- Я никаких церквей не признаю, батюшка, - сказал агроном.
- Ваше дело, ваше дело. И за это осуждать нельзя. Бог и вне церкви живет. Но во что-то-нибудь вы веруете?
- Верую. Даже хотел побеседовать с вами.
- Ах, очень рад... Как же это... Ну, вот что... Вечерком, перед от'ездом, я буду у Кузнецова... Вот там.
Когда он проходил мимо окон, освежавшийся танцор демонстративно повернулся к нему спиной и громко сказал свите:
- Мы, интеллигенты, религию отвергаем в корне. Даже для нас смешно. Коммунизм и религия - два ярых врага. Правило гласит: религия есть опиум.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Праздник продолжается. - Пирушка. - Местная знать. - Религиозное прение. Прокатный пункт. - Питерский педагог. - "Это правительству надо твердо помнить". - Свистун.
Вечером мы сидели у зажиточных крестьян, братьев Андрея и Петра Дужиных. Огромный стол, диван, шкафы, комод, взбитая барская кровать под великолепным одеялом, меж стеной и комодом целый взвод бутылок с самогонкой. Хозяину, Андрею, очень удобно - нагнется, не вставая, и - за горлышко. Он рядом со мной, в жилетке, молодой, безбородый крестьянин, с льняными, по-городски стриженными волосами. Выпивши. Да и вся застолица, человек десять, на сильных развезях. Шумно, говорят все разом, не говорят, а кричат. Один уткнулся головой в стол и похрапывает, другой примостился спать на табуретке: голова мотается, а сам, как каменный. В ухо мне Андрей гостеприимно бубнит одно и то же:
- Да ты пей... Самогонки много... Сорок две бутылки сготовлено. Кушайте.
Только выпил - опять готово:
- Кушайте.
Выпил и не успел усов обтереть - к самому рту:
- Кушайте... Не огорчайте.
Тогда мы с агрономом решительно отодвинули стакашки.
Пьяный гость оторвал от стола голову. Хозяйская угостительная рука не дремлет:
- Пей, кум... Пожалуйте.
Бородатый кум бессильно разевает рот, Андрей ловко опрокидывает ему в рот стаканчик. Кум проглотил, открыл глаза и на смерть закашлялся:
- Сы... сы... сы-ыт...
А гости уходят, приходят новые, еле можаху, и как стеклышко, пьют, уходят, приходят, ползут от стола на карачках.
- Братейник, скажи, чтоб пива!
- Эй, хозяйки! Кто там... Пива-а!
Вот кампания молодежи: три барышни и три кавалера - нельзя иначе назвать прямо из столицы. Кто такие? Приезжие? Нет, с хуторов, свои же, богатые 1000 хуторяне. Молодежь, мужчины, конечно, пьет самогонку восхитительно и закусывает пивом. Заинтересовала меня барышня, рыжеватенькая и модница, в белом кружевном платье, заметьте: в белом. Золотые часики, брошки, браслеты, серьги. Горит и трясется все. Сколько-то пудов муки, крупы и масла уплыло за них в город? Вот она упорхнула и вскоре явилась в голубом, мастерски сшитом платье. А ночью, когда я вновь забрел сюда, она гадала с подругами на картах, в черном шерстяном платье. Она ли? Она. Узнаю от старших: ищет жениха, показывает наряды.
Рядом со мной бывший торговец, местный крестьянин. Лицо его энергично, с широким лысым лбом и коротко стриженой бородою.
- Поговори-ка, поговори с ним... Бывалый человек, - толкает меня под бок хозяин.
- На Шпалерной три месяца гноили. Выпустили. А спрашивается, за что? Да они и сами об'яснить не могут, - кому-то кричит торговец. - Дурачье! За то, что торговлю завел, что работал день и ночь - сгребли да в Питер... Нешто можно без частных купцов государству процветать?.. Идиоты!
- Нет, ты об'яви всем, кто навещал-то тебя? - кричит ему черный, весь в кудрях, черноусый человек, кудри с проседью, лицо пьяно, похоже на мопса, и в ухе серьга. Я принял его за румына, но он оказался чистокровным евреем - Исаем Аронычем. Он - когда-то богатый купец с соседней большой станции. Его в прах разорила революция, все было разбито в щепы и разграблено. А семейство восемь человек детей.
- Кто навещал тебе в тюрьма? - кричит он с акцентом и, прищурив левый глаз, замысловато трясет головой.
- Ты, Исай Ароныч, ты, - отвечает торговец. - Спасибо, брат. - И, обращаясь ко всем, тычет в него пальцем. - Братцы! Вот самый этот еврейской породы человек, еврей...
- Жид!.. - перебивает Исай Ароныч. - Пархатый жид...
- Этот самый пархатый жид, а дороже он мне родного.
- А-а-! - победно кричит еврей. - А сын тебе навещал?
- Навещал. Старший который. Спасибо, был разок.
- Пускай себе будет так. Зачем благодарить? Это его обязанность. Это долг, - его палец летит вверх. - Долг!.. - и безнадежно: - ни черта вы, мужики, не понимаете.
- А больше никто. Ты один в Питер приехал, пропитанья мне привез...
- А-а-а...
Торговец говорит мне:
- Когда Исайка голодал с семьей, я помогал ему, а то сдох бы. Хороший жид, верный.
Напротив меня латыш-мельник. Борода четырехугольная, рыжая и щеки - два красных под глазом кулака.
- Дорого, Мартын, за помол дерешь.
- Какой дерешь! Никогда моя не дерешь. Что надо, - возмущается тот.
- Дорого... Скинь.
- А мельниц наладить дорого, дешево? Скольки труда, уметь нада, вот тут, головам иметь. Ха-ха-ха.
- Пей, Мартын, не слушай, пей. - Пьяная рука расплескивает самогонку на тарелку латыша.
- Зачем селедка поливайт? В рот нада!
- Стой! - хозяин чиркнул зажигалку и к тарелке. Самогонка синим огнем пых! - затрещала у мельника борода. - Видал? - закричал хозяин. - Вот какая самогонка. Товарищ председатель, видал? Как спирт. Нет, ты в рот мне загляни. Лоскутья лезут. - И, весь изогнувшись, подставляет широко открытый рот прямо к носу председателя волисполкома. - Крепость - страсть...
Вдруг тенористый голос в соседней комнате и к нам:
- Живой! Живой! Живой пришел! Эй, вы!.. Я - живой!
Шустрый низенький старичонка, в черном пальто и козырек фуражки к уху, прыгал от гостя к гостю и кричал:
- Эй, вы! Живой пришел... Я - живой.
- А мы мертвые по-твоему? - смеялась у дверей хозяйка.
- Живой!.. Фамилия Живой... Пасечник... Живой... Фамилия Живой... Эй, я Живой... Живой! Гуляй, Живой!..
Он, в сущности, не кричал, а гнусил, но так суетился и скакал и, как градом, поливал словами, словно рота солдат бросилась на нас в атаку и закидала бомбами. Все оцепенели, сразу стало тихо, но вдруг задрожала изба хохотом:
- Братцы, да ведь это Живой, пасечник!
- Садись, Живой.
- Пей, Живой!
- Я Живой, а вы мертвые... Эй, вы! Я Живой.
Он все еще топчется, помахивает длинными рукавами, наскоро глотает самогонку, самогонка течет по коричневой с желтым бороде, лик постный.
- Эй, Живой! Мно 1000 го ли меду снял?
- Двац пудов, триц пудов, сорк пудов. Я Живой, пасечник. А вы кто? Эй, Живой пришел!
- Ко мне в улей две матки попало. Как быть?
- Ккой сстемы улей? Надо знать... Живой скажет. Живой все знает... до свиданья.
- Песню давайте... - громко предлагает председатель. Это коренастый человек, с большими, как у вахмистра, усами. Выпивши, но держится бодро, моментами напускает на лицо грозу: белые брови тогда слетаются вместе, и глаза ищут жертвы.
- Товарищ Тараканов, кушайте... Товарищ Тараканов, очень большое утеснение с налогами.
- Товарищ Тараканов, ублаготвори ты мне тот клинышек-то, земельку-то... Я б те отблагодарил...
- По закону, все будет по закону... Давайте, споем...
- Товарищ Тараканов, ты у нас с братом семьдесят десятин отобрал, а кому отдал?..
- Кому следует... По закону.
- А-а, по закону... А откуда это у тебя серый-то жеребец об'явился?.. Тоже по закону?
- "Вни-из по ма-а-атушке-е-е по Во-о-ол..." - замахав руками, сердито начинает председатель.
Сначала вяло, потом погуще подхватывают, и всем столом ревут козлами песню. Бросили, начали другую. Бросили.
- Революционную! Давайте революционную... Ага, не знаете, не любите?..
- Пей! Товарищ Тараканов, кушай.
- Не хочу, - встал и пошел к выходу.
За ним высокий молодой крестьянин:
- Тараканов, навести меня.
- Не хочу.
- Ну, зайди, ну, ненадолго... Хоть одну рюмочку, желательно очень угостить. Товарищ...
- Не хочу, - и вышел.
- Сердится, - сказали крестьяне. - Не выйдет твое дело...
- Выйдет... Еще как выйдет-то. Я знаю, чем взять его.
Между мною и хозяином втерся большой белобрысый, толстогубый и толстоносый парень. Было темно. Хозяйка зажгла лампу-молнию под потолком. Парень орет мне в ухо:
- Лешего два, чтоб я опять пошел в милицию... Нашли дурака.
- Лешка! Зовут? Да?
- Зовут. Нашли дурака... Эвот у Васьки Улана наган, и у прочих наганы. Поди, разоружи их... Тараканова хотят стрелять.
- Кто? Где?..
- Исай Ароныч, милай... Пей!
- Я жид!.. Пархатый жид... Кто громил меня? Мужики громили.
- Жуликов поймаешь, а город выпустит... Этак самого убьют... Нашли дурака. Ха, служи...
- Зачем выпускают?
- Знамо, зачем. За взятку.
- Эй, Мавра, дай-ко пива!
- А ежели мазуриков выпускают, мы своим судом, - сказал хозяин. - Бац-бац - и готово дело. По-мужицки.
С улицы доносились свист и крики.
Мы пошли к Кузнецову. Нас провожал двоюродный брат председателя:
- Братейник богато живет. А чего ему не жить, всего натащут. Вот теперь на хутора народ бросился, всякому охота получше землю оттягать. Вот его и мажут. А кто не даст, и в болоте просидит. Да мало ли делов у нас. А и не взять нельзя, раз само в рот плывет. Кого хошь посади. Ежели человек с башкой...
- А крестьяне дружно живут между собою? - перебил я.
- А вот как дружно. Вот, говорит... Это Тараканов мне говорит, братейник, то есть председатель... Вот, говорит, Шурка, ты рот-то на сходках поуже держи, а то ушей много у меня. Хочешь, для испытания? Хочу. Тогда ругай меня на сходке и власть ругай, я ничего не сделаю. Я, значит, и вошел в откровенность, то есть на сходе: обкладывал почем зря. После, через недельку повстречались с ним. Он мне, как по пальцам: ты то-то говорил, то-то говорил, а тебе отвечали так-то. А на сходе все свои, самосильные хозяева были. Вот народ какой.
* * *
Мимо старух и баб в чистых платочках, мы прошли в заднюю комнату. Маленькая лампа освещала скупо, еле разглядишь, кто сидит за круглым большим столом.
- А-а, вот они... Наконец-то... - Это поднялся священник и вновь сел. - А мне, к сожалению, ехать скоро.
Я поместился между хозяином, радушным румяным стариком и дремавшим псаломщиком.
Рядом со священником здоровецкий старичина. Голова серой копной, маленькая бороденка, жирные щеки полезли книзу, губы толсты - такими губами трудно говорить - он пьет самогонку молча. Редко-редко влепит ядовитое словцо. Звать его - Пров.
Священник сразу же вцепился в агронома. Но хозяин мешает мне слушать: жалуется на налоги, - 1000 это не налоги, а погибель в двадцать раз больше, чем при царе, ежели и на будущий год в такой мере - крышка мужику.
- Я не зря тебе толкую, милый человек. Пропечатывать надо. Со смыслом, мол, бери, сообразуясь. Ежели овцу стригут, шкуру не спущают: а то сдохнет.
Краем уха ловлю:
- Не даром же великие умы ходили в Оптину пустынь: Достоевский, Толстой, у старцев правды искать, - говорил священник. - А теперь у кого правды ищут? И кто?
- Вот вы говорили, что ваша церковь зовет к себе всех, - сказал агроном, и черные умные глаза его уперлись в елейное лицо священника. - А Толстого вы приняли бы? Лично вы?
- Ежели б раскаялся - принял бы.
- Тогда это не Толстой был бы. Нет, а вот грешного, отрицающего церковь, еретика, которого мы чтим, приняли бы вы?
- Нет.
- Так где ж в вашей церкви свобода, о которой проповедовал Христос?
- Партию свою и то коммунисты чистят, - возразил священник, - а вы требуете, чтобы пустили в стадо волка. Для чего его пускать? Чтоб он церковь разрушил окончательно?
- Батюшка, что вы говорите, - улыбнулся агроном. - Значит, ваша церковь так беспомощно слаба? Вы боитесь критики, да?
- Ерунда! - сиплым басом гукнул Пров.
- Вот дедушка, Пров Степаныч, что-то хочет сказать, - улыбнулся священник. - Ну-ка, ну-ка, как на твой смысл?
- Ерунда, - еще раз хмуро сказал Пров, корявый, как пень, и выпил.
Пришла закутанная в шаль баба с кнутом:
- Батюшка, пора ехать.
- Сейчас, сейчас... Ступай, Маремьянушка, я выйду сейчас.
Он заговорил о неустройстве современной жизни: все сдвинулось со своих вековых мест и блуждает во тьме. Крестьяне, в особенности молодежь, нравственно распоясались и стали дерзки. И нашему крестьянину нет никакой поддержки со стороны: школ мало, учителя неважные, культурных начинаний не видно, интеллигенция отсутствует.
- Батюшка, - перебил его агроном. - А ведь священник мог бы принести народу, а следовательно, и государству большую пользу.
- Да научите, как? Ведь мы же прижаты новой властью к стене.
- А-а, прижаты? - злорадно шевельнул Пров губищами.
- Да, прижаты, - покосился на него священник. - Чуть не так рот раскрыл и - неприятность. А кроме того, нынешнее государство желает существовать вне религии... Дак как же прикажете влиять на жизнь? - и батюшка недоуменно развел руками.
- А вот как, - сказал спокойно агроном. - Я сам крестьянский житель. И знаю, что мужик обрабатывает землю не по-настоящему, он обращается с нею, как последний хищник, он не любит землю. И ваша обязанность заставить мужика любить ее. Понимаете ли, заставить! - глаза агронома загорелись, и голос звучал убежденно.
- Но как, как?
- Проповедью. Да, да, не удивляйтесь. Проповедью, с церковной кафедры. Раз'яснить темному уму, что труд должен быть осмыслен, опоэтизирован, что такой труд не проклятие, а подвиг, а высокое назначенье человека. Вы должны возвести труд в принцип всей жизни, да не всякий трудишко, не всякое ковырянье земли сохой - лишь бы сам был сыт, - а настоящий труд, чтоб зацвела вся земля, чтоб...
- Ерунда! - перебил Пров. - Я церковный староста. Во многословии нет глаголания... Аминь, рассыпься! - и выпил.
- Пожалуйста, я слушаю, нуте-с, - сказал священник, прихлебывая чай.
- А заставить крестьянина вы можете так. Вот, скажем, пришел к вам на исповедь Петр. Исповедовали и говорите ему: вот что, дядя Петр. У всех нынче хлеб уродился хорошо, у тебя плохо, ты без любви, без толку обработал землю, ты согрешил. У всех был засеян клевер, ты хоть и мог засеять, не засеял, ты согрешил. Поэтому нет тебе причастия.
- Тогда этот самый Петр к другому батюшке обратится, а то скажет: ежели не хочешь, так наплевать, - возразил хозяин.
- Это во-первых, - заметил батюшка. - А во-вторых, я не могу этого сказать, это не канонично. А проповеди я говорить буду. Вашей идеей воспользуюсь. Мне это нравится.
- Вот-вот. Внушайте, что нерадивое обращение с землей, или нежелание улучшить породу скота, или устройство плохих изб, холодных хлевов, неряшливая жизнь, неопрятность и так далее, все это - большой грех. Поверь 1000 те, что ваш голос дойдет до мужичьего сознания скорей всего: ведь это не газета, не брошюра, не агроном, а сам батюшка, именем Бога, во храме говорит. Это дороже всяких акафистов, этим вы исполните весь закон и пророков. А потом...
- Ерунда, - опять гукнул захмелевший Пров.
- Что? Ну-те-с...
- А потом мужик и без вас будет любить землю, станет эксплоатировать ее разумно. Заставят обстоятельства. Как? Да очень просто. Тысячу лет жил он свиньей, рабом. Потребности были у него минимальные. А теперь, он нюхнул культуры, хотя бы в виде вот этих часов, этого зеркала, этого пианино. И чтоб все это не уплыло у него из рук, он волей-неволей должен будет улучшать свое хозяйство. Потребности его будут постепенно возрастать, и он силою железного закона выжмет разумно из земли все, что она может дать. И наш мужик не отстанет от своего собрата-датчанина. А может быть, и превзойдет его. Я верю, крепко верю в русского мужика! - закончил агроном.
- Веришь? - вскричал Пров. - Ох ты, отец родной, дако-сь я тебя поцелую, он было полез, перебирая руками по столу, и потянул за собой всю скатерть. Подскочил хозяин, усадил:
- Сиди, кум, сиди.
- Вы верите, - сказал священник, - а я не только верю, но и люблю, всей душой люблю мужика.
- Врет, ей Богу, врет, - пробурчал Пров.
- Кум! Нехорошо.
- Ничего, ничего, я не обижаюсь.
Вновь вошла баба с кнутом.
- Сейчас, сейчас, Маремьянушка.
И стал прощаться.
- Ах, как жаль, не удалось поговорить-то. Да заезжайте, ради Бога, ко мне. Рад буду вот как. Вот вы говорили о сельскохозяйственном товариществе в нашей волости. Я с удовольствием войду в правление, но при условии самой активной работы. А ежели вроде мебели - слуга покорный. А, скажите, власти в дела общества вмешиваться не будут, коммунистов не назначат туда?
- Эти товарищества совершенно самостоятельны и автономны, - ответил агроном.
Пров, пошатываясь, подошел под благословенье, и когда священник с псаломщиком скрылись, он сказал:
- Кутья прокислая. Ограбил меня с сестрой. Отец, покойна головушка, передал ему на храненье пятьсот рублей и приказал после своей смерти мне отдать. Ну, поп не отдал. Зажилил.
Мы удивились: по виду священник показался нам доброй души. Хозяин раз'яснил, что денег у крестьян пропало много: зажиточные крестьяне в банк денег не клали, а давали на хранение доверенным людям: торговцам, врачам, учителям и, в особенности, священникам. Те, известное дело, пускали их в оборот. С тем крестьяне и давали. А тут революция подоспела. Другой бы и готов возвратить, а нечем.
- Вот, может статься, также и отец Кузьма, - закончил хозяин. - Он и школу при церкви строил каменную, исхлопотал средства. Может, часть туда ушла. Нет, чего зря толковать, хороший поп. Только вот что, ежели надумаете к нему итти, не ночуйте у него и не обедайте. Лучше у Пахома Ильича остановитесь, крылечко синее на столбиках.
- Почему?
- Бедно живет отец-то Кузьма. Семья большая, а доходы теперь - тьфу! Да он и не вымогатель - кто что даст.
Ночь темная, и по дороге грязь. Пробирались со спичками. В том конце шумели, а где-то по близости, может быть, из канавы, звонко покрикивал знакомый голос:
- Живой... Я Живой!.. Пасечник... Фамилия - Живой. А вы мертвые!
Мы ночуем на чердаке у братьев Дужиных. Белоусый Андрей давно спит возле печного борова. Чердак высок и просторен. Спят в разных углах и по середке человек тридцать. Раздается дружный храп, мычанье и сонный хохот.
Нам постлан мягкий сенник, чистые простыни и подушки. Да и прочие не на голом полу. Очевидно, сенников и подушек с одеялами у хозяев целый склад.
* * *
Утром Кузьмич осматривал так называемый прокатный пункт. Эти пункты - мера дореволюционная. Они разбросаны по всему уезду. И теперь в плачевном состоянии.
Жнейка, молотилка, две американских бороны.
- А где же сенокосилка и третья борона? - проверяя по списку, спрашивает Кузьмич крестьянина, которому был поручен пункт.
- А их Терентьев взял.
- Под расписку?
- Нет, так. На доверие.
- От Терентьева на мельницу увезли, - говорит 1000 другой крестьянин. - У мельника и стоят. Косилка сломанная вся.
- Ничего не у мельника. Грибков Степан взял, - возражает кудрявый парень.
- Ври!
- Вот-те ври.
- А кто же ремонтирует?
- Да никто... Оно, конечно, ежели пустяковая поломка, то сами, гайку, к примеру, болт. А то средств нет, да и не смыслим. Ране, бывало, до революции, инструктор наведывался.
- А на прокат часто берут?
- Часто. Да вот и сегодня за молотилкой поп приедет.
Агроном приказывает, чтоб к следующему его приходу все имущество было отремонтировано за счет прокатчиков, это может сделать кузнец из Доможирова, выдавать только под расписку, принимать обратно в исправном виде, починить сарай.
- Эх, Кузьмич, вам хорошо приказывать, а что ж я дарма буду стараться-то. На сам-то деле...
- А я тебе вот что скажу. Я не дешевле тебя стою, да вот служу почти задаром, жалованья - грош, да и то неаккуратно, а хожу по своей епархии пешком, сапоги треплю, не хнычу. Теперь у нас новый порядок, строится новая жизнь, новая Россия. Надо привыкать к общественной деятельности, надо не только себе, а и обществу своему быть полезным. Пора бросить по старинке-то жить: моя, мол, хата с краю. Правительство теперь в средствах стеснено. Вот разбогатеет - новые машины вам пришлет, инструктора будут. А в заключение вот: если мои условия не будут выполнены, я пункт переведу в другое село, к более энергичным людям. Так и растолкуй крестьянам.
* * *
Зашли к Филиппу Петровичу проститься. Он ушел в поле. Узнаю от хозяйки: мой табак, четверку, украл кто-то из гостей. Да табак - что! У питерского гостя украли часы, положил на комод в той горнице, где вчера пляс был, ну и тилилиснули.
- Не приведи Бог, какой вор народ пошел, - заключила хозяйка.
Брызгал дождь.
- Куда в такую погоду пойдете. Садитесь-ка, попейте чайку, - пригласила она.
За столом гости: учитель из соседнего села с женой. Он молодой человек с усиками, в стоптанных башмаках и обмотках. Сразу же стал расспрашивать меня о теории относительности Эйнштейна, о новых идеях Шпенглера. Он - естественник, бывший преподаватель гимназии в Петербурге. Здесь живет третий год. Жена тоже учительствует.
- Боялись умереть в городе голодной смертью. Здесь все-таки арендуем огород. У жены - коза, кролики. Кой-как бьемся. Жалованье нищенское, высылают неаккуратно. Вообще, на нас, учителей, правительство никакого внимания не обращает. Почему - неизвестно. Отсутствие средств? Но ведь и царское правительство отыгрывалось на этом козыре. Как можно держать народ во тьме? Надо воспитать подрастающее поколение, чтоб оно за совесть, не из-под палки только, могло удержать в своих руках республиканский строй. Чем, какими силами будет возрождаться страна? Где живые силы? На фабриках? Но рабочих - горсть в сравнении с крестьянской массой. Сила России в темных мужиках. А тьма - есть бессилие. И если с первых дней революции не было обращено никакого внимания на деревню, никакой заботы об ее моральном росте, так необходимо это начать немедленно. Иначе все может оказаться иллюзорным: со стороны посмотреть крепко, хорошо, а дунет ветер - все разлетится, все повалится. Это правительству надо твердо помнить. И только хорошая школа может выработать из мужика, из погрязшего в невежестве рутинера - настоящего гражданина. Так пусть дают школу, пусть дают школу, чорт возьми!
- В столицу не думаете перебираться?
- Боюсь. Годик еще пробуду здесь. Хотя страшно скучаю по городу. В особенности жена. Нашу школу закрывают, меня переводят в другую.
- А почему вашу закрывают?
- Средств нет. А мужик не дает. Вообще, существовать нашему брату трудно. Один учитель остался не у дел, опухать с голоду начал, пошел по бесшкольным деревням, уговаривать мужиков, чтоб отдавали ему ребят учить. "Вот у меня 20 ребятишек набралось, давайте мне по 3 фунта муки в месяц. Согласны?" "Согласны. Много ли три фунта". - И ты, Силантий, согласен, и ты, Петр, и ты, Степан?" - "Сказано, согласны". - Ну вот, распишитесь, - и бумажку сует. Э, не тут-то было. Хоть бы один расписался. Бумажки, подписей, как огня бо 1000 ятся. "Знаем мы, чем это пахнет". Вот какой народ.
Словоохотливый учитель проговорил бы до вечера, но пришел Филипп Петрович весь в дожде, хоть выжми. Он ходил осматривать свой будущий участок, хутор.
- Каждый день, дождь не дождь, а все на землицу полюбоваться сходишь. Ну, прямо тянет, как родная мать.
- Из вас толк будет, - сказал агроном. - И вас полюбит земля.
- А ясное дело! - воскликнул Филипп Петрович, выливая из сапога воду. Нешто она не чувствует, кто за ней ходит-то? Врут, что земля есть мертвый прах, вроде стихеи. Она живая! Да и все на свете дышет потихохоньку. Эй, мать! - крикнул он жене. - А я выбрал-таки местечко, где дом ставить будем. Такой пригорочек, понимаешь, все, как на ладошке, все концы. А окнами на солнечную сторону повернем. Я все расплантовал: где колодец, где пасека. Я пасеку хочу. Живой тут есть такой... Ох, деловой старик. А погулять любит... Иду сейчас, а он ползет на карачках вдоль забора, ползет, пятнай его, а бормочет: "хоть ползу, а Живой". Да, братец мой, да. Надо работать, работать надо. Всем в уши кричу: "Работать!".
Вдруг за окном, возле нас, зафыркал, зашипел паровоз, загрохотал поезд. Свисток, и поезд стал. Вслед за этим раздался хохот ребятишек:
- А ну, дедка, еще! Свистни. Ну, как соловьи. Дедка, свистни...
И в избу вошел обтрепанный беззубый старикашка, за ним - стая детворы.
- С праздничком! Полковнику выпить. Возрадуйся, плешивый, над тобою благодать, во всю голову плешина, волосинки не видать! - Он обнажил лысую голову и ударил в ладонь шапкой.
- Это из соседнего села пастух, тоже на праздник к нам притащился, недружелюбно пояснил нам хозяин. - Посвисти соловьем, потешь ребятишек-то.
- Свистни, дедка, свистни!
Дед закрыл гноящиеся глазки, приставил к губам пригоршни и раскатился соловьиной трелью. Он насвистывал, тренькал, щелкал с изумительным искусством. Дорого дал бы Станиславский за такого соловья. Дед выпил самогонки, прикрякнул уткой и принялся рассказывать разные побаски и присказки. Большинство их нецензурно, но детвора, старухи и даже учительница покатывались со смеху.
- Птицу я люблю, лес люблю, цветы, - шамкал старикашка. - Хорошо на божьем свете... Ей-бо. Я, бывало, соловьев лавливал...
- Дедка, расскажи еще чего-нибудь, дедка! - приставали ребятишки, утирая заплаканные хохотом глаза.
- Фють! - свистнул дед, притопнул ногой и встряхнул лохмами на рукавах. Нну! Жила-была деревня на возрасте лет, жил в этой деревне старик с мужем, детей у них не было, только маленькие ребятишки...
- Ха-ха-ха!..
- Вот чем пробавляется наша детвора, - грустно заметил учитель.
Дождь кончился. Мы двинулись дальше.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
"Только власть марает". - Деревня Дядина. - Заграничная кепка. - Еще о педагогах. - Небывалое событие. - Наши и ваши. - Войнишка. - Белые и красные.
Праздник выдыхался, но пьяные все еще попадались. Нас обгоняли на подводах возвращавшиеся домой гости. Вот важно прокатил председатель волисполкома. Про него случайный попутчик наш, молодой крестьянин, не так давно возвратившийся из германского плена, сказал:
- Тоже называется - председатель. В тюрьму бы его, подлеца. Только власть марает. Взяточник, пьяница, ругатель. Да вот вчера... Нажрался ночью, парни стрелять в него хотели, а, может, постращать по пьяному делу. Он в пустую избу забежал, да под кровать. А двое милицейских легли на брюхе, в избе же, вроде охраны, и револьверы направили в дверь. Дверь, конечно, на крючке. А парни в сенцах тоже на брюхе лежат, и револьверы тоже в дверь уставлены. Да так все и уснули. Потом утром все вместе выпивать пошли. Не знаю, врут ли, нет ли. Сват мне сказывал, Павел.
- За кой же чорт такого выбирали?
- Да ведь народу-то подходящего, понимаешь, нет. Отказываются. "Что ж, говорит, выберут, а потом начнешь по декретам твердо требовать, ну, скажем, налоги собирать, сколько врагов наживешь. Еще убьют. Нет уж, подальше, Бог с ней, и с должностью". Так все и отказываются. Вот в нашей волости выбрали мужика замечательного, город не утвердил, не коммунист, дескать, своего кандид 1000 ата поставил. А какие в деревнях могут быть коммунисты? Мы это плохо понимаем, политику. Наше дело: на земле сиди.
- Что же вы не жалуетесь?
- Да кому? И кто жаловаться-то будет? Народ у нас робкий. Вот только разве подвыпьют, пошумят чуть-чуть. Ежели в газеты статью без подписи - не примут. В Питер с жалобой итти, не допустят, куда надо. В открытую ежели ссориться с председателем - со свету сживет. Мало ли к чему можно придраться. Живо заберут.
Все хмуро, буднично, серо. В небе ползут рыхлые облака, холодный ветер проносится полями, за лесом видна спущенная в наклон с косматых туч кисея дождя.
В шести верстах от нас сгрудилась в полугоре деревня Дядина. В ней будем ночевать. На коричневых пашнях торчат, как бородавки, кучи навоза. Здесь брошен плуг, там борона. Пустынно. Дождь и праздник обезлюдили поля. Но какой же это праздник, когда нет солнца! День продолжается, иль вечер наступил - не разберешь. Кругом серо, тоскливо. Вот заплаканная березовая рощица. О чем с ветром говорит шумящая листва? Об осени? О том, что вот там, направо, журавли летят? Дорога непролазна. Идем стороной, мокрыми лугами. В сапогах жмыхает вода. Холодно. Скорей бы в избу. На самой вершине молодой елки насмешливо стрекочет сорока. Ей безразлично, с кем ни говорить: с елкой, с облачком, с пропищавшим комаром. Но городскому человеку среди деревенского печального безлюдья - смерть.
Дядина. Остановились в доме зажиточных крестьян, родственников агронома.
Зажигается лампа, кипит самовар, и мы облекаемся в теплые валенки, принесенные радушной хозяйкой.
Благообразный старик-хозяин, с умным задумчивым лицом, сидит под окном. Рядом с ним, дымя махоркой, Кузьмич. Беседуют. Молодуха снует взад-вперед. Вот притащила березовое полено и сдирает бересту.
- Побольше завари бересточки-то, - говорит старик, - а то живот стал маять: понос.
Молодуха наложила бересты в большой чайник и залила кипятком.
- Бересточки и я выпью, - сказал Кузьмич. - А помогает ли?
- А вот увидишь. Как рукой.
На празднике, в Дубраве волей-неволей нам пришлось сделать серьезное испытание желудку: жареные, соленые и маринованные грибы, молоко, селедка, самогонка, огурцы. Поистине - ударно. Действительно, вместо чаю, настой бересты с молоком сделал чудеса.
Муж молодухи, вошедший к ней в дом из соседней деревни, - сельский учитель. Сухой и безбородый, светлые усы щеточкой. Его в прошлом году придавило бревном на валке леса, но отдышался, теперь на поправке, чуть покашливает. Рассказчик он великолепный: наблюдательность, память на позу, на сочную фразу. Он раньше учительствовал на Мсте, я тоже в юности живал в тех местах, и мы предаемся воспоминаниям. Зовут его - Дмитрий Николаевич.