- А вот в нашей деревне, на Мсте, расскажу я вам, такой случай был. Сижу я весной возле избы, подышать вышел. Вдруг подходит ко мне в белом балахоне человек, на голове кепка с пуговкой, а за плечами мешок. По физиономии видать - не русский, брови с напуском и взглядом колет. Поздоровался и говорит: "Обошел, говорит, я десять дворов, просил дать мне для научных опытов десятину земли. Я сам вспашу, посею - зерно мое, вот в мешке - и весь урожай будет хозяина земли. Не дали. Никак не мог уговорить. Может быть, вы дадите мне?" Я посоветовался с хозяевами, уговорил их. Дали. Он обрадовался, стал благодарить. "А то, говорит, полное разочарование в русском мужике. Страшный, говорит, рутинер, старовер. Я, говорит, вот седьмой год хожу по разным губерниям и наглядно обучаю крестьян. Они ж дети! Их надо носом тыкать во все. Их надо приручать как-нибудь ласковым словом, примером, делом, опытом". Ночевал у нас, а на другой день пахать поехал. Вспахал, разбил на маленькие участочки, по-разному удобрил: и калием, и азотом, и фосфором, а один участок - всеми этими снадобьями вместе. "Это составные части навоза", говорит. На каждый участочек укрепил дощечку с надписью. Ужасный чудак. Мужиков сошлось много на его работу смотреть. Подробно об'яснял. И сеял по-разному, и пахал, и боронил - каждый участок на особый лад. И все это прописывал на дощечках. Дощечку к палочке прибьет, 1000 и в землю. А с картошкой ужасно мудровал: он ее и на аршин в землю зарывал, и на поверхность, и глазком садил, и одну кожуру. Обчистит ножичком, да в котелок: "это, говорит, мы изжарим. А кожуру в землю". Мужики на смех подняли. А кепка одно твердит: "ждите осени". И действительно, стало под осень подходить, ахнули мужики. Яровые ему - то под бороду, то по пояс, то ниже колена. И колос разный, на каждом участке свой. Подвел нас к самому скверному участку - "вот, говорит, это по вашему способу посеяно". Действительно, видим - урожай точь-в-точь, как у нас - самая дрянь. Тут-то мы и догадались, в чем сила земли. А надо сказать, что семенами он засевал крестьянскими, свои сменял, чтоб не было разговоров каких. Об'яснил все, как следует, растолковал и дощечки оставил, и участок оставил, попрощался и ушел неизвестно куда. Вот она кепка-то какая. Мужики думали, что колдун, с нечистым снюхался. А потом принялись по его указанию заниматься. На другой-то год совсем неузнаваемо у них стало. А с них и другие начали пример брать. Так и пошло. Писали мне, что нынче не только весь налог выплатили, а и в продажу много хлеба пустили. Вот оно, что значит заграничная кепка-то с пуговкой!
- Эх, кабы такую кепку да к нам теперь залучить! - вздохнул старик.
- А какого вы мнения об учителях, приехавших из Питера? - спросил я.
- Да как вам сказать, - задумался Дмитрий Николаевич. - Конечно, у них специальность большая. С нашими никак невозможно уравнять. Но... уж очень корыстные люди. Обращается к ним крестьянин, прошенье ли написать, за советом ли - обязательно требуют платы. За ученье, тоже самое, вымогают. А помочь мужику так, для идеи, они не желают. Словом, пришлый, чужой народ.
- А ты, Митя, по справедливости рассуждай, - сказал старик. - Нешто можно шибко ученого человека с нашим учителем сравнить? Он все знает, а начнет рассказывать - сразу свет в глазах сделается у тебя. Вся подноготная ему известна. А наш учитель что... Наш учитель, можно сказать, вроде нас, темный. Другой что и знал-то, так забыл.
- Да-а-а, - скептически протянул и агроном. - Когда правительство отказало давать пайки учителям и предложило сельским обществам взять учителей на свое иждивенье, крестьяне созвали сход. Были приглашены учителя, и я присутствовал. Наши, местные, чтоб подладиться под мужиков, повели двойную политику. Они говорили примерно так: "Конечно, учителю надо кормиться, но и на крестьянина особенно-то уж налегать нельзя". Учителя же приезжие, с высшим образованием, те требовали определенно и настойчиво: паек! И от своих требований не отступались. Почему? Как думаете, Дмитрий Николаевич?
- От жадности.
- Нет. А потому, что местные учителя имеют и землю, и корову, ему легко с мужиком и в великодушие сыграть. А у приезжих зачастую ничего этого нет. И если они требуют оплаты своих трудов - требование их свято. А вам стыдно, что вы их не можете поддержать. Ведь это ж огромная культурная сила пришла в деревню. Событие прямо-таки небывалое: в одной известной мне школе второй ступени - четыре человека с высшим образованием: среди них - известный геолог, другой опытный преподаватель реального училища, одна из преподавательниц лингвистка, учит языкам, другая - на рояли. Ярцевской школой заведует ассистентка известного петербургского профессора, старшая учительница в Лужках - окончила географический институт. Разве это не клад для деревни? И вот эти люди уходят домой, к себе. Жили в голоде и холоде, отношение к ним было неважное. Словом, деревня не могла удержать их у себя. Это, конечно, очень грустно.
- Действительно, - сказал Дмитрий Николаевич. - А ежели взять наших, даже смешно сказать. - Он махнул рукой и, поерошив волосы, неодобрительно крякнул. В голосе его зазвучала ирония. - По пальцам можно перечесть: Силантьев, например, - царский вахмистр, три раза на учителя экзамен держал, едва на четвертый кой-как выдержал, Чиркина - повивальная бабка, Шатунов - из дьячков, тоже едва выдержал экзамен. Все они еще от земства остались. А вот новая, недавно испеченная, эта из портних, эта уж совсем ни аза в глаза. Конечно, есть нек 1000 оторые, окончили семинарию учительскую. Но и они опустились. И верно, что не выше мужика по своему кругозору. Культуру забыли, духовных интересов никаких, ничего не читают. Ну, правда, спектакли иногда ставят пустяковые, а больше - пьянствуют, да в карты.
- Вот то-то и есть, - сказал старик, - и какие же узоры может с них снять мужик, чему научиться? "Ежели уж учителя пьянствуют, так нашему брату и подавно полагается", вот что толкуют мужики.
Трещала на сковородке яичница, клубился вкусный парок над щами из баранины. Вошел сын хозяина, лет тридцати, смуглый и угрюмый, в холщевой рубахе, заправленной в такие же штаны. Он только что накосил корове травы, был мокрый. Познакомились. Он кончил техническое училище цесаревича Николая, работал машинистом на коммерческих пароходах, а когда его брат, красноармеец, помер от тифа, другой был убит белыми, - он пришел домой помогать семье. С весны хочет заняться землемерным делом.
- Навсегда думаете остаться в деревне?
- Боже сохрани!
- Почему это образованные люди из крестьян уходят в город? Ведь деревня так нуждается в собственной своей интеллигенции, - спросил я.
- Да. В деревне нет своей интеллигенции, да не знаю, и будет ли когда-нибудь, - сказал механик. - Скучно очень жить здесь. Да и знания свои приложить некуда. Ну вот, например, я. Заводов здесь нет, мельниц паровых нет. Землю пахать? Но тогда к чему было учиться на механика. Я привык жить совсем в другом масштабе, чем мужик. Мне нужна книга, театр, общество. А если сесть на землю, то едва на хлеб добудешь. А книгу, комфорт, и все то, чего вкусил - по боку? Вот в чем дело. Ради чего же я учился десять лет?
Разговор перешел на тему о красно-белых боях.
Деревня Дядина, как находящаяся на пригорке, была важным стратегическим пунктом. Она несколько раз в продолжение лета переходила из рук в руки. Сначала ее захватили белые. Крестьяне очень обрадовались, увидав офицеров. Наступление красных было отбито. С попавшимися в плен обращались жестоко. Мужики тоже не отставали. В особенности, отличались жестокостью женщины.
- После свалки-то, - говорит хозяйка, - красные разбежались, а бабы увидали по пригорочку красноармеец ползет. Поползет-поползет, да торнется, оклемается маленько, да опять поползет. Бабы туда и помчались всей деревней с поленьями, кольями, топорами: "Бей его, дьявола, антихриста, бей!" Подбежали, он и глаза закатил, не дышит. Дуняха вырвала у него из мертвых рук винтовку, карманы обшарила, револьвер там, и потащили за ноги в деревню. Пока волокли, всего измолотили.
Потом белые начали отбирать у них скот, лошадей, стали безобразничать, выгонять на работу, забрали на службу всех парней и молодых мужиков, непокорных пороли нагайками. Мужики стали Бога молить, чтоб забрали их красные.
- Такая сволочь, такая дрянь эти белые, - возмущается учитель.
Ему все поддакивают.
- Очень жалко мне было красного одного, - говорит младший хозяйский сын Сережа, мальчик лет шестнадцати. - Допрашивал офицер. Говорит: "Переходи к нам, или повесим". А тот: "Был красным, и умру красным. Вешай, белая собака!" Тогда его повели за деревню, к березе, возле изгороди росла, а нас всех, мальчишек, отогнали. Мы все-таки бочком-бочком, да пробрались. Велели залезть ему на изгородь. Красноармеец сам надел петлю и веревку перекинул через сучок. "Ну, скачи!" - офицер крикнул. Тот прыгнул вниз: "Не держись за веревку, не держись! Скорей подохнешь!" - Опять крикнул офицер. А потом подошел к нему и из нагана два раза в голову, весь череп снес. Мужикам сказал: "Ежели будете хоронить - всех перепорю".
Красные относились к крестьянам совершенно по-другому. Я прошел около сотни верст, расспрашивал бедных и зажиточных крестьян, священников, учителей, бывших торговцев, кабатчиков - все в один голос говорят. "Белые - дрянь, шваль, грабители, разбойники, в особенности офицеры и помещичьи сынки; красные - народ, как народ, простые русские парни и рабочие, крестьян не истязали, женщин не насиловали, грабежами не занимались". В особенности хорошую память оставили по себе красные военачальники.
Нас уложили на 1000 кровать. Дмитрий Николаевич охапками приносил из другой комнаты книги, журналы. Он любит почитать, но это все перечитано, новых книг достать трудно. Потом, стоя среди комнаты, начинает рассказывать разные забавные истории, хохочет и спрашивает:
- Вы не спите?
- Нет, - отвечаю я, борясь со сном.
* * *
Утром разбудило солнце. Мычат коровы, поет петух, скрипит у колодца блок. Выхожу на улицу. Возле избы сидит старик-хозяин, чинит грабли.
- Страшно было во время боев-то? - спрашиваю.
- Первое время - страшно. После приобыкли. Вон та изба - видите? снарядом разворочена, а вот на этой крышу снесло. Сначала крестьяне в лес убегали, потом плюнули и отсиживались в окопах: у нас в огороде три окопа были, блиндажи называется, закрытые, там не опасно. Во многих местах, по деревне, окопы нарыты. Только выйдешь в поле - Господи благослови, поработать бы, вдруг пальба и крики: "Уходите, уходите!" Ну и бросимся все бежать в блиндажи. Страсть, как надоело. Все-таки убило у нас двоих в деревне: старика да старуху.
Нас провожал механик.
- Мы на отруб ушли, - говорил он. - Не на хутор, а на отруб: то есть, нам общество выделило сколько полагается земли, а сами будем жить в деревне, тут расстояние небольшое. У нас в разных местах было 75 десятин, и плохой и хорошей земли. Мы сговорились с деревней, что вместо 75 десятин нам дадут 30, но чтоб по выбору. Мы выбрали самую лучшую. Вот она, наша земля. Частичка леса тоже к нам отошла.
На полосах две женщины и Сережа жали яровое. Кузьмич устроился на снопах, вынул свою походную тетрадь и сделал таблицу севооборота чуть не на восемь лет вперед, подробно растолковал механику, с чего начинать, и как вести правильное хозяйство. Такие таблички Кузьмич составлял почти каждому встречному крестьянину: зайдет на полосу или попутный хутор и целый час долбит, как вода в камень: надо делать так, а не этак.
Глава пятая.
Гнилая челюсть и здоровые клыки. - Революция. - Стрелка времен. - "Когда будем летать, как галки...". - Шулер. Придут сильные. - Горе неудачника. - Но все ж - мужик. - Маята. - "Вперед!".
С солнцем все повеселело. В полях копошился народ. Яровые, лен, овес, гречиха, каждая полоса по-своему украшала землю. На желто-зеленом фоне спелых хлебов темнели рощи и перелески. Раз, два, три, а вот еще хутор. Куда ни взглянь - торчит в одиночку крестьянская изба со службами. Деревни редеют. Избы, как зубы, вырываются с корнем из наболевших десен и внедряются на новые места. Нашему мужику надоело пережевывать жвачку гнилыми челюстями. Он боится, чтоб и его здоровый зуб не загнил. С корнем, вон! Он предпочитает обходиться со своим, хотя единственным, но крепким волчьим клыком, чтоб пища попадала в собственный желудок, и чтоб не вязла между зубами дрянь. А вот и другие зубы вырастают: еще хутор, еще, еще много. Простор и воля - думает мужик. И новая мужичья челюсть крепнет.
Дантист появился еще задолго до революции, но он работал тогда очень осторожно, робко, козьей ножкой. Теперь же в ручищах у зубодера железные клещи: вырывает целыми деревнями. Прошли мы одну деревнюшку - сплошной пустырь, словно провалившийся рот старухи: ямы в челюстях, где сидели избы, два колодца и три несчастных избенки по краям. Вот вам революция: тут все мертво, повержено, опрокинуто, выкорчевано с корнями: валяются гнилые бревна, черепки, доски, мусор, разбитые кирпичи, дохлая собака, расплющенный в лепешку кот с веревкой на шее, кучи навоза, отбросы, грязная рвань, тряпье. А где-то вот за той рощей, и на пригорке, и у речки, строится новое - пока во имя собственной утробы, а там видно будет: паровоз истории мчит, куда надо, глаз машиниста зорок, и рука тверда.
Слышно, что и в губерниях центральной России происходит такая же ломка деревни. Не знаю, так ли это? А вот в Петербургской губернии видел лично. Деревня взорвалась, избы летят вверх и широким веером падают на новые места, где им и быть надлежит. Мужик перестал бояться разбойников, колдунов, привидений, леших, всей той нечисти, которая загоняла его в муравейник, в хлев, в деревню, и желает жить на свободе, 1000 человеком: против разбойника топор, а чорт из болота вылезет - в плуг его, подлеца, пахать!
Ближайшие пятьдесят лет изменят лик мужичьей деревни до неузнаваемости. От многих сел останутся лишь церкви, да поповские дома, а иные села превратятся в города.
Так шли и рассуждали мы с Кузьмичем. А навстречу человек, стекольщик, возвращается из соседнего совхоза. Оказывается - крестьянин, костромич. Ну, как тут не погуторить. Присели.
- У нас, в Костромской, все по-старому, на хутора не выезжают. Нам никак нельзя, потому все мужики на летние заработки уходят в Питер да в Москву. Дома одна баба. Какой же тут хутор может быть? Обстоятельства препятствуют. Вот в чем суть. Еще сотню лет не вылезти из деревни. А в бывших поместьях у нас работают коммунары из безземельной бедноты. Только у них не выходит ничего, мир не берет, такая свара - страсть! Многие бросили, на фабрики ушли. Впрочем, у нас вот какая реформа в деревне: с узкополосицы на широкую полосу перешли.
- Как так?
- То есть, передел земли. У кого, скажем, в поле было тридцать полос, соединили в пять, у кого десять, соединили в две. Так сподручней.
* * *
Шагаем дальше. Все те же поля и перелески. Небо спокойное, чистое, и воздух неподвижен. Взлобки, увалы, суходолы. Солнце снижается. Тишина. Мысль уходит в прошлое, переводит стрелку времен к началу Руси.
Лязг мечей и топоров, свист стрел, бесконечные костры пожарищ, все окутано криком и ужасом. Новгородские ватаги десятилетие за десятилетием продвигаются к берегам Балтики. Осевшее здесь финское племя пружинит. Но славяне, как лавина с горы, ползут вперед, все подминая под свой лапоть. А навстречу седая волна: с севера - шведы, с запада - литва и немцы-меченосцы. И вот две волны вражья и наша - схлестнулись в шипящий вал. Запылали целые селенья, запахло порохом, болота и хляби начинялись человечиной, как рубленым мясом пироги, от топота копыт гудела земля, и небо день и ночь было черно от дыма. Новгородские пятины слали и слали людей на смену убитым. И вот русский липовый лапоть в конце концов победоносно расселся здесь, возле озер и речек. Немые курганы эти страницы седой старины - разбросаны то здесь, то там, среди лесов и пашен. Они ждут просвещенного чтеца с искусной лопатой и широким знанием.
- Вот, представь себе, - говорит мой спутник, - что ты навсегда ушел из города к этим полям, лесам, к этим людям, и никогда в город не возвратишься. Как бы ты чувствовал себя?
- Я бы чувствовал себя повернувшимся спиной к солнцу и уходящим от солнца в мрак.
- Ты бы не мог этого сделать?
- Нет.
Спутник молчит, думает, на лице его грусть.
- Жаль, - говорит он. - Конечно, это был бы подвиг. Подвижники так редки теперь. А прежде были. Я знал учителей, учительниц, врачей, которые уходили в народ и там помирали, отдав народу все. Теперь остались на долю мужика только наемники и люди без всяких нравственных устоев. Город грабит деревню и материально, и духовно. Все наиболее способное, талантливое стремится из деревни в город, порывая с деревней навсегда. Что же будет с нашим мужиком? В чем его спасенье от тьмы, от нищеты?
- В воздухе.
Он вопросительно взглянул на меня, по серьезному улыбаясь.
- Очень просто, - легкомысленно сказал я. - Когда люди научатся летать, как галки, весь уклад жизни перевернется вверх дном. Воздвигнутая экономической необходимостью стена меж деревней и городом окажется слишком низенькой, чтобы с ней считаться. И два враждующих, или, если хочешь, чуждых друг другу стана - примирятся, сольются вместе. Настоящий свет примчит в деревню воздухом. А стремление жить в чистоте, с глазу на глаз с природой перетасует мужиков и горожан, как колоду карт.
- Не хочешь ли ты этим сказать, что город все время об'егоривал деревню, как шулер, и карты у него были крапленые?
- Вот именно. Это самое и хочу сказать. А впоследствии игра будет в ничью. Хотя, вообще-то говоря, игра в ничью мало интересна.
Долго бы философствовали мы в чисто-русском стиле, и, конечно, залетели бы в небеса, но вот пред нами деревня Рогулька. Вспаханные полосы. Камнищ 1000 и и камни покрывают пашни. Навстречу, дубом в телеге, едет старик.
- Дедушка, - говорит агроном. - Почему же вы сотни лет сидите на земле и не можете очистить ее от камней?
- А поди-ко очисти сам, - отвечает дед. - Эвот какие валуны. Сила не берет. Вот вы помоложе, возьмите, да и постарайтесь, ежели желательно.
- А как же хуторяне чистят? Там все прибрано, камни при дороге, в кучах.
- Сказано, сила не берет, - уезжая, бросает старик.
Агроном вдогонку кричит:
- Если вы бессильны, то на ваше место придут сильные люди, выгонят вас вон и очистят землю! Так и скажи мужикам.
Дед оглянулся и послал нас в самое свинячье место.
* * *
Спрашиваем в деревне тетку, как пройти в Озерки. Она об'ясняет и осведомляется, не торгуем ли мы сахарином. Встречаем попутчика в веревочных лаптях. Сухой, кривоплечий, бороденка пустяковая, и покорно-испуганный взгляд - типичный неудачник. Так и есть. Надо пахать, а у него околела единственная лошадь. Идет по деревням, хочет приобрести хоть какую-нибудь клячу. Подходим к группе крестьян - ладонь на гумне чистят - готовятся к молотьбе.
- Не знаете ли, где коня купить?
- В нашей деревне нет. Правда, что были у Герасима, да у Чеснокова Оксена, продали недавно.
- За сколько?
- Да, кажись, за семьдесят пудов ржи Герасим-то отдал. А тебе на какую цену?
- Хлеба у меня нету, - говорит неудачник, и слезы на глазах. - А я отдал бы тулуп свой новый, да самовар, да у бабы шаль хорошая, ну, полсапожки отберу, плачет баба, а придется. Овсеца мог бы пудов десяток осенью прибавить, ежели хороший конь. Прямо разорюсь, ей-Богу разорюсь... Ах, Сивка, Сивка, как зарезала меня... Господи, Боже мой! И не подняться теперь будет. Братцы, что же это такое, жизнь-то какая чижолая... - И он засморкался в полу рваного армяка.
- Ты перебился бы пока что. У тебя поле-то вспахано?
- То-то нет.
- Может, соседи дадут попахать коня-то. Разве возможно время упустить?..
- Да нешто у нас дадут. Народ самый несогласный. Другие радуются, что несчастье у меня... Эх.
- Нету, милый, нету... А шагай-ка ты на хутор, к латышу, Карла называется; кажись, у него есть продажный конь. Так надо полагать, что есть.
Прощаемся и идем. Неудачник с нами. Он идет емко, нужда хлещет его в три бича, он и так путается целую неделю, с'ел весь запас и питается теперь подаянием.
* * *
Вот грохочет речка. Это через открытые щиты плотины бьет вода. Сквозь темнозеленый бордюр кустов виднеется противоположный кроваво-красный берег. Мельница, а через дорогу - дом мельника - латыша. Почти все мельники здесь латыши или финны. "Они специальнее нас", не без зависти говорят про них крестьяне. Мельник всегда у хлеба, живет зажиточно: сыт и, если б хотел, был бы ежедневно пьян. Но латыши - люди скромных правил, напиваются лишь по воскресеньям, в остальные же дни предпочитают готовить самогонку, так сказать, для экспорта.
Дом чистый, тюлевые занавески, рыжая курносая женщина выбивает ковер. В луже развалилась свинья с поросятами. У мельницы очередь подвод. Меж возами мелькает рыжая борода мельника.
Вода перед плотиной черная, ниже - в белой пене, на свободе, - вся позеленела - от злости, иль от радости - не знаю. В осоке полощутся утки. Селезень привстал на воде, как на паркете, захлопал крыльями, потянулся весь и закрякал. Дорога по крутой горе сразу вверх. Внизу и в полуоткосах - окопы. Остатки колючей проволоки болтаются на кольях. Земля на этом месте наверное пила недавнюю русскую кровь. На крови вырастет красный цветок. Его сорвет девушка, и не будет знать, чем питались его корни. Девушка сделается матерью, родит сына, Илью-богатыря. И только сын поймет и по-настоящему рассудит дела отцов. Проклянет, или благословит? Конечно же, благословит. Потому что он Илья, мужик и богатырь, хозяин.
Идем, идем, присаживаемся, отдыхаем, опять идем. В сущности, не идем, а ползем червями. Но это не раздражает. Если б я умел летать, я все-таки предпочел бы итти до изнеможенья, чтоб лучше высмотреть, ощупать руками жизнь, чем вспорхнуть и в три взмаха крыльев быть на месте. Гово 1000 рю к тому, что бродить по России, и обязательно пешком, в наше время необычайно интересно и поучительно. Я первый раз иду по свободной земле, по Российской Советской Республике, первый раз встречаю свободного мужика, русского республиканца. Но республиканца я не вижу в нем, стараюсь искать, стараюсь внушить себе, что это всамделишний республиканец, но все же передо мной - мужик. Понюхаешь его справа - пахнет стариной, нюхнешь слева - наносит чем-то непонятным. В общем современный крестьянин для меня большой знак вопроса. Мысли его все в узелках, в обрывках, как спутанные нитки, надежды его померкли, он движется своей дорогой, как пущенный с горы пень по откосу, вниз, к земле. Ему надо все сразу, вот сейчас, как в сказке, и руки протянул: давай! История же наградит хорошей судьбой, может быть, только его потомство. Может быть, потому, что все надо заслужить, преодолеть. Когда он дождется истины, что дважды два - четыре, да руками эту истину ощупает, когда жирком благополучия покроется его утроба, он скажет:
- "Вот, братцы, оказия-то... А ведь я республиканец по всем статьям! Не сон ли? Мадам - жена, Лукерья, ну-ка, ущипни".
* * *
Идем сосновым бором. Пахнет смолой. Под ногами песок, и канатами протянулись корни. Навстречу попадаются пешеходы с узелками: это запоздавшие тащут на пункт масло. Догоняет молодой крестьянин, Иван Зуев, знакомый агронома. Возвращается с пункта.
- Эх ты, Боже мой, замучили нас маслом-то совсем, - говорит он и спрашивает: - Ну, что, Кузьмич, как слыхать про власть? Укрепилась, что ли?
- Конечно, укрепилась.
Иван Зуев молча идет, упорно смотрит в землю. Потом крякает, бросает под нос ругань и говорит:
- Что ж, значит надо начинать работать по-настоящему, в сурьез? Как следует?
- Давно пора.
Он молчит, вздыхает, потом с горестью:
- Видно, придется... - Еще раз вздохнул, и с жаром: - Ну, что ж, работать, так работать. Ежели б мужик уверился, что больше ни переворотов, ни войны не будет, он сильно бы на работу бросился. Уж очень наскучила вся эта маята.
Солнце совсем низко. Вновь открылись поля. На камне пастух, дудит в берестяный рог. Коровы и овцы сгрудились, ожидают взмаха кнута и окрика. Пахнет молоком.
В поле зрения сразу три деревни. Средняя - это Озерки.
Озерки - зрелище печальное. Разрушение, словно после боя. Здесь, действительно, были продолжительные бои, но главная причина опустошения - это уход хозяев на хутора. Вот одноэтажный кирпичный домик. Нам навстречу черный пес. Двусмысленно крутит хвостом, но уши поджаты и предательски-лукавые глаза. Мы шли гуськом. Троих передних пропустил, слегка оскалив зубы, а на меня бросился с лаем и рванул за сапог. Я лихо огрел его котомкой. Из котомки потекло молоко, разбил бутылку. Вот чортов пес!
Обратились к молодухе:
- Эй, красавица! Как пройти в училище?
Она сначала осведомилась, чем мы торгуем, нет ли сахарину, или пудры с румянами, или мыла, может быть, ленточки, потом разочарованно: - Ах, вот вы кто, - и пояснила, куда итти.
- Кланяйтесь Марье Михайловне, учительнице-то. Мол, Даша кланяется. Ох, и хорошая женщина. И ребятишки, и мы все без ума ее любим... Вишь ты, бросать нашу школу-то собирается. Отговорите вы ее, ради Бога.
ГЛАВА ШЕСТАЯ.
Две дамы. - У кого что болит... - Туманы. - Собрание. - Отец Степан и братья Гусаковы. - Притча о талантах. "Не человеки мы". - "Обаранившийся лев". - У отца Степана.
Школа стоит на пригорке, возле самой деревни. Это одноэтажный поместительный деревянный дом с мезонином. Сзади - деревня, налево - нивы, направо - лесок. Перед домом, по зеленой луговине - сад: тощие маленькие яблони, смородина, цветы. Пожилая женщина, не крестьянка, окапывает деревья.
- Вам, господа, кого?
А с террасы голос:
- А! Александр Кузьмич! Вот не ожидала.
На террасе высокая молодая дама. Красивое лицо ее по-деревенски смугло и румяно. Это Марья Михайловна.
Кузьмич еще в дороге рассказал ее биографию. Она была сельской учительницей, кажется, в Тамбовской губернии. В нее влюбился помещик, человек высокого положения, очень богатый, 1000 начинавший делать карьеру при дворе. Бедная девушка становится богатой барыней. В дни революции муж гибнет, имение с великолепными палатами, парком, прудами, оранжереями переходит в собственность Республики, и знатная барыня, баронесса такая-то, вновь становится скромной Марьей Михайловной, безвестной учительницей школы первой ступени, с тою только разницей, что теперь у нее, кроме вдовства, пара ребят, девочка и мальчик.
Идем в ее половину. Поразительная чистота и милый, простой уют. На стене детской рукой начерченные карты звездного неба. Это ее сын, десятилетний Стива, увлекается теперь астрономией. Он может нарисовать с закрытыми глазами все созвездия, но не умеет отыскать их в небе, они такие там не похожие; он часами рассматривает с вышки в бинокль ночное небо и уверяет всех, что открыл новую туманность.
А вот и он сам, астроном и мечтатель, быстрый, черноглазый Стива. Мы с ним крепко познакомились, гуляли вместе, говорили по душам. Ему ничего не жаль в прошлом, маме - жаль, мама частенько плачет, он же верит в будущее, он сделается ученым, будет летать по воздуху, и, может быть, заберется вон на ту звезду.
- Я очень хорошо изучил воздухоплаванье, - с гордостью говорит он. - Я вам покажу чертежи. Почти сделал модель, да сторожиха по ошибке разожгла ею печь. Такая досада!
Его шестилетняя сестренка Ниночка тихая и ласковая, как котенок.
Сторожиха вносит самовар. Это бывшая прислуга бывшей баронессы, она не пожелала покинуть Марью Михайловну. И вот обе делят участь.
Мебели мало. Кузьмич усаживается на каком-то ящичке и не знает, куда девать ноги.
- Чей это дом?
- А той старушки, которая копается в саду. Она тоже учительствует здесь, и мы живем коммуной.
Легкая на помине - входит Софья Петровна. Знакомимся. Седая, среднего роста старуха.
Завязывается общий разговор. Лицо Софьи Петровны все время подергивается, словно она гримасничает, - больно и неприятно смотреть.
У них нет сахара. Кузьмич достает из торбы перемешанный с хлебными крошками сахар. Глаза ребятенок загорелись. Ниночка делает губки бантиком и прижимается к маме.
- Ужасно трудно жить, - говорит та. - Сами-то туда-сюда, а вот жаль детей.
Софья Петровна, удерживая гримасу, смиренно говорит:
- Надо терпеть.
- Особенно тоскливо зимой, - жалуется Марья Михайловна. - Как закрутит на целую неделю метель. По ночам волки воют. Да и днем-то неохота выходить. А в школе холод, тьма. Если б хоть лампочка была какая, а то вот с этим ночником сидим. Читать невозможно, так и бьемся впотьмах. Тоска. Как вспомнишь про Питер, про прежнюю жизнь, ужасное отчаянье охватит. Все, все отняла у меня революция, и если б не дети...
- Вы можете огромную пользу оказать деревне, - перебивает агроном. - Если уйдете в дело с головой, в этом найдете удовлетворенье и смысл жизни.
- Не могу.
- Почему?
- Я не люблю ни крестьян, ни их детей. Когда-то любила, теперь не могу. Хочу принудить себя к этому, но душа вся целиком отворачивается от них.
- А между тем вас крестьяне любят, - замечаю я.
Марья Михайловна улыбается, и улыбка ее горька.
- Так ведь я стараюсь, я все делаю, что в моих силах, но делаю без любви. Я отношусь к своим врагам честно, но любить врагов мог только Христос.
Она откидывает темные волосы и горестно прижимает к груди Ниночку.
- Мы отщепенцы, мы все на подозрении, - брюжжит старуха, и седая голова ее трясется. - Подозревайте, но не давайте подыхать с голоду! Вот Фадеев, учитель - ходит по миру. Неделю сбирает, да неделю учит. А Петров, многосемейный учитель, тот вынужден был самогонкой торговать. На что это похоже!
- А когда мы, приезжие учителя, заговорили на с'езде о забастовке, потому что ни пайка, ни жалованья, - говорит Марья Михайловна, - тогда местные учителя испугались - вдруг в рабоче-крестьянской Республике и забастовка! - На нас посыпались доносы, что мы белогвардейцы. Ложь! - вскрикивает она. Никогда мы белогвардейцами не были и не будем! Мы ведем дело получше их. А им хорошо не бастовать. Они местные люди, зажиточные крестьяне, своя земля, хозяйство. Бедняк-муж 1000 ик, конечно, не вывел бы своего сына в учителя.