
— А чей Федька-то? Маврин, что ли?
— Ну, допустим, Маврин… Это все равно. Клоп-Циклоп думает и отвечает:
— Тогда станет четыре мальчика.
Детский дом просторный, светлый, теплый. Школьные занятия идут в трех комнатах.
Инженер Вошкин занимается вместе со старшими. Среди них он самый маленький, но пишет и читает лучше всех. Однако обычное ученье он скоро бросил и сказал учителю:
— Товарищ учитель, ты учи меня, как изобретать паровоз. Я раньше инженер был, и фуражка у меня была казенная, и бородка была. Ты дурака не валяй, ты меня от пользы учи. А то сбегу.
Учитель, студент-технолог, Емельян Кузьмич добыл раскрашенный чертеж паровоза. Мальчик весь ушел в дело: познакомился с рейсфедером, циркулем, китайской тушью, акварельными красками; отбился от еды, от занятий, даже отказывался от обычных прогулок:
— На фиг! Раз я изобретаю.
Он узнал, что такое треугольник, что такое квадрат, ромб, круг, шар, цилиндр, конус.
— А трапецию я знаю… Я видел… В цирке. Он очень удивился, что радиус откладывается по окружности ровно шесть раз.
— Вот смотри, — говорил бородатый Емельян Кузьмич, — получаем по окружности шесть точек, соединяем их, выходит шестиугольник, то есть головка гайки.
Инженер Вошкин пыхтел, черные глаза озарялись блеском.
Емельян Кузьмич вспомнил анкету Инженера Вошкина и улыбнулся.
«У меня родителей моих не было, как родился — тоже не помню, сразу очутился в кустах, — это помню, — с мальчишками.
В Крыму тоже не был еще. Девчонок не любил, они дуры, образование мое так себе».
Вспомнил Емельян Кузьмич и то, как объявился в детский дом этот потешный мальчонка. Он зашел в приемную, надел очки без стекол и, насупив брови, крикнул:
— Заведующего сюда командируйте!.. Дяденька хорошенький, — сказал он заведующему детдомом. — Я от мильтона вырвался, утек. А сюда своей волей прихрял. Я — Инженер Вошкин, изобретатель, только не взаправдашний. Сделай ты из меня, дяденька, настоященского инженера. Только чтоб не вор был и с большущей рыжей бородой.
5. ПИСЬМО СВОИМ
Марколавна готовит детвору к детскому концерту. За стеной спевка. Разучивают революционные песни. Пухлощекий Жоржик нарочно фальшивит и молящими глазами посматривает на Марколавну. А когда она идет в коридор, нагоняет ее:
— Марколавна! Я вам под ушко одно дельце скажу… Нагнитесь. Я очень есть хочу.
— Жоржик!.. Ведь ты только что обедал.
— Я совсем очень есть хочу. Я у вас всегда буду просить есть сразу после чаю и сразу после обеда. Можно?
Она идет дальше. Шестилетний ненасыта, хорошенький Жоржик, похожий на кудрявого неаполитанского мальчика, бежит ей вслед, ловит за юбку, просит:
— Вы будете моя мама, а я дитя. Вы меня зовите «деточка». И берите к себе в комнату в гости в воскресенье. Мама! Хочу ам-ам…
В соседней комнате раздается дикий рев. Марколавна спешит туда. Малыш Митя Зайчиков, некрасивый лобастый забияка, на весь класс плачет, пуская пузыри:
— Володя мне в тетрадь трудные буквы пишет! Мне не списать такие!
— Врешь, не от этого плачешь… Соврал ведь?
— Да. Совра-ал… — захлебывается слезами Митя.
— Ну, отчего ж ревешь?
— Ску-чна-а-а…
— Опять врешь?
— Вру-у-у…
Дети бросили заниматься. Хохочут. Марколавна берет Митю за руку:
— Пойдем в другую комнату. Мешаешь товарищам учиться.
— Не пойду!! — неистово верезжит Митя и с ревом валится на пол. — Тащите, не пойду. Вот попробуйте наказать меня… Сбегу!.. Рамы выбью камнем!.. Исполкому пожалуюсь!.. А-я-я-й!! А-я-яй!.. Не тащите меня за ногу!.. Укушу!!
Все ребята повскакали на парты, смеются, бьют в ладоши. Учительница Одинцова кричит:
— Это безобразие!.. Волоките его вон… Он всякий раз так…
Вдруг среди общей суматохи появился Инженер Вошкин в самодельных больших очках без стекол. В его руке свитое в жгут полотенце с замотанной на конце картошкой. Выражение его лица грозно. Он два раза вытянул Митю по спине и в гневе затопал на него:
— Снимай портки! Подлюга… гад… Изобретать мешаешь!..
Митя опрометью бросился за парту и стал писать в тетрадку. Дети тоже мгновенно принялись за дело. Марколавна стояла пораженная. Инженер Вошкин, потрясая вервием, увещевал:
— Орать не моги!.. Вас бы под баржу, красивых… Там бы рас…
— Как ты смеешь?! — И Марколавна вырвала у него жгут. На ее лице выражение гнева перебивается улыбкой изумления.
Вошел заведующий домом Угрюмов. Инженер Вошкин снял очки и пытался ускользнуть в дверь. Но Марколавна крепко держала его. Она рассказывала заведующему о только что случившемся. Дети наперебой стали жаловаться с парт:
— Он нас бьет, этот босяк паршивый!
— Он и в спальнях нас колотит. Не дает возиться,
— Через это мы смирные.
— И буду бить… Красивые черти, — буркнул Инженер Вошкин.
— Ша — цыкнул на него заведующий. — Будешь сидеть под лестницей два с половиной часа…
— А кто паровоз станет рисовать? Ты, что ли? — заложил руки назад Инженер Вошкин.
— Ша! — И заведующий поволок Инженера Вошкина вон.
— Ну что ж, применяй насилие!.. Применяй насилие…
— А ты не применяешь, постреленок?!
— Я — воспитанник… А ты не имеешь права. Черт рыжий!.. Варнак…
— Ладно, ладно! — И заведующий запер его в темный чулан, под лестницу. Впоследствии на стене нашли там надпись углем:
«Сей чулан имел счастье посетить знаменитый Инженер П. С. Вошкин по случаю собственноручного осмотра пролетарского происхождения».
За спальней же, где стояла койка Инженера Вошкина, был учрежден бдительный досмотр. Ребята, воспользовавшись тем, что их усмиритель в опале, вновь стали по вечерам бузить, возиться, ходить на головах, драться подушками, язвить над Инженером Вошкиным.
Тот мрачно дулся, терпел. Но как-то прорвало его, вскочил и запустил в бесновавшийся хоровод Сапогом:
— Ша, красивые! Чтоб вы сдохли… Уйду!.. Сбегу!.. И дом ваш спалю дотла… Я снадобье такое изобрел.
Однако разумными мерами Марколавны и студента Емельяна Кузьмича вскоре водворен был полный мир между Инженером Вошкиным и детворой,
Ласковый сердцем, бородатый Емельян Кузьмич и опытная, великодушная педагогичка Марколавна с особым усердием и немалым интересом принялись перевоспитывать строптивый, взращенный в дикой воле характер Инженера Вошкина. Вся душа самобытного мальчика была мягка, как воск. Исподволь, с большими потугами, в сфере досадных взаимных оскорблений, недомолвок, споров, бессонных ночей и слез — все-таки настоящий человек формировался.
Однажды в нарядный зимний день, когда сквозь солнце Порхал брильянтовый снежок и весь простор был пронизан голубоватой предвесенней свежестью, Инженер Вошкин, как ни упрашивала его Марколавна, на прогулку не пошел Он сказал ей:
— Дай мне, голубушка, много-много бумаги; буду письмо изобретать.
Он забился в угол и с большим увлечением, вздыхая, то и дело сажая кляксы, принялся за письмо:
«Эй, братцы, Филька с Амелькой, где вы? Смотрю, смотрю в окошко, — нету. И на прогулках когда, тоже не видать. А я здесь, с красивыми Я учусь на инженера. Рисую настоящий паровоз. Я, например, узнал дымогарные трубы и форсунки. Требую верстак, чтобы стругать. А когда выучусь, сделаю паровоз из железа, сяду и поеду в Крым задаром, как профсоюзник. Кормят ладно, подходяще, Денег нет: колбасу есть не приходится. А вам? А как сделаю паровоз, мне пойдет двадцать третий год, буду все шамать, — что увижу, то и сшамаю, — и вас возьму с собой в Крым, Обязательно женюсь тогда на самой роскошной женщине, которая не стриженая Да это наплевать, а я упал с печки по случаю радия. Залез строить радио, да там и уснул. Я изобретаю аэроплан. Только изобретаю не самый большой, не настоящий, — большой-то аэроплан всякий дурак изобретет А потому что я изобретаю маленький, невидимый. Вот возьму его в рот и полечу куда надо. Притом же в шапке-невидимке. Только здесь шапок не выдают, поэтому изобретаю невидимый картуз. Через это испортил четыре казенных картуза чужих, мальчишкиных, еще шапочку Марколавны. От кислоты она вся вылезла и донышко отпало, а меня оставили на два дня без киселя, и прогулка насмарку в воскресенье, в кино. А изобрету. Пришлите кислоты разной. В здешней аптеке ворую, да мало».
Тут Инженер Вошкин положил перо и, руки назад, прошелся по комнате. Что бы такое написать еще? Он весело улыбнулся и бегом к парте:
«Драть здесь не дерут, а надо бы драть вот как. Я бы драл. А вы? Я, например, напустил в ванну воды и стал обучать кота Епишку спорту, чтобы плавал. Только он, сукин сын, плавать не уважает, не привык, плавает хуже топора. Замест спорту, он поцарапал мне руки и рыло. Через это пришлось коту обрубить в кухне хвост, и за это не драли, А вы как поживаете? Все вспоминаю Дуньку Таракана, все вспоминаю. А вы как? Ее не по добру вспоминаю, вот Майский Цветок — по добру. Шибко жалко ее. А вам? Другой раз слезы потекут. Маруська, Маруська, за что тебя убили-растерзали?! Вот до чего жалко! Как вспомню, так вздохну. Только вы не говорите об этом нашей шпане. Я это так. Дизинтёру кланяйтесь. И себе кланяйтесь. Я ему трактор изобрету, так и скажите, пусть не горюет, я ему изобрету трактор в двадцать сил, а то и больше. А вы, черти миленькие мои, собачки, обязательно пишите мне в детдом номер два, заказным, инженеру Павлу Степанычу Вошкину, изобретателю. Вот спущу письмо в ящик, вы сейчас бегите на почту и требуйте Вам выдадут. Почтальон мне знакомый. Я так и на конверте напишу. С почтением, прощайте».
Начисто переписав свои каракули, Инженер Вошкин вложил письмо в самодельный конверт. Марки не было Он отпарил от старого конверта марку, смыл луковым соком штемпель и наклеил на свой конверт, сделав на нем надпись:
Либо Фильке, либо Амельке. Товарищ почтальон! Найди. Это я, Инженер Вошкин, маленького роста, жил под баржей. А вашей куме исправлял на парадной звонок. Это я.
На первой же прогулке он бросил письмо в почтовый ящик. Потом терпеливо, целую неделю, ждал ответа. Отбился от занятий, всем дерзил» забросил радио, забыл чертежи, верстак, Ответа не приходило. Инженер Вошкин удивлялся и негодовал. Он подряд две ночи видел во сне Фильку. Будто шагает Филька по дороге, длинный, худой такой. В руках палка, за плечами мешок. «Вот какой смелый, — думает во сне Инженер Вошкин, — никого не боится, ни метели, ни волков». И закричал ему Инженер Вошкин:, «Эй, Филька, стой!» Вот будто остановился Филька, взглянул по-доброму в глаза мальчонки и сказал; «А я дедушку Нефеда ищу, слепой который…» С тем Инженер Вошкин и проснулся.
6. ПУТИ-ДОРОГИ
Так оно и есть. С длинной суковатой палкой Филька прытко шагал по большой дороге. За плечами мешок и две пары новых лаптей. Он весь в потоке грустных дум о пережитом, он рад внезапному освобождению от грязной, бесполезной жизни, он с верой в людей и в свои силы идет искать новую жизнь.
Воздух свеж, морозен. Под лаптями снег скрипит, лапти тоже отвечают своим нежным скрипом. Степь. Близок вечер, И ничего в степи не видно, только вешки понатыканы, да кой-где над хуторами плывут к небу дымовые хвостатые столбы. Заходящее солнце раскраснелось. Весь запад в туманном алом пламени. Молчаливое стадо галок пронеслось. На ходу Филька вспотел. Надо приналечь До станции добрых десять верст. Его нагоняет рысистая подвода.
— Путем-дорогой!.. Садись, странный человек. Падай в сани, — кричит старик, немного похожий лицом на дедушку Нефеда.
Филька с благодушной улыбкой сел.
— Далеко ли путь правишь?..
— За счастьем, дедушка…
— Хм, за счастьем, — раздумчиво хмыкнул старик в седую бороду. — Счастье в нас, а не вокруг да около. Чего его искать…
Филька не понял, вопросительно хлопал глазами. А дед, дергая вожжи и причмокивая на кобылу, продолжал:
— Счастье только дуракам дается. Глупому счастье, а умному бог дал разум. Так-то, сыночек, так. А впрочем, ищи, только в чужое счастье не заезжай.
— Я товарища ищу. Парня. Месяца три, как он в эти края…
— Да как звать-то?
— Дизинтёр. В чайнухе, в городе, сказали, что он по этому тракту ушагал, а мне наказывал будто бы, чтоб я тоже шел до какой-то станицы, буфетчик-то забыл… Мокрушинская — не Мокрушинская… Не слыхал ли, дед?
Тот прищурился, ухмыльнулся и сказал:
— Дизинтёра, конечно, нету, а живет у меня Григорий Костычев, это верно
— Да не он ли уж?! Лег под двадцать пять. Увалень такой, здоровый, — весь загорелся Филька.
— А кто ж его знает… Вот приедем, усмотришь самолично. Толстогубый, старательный, это верно,
— А не сказывал ли он, что со шпаной путался, что в городу под баржей жил?
Филька затаил дыханье, ждал. Дед крутнул головой, засмеялся и нахлобучил Фильке шапку на глаза:
— А вот не скажу…
— Скажи!
— А вот не скажу. И знаю, да не скажу…
— Врешь! Не знаешь, — стал брать на хитрость Филька,
— АН, знаю, знаю, — постегивая кобылку, продолжал смеяться дед. — Вот и выходит, что не то счастье, о чем во сне бредишь, а то счастье, на чем сидишь да едешь… Теперича размысли, сдогадайся…
— Не сдогадаться мне… Скажи! Ну, скажи…
— Ничего я не знаю. Отстань.
Филька обиженно запыхтел, надулся; надежда померкла в нем.
Солнце село. На небе редкими одиночками стали появляться звезды. Снежная степь слегка заголубела. Взлягивая задними ногами, мутно прожелтел беляк. Дед по-мальчишески заухал, засвистал, загайкал. Заяц, поджав уши, улепетывал вовсю. А когда станица открыла стеклянные глаза огней, дед опять нахлобучил парнишке шапку и сказал:
— Ну, молодец, приехали. А зовут тебя Филькой…
Филька не сразу опомнился от радости. Он взглянул в бородатое лицо перхавшего смехом деда, закричал:
— Значит, Дизинтёр у тебя?.. Ой, дедушка, ой, милый!
— За дочерь мою сватается… Только нет, шалишь. В работниках он у меня. А ежели налогами прижмут… ну, тогда… доведется девку ему отдать. Да, брат Филька, да… Вылазь: приехали…
Дизинтёр выскочил в одной рубахе, — от него пар валил, — бросился выпрягать лошадь. Филька, с двумя парами новых лаптей за плечами, смирно стоял в сумраке возле палисада, улыбчиво следил за быстрым парнем, все еще не доверяя глазам своим. Он или не он?
— Кого привез, дядя Тимофей? — спросил парень старика.
— Фильку!
Тогда Дизинтёр швырнул на снег дугу и подскочил к радостно заплакавшему Фильке.
Пили чай. Дед в тепле оттаял, с бороды сразу слинял иней. Да он не дед, а просто дядя Тимофей, крепкий старый мужик, совсем непохожий на дедушку Нефеда, Дочери Тимофея — одна краше другой — Катя и Наташа, крупные, крепкие, румяные. Да не плоха и хозяйка: ласковая, улыбчивая, и силищи в ней — ого! Идет — изба дрожит. А Дизинтёр отъелся, словно кот. Рожа красная, круглая, еще маленько, и — уши пропадут. Ишь ты, белую бородку отпустил… Видать, живут очень справно — в достатке, в сытости.
В дороге путники назяблись, тепло сразу сморило их, вскоре завалились спать. Дизинтёр лег о бок с Филькой, на овчинных пахучих шубах, на полу. Пошептались.
— Хозяин мой сектант называется, беспоповец, — нашептывал Дизинтёр в ухо Фильке.
— А я было в тюрьму угодил, — шептал Филька. — Амелька-то, понимаешь, ой-ой-ой…
Дизинтёр, вслушиваясь в речи парня, удивленно восклицал:
— Ой, господи! Что же это такое… Ой… Ну, может статься, это на пользу ему, замету в сердце оставит на всю жизнь, может — его спасенье в этом… Царство небесное женщине-то… Ой, сердяга…
Помолчав, повздыхав, Филька спросил:
— А я куда? Мне-то как же?
— Подумаем… Устроим… — сонно, не сразу откликнулся Дизинтёр. — Чего? Да, да… Устроим, мол… Эвот, верстах в трех, в бывшем поместье, скоро стройку станут делать, рабочих будут набирать… Пес их ведает, чего-то такое затевают… Да, да… это самое… Ты спишь?
— Когда?
— Чего «когда»?.. Спишь, мол?
— Нет, приехали… Чего?
— Ну, в таком разе спи.
По хате давно кувыркался, прыгал, падал с печи, взлетал к потолку многоголосый русский храп. Сдержанно, как бы стыдясь, похрапывали на кровати девушки; старуха храпела густо, весело, с прихлюпкой, с присвистом, а бородатый Тимофей на печке сначала пускал захрапку тонко, жалобно, в одну ноздрю, потом, захлебнувшись, на минуту умирал и вдруг раскатывался таким громоносным треском, что звенели в рамах стекла, шевелились горшки на печке, тараканы сыпались с потолка, со стен, и проснувшаяся старуха в испуге бормотала:
— Тимофей, Тимофей, ляг на бок… И как у тебя башка-то не разлетится в черепки?..
Утром, сдерживая слезы, Филька толково и не торопясь вновь пересказал за чаем Дизинтёру все, что случилось с ним и с Амелькой.
— Экая страсть, экая страсть, — стала креститься хозяйка и сразу же заругалась: — Его, паскуду, твоего Амельку, подлеца, расстрелять мало. Шкуру бы с него с живого снять, псам стравить!
— Полегче ты, — сказал Дизинтёр. — В жизни всякий спотыкается. А он ненароком. Ему этот грех камнем на сердце будет.
Хозяйка милостиво улыбнулась, тряхнула толстыми боками и, водя взором от Катерины к Дизинтёру, распевно, по-старинному проговорила:
— Ну, чисто наш начетчик, парень, ты. Кабы десятка два годков тебе прикинуть, прямой путь в начетчики. Ах, сатана! Ах, соблазнитель! Ты, Катерина, не слушай его… Он все врет. — И двойной подбородок ее затрясся в непонятном для Фильки смехе.
Дизинтёр заюлил глазами, Катерина отвернулась, смешливо фыркнула в ладонь Хозяин дул на блюдце с горячим чаем, молча прел
— Кто без попов, без священников живет, тот в ад идет. — И Дизинтёр, кольнув хозяина словами, положил на блюдечко медку.
— Кто в ад, а кто и на работу. — Хозяин перекувырнул вверх дном пустую чашку, сказал Дизинтёру: Поторапливайся. У тебя от святости того и гляди рожа лопнет. Идем!
— Куда это? Опять хлеб перепрятывать? Смотри, допрячешься. Самого как бы не запрятали.
— Не стращай… Парнишка, и ты, может быть, подсобишь?
— С полным нашим удовольствием, — рыгнув, ответил Филька.
Мужчины ушли. Женщины засуетились по хозяйству. Наташа с Катей, как ткацкие челны, сновали взад-вперед во двор и в хату, таскали пойло скоту, кормили уток, кур. Хозяйка всю вкусную снедь со стола схоронила в потайной кладовке: мед, сметану, пшеничные рассыпчатые хлебы. А на стол, прикрыв сверху полотенцем, положила початую ковригу отвратительного хлеба, с отрубями, с картофельными, перемолотыми в муку, отбросами. Этот хлеб шел лишь в корм свиньям Но хитрая хозяйка клала его на самое видное место; ежели придут с досмотром, пусть подивуются, что жрут-едят даже крепкие крестьяне.
— …Ох, господи!.. Когда же антихристовы времена-то переменятся?
7. ЧАЙ ПЬЮТ СВОЕОБРАЗНО
Так вот каков он, этот знаменитый Ванька Граф.
Присмотревшись к своему заступнику, Амелька проникся к нему особым уважением.
По недостаточной своей житейской опытности Амелька видел в бандите лишь одни показные общечеловеческие стороны, которыми, г большой пользой для себя, гак любил щеголять убийца. Амелька еще не знал, что этот прельстивший его громила весь обрызган кровью своих жертв и что задушить любого человека в угоду своей черной страсти — для него пустяк
Ванька Граф — саженного роста, широкоплеч, сутул: полуплешивая голова его то втягивается в плечи, то выныривает, как у черепахи. Лицо — скуластое, багрово-красное, будто обварено кипятком, переносица приплюснута, нижняя выдвинутая челюсть покрыта рыжей редкой шерстью. Ноги — толстые, без перехвата, как столбы.
Под покровительством этого слона, слово которого для камеры закон, Амелька чувствовал себя в сфере безопасности.
Однажды, после переклички перед утренним чаем, Амелька заметил в углу о чем-то совещавшуюся группу мохнорылых шакалов. У них, как и у большинства заключенных, какие-то малокровные, ленивые движения и хмурые, голодные глаза. Шакалы шептались, перемигиваясь со шпаной, кивали в сторону одиноко сидевшего на скамейке коротконогого толстяка-растратчика в помятой синей визитке, У него отвислые нажеванные щеки — на жаргоне шпаны «брыле»; круглая гладко выбритая голова, на мизинце перстень. Он здесь всего три дня.
К нему подходит враскачку белобрысый, щетинистый, как дикобраз, субъект в рваной рубахе. Тупоумно двигая бровями и сопя, он кладет тяжелую, в веснушках, руку на плечо брыластого толстенького человечка: — Ну, фрайер , сегодня гони шамовку: надоело мне ждать, — говорит он сиплым, как у сифилитика, голосом.
Толстяк брезгливо сбросил его руку:
— Что вам надо?
— Ситный, говорю, гони. Папирос гони: ты вчера передачу получил.
— Никакого ситного я вам давать не обязан,
— А, стервец! Проиграл и платить не хочешь?.. — заскрипел зубами белобрысый дикобраз. — А ты знаешь, фрайер, что в тюрьме за неплатеж убивают?
Толстенький взволновался, схватил лежавший рядом с ним саквояж и закричал:
— Врешь! Нахально врешь! Когда я тебе проиграл ситный? Я сроду в карты не играл…
Шпана окружила их, со всех сторон сыпались советы:
— Дайте ему, дураку, двугривенный… Откупитесь от него, папаша.
— Охота связываться со шпаной…
— Изобьет еще…
Дикобраз сложил на груди руки, стал в позу и наморщил обезьяний лоб.
— Вот, братишки, заявляю: он не платит проигрыш… И мое право в доску измочалить его.
Толстячок-растратчик оскорбленно надул губы и, брызгая слюной, стал отгрызаться:
— Мне двугривенного не жалко… Но я из принципа!.. Понимаете?
Тут он, наскоро защурившись, мешком кувырнулся со скамейки: дикобраз ловко ошарашил его по шее. И только занес руку, чтобы вновь ударить, как сам был схвачен Ванькой Графом.
— Нельзя так делать, — спокойно сказал Граф, — нельзя… В таких случаях можно брать только «на бас».
— А если «на бас» он не идет?.. — раздражался белобрысый дикобраз, вправляя в штаны выбившуюся рубаху.
— Все равно, все равно, — так же спокойно поучал сю Ванька Граф. — В другом месте тебе за это кости поломают.
Побитый толстячок-растратчик, оглаживая шею, сытым боровком подкатился к Ваньке Графу, поймал его правую руку, признательно тряс ее и с отменной любезностью, расшаркиваясь и кланяясь, благодарно лепетал:
— Спасибо, дорогой товарищ, что вы… изволили…
— Молчи, гад… Не скули, — с презрением вырвал свою руку Ванька Граф.
Подали чай. Толстячок открыл свой саквояж. Не оказалось двух булок, сахару и папирос. Отвислые щеки его обидно задрожали.
Чай пьют своеобразно — в сущности, не чай, а кипяток. Несколько больших медных чайников, с длинными журавлиными шеями, стоят на асфальтовом полу. Возле них — жаждущая очередь с кружками, консервными коробками, котелками,
Ванька Граф, огромной своей фигурой занимая весь узкий край стола, пил из собственного граненого стакана крепкий, внакладку, чай. Возле него деревянный желтый чемоданчик, набитый снедью. Тут и баранки, и лимон, булки, сыр, колбаса. Он богат, силен, знатен, как и подобает «графу». Его вещи всегда лежат открыто, без запора. Всякий знает, что за воровство от Ваньки Графа — смерть.
Вдруг в уборной зашуршало. Из-за перегородки, не доходящей до пола на десять вершков, выставились в обмотках ноги. Это — незнакомый с правилами лишенцев новичок.
— Ша, ша, ша, — раздается со всех сторон предупреждающий шепот. Все за столом притихли, повернули улыбавшиеся озорные лица в сторону уборной. С крутым кипятком в кружке крадется к уборной, как лисица к журавлю, какой-то остроносый прыщавый карапузик. Вся камера готова к взрыву жестокого издевательского хохота. Рука вихрастого звереныша занесена. Вот он сейчас плеснет кипятком в сидящего за перегородкой новичка. Ошпаренный завертится, заверезжит, как крыса в мышеловке.
— Ша, ша, ша…
И на всю камеру повелительный голос Ваньки Графа:
— Оставь, щенок! Что делаешь? Нельзя.
Из уборной высунулось лицо спасенного от пытки парня. Он вправлял в штаны рубаху, недоуменно глядел на всех.
— Эй, шкет! — позвал его Ванька Граф. — Выходи… Дурак! Который тебе год? Ни черта не знаешь…
И, как бы обращаясь ко всем, Ванька Граф, втягивая плешивую голову в плечи и вновь выбрасывая ее, стал читать шпане нравоучения;
— Зря кипятком обливать нельзя, раз не предупреждали. Так хулиганы только делают. А жулик — не хулиган… Жулик — человек с понятием, человек приличный, сами знаете… — Это к его устах прозвучало самоуверенно и гордо.
Многие жулики, злорадно улыбаясь, переглянулись. Толстяк с побитой шеей несдержанно фыркнул, но тотчас же испугался, покраснел.
— Ты, щенок, смотри, — насупив рыжие брови, пригрозил Ванька Граф вышедшему из уборной новичку, когда за столом шамают, в уборной сидеть не полагается. Понял? А не то так ошпарят, — весь полиняешь, с башки до пяток,
«Эх, черт, сорвалось!» — шпана осталась очень недовольна. Сердито надулась на блюстителя тюремных нравов, молча глотала теплую водичку, чай.
В камеру вошел «культурник». Звать его: Денис. Молодой, высокий, черный, с монгольским скуластым лицом, он был уважаем всеми. Он — член культкомиссии, выбранный от камеры, где сидел Амелька.
— Товарищ Денис!.. Сюда! Мне! Нам!..
— Не шуми! К порядку! — взывает культурник. — Степан Лукин, Живчик, Чечетка, ваша очередь, получайте. — Он подает им три газеты, говорит: — Только, чур» не рвать. Когда камерой будут прочитаны, вернете в культкомиссию. Не вернете, сниму вас со списка.
— Письма есть?
— Есть… — Денис вынимает из кармана два распечатанных, прошедших обязательный просмотр, письма, вручает адресатам. Толстячок весь просиял: от жены письмо.
— У кого есть корреспонденция? Сдавайте! — кричит Денис, вставая на скамейку.
Человек пять бросаются от чайного стола к своим вещишкам, суют Денису незаклеенные письма и деньги на марки.
— Эй, гражданин культурник, — окликают его сразу в три голоса, — не слыхать ли чего про амнистию? Февральская революция скоро… Как в газетах?
И сразу вся камера замирает, не дышит, превращается в жадное сплошное ухо.
— Нет, амнистии не будет, — отвечает Денис. Слышится многогрудный вздох; лица меркнут, Кто-то уныло сокрушается: