Глава 7. Человеческий квадрат и его диагонали.
Канун Рождества. Николая Реброва вез эстонец за четыре фунта рису и фунт сахару. Был мороз. — Но, ти-ти! — пискливо покрикивал эстонец на шершавую клячонку. — Я тебе — ти!
Что за неудача. Ни двоюродного брата, ни Павла Федосеича юноша не застал: куда-то уехали на праздник в гости. Он направился пешком к сестре Марии. Теплое, нежное чувство к ней ускоряло его шаги, и путь показался ему коротким. Вот они белые палаты из-за темных остроконечных елей. А вот и с голубыми ставнями белый одноэтажный милый дом. Сердце его дрогнуло. Сестра Мария! Нет, это не она. Это какая-то старуха сидит на приступках в согбенной позе.
— А, здравствуйте, — сделал юноша под козырек. — Вы как здесь?
Помещица Проскурякова вздрогнула, выпрямила спину и наскоро отерла красные от слез глаза.
— Коля, вы?
— Я. Но почему вы-то здесь, Надежда Осиповна? И как будто плачете… Не случилось ли что?
— Нет, нет, ничего… Я очень счастлива, — поспешно воскликнула старуха, но лицо ее на мгновенье исполосовалось отчаянием и вновь приняло приветливо-беспечный вид. Она сильно постарела, обмотанная той же клетчатой шалью голова ее тряслась. Заячий короткий душегрей и острые колени, обтянутые черной потрепанной юбчонкой.
— Будьте добры, садитесь… Я очень очень счастлива, — заговорила она надтреснуто и фальшиво. — Вы не можете себе представить, сколько мы перенесли лишений и какой заботой окружил меня мой муж.
— А, кстати, где же он, ваш Дмитрий Панфилыч?
Юноша заметил, как концы ее губ в миг опустились, она попробовала весело улыбнуться, но получилась болезненно плаксивая гримаса и голова пуще затряслась.
— Ах, вы про Митю? Они сейчас придут… Они пошли прогуляться.
— Кто они?..
За стеною тяжелые, как гири, каблуки, и в открывшуюся дверь высунулась длинноволосая седая голова с дымящейся в морщинистом рту трубкой.
— Ага! Знакомый!.. Троф резать приходиль? — проговорил Ян тонким голосом и, шагнув, взял Николая Реброва за плечо. — Пойдем в дом… Здесь мороз… Как это… картофлю кушать будешь… картул… Кофей пить…
— А где сестра Мария?..
— Пойдем, пойдем… — Он ласково обнял юношу и повлек в дверь.
Тот недоуменно взглянул чрез плечо на старуху-помещицу, хотел ее тоже пригласить с собою, но Ян уже захлопнул дверь.
Вот она кисейная, белая с темным распятием комната. Вот изразцовая печь и знакомый широколобый кот на ней. И как-то по-родному все глянуло со стен и из углов. И сразу глаз нашел чужое: огромный сундук и чемодан. Впрочем, нет. Где же это он видал?
— Хи-хи-хи… — закатился, защурился старик и стал шептать в самое ухо юноше: — Про дочку? У-у-у… После праздник пулмад, как это… свадьба…
— Что вы, Ян? Неужели? — юноша даже откачнулся, внезапный холод передернул его плечи. — Сестра Мария? За кого же она? Что вы?
— Тсс… — пригрозил старик и, прищелкнув языком, таинственно, как заговорщик, зашептал: — Митри, мыйзник… помещик… ваш, русак… Старуху видал? Старуха толковал — жена… Митри толковал — любовня… Гони к свиньям!.. Не надо!.. Давай молодой… Давай Мария. А ты, — ткнул он юношу в грудь согнутым пальцем, — ты есть глюп, очень дурака. Ват саламмабапса… Бараний голофф…
— Почему?..
— Э-э… Дуррака… Баран… Святой девка упускайль… Он… как это… он плакал без тебя…
— Кто?
— Девка плакал, Мария… Много ваши руськи женились, оставался здесь. А ты зевал. Куррат… Мал тебе дом был? Плохой хозяйство? — Старик говорил, как брюзжал, не вынимая из зубов трубки. Те же синие короткие шаровары, те же полосатые с отворотами чулки плавно двигались по комнате, а старые жилистые руки вынимали из резного шкафа посуду, сахар, хлеб.
Николай Ребров вдруг сорвался с места и выбежал на улицу: по дубовой аллее, развенчанной вьюгами, шла дочь старика.
— Сестра Мария! — протянул он ей обе руки.
Но та крепко и страстно обняла его и поцеловала в щеку. Она была обольстительно свежа. От нее пахло вьюжным снегом и черемухой.
— Знакомьтесь, — сказала она. — Это мой будущий… Ну… Это мой жених…
— Мы знакомы… Здравствуйте, Дмитрий Панфилыч…
Муж старухи, насвистывая веселую, небрежно и молча подал широкую, как лопата, руку. Старуха все еще сидела на приступках. Она надвинула на лицо шаль и отвернулась. Мимо нее прошли, как мимо пустоты. И вместе со скрипом затворившейся двери, раздался ее глухой, тягучий стон.
Пили кофе. Николай Ребров и Дмитрий Панфилыч, как коршун с ястребенком, исподлобья перестреливались взглядами. Сестра Мария придвинула им свинину.
— Мой старик. Мой грех… как это… свин… да, да, свинь кушать. Завтра, — говорил Ян, — мой сегодня картул кушать надо. Мари! Хапупийм…
Сестра Мария подала ему кислое молоко. Голубые глаза ее смущенно опущены и золотая брошь на полной груди подымалась и тонула, как в волне челнок.
— Завтра праздник, — жирно чавкая, сказал Дмитрий Панфилыч. — У нас весело о празднике: посиделки, песни, плясы. Потом ряженые.
— У нас танцы, — сказала сестра Мария; и не своим не веселым голосом сказала Мария печально: — Лабаяла-вальц, вирумаге, полька. Говорят, спектакль будут ставить. Да, да.
— Где? — спросил Николай — Сестра Мария, где?
— Что? В народный дом… Только холедный, для летний игр, — она прятала от юноши глаза, вздыхала.
Разговор не клеился. Николаю было тяжело. У него накипало и против сестры Марии, и против Дмитрия Панфилыча.
— Сестра Мария мне спасла жизнь, — проговорил он тихо и вяло. — Может быть, напрасно…
— Что вы! Милый мой Коля, — и как в тот раз, она стала гладить его руку, но горячая рука ее дрожала, и вздрагивали опущенные веки.
Дмитрий Панфилыч нервно задрыгал ногой, его сапог заскрипел под столом раздражающим скрипом.
— Очень плохо все кругом, — жаловался юноша. — Как-то все не то, не настоящее… Чорт его знает что. Другой раз хочется веселиться, другой раз — плакать. Гадость.
— Чепуха! Ничего худого нет, — грубо, задирчиво, сказал Дмитрий Панфилыч. — Маруся, кофейку!
— Нет, не чепуха, — возразил юноша и его глаза засверкали. — Например, бросать жену на чужой стороне, беспомощную женщину, это чепуха?
— Не хочешь ли? Живи с ней сам. Уступаю, — низким голосом, ворчливо, насмешливо проговорил Дмитрий Панфилыч.
— Не имею ни малейшего намерения. Во всяком случае, к чему же вы женились?
Стало тихо, Дмитрий Панфилыч распрямил грудь, чтобы крикнуть. Раздался чей-то стон.
Все обернулись.
Прислонившись к чемоданам, в дальнем углу сидела помещица Проскурякова.
— Бог с тобой, Митя, — расхлябанно заговорила она. — Я тебя не виню… И вы успокойтесь, Коля, добрый мой. А Митя не виноват… Раз он счастлив с новой своей… с своей… — она обхватила седую трясущуюся голову руками и заплакала громко, злобно, надрывисто.
— Скоро ли ты уйдешь к чорту, старая корга?! — грохнул в стол кулаком Дмитрий Панфилыч, и его красивое, краснощекое лицо с раздвоившейся черненькой бородкой осатанело. — Здыхай на морозе, здыхай! Чорт тя задави! Не жалко.
— Я не позволяй крик!.. Митри, не надо горячиться! — перебивая его, крикнула сестра Мария.
— А, са куррат… — жуя трубку, выругался под нос Ян.
— Бог с ним… Бог с ним, — хлюпала помещица.
— Ага! — злобно смеялся ее муж. — Ты меня богатством хотела взять? Как же, старая помещица оженила на себе молодого парня. Тьфу, твое богатство, твое именье! У большевиков оно… Корова у тебя осталась от твоего богатства-то, да и та здохла.
— Сестра Мария! Ян!.. — ударил в стол и юноша. Губы его кривились, брови сдавили переносицу. Ему хотелось кричать громко, оскорбительно, но слова останавливались в горле. И он тихо, но прыгающим голосом сказал: — Я не ожидал этого, сестра Мария. Я вас представлял себе другой. До свиданья, сестра Мария, — поклонился и порывисто вышел вон, ударившись в косяк плечом.
* * *
Юноша переночевал в избушке лесника, старого добродушного эстонца. Утром он плотно подкрепился, заплатил эстонцу за гостеприимство и расспросил его про дорогу к Народному Дому. Путь лежал мимо сестры Марии и прямо в лес. Юноша шел низко опустив голову, ему не хотелось ни с кем встречаться. День был пасмурный, насыщенный изморозью. С грустным карканьем летали ленивые вороны, и юноше стало грустно, как только может быть грустно в праздник на чужбине.
— Послушайте, стойте! Николай!.. — Тревожно оглядываясь, бежала сестра Мария. Она схватила его руку двумя руками и с виноватой, просительной улыбкой сказала: — Какой вы злюк… Ай, как не хорошо…
Юноша смутился.
Он, краснея, растерянно мигал:
— Извините меня. Я, конечно, был вчера не прав. С горяча просто.
Сестра Мария померкла.
— Сгоряча? Значит вы прощаете мой поступок? — она с укоризной подняла на него ясные глаза. — Очень грустно, очень…
— Почему?
— Вы не понимайт, почему? Когда-нибудь поймете.
— Так, — неопределенно сказал юноша: ему показалось, что сестра Мария фальшивит. — Я все-таки не могу понять.
— Ах, оставим, — капризно наморщила она свой тонкий прямой нос. — Скажить, куда идете? В Народный Дом? Где вы ночеваль?
Они шли, но юноше казалось, что они стоят на месте, а две темные стены сосен спешат назад.
— Кто он? Вы знаете его? Этот Митри. Я его совсем не знайт, — и сестра Мария оглянулась.
— Странно, — сухо и насмешливо ответил юноша, — во всяком случае вам нужно бы его знать. Девчонка вы, что ли? Вы все оглядываетесь назад… Идите скорей. Он чертовски ревнив.
— Вы правы, — деланно проговорила она и остановилась. В глазах ее виноватость, злоба, скорбь. — До свиданья, Коля… А я вас… я вас, все-таки… Но вы не можете поверить… Ах, Коля, милый… Не так все, не так… Вы спешите? Да? Вечером увидимся. Я буду в Народный Дом. Но я ненавижу эту старый женщина. Ненавижу!..
Он быстро зашагал вперед. И спина его чувствовала неотрывный, молящий, пугающий взгляд Марии.
Глава 8. Взрыв
Деревянное здание летнего Народного Дома стояло на поляне, среди густого сосняка. В нем никто не жил, по глубоким сугробам протоптаны свежие тропы, и люди с топорами в руках, весело пересмеиваясь, срывают с заколоченных окон доски. Всю ночь топились две времянки, в доме густеет сизое угарное тепло. Сцену драпируют гирляндами из хвой. Зажигают несколько керосиновых ламп под потолком. Актеры в шубах, в шапках кончают репетицию. Разбитое стекло затыкают какой-то рванью.
Спускается вечер, солнце давно село, и бледная звезда зажглась. В лесу слышно дряблое пение хором и еще, в другом месте. Ближе, ближе. И вот с двух дорог подходят к дому две толпы молодежи, с красными флагами, с плакатами: «Елагу ватабус!». Приветствия, шутки, смех. Многие навеселе. Белобрысые лица праздничны. Голоса мужчин тонки и тягучи, как у скопцов, в движеньях сдержанность, отсутствие бесшабашной удали и хулиганства. Все чинно, все прикалошено, причесано, в перчатках. Николай Ребров сравнил эту толпу эстонских поселян с своей родной, крестьянской, и сразу понял, что здесь России нет. А народ все прибывал, мужчины и женщины, пешие и конные, в крытых коврами маленьких повозках, с лентами в гривах низкорослых лошаденок, с бубенцами под дугой. Стало темнеть. Желтые огнистые квадраты окон гляделись в мглу наступавшей ночи, западная часть неба над темным бархатом пихт и сосен стала голубеть, показался, раздвигая облака, двурогий месяц.
Николай Ребров взад-вперед прохаживался возле дома. Ждал кого? Нет. Народ — русские солдаты и эстонцы — проходили мимо него многоголосой вереницей, но он далек отсюда, он был в мечтах. И только два радостных голоса: — О, приятель! Пойдем! Чухны комедь ломают… — ненадолго возвратили его к действительности.
Он вошел и увидал то, о чем до боли сладко тосковала его душа. В его и только в его глазах — просторный, залитый яркими огнями зал. Посередине, под потолок, вся в блестящих погремушках, в звездах, рождественская русская елка. Нарядная толпа детей плывет в тихом изумительном танце, и все дрожит, колышется, мерцает. Юношу вдруг потянуло туда, под родную чудодейственную елку, в гущу смеющихся беззаботных детских лиц. И он сам — не сам, он веселое дитя, и мать улыбается ему издали, машет рукой, зовет… Но вот что-то взорвалось: треск — грохот — крики — все сразу померкло, елка разлетелась в дым, и пред глазами — маленькая сцена с маленькими человечками, тысячи голов, аплодисменты, жалкий свет скупых огней, пред глазами все та же нищая, нагая явь.
Николай Ребров шумно выдохнул весь воздух, тряхнул головой и, пробираясь между рядами, разочарованно опустился на свободный стул. Он сначала ощутил горячее дыханье на своей щеке, потом тихий захлебнувшийся шопот:
— Ах, как я рада… Я вам буду об'яснять… — И горячая затрепетавшая рука крепко легла на его колено. От руки шел неуловимый властный ток, и глаза юноши загорелись. Сестра Мария была в черном платье, рубиновые серьги блестели в ее маленьких порозовевших ушах. Она дышала прерывисто, опьяняя юношу запахом распустившейся черемухи. — Глядить на сцена, — шептала она, прижимаясь к нему плечом, но он разглядывал ее профиль с влажными, красивыми губами, и ему захотелось поцеловать ее.
— А где же Дмитрий Панфилыч? — прошептал он.
— Пьян. Нет… Ах, я ничего не знай… — брови ее капризно дрогнули, она повернула к нему лицо, и вот два их взгляда как-то по-особому вмиг слились.
— Я не понимаю вас, Мария Яновна… — проговорил он, овладевая собой.
— Я тоже… не понимайть ничуть себя.
— Вы сначала, как будто хотели привлечь меня к себе, потом взяли, да и оттолкнули.
— Я скверная! — топнула она в пол острым каблуком. — Как глюпо, глюпо все вышло.
Раздались аплодисменты, и вдруг — в уши, в лицо, в сердце:
— Здравствуйте, Коля!
Голос был так неожиданно знаком, что Николай Ребров вздрогнул и приподнялся навстречу подошедшей девушке.
— Варвара Михайловна! Варя! Вы?! — И каким-то необычайным светом мгновенно загорелась вся его душа: — Варечка, милая! Вы живы?.. Получили ль вы мое письмо?
— Что с вами? Какое письмо? Пройдемтесь.
Юноша крепко закусил прыгавшие губы и шел за нею, как во сне.
— Вы живы, живы! — твердил он.
— А почему же мне не быть живой?.. А знаете? — И миловидное лицо ее вдруг померкло. — Знаете, Коля, милый?.. Ведь папа умер… да, да, да.
— Да что вы?! — искренне испугался юноша.
— Представьте, да… от тифа. Пойдемте, Коля, сядемте к столу, попьем чаю. Я так озябла. А вот и стол. Закажите. У меня деньги есть.
Возле буфета толчея, шум, выкрики:
— Сусловези! Кали!
— Сильмуд!..
— Напс!
— Эй, барышня! Дозвольте-ка мне шнапсу. Чего? Самый большой. — Масленников без передыху выпил стакан скверной водки и спешно чавкал пирожок с рыбой. Масленников выгодно спустил вчера казенные сапоги, денег на гулянку хватит.
Молодежь изрядно выпивала шнапс, пиво. Русские солдаты вели себя дерзко, вызывающе. Разговаривали между собой нарочно громко:
— Тьфу, ихняя камедь на собачьем наречии!
— А морды-то… Видали, братцы, какие у чухон морды? Вроде — непоймешь…
— Скобле-о-оные…
Длинноволосый, рыжий эстонец в зеленой куртке приплясывал, помахивая платком, и что-то гнусил. Но выражение его крепкощекого бритого лица не соответствовало веселым ногам и жестам.
Солдаты с лицами заговорщиков толпой напирали на буфет. Продавщицы в ярких национальных костюмах кричали:
— Тише! Тише! Ярге трюшге!.. Осадить назад! Ну!!
— Я те осажу…
В полутемном углу рассыпался, как бубенчики по лестнице, женский смех, тотчас же заглушенный звонким поцелуем.
— Смачно, — прикрякнул Кравчук, проходя под ручку с толстобокой мастодонтистой эстонкой. Он весь выгнулся дугой, склонив захмелевшую голову к плечу подруги. — Смачно, бисов сын, причмокнул… Ах, Луизочка… Я голосую, чтоб пойти в лесок… Право, ну… Трохи-трохи покохаемся, да и назад.
— Холедно, снег… Вуй!.. — встряхнула широкими плечами эстонка.
— Доведется трохи-трохи обогреть, — сказал хохол и облизал толстые губы.
В зале убого заиграла музыка, высокий барабанщик бил в барабан с остервенением, вприпрыжку.
Николай Ребров три раза бегал от буфета к столику, три раза заглядывал в зал, на сестру Марию: опустив голову и перебирая накинутую на плечи шаль, сестра Мария сидела неподвижно.
— Кто с вами был? Красивая блондинка? Ваша любовница?
— Что вы, Варя!
— Ах, оставьте, не скромничайте… А я, знаете, все-таки чувствую себя не плохо. Вы знакомы с полковником Нефедовым? Ах, какой весельчак. И анекдоты, анекдоты! Вы бы только послушали. Со смеху можно умереть… Или князь Фугасов. Этакий молоденький, криволапый щенок. Конечно, со средствами. Всей компанией гулять ездим. На тройках, Колечка, с бубенцами… На русских тройках!.. Но почему вы повесили нос? Вы не рады мне.
Юноша нахмурил брови:
— Нет, очень рад… Но вы мне не сказали про вашу сестру.
— Ах, про Нину? — девушка тоже сдвинула брови, но сразу же захохотала неестественно и зло. — Нина в Юрьеве. Слушает какие-то курсы. По философии или педагогике, вообще — прозу… — Она замолкла, отхлебнула чай, вздохнула. Ее лицо было утомлено, помято, под глазами неспокойные тени. — Нет, не такое время теперь, Колечка, чтоб прозой заниматься. Надо жить! Сегодня жив, а завтра тебя не стало.
— Но в чем же жизнь? — с болью и страданием спросил Николай.
— Оставьте, бросьте! — замахала на него девушка. — Философия не к лицу вам. А вот в чем: музыка, веселые лица, смех, поцелуи. Вон — ваши солдатики толстушку под руки ведут.
Мимо них, в горячем споре, разнузданном смехе и пыхтенье, грязно протопала — гнулись половицы — тройка. Кравчук и Масленников волокли жирную полосатую эстонку к выходу. Эстонка, вырываясь, задорно хохотала и поворачивала запрокинутую голову то к одному, то к другому кавалеру.
— Какой упрям русски… Какой нетерпений!
— Пожалте, так сказать… Вот ваша шубка, не угодно ли! — И троица скрылась за дверью.
Рыжий эстонец в зеленой куртке, враз оборвав пляс, сунул трубку в карман и, блеснув глазами, сипло закричал:
— Ах, са куррат. Жену уводиль! Эй!.. Вийсид найзе! Тулерутту… — он выхватил нож, мстяще взмахнул им и побежал к выходу, ругаясь.
За ним топоча, как кони, эстонская молодежь.
— Убьют, — и Николай Ребров вскочил.
— Кого?
— Масленникова… Но что же мне делать?
— Ребята! Наших бьют!.. — кто-то крикнул с улицы, и русская матерная ругань прокатилась по буфету, как густая вонючая смола. И словно по команде, из буфета и зала, открывая двери лбами, помчались мимо юноши серые шинели.
А там, за стенами, на снегу, под лунным светом, уже зачиналась свалка. Юркие эстонцы кричали пронзительно, взмахивали руками нервно, быстро, с прискочкой, солдаты же работали кулаками, как тараном, метко, хлестко, основательно, и все крыли русским матом.
Меж деревьями пурхался в сугробах с ножом в руках, рыжий длинноволосый эст:
— Держи его! Держи, твой мать!!. — визжал и ляскал он зубами.
Его помутившийся взор, взвинченный ревностью и шнапсом, видел перед собой двух бегущих солдат с женой, но впереди были: сосны, густые по голубому снегу тени, ночь.
Звенели стекла парадных дверей: дзинь — и в дребезги. Трещали запоры, стоял сплошной рев и давка: солдаты рвались из дома на помощь к своим, но стена эстонцев остервенело напирала с улицы:
— Насад!.. Насад!.. — Поршень упруго вдавился внутрь, и кучка солдат, окруженная густой толпой, приперта к стене, в буфете.
— Варя! Варя! — тщетно взывал Николай Ребров: его голос тонул в общем гаме.
На буфетную стойку, на окна вскочили молодые эстонцы в шляпах, пальто, калошах. Надорванной глоткой, потрясая кулаками, они бросали в толпу буянов призывы к порядку. Их бледные лица, исхлестанные гримасой гнева, были страшны, вскулаченные руки вот-вот оторвутся от плеч и заткнут орущие пасти. Но их никто не видел и не слышал: разгульный дебош клокотал и ширился, как лесной пожар.
Между стеной эстонцев и солдатами лежало небольшое пространство, и опасно было схватиться с русскими в рукопашную: раз'яренный вид солдат свиреп и лют, как у всплывших на дыбы медведей, в их захмелевших отчаянных руках сверкали ножи, угрожающе покачивали об откуда-то взявшиеся дубинки и массивные ножки от столов.
— А, ну, подойди, чухна! Много ль вас на фунт идет?!
— Не замай, картофельна республика! Брюхо вспорем!
— Чухны! Клячи! Полуверцы!!
И в ответ разрывались руганью сотни широких ртов, чрез толпу летели стулья и с треском грохались в стену, над головами приседавших солдат. Но кольцо все сжималось и сжималось, общий рев нарастал, передние ряды эстонцев, подпираемые сзади, ощетинили кулаки, как дикообраз иглы, скуластые лица их корчились от оскорблений и мужичьих плевков, звериное чувство кровью зажгло глаза, упруго согнуло колени, спины, вытянуло шеи, напрягло каждый нерв и мускул для последнего алчного прыжка. Еще маленько, какой-нибудь крик, какой-нибудь жест и…
И вот со свистом пронеслась по воздуху пивная бутылка и прямо солдату в лоб.
— Урра!!. — и все заклубилось лешевым клубком.
— Бей их!.. Режь!..
Но в этот миг, когда клинки ножей убийственно сверкнули — вдруг неожиданно грянули громом, один за другим, три выстрела. И как ушат ледяной воды на сумасшедших — свалка замерла. И на виду у всех высоко поднялся над толпой детина-солдат. Он взгромоздился на стол серой бесформенной массой, как гора.
— А-а, едри вашу, черти!.. — с торжествующей угрозой зарычал он, как стоголовый лев.
Он был огромен, страшен, лохмат, словно таежный леший. Таких людей за границей нет. Неуклюжие, как салазки, вдрызг изношенные валенки, длинный, вывороченный вверх шерстью косматый тулуп, и рыжая, такая же косматая, с прилипшей соломой папаха, из-под которой выпирали меднокрасные подушки щек, круглый, как колено, подбородок и небывалые усищи, похожие на воловьи, загнутые вниз, рога. Большие, навыкате, глаза дерзко издевались над толпой, он чувствовал себя, как деревенский колдун средь темных баб, у которых страх отнял язык и разум.
Все это произошло в короткий миг, и мгновенное оцепенение толпы вдруг разразилось буйными криками:
— У него пюсс! Оружие! Вялья! Вялья! Долой его!.. Веди к офицеру!..
А сзади кричали русские:
— Чуланов! Стреляй их, сволочей!.. Стреляй!!.
Верзила грохнул еще два раза из револьвера в потолок. Толпа, топоча каблуками, шумно откинулась прочь.
— А-а, не вкусно?! — хохотом заржал Чуланов и раскатисто рявкнул: — Эй, наши!.. Убегай!.. Сей минут от ихнего дома и от всей чухны один дрызг останется!.. — В его руках высоко вскинутых над головою, смертоносно закруглились две большие бомбы. Толпа оцепенела, — помид… помид! — вросла в пол, и онемевшие взоры влипли в бомбы, как в магнит. От бомб струился смертный холод и какая-то неиз'яснимая роковая власть. — Молись, чухна, богу!.. Эх, и мне не жить… Прощай, белый свет! — Верзила, пыхтя и ворочая бычьими глазами, сунул из правой руки бомбу за пазуху, перекрестился. — Пропадать, так пропадать, — быстро схватил обе бомбы в руки, подпрыгнул и…
По залу пронесся многоголосый вопль ужаса и, давя друг друга, толпа в ослепшем страхе бросилась к окнам и дверям. Треск, звяканье, неистовые крики женщин, вой мужчин… Взрыв бомбы слышали немногие, только те, которые упали в обморок. Слышала его и Варя: грохот, ослепительный огонь и тьма.
Верзила Чуланов еще не успел сползти со стола, как зал был пуст. Он зашагал вперевалку к буфету, заглянул вниз, куда были спрятаны закуски и, пошарив рукой, ущупал чей-то большой и холодный, как у собаки, нос.
— Вылезай, чего лежишь, — прохрипел он сдавленно.
Из-под стойки выполз Масленников:
— Сволочь, — сказал он. — До чего напугал…
Верзила шевельнул рогатыми усищами, снял папаху и отер взмокшее лицо подолом гимнастерки:
— Фу-у! — От чрезмерного напряжения он весь дрожал.
— Ты ошалел?! Где бомбы? Сволочь…
— Вот, — сказал верзила и бросил на пол два стеклянных, синих шара. — В баронском саду снял, в фольварке… Дюже поглянулись.
Из разных потайных углов и закоулков выползала солдатня, у многих лица были в сплошных кровоподтеках. В выбитые окна клубами валил мороз.
— Пошарь-ка шнапсу… Да пожрать, — прохрипел верзила.
Из дверей освещенного опустевшего зала выглядывали кучки неподдавшихся панике людей.
А за стенами дома, на свежем, ядреном воздухе, под мягким лунным светом, толпа пришла в себя. Все сбились, как овцы, в кучу: женщины, молодежь, солдаты.
— Пьяный, анафема. Надо ему бучку дать… Это — Чуланов Мишка! — выкрикивал какой-то рыжеусый маленький солдатик.
— Такой скандал, чортов дьявол в благородном месте произвел, — кричал другой солдат.
— От такого ужасу не долго и в штаны… Будь он проклят…
Послышались бубенцы, песня, гиканье: к дому подкатили на двух тройках офицеры.
— Стоп! — и кучера-солдаты осадили лошадей.
— Что? Гуляете? С праздником, господа свободные эстонцы! А можно нам, так сказать, присовокупить себя? — И холеный, краснощекий в великолепных бакенбардах офицер занес из саней лакированную ногу.
И в сотню ртов загалдел народ: жалобы, угрозы, плач. Солдаты сорвались с мест и, подобрав полы, замелькали меж соснами, как зайцы, утекая.
Николай Ребров отпаивал Варю холодной водой:
— Это ж все было подстроено… Для озорства… Варечка, успокойтесь… Хотите, я вам кусок ветчины принесу?
Варя сидела на стуле, в дальнем углу буфета, она смеялась, плакала, целовала юноше руки, пугливо покашиваясь на шумную кучку пирующих солдат.
— Проведемте, дррузья-а-а, эфту ночь виселе-е-й!! — орали Масленников и Чуланов, обняв друг друга за шеи и чокаясь стаканами.
На стойке закуски, выпивка. В разбитое окно лез с улицы Кравчук:
— Эге ж! — хрипел он простуженно. — Горилка?!. А ну, трохи-трохи мне. Дюже заколел. Бррр!
В дом ввалилась с парадного крыльца толпа. Впереди, блистая погонами и пуговицами, быстро и четко шагали офицеры, серебряный звон шпор разносился на фоне шума, как на блюде. Солдаты вскочили, забыв про хмель. Кравчук схватил бутылку шнапсу и вывалился вниз головой обратно чрез окно на мороз, за ним загремел Чуланов с курицей и колбасой, за ним — в тяжком пыхтеньи — солдатня.
— Остановиться!.. Стой!.. Стой, мерзавцы!! — звенели голосом и шпорами величественные баки.
Трофим Егоров, с маленькой беленькой бородкой унтер, пьяно оборвался с окна, вскочил и стал во фронт. Длинные рукава его шинели тряслись, правое плечо приподнято, глаза с испугом таращились на подходившего офицера. Толпа притихла, как в церкви. Николай Ребров дрожал. Шаги офицера ускорялись, — быстрей, быстрей, — и офицерский кулак ударил солдата в ухо. Трофим Егоров покачнулся. Офицер ударил еще. Егоров упал.
— Билет! — приказал офицер.
Николай Ребров, забыв про Варю, заметался.
Солдат пошарил в обшлаге и подал бумажку, следя за кулаком и глазами офицера.
— Ты! Скот! За билетом явиться ко мне на квартиру. Направо! Шагом марш!
Николай Ребров, не попадая зуб на зуб, прыгающим голосом резко крикнул:
— Не имеете права драться! Я донесу! — Он, юркнув в зрительный зал, смешался с толпой и стал продираться к выходу.
— Что-о? Кто это?.. Какая сволочь?! — раскатывалось издали. — И вы все сволочи… Чего стоите? Ха-ха! Гостеприимство?.. Подумаешь, какая честь… Молчать, когда офицер русской службы говорит!..
Николай Ребров, выбившись к двери, оглянулся. Бакенбардист— офицер, ротмистр Белявский кричал на толпу вдруг запротестовавших эстонцев и при каждом выкрике яростно ударял себя по лакированному голенищу хлыстом.
— Эстонская республика… Ха-ха!.. Великая держава… Да наш любой солдат, ежели его кашей накормить, сядет, крякнет, вашу республику и не найти… Не правда ли, господа офицеры?..
В ответ раздался золотопогонный смех. Толпа оскорбленно зашумела.
— Господин офицер! — вышел вперед высокий жилистый эстонец. На рукаве его пальто был красный бант. — Я вас буду призывайт к порядку.
— Молчать! Ты кто такой? Коммунист? Товарищ? А хлыстом по харе хочешь? Научись по-русски говорить, картофельное брюхо, чухна!
— Господин офицер!
— Призывай к порядку свое правительство! — провизжал молоденький, как херувимчик, офицер.
— Да, да, — подхватил бакенбардист. — Где ваша чухонская поддержка войскам генерала Юденича? Изменники!.. Если бы не ваша измена, русские большевики давно бы качались на фонарных столбах… Подлецы вы со своим главнокомандующим! С Лайдонером!..
— Замолчить!.. Будем жаловаться генерал Верховский!.. Коллективно. Нехороший вы народ!
Бакенбардист с поднятым хлыстом и офицеры бросились на говорившего, но толпа грудью стала на его защиту:
— Уходить! Вы не гость нам!.. Для простой народ!.. Ваш мест не здесь! Вялья, вялья!..
А офицеры, повернувшись спиной к толпе, вдруг заметили Варю, еле сидевшую на стуле и готовую упасть в обморок.
— Ах! Вы? Варвара Михайловна? Варя?.. Как вы здесь?.. Ведь это ж кабак… Это ж хлев!..
— О, богиня, — привстав на одно колено, послал ей воздушный поцелуй юный купидон.
— Едем!
Николай Ребров, взбудораженный и потрясенный, шагал через лес и голубую ночь, не зная сам, куда.
— Ребров, ты?
— Я… А-а, Егоров.
— Как мне с билетом быть?..
— Наплюй.
— Чего?
— Наплюй, мол. Приходи в канцелярию я тебе новый выпишу.
— Чего?.. Кричи громче: не слышу… Ох, дьявол, как он по уху порснул мне… Однако оглох я, парень, — уныло, подавленно проговорил Трофим Егоров, затряс головой и засморкался. — Ну, и кулачище…
Их настигали бубенцы. Пешеходы свернули с голубой дороги в тень. Одна за другой промчались тройки. С передней пьяно, разухабисто и разноголосо неслось визгливое: