Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пейпус-Озеро

ModernLib.Net / Историческая проза / Шишков Вячеслав Яковлевич / Пейпус-Озеро - Чтение (стр. 2)
Автор: Шишков Вячеслав Яковлевич
Жанр: Историческая проза

 

 


— Врешь! Ей богу врешь. Сразу вижу, что будешь от башки пороть. Тьфу!..

Сергей Николаевич шагал в одной рубахе из угла в угол, нервно пощипывая свою белокурую бородку. Щеки его горели. Он с опаской поглядывал на дверь, откуда должен появиться Сидоров, и на своего брата, растерянно хлопавшего глазами. Павел Федосеич, выкатив живот и запрокинув голову на спинку кресла, сипло с присвистом дышал.

— И ты, зеленый вьюнош, Володя… как тебя… Петя что ли…

— Я — Николай Ребров…

— Наплевать… Знаю, что Ребров. Ты за братом не ходи… На Парижи плюй, на Дальние Востоки чхай. Свое сердце слушай. Ха, мораль… Обкакались мы с моралью-то с возвышенной…


* * *

Легли спать очень поздно. Братья на одной кровати. Электрическая люстра горела под красным колпаком. Теплый спокойный сумрак нагонял на юношу неотвязную дрему. И сквозь дрему, как сквозь вязкую глину, вплывали в уши вихрастые зыбкие слова:

— Я тебе дам письмо… Понял?.. Рекомендацию… Может быть, примут. Даже наверное… А здесь — битком… Ах, ты, мальчонка славный… Опьянел?..

Павел Федосеич долго пыхтел в кресле, разуваясь, с великим кряхтением закорючив ногу, он снял сапог, посмотрел на него:

— Английский… Сволочь, — и швырнул в угол. — А это вот русская… — он понюхал портянку, высморкался в нее и тоже бросил в угол. Потом гнусаво, по-старушичьи затянул:


Ах ты, Русь моя, Русь державная,

Моя родина православная.


Потом заплакал, перхая и давясь:

— Бывшая, бывшая родина… Бывшая!.. — голова его склонилась на грудь, он привалился виском к спинке кресла, разинул беззубый рот и захрапел.

На цыпочках вошел денщик Сидоров. С простодушной улыбкой он посмотрел на спящего Павла Федосеича, бережно разул его вторую ногу и унес сапоги чистить, захватив к себе остаток спирта и закуски.

Глава 4. Старая орфография. Там жизнь, там!

Николай Ребров прожил у двоюродного брата два дня. На третий — в бодром и веселом настроении зашагал дальше, искать свою судьбу. В его кармане лежало рекомендательное письмо брата к поручику Баранову, а в сердце запечатлелись прощальные напутствия Сергея Николаевича и родственные, почти отеческие об'ятия подвыпившего Павла Федосеича. Еще на сердце и в мыслях была крылатая мечта о предстоящей поездке в Париж и путешествии кругом света. Юноша весь погрузился в эту мечту, он так в нее поверил, что ядовитый сарказм Павла Федосеича ничуть не мог его поколебать.

И в мечтах, не замечая пути, он еще засветло пришел в соседний фольварк, где квартировал штаб дивизиона. В канцелярии, опрятной и светлой, сидели два писаря. Один набивал папиросы, другой шлепал на пакеты печати.

— Тебе кого?

— Поручика Баранова.

— Ад'ютанта? Они у генерала. Сейчас придут.

Зазвякали серебряные шпоры, и через открытую из генеральского кабинета дверь вышел сухой и высокий, подтянутый офицер. Нахмурив брови, он быстро пробежал письмо.

— Ага… От Сергея Николаевича. Но дело в том, что мы штаты сокращаем… А впрочем… Вы хорошо грамотный?.. Попробуйте что-нибудь написать…

Николай Ребров красиво, каллиграфически набросал несколько фраз. Раздался звонок генерала.

— Довольно… Прекрасно… Дайте сюда, — сказал ад'ютант и, нежно позвякивая шпорами по бархатной дорожке, скрылся.

Через минуту выплыл в расстегнутом сюртуке тучный генерал. Писаря вскочили и вытянулись. Короткошеяя, круглая, усатая голова генерала, завертелась в жирном подбородке, он потряс бумагой под самым носом юноши и — сиплым басом:

— Это что? Новая орфография? Без еров, без ятей? Здесь, братец, у нас не Совдепия. Не надо, к чорту, — и, раздраженно сопя, ушел обратно.

За ним долговязо ад'ютант. Писаря хихикнули. Один тихо сказал:

— Пропало твое дело.

— Ни черта, — сказал другой, — он у нас крут, да отходчив…

Вошедший ад'ютант об'явил:

— Ты принят… Не взыщи, у нас на «ты»… Субординация. — И к писарю: — Слушай, как тебя… Масленников, выпиши ему ордер на экипировку. Жить он будет с вами. А ты, Ребров, подай докладную записку о зачислении. Ты, видать, грамотный. Из какого класса? Окончил? Значит почти студент. Отлично. Я генерала переубедил. Старайся быть дисциплинированным. Волосы под гребенку. Орфография — старая. Если произнесешь слово «товарищ» — генерал упечет под суд. Садись, пиши. Сколько тебе лет? Восьмнадцать? Можно дать больше.


* * *

Их комната была просторной, светлой, но насквозь прокуренной и пропахшей какой-то редечной солдатской вонью. По стенам висели: в узеньких золоченых рамках старинные батальные гравюры английских мастеров, давно остановившиеся в дубовой оправе часы и, на вбитых гвоздях, амуниция писарей. Грязь, окурки, кучи хлама. В особенности блистал неряшливостью угол прапорщика Ножова. Сам прапорщик тоже представлял собою фигуру необычайную: черный, длинноволосый, с остренькой бородкой и впалой грудью, он похож на переряженного в военную форму священника. Лицо сухое, с черными, блестящими, как у фанатика, глазами. В боях он командовал отрядом мотоциклистов, но при беспорядочном, похожим на бегство, отступлении, мотоциклетки застряли в проселочной русской грязи и достались красным. Теперь прапорщик Ножов не у дел, наведывается в канцелярию дивизиона и ждет назначения. С писарями — по-товарищески, образ его мыслей круто уклонился влево, но писаря — матерые царисты — оказались плохими ему товарищами и за прапорщиком Ножовым, по приказу свыше, ведется слежка.

Николай Ребров этого не знал и сразу же с прапорщиком Ножовым сошелся. В первое же воскресенье они пошли вдвоем гулять. Был морозный солнечный день. Помещичий, облицованный диким камнем дом стоял в густом парке и походил на средневековый замок.

— Ложно-мавританский стиль, — сказал Ножов. — А вон та крайняя башенка в стиле барокко, выкрутасы какие понаверчены…

— Да, — подтвердил юноша, ничего не понимая.

— Я вам покажу, интересные в этом доме штучки есть: в нижнем этаже очень большой зал, перекрытый крестовым сводом. Очень смелые линии, прямо красота. И недурна роспись. Подделка под Джотто или Дуччио, довольно безграмотная, впрочем. Под средневековье…

— А вы понимаете в этом толк?

— А как же! — воскликнул Ножов. — Я ж студент института гражданских инженеров и немножко художник. Фу, чорт, как щипнуло за ухо… — он приподнял воротник офицерской английской шинели и стал снегом тереть уши. — Ну, а вы как, товарищ! Вы-то зачем приперлись сюда, в эту погибель, с позволенья сказать? Ведь здесь мертвечина, погост… Трупным телом пахнет.

— А вы? — вопросительно улыбнулся юноша.

— Я? Ну, я… так сказать… Я человек военный… Ну, просто испугался революции… Смалодушничал… А теперь… О-о!.. Теперь я не тот… Во мне, как в железном брусе, при испытании на разрыв, на скручивание, на сжатие произошла, так сказать, некая деформация частиц. И эти, так сказать, частицы моего "я" толкнули меня влево. — Он шагал, как журавль, клюя носом, теребил черную курчавую бородку и похихикивал. — Я постараюсь себя, так сказать…

— А нас убежало человек двенадцать из училища. Просто так… — прервал его юноша. — Погода хорошая была. Снялись и улетели, как скворцы. У белых все-таки посытней. Сало было, белый хлеб. И дисциплина замечательная. А потом, они говорили, что большевиков обязательно свергнут, не теперь, так вскорости. Ведь у нас многие убежали. В особенности купцы. Даже архиерей. А семейства свои оставили.

— Какое же у архиерея семейство? Любовница — что ли?

— Что вы, что вы! — сконфузился юноша. — Я про купцов.

Они прошли версты две. Местность открытая, слегка всхолмленная, кой-где чернели рощицы, скрывавшие мызы эстонцев. Свежий снег ослепительно белел под солнцем. Николай Ребров щурился, студент-прапорщик надел круглые синие очки.

— Да, товарищ, — сказал он. — Поистине мы с вами дурака сваляли. Там жизнь, там!

— Где?

— За Пейпус-озером. И только отсюда, с этого кладбища, я по-настоящему, так сказать, вижу Русь и знаю, что она хочет…

— Ничего не хочет, — занозисто проговорил Николай Ребров. — Все хотят, чтобы красные сквозь землю провалились. Аксиома. И как можно скорей.

— Кто все-то?

— Как кто? Все! Спросите крестьян, спросите горожан…

— Да, да!.. Спросите кулаков, купцов, долгогривых, зажиточных чиновников, у которых свои домишки… Так?

Они вступили в небольшой хвойный перелесок. Налево — просека. Слышался крепкий стук топора. С лаем выскочила черненькая собачонка — хвост калачом.

— Нейва! — крикнул прапорщик Ножов. Собачонка насторожила уши, завиляла хвостом. — Подождите, товарищ. Вот присядьте на пень… Нате папироску, я сейчас.

Ножов рысью побежал по просеке, собачонка встретила его по-знакомому и оба скрылись в лесу.

Вскоре топор замолк.

Николай Ребров, затягиваясь крепким табаком, старался привести в порядок свой разговор с Ножовым. Почему прапор думает, что только отсюда можно разглядеть, что хочет Русь? И что он в этом деле понимает? Или вот тоже Павел Федосеич… Ведь за дело взялись люди поумнее их: генералы, адмиралы, может быть, из царской фамилии кой-кто, наконец, такие известные головы, как Милюков, Родзянко, Гучков… А у них кто? Там, за Пейпус-озером? Кто они? Даже смешно сравнить.

По просеке, прямо на юношу, мчался заяц, и где-то с визгливым лаем, невидимкой носилась собачонка. Саженях в трех от замеревшего юноши заяц присел, поднялся на дыбки и стал водить взад-вперед длинными ушами. Николай Ребров гикнул и бросил шапку. Заяц козлом вверх и — как стрела — вдоль опушки леса. За ним собака. Николай тоже побежал следом с диким криком, хохотом и улюлюканьем, но измучился в сугробах и, запыхавшийся, вернулся на шоссе. От просеки, не торопясь, нога за ногу, шел прапорщик и сквозь темные очки читал газету.

— Свеженькая, — сказал он, тряхнув газетой, его сухощекое лицо расплылось в улыбке.

— Откуда? — удивился юноша.

— Из России… Только чур — секрет… Тайна. Поняли? А вот тут еще кой-что… Повкуснее, — и он похлопал себя по оттопырившемуся карману, откуда торчал тугой сверток бумаги. — Эх, денег бы где достать…

— Зачем вам?

— Как зачем? А разве это даром? Думаете, это дешево стоит? Впрочем, у них отлично, так сказать, поставлено.

— Что?

— Фу, недогадливый какой. Да пропаганда! Ведь здесь, если хотите, очень много наших агентов, большевиков. Ну, и…

— Почему — наших? Разве вы большевик?

— А как вы думаете? — Ножов поднял очки и прищурился на юношу. Потом, спокойно: — Нет, я не большевик… Не пугайтесь. — И… — он погрозил пальцем, — и — молчок. — Последнее слово он произнес тихо, но так внушительно, с такой скрытой угрозой в глазах и жесте, что Николай Ребров весь как-то сжался и растерянно сказал:

— Конечно, конечно… Будьте спокойны, товарищ Ножов. — Ну, а вот об'ясните мне: почему наша армия потерпела такое фиаско?

— Какая наша армия? — оторвался Ножов от чтения на ходу. — Ах, армия Юденича? Да очень просто. Тут и немецкие интрижки против союзных держав: Германия себе добра желала, Франция с Англией — себе. А об России они не думали. А потом этот самый Бермонд… Слыхали? Который именовал себя князем Аваловым. Слыхали про его поход на Ригу против большевиков? Нет? Когда-нибудь после… Долго рассказывать… Ну, еще что?.. Раздор в командном составе армии, шкурничество, паршиво налаженный транспорт, взорванный возле Ямбурга мост… Словом, одно к одному так оно и шло. А главное — реакционность наших командиров. Как же! Их лозунг «Великая, неделимая». Самостоятельность Эстонии к чорту на рога. После взятия Питера мы мол двинемся на Ревель". Вот Эстония нам и показала фигу… Вы что улыбаетесь?

— Да, думаю, что все это к лучшему, — несмело сказал Ребров.

— Наш разгром-то? Конечно, к лучшему!

Глава 5. Пустота и одиночество. Причина забастовки превосходительной ноги.

Время тянулось серое, однообразное. Наступил декабрь. По канцелярии необычайно много дела. Николай Ребров был принят в штат по ходатайству поручика Баранова, он получил нашивку за толковое исполнение бумаг. Писаря злились, за глаза называли его «барчонком» и дулись на начальство, что выделяет своих, белую кость, ученых, а на простых людей им — тьфу.

Масленников, как-то вечером, когда в канцелярии никого не было, встал, одернул рубаху, кашлянул и дрогнувшим голосом сказал ад'ютанту:

— Ваше благородие… А ваш нашивочник-то новый с Ножовым путается. Все вдвоем, да все вдвоем. Куда-то ходят…

Мускулы крепкого лица поручика Баранова нервно передернулись:

— Не твое дело! — крикнул он. — Тебя я спрашивал? Отвечать только на вопросы! Я тебя заставлю дисциплину вспомнить!

Масленников по-идиотски разинул рот и сел.

За последнее время поручик Баранов раздражителен и желчен. Виски его заметно начали седеть, крепкий упрямый подбородок заострился. Из центра, правда, в секретных бумагах, приходили неутешительные вести: северо-западную армию вряд ли будут вновь формировать, и всему личному составу грозит остаться не у дел. Об этом знал и Николай Ребров: кой-какие случайно подхваченные обрывки фраз между генералом и поручиком, кой-какие прошедшие чрез его руки бумаги, лаконичные и мрачные записки от Сергея Николаевича и, главное, широкая осведомленность прапорщика Ножова.

— Ихнее дело, товарищ, швах…

— Чье? — спрашивал Николай.

— Эх, вы, малютка, — чье! Юденича! Его чуть не арестовали.

— Что вы!.. Кто?

— Эстонское правительство, по приказу союзников, наверно. А вот, не угодно ли… Я выудил копию одного документика, чорт возьми… — взлохмаченный Ножов стал выхватывать из карманов, как из книжных шкафов, вороха газет и бумаг. — Вот! — потряс он трепаной тетрадкой. — Послушайте выдержку… Письмо генерала Гофа. Знаете, кто Гоф? Начальник союзных миссий в Финляндии и Прибалтийских штатах. Слушайте! Это он Юденичу писал, во время наступления или, вернее, во время наших неудач: «Многие русские командиры до такой степени тупоумны (ха-ха! чувствуете стиль, презрение?), что уже открыто говорят о необходимости обратиться за помощью к немцам, против воли союзных держав. Скажите этим дуракам (х-х-х-х… кха-кха! так и написано, ей-богу) скажите этим дуракам, чтобы они прочли мирный договор: все, что Германия имеет, уже ею потеряно. Где ее корабли для перевозки припасов, где подвижной состав?» (и дальше слушайте): «Когда союзники, огорченные неуменьем и неблагодарностью (ого, опять щелчок!) прекратят помощь белым частям, тогда проведенное с таким трудом кольцо, сдавливающее Красную Россию, лопнет». Вы, конечно, понимаете, товарищ, что это за кольцо такое?

— Понимаю, — сказал Николай, и его сердце сжалось.

А брат писал, что по соседству с ними, в имении Мусиной-Пушкиной, теперь квартирует штаб тыловых частей Северо-Западной армии, что во главе штаба — генерал Верховский, расслабленный, бесхарактерный старик. «Милый Коля… Мне надо бы повидаться с тобою и переговорить об одном деле с глазу на глаз». Юношу это заинтриговало. Он все выбирал время, чтоб поехать к брату, а кстати навестить старого Яна и сестру Марию — лишних каких-нибудь верст пять. Мария Яновна! Николай очень часто вспоминал о ней с нежной благодарностью. И вот, после письма брата, у него что-то прояснилось в душе, вдруг раздвинулись какие-то забытые туманы — далекий бред, скрип повозок, перебранка, ночные костры в лесу и ясный образ, образ быстроглазой Вари, резко и четко впервые поднялся из спящей памяти. Варя! Варвара Михайловна Кукушкина!.. И ее сестра, и их отец… «Трех, трех!» И от'езд верхом в сопровождении Вари, и этот их курносый парень Иван в рваном полушубке… Так? Ну, конечно, так. Ясно все и четко. Где же ты, Варя? Может быть, сестра Мария знает о тебе? В Юрьеве? Твой отец, наверно, променял свои стада на золото и благодушествует там? Или, быть может, веселящийся Париж закрутил тебя, как перышко? — Ага! До востребования… И юноша, удивляясь тому, что так все вдруг чудесно и легко припомнил, написал Варе трогательное письмо. Сердце его ныло, как пред большой бедой, из глаз капали на бумагу слезы. Нервы? Нет. А страшная тоска, душевная пустота и одиночество. И так захотелось быть возле нее, возле Вари, слышать ее голос, обворожительный и ласковый, захотелось видеть свою мать, своего отца, Марию Яновну, и нежданно в мыслях — самовар, свой, домашний, с помятым боком, за столом отец и мать и… Варя. «Вот моя невеста… Мы вместе с ней страдали на чужой земле. Она спасла мне жизнь». — «Очень приятно», — говорит мать. Но это не Варя Кукушкина, это сестра Мария, краснощекая, светловолосая и полная красавица-эстонка. Николай Ребров бросил перо и вытер слезы. Он завтра же с вестовым пошлет письмо. Но вряд ли дойдет оно до Вари. Неужели не дойдет? Эх, чорт…

Он свернулся под одеялом, — покойной ночи, дорогая Варя, покойной ночи! — сверху накинув шинель: нервная дрожь не давала ему уснуть. Ночные часы шли, как скрипучие колеса: кто-то кашлял, скрежетал зубами, чья-то сонная рука чиркнула спичку и пых-пых голубой дымок. Это Масленников. И вновь тишина, и та же дрожь. Лохматый прапорщик храпит, но ухо свое освободил от пряди густых поповских косм и чутко насторожил его к окну. За окном мороз и ночь. Стекла расписаны морозом, и морозный месяц серебрит узор. Да… Варя не в Париже, не в Юрьеве. Варя умерла, отец ее погиб, его дочь — белокурая Ниночка, погибла. Какой ужас… какой кошмар… Только лает их пес Цейлон… Вот он скребет в дверь, вот он стучит лапой в окно, и головастая тень потушила на стекле серебряную роспись.

Николай Ребров не видит — глаза полузакрыты, а чувствует: заскрипела койка, легкий ответный удар в раму, чьи-то шлепающие по полу босые шаги.

— Вы, Ножов?

— Тсс… Тихо…


* * *

Масленников и другой писарь Онисим Кравчук, жирный хохол с красным губастым ртом устраивали вечеринки с плясами. Писарей восемь человек, приходили со стороны солдаты и две-три эстонских дамы. Играли на двух гитарах и скрипке (Онисим Кравчук), отплясывали польки, вальсы, а в перерывы — щупали эстонок. Окна завешивались шинелями. На улице дежурил младший писарь. Оскорбленные эстонцы пронюхали про вечеринки и пожаловались начальству. Очередная пирушка была разогнана. Писаря об'явили эстонцам войну, но сами же первые и попали в переделку. Масленникова и Кравчука, возвращавшихся в пьяном виде из гостей, хорошо вздули эстонцы: Масленникову подшибли оба глаза, Кравчуку разбили нос.

— Нехай так, — похвалялся потом Кравчук. — Я ж ему, бисовой суке, вси нози повывихлял… О!

Из-за эстонок дрались между собой и солдаты. Как-то пьяная компания солдат бросилась трепать вышедшего из шинка в вольной одежде человека. К удивлению солдат — вольный человек оказался офицером. Как? Офицера?! Офицер осатанел, скверно заругался и стал стрелять. Солдаты разбежались, отругиваясь и грозя:

— Пошто в шинок ходишь?! Пошто не в форме?!

— Мы, ваше благородие, за чухну приняли.

— Постой, бела кость! Обожди… Всем брюхо вспорем!..

— Куда вы нас, так вашу, завели?! Жалованье не выдаете, наши денежки пропиваете…

— Теперича мы раскусили, за кого вы стоите… Чорта с два за учредиловку!.. За царя да за помещиков…

Скандал до главного начальства не дошел. Но главное начальство замечало, что армия начинает «разлагаться». Меры! Какие ж меры? Как поднять дисциплину, ежели почти все офицерство впало в злобное уныние от неудачного похода, предалось кутежу и безобразиям? Кредиты иссякли, паек урезан, жалованье выплачивается неаккуратно, а с нового года возможен роспуск армии, если наши дипломаты не сумеют урвать добрый куш там, в верхах, на стороне.


* * *

— Это что у тебя, Масленников, с глазами?

— Корова, ваше благородие…

— Что ж, задом?

— Сначала задом, потом передом…

Бледные губы ад'ютанта задрожали, но он сдержался и, бросив бумажку, приказал:

— Переписать. Наврал.

А тот побитый, щупленький, из какой-то бригады, офицерик подвязал платком скулу, конечно — флюс — и чуть-чуть прихрамывал.

Стал волочить ногу и бравый генерал, начальник дивизионного штаба, где служил Николай Ребров. Однако не любовные утехи поразили превосходительную ногу, нога испугалась общего положения дел армии, и вот — решила бастовать. Генеральский подбородок спал, кожа обвисла, как у старого слона, обнаружилась исчезнувшая шея и красный воротник сделался свободен.

Генерал получил, одно за другим, два донесения с мест. Читал и перечитывал сначала один, потом совместно с ад'ютантом при закрытых дверях. Выкурил целый портсигар, нервничал, пыхтел, нюхал нашатырный спирт, стучал по столу кулаками:

— Мерзавцы! Я этого не позволю… Вешать негодяев!

Первое донесение — о невозможности бороться с большевистской пропагандой и первом побеге группы солдат в Русь. Второе — о начавшейся среди армии эпидемии брюшного тифа.

— Да, генерал, да, — проговорил ад'ютант. — Не хотелось мне огорчать вас, но вот еще сюрприз: эстонское правительство официально заявляет о своем намерении вступить в переговоры с Советским правительством. Даже назначен срок — январь будущего года. Место — Юрьев.

Генерал побелел, покраснел и стал ловить ртом воздух.

— Откуда, откуда это? — задыхался он.

— Хотя эти сведения «по достоверным источникам», как пишет газета, но я думаю, генерал, что на этот раз правда.

— Послушайте, поручик! Это ж невозможно, это ж невозможно… — и генерал схватился за голову. — Тогда в каком же положении окажется здесь наша армия?

Ад'ютант саркастически улыбнулся и сказал:

— В положении разлагающегося трупа, который начинает беспокоить обоняние хозяев…

— А вы, поручик, как-будто… как-будто…

— Впрочем должен вас успокоить, генерал, — быстро изменил ад'ютант тон и выражение лица, — эстонское правительство просто-напросто желает себя вывести из состояния войны с Советской Россией…

— Тьфу! С Совдепией!

— Что же касается признания ее, то…

— Этого еще не доставало! — стукнул генерал пустым портсигаром в стол.


* * *

Прапорщик Ножов весь преобразился. Глаза его горели, он походил на сумасшедшего. Иногда пропадал на два дня, являлся измученный, но всегда бодро говорил юноше, таинственно подмигивая:

— Дело на мази. Пропаганда работает. Агитационная литература поступает исправно. Нате-ка вам, товарищ… — он совал ему под подушку пачку листовок. — Необычайно талантливо. Прочтите, и — в дело… Сумеете? Только — молчок…

Как-то мрачною снеговою ночью повторилось то же: легкий стук в окно. К подушке юноши склонилась во тьме встрепанная голова:

— Ну, милый Коля, теперь прощай. — И Ножов навсегда исчез.


* * *

Приближалось Рождество. Письма от Вари не было. В душе все настойчивей вставал образ Марии. Юноша грустил. Перед праздниками ему дали вторую нашивку. Писаря прониклись к нему теперь искренним уважением и потребовали вспрыски. Николай Ребров первый раз в жизни напился пьян. Он был красноречив и откровенен, говорил о Варе, о том, что никогда-никогда не встретит ее больше, много говорил о сестре Марии, о милой далекой родине. Ах, если б крылья!..

— А вот я, братцы, совсем напротив, — улыбался Масленников, румянобелым низколобым лицом и закручивал усы в колечки. — В здешнем крае ожениться думаю… Потому эта кутерьма в России протянется, видать, еще с год. А тут предвидится эстоночка, Эльзой звать… И вот не угодно ли стишки…

— Братцы, слушай… Ты! Кравчук!

— А ну его к бисовой суке! — плакал хохол, сморкаясь и кривя губы. — Ой, Горпынка моя… И кто тебя, ведьмину внучку, там, без меня, кохает…

— Брось, пей!.. Все кохают, кому не лень… Братцы, слушай! — Масленников вынул записную книжку, откинулся назад и в бок, прищурил левый глаз, стараясь придать лицу значительность. — Например, так… — он откашлялся, и начал высоким, с подвывом голосом, облизывая губы:


О, моя несравненная девица

Превосходная Эльза юница

Мы гуляли с вами по лесам

И по зеленым лугам

Ваши груди в аромате, как анис,

И любит вас старший писарь

Масленников Денис,

Чего и вам желаю.


— Какая же она юница, раз она вдова и ей под сорок? — глупый стишок! Никакой девицы в ней не усмотреть, — проговорил задирчивый, с маленькими усиками, питеряк Лычкин.

— Что-о?! — и Масленников сжал кулак. — А ты ейный пачпорт видал?!

Писаря ответили дружным ржаньем, даже слеза на хохлацком носу смешливо задрожала и упала в пиво.

— Все видали, все до одного!.. Ейный пачпорт…

— Даже читывали по многу раз…

— Даже после этих чтеньев я две недели в больнице пролежал. Не баба, а оса… Жалит, чорт!..

Началась ругань, потом сильный мордобой. Николай Ребров помнит, как он бросился разнимать, как его ударили по затылку и еще помнит чьи-то вошедшие в его мозг слова:

— А сестра Мария, слыхать, обженихалась.

Глава 6. У поручика Баранова.

Николай Ребров за два дня до Рождества зашел поздно вечером к ад'ютанту, поручику Баранову, снимавшему комнату у управляющего имением, эстонца Пукса. Его впустила маленькая женщина с сердитым ничтожным лицом.

— Погодить! Шляются тут. Тьфу!.. Тибла! — и удалилась.

Через минуту Николай Ребров стоял на вытяжку пред ад'ютантом.

— Что угодно? — сухо спросил поручик и приподнялся с кушетки. Он был в одном белье и шинели, в руках газета.

— А, это ты, Ребров? Садись.

— Мне бы хотелось, господин поручик, на праздник в отпуск. Дней на пять.

— Ладно, могу. А ты не удерешь.

— Что вы! Нет…

— А почему? — и поручик, быстро откинув голову назад, прищурился. Юноша мял в руках картуз. Поручик вздохнул и щелкнул рукой по газете: — Вот!.. Плохо, брат… Парижская «Фигаро». Плохо пишут из деревни. Колчак бежит. Бежит!.. — он схватил валявшийся на полу сюртук, достал платок и громко высморкался. — Я не понимаю… Хоть убей не могу понять, чем они, дьяволы, берут?.. То-есть… Поразительно… Что?

— Да-а, — произнес юноша, — но я думаю, что большевикам не укрепиться.

— Ого! — желчно воскликнул поручик, торопливо шагая от стены к стене, шинель моталась, шелестя подкладкой и оборваная штрипка кальсон волочилась по полу. — Да еще как укрепятся-то. А штык-то на что? Они умеют править… Это тебе не Керенский, чтоб ему на мелком месте утонуть!

— Да-а, — опять произнес юноша. И вдруг с языка полезло. — А вы не знаете, господин поручик, аккуратно ли работает в Юрьеве почтамт?

— Что? — поручик на мгновенье остановился, бессмысленно и как бы спросонья глядя на юношу. — Людей нет! Понимаешь ты, людей нет в России. Где люди? Ну, скажи. Где? — Он подскочил к юноше и, размахивая руками, кричал ему в лицо. — Где люди?! есть или нет? Что? Что?! — Николай Ребров попятился. — Гибнет все, — вдруг переменив тон, тихо сказал поручик и с сокрушением закачал головою: — Гибнет… — Потом, волоча штрипку, он ушел за ширму, залпом выпил стакан вина, прикрякнул, сплюнул. — А ведь я римских классиков в подлиннике читаю! Речи Цицерона, всего Гомера! — кричал он из-за ширмы. — Да и по естественным наукам запасец у меня большой. Я ведь когда-то к кафедре готовился. А теперь я что? Где мой отец? Где моя мать-старуха? Наверное, заложниками у большевиков. А где моя родина? Я и сам не знаю, где, — опять послышалось за ширмою, как булькает в стакане вино. Поручик крякнул, сплюнул и вышел, потрясая кулаками: — О чорт!.. Чорт!.. — Смуглые, крепкие щеки его тряслись, глаза прыгали. — Да, баста, баста!.. Теперь все кончено… И другой раз… вот взял бы это, — он схватил со стола револьвер, покачал им в воздухе и, бросив, махнул рукой: — Э-эх…

Он закрыл глаза, приложил ладонь к вспотевшему лбу и долго стоял с опущенной головой, покачиваясь. Потом быстро повернулся лицом к Николаю Реброву, вскинул голову и крепко спросил в упор:

— Ножов — большевик?.. Только откровенно…

— Я не знаю…

— Ты знал о его побеге?

— Никак нет. Но догадывался.

— Почему не донес?

— Виноват.

Поручик рывком выдвинул ящик письменного стола и, подбежав к юноше, ткнул ему в нос какими-то бумагами:

— Вот! Знакомы? В девятой роте… Носил? Читал?! Читал, спрашиваю я?!! — заорал он. — Ты знаешь, мальчишка, что не сегодня-завтра будет приказ за пропаганду — петля?!

Николай Ребров вдруг почувствовал, как от его головы отхлынула вся кровь, он пошатнулся. Скрипнула дверь. Поручик запахнул полы шинели. В щель раздалось мышиное:

— Пожальста не кричить… Козяйн не любит… Тихо! — и дверь захлопнулась.

Поручик что-то промычал, потом вынес из-за ширмы четверть вина, подал в руки юноше стакан:

— Держи, пей.

— Я, господин поручик, не пью…

— Что? — Он выпил сам, поставил четверть в угол и накрыл горлышко, как шапкой, опрокинутым стаканом. — Скажи, умоляю тебя… Не бойся… По чистой совести… Клянусь… Ну, как настроение наших солдат? Ведь мы же, в сущности, ни черта не знаем. Так, хвостики. Что они говорят, что думают? Нет ли заговора против господ офицеров? Одному нашему едва не перешибли ногу. Слыхал? В окно генерала хватили кирпичом… Что же это? А? — поручик говорил быстро, задыхаясь и встряхивая головой, кисти рук играли то запахивая, то распахивая полы залитой вином шинели. — Говори, говори, не бойся… Умоляю… Что? Что?

Николай Ребров молчал. Губы его дрожали, и сквозь нежданные слезы дрожало все. Но он все-таки разглядел болезненно-скорбное выражение лица поручика, он почувствовал резкую смену его настроений, раздражительность и нервность. Да не сумасшедший ли перед ним, или только несчастный, потерявший под ногами почву, человек? Ему стало страшно и вместе с тем жалко поручика Баранова.

— Вы успокойтесь, — сказал он, — кажется, пока все обстоит благополучно. Вы очень устали.

Поручик Баранов, пошатываясь, подошел к столу, расслабленно сел в кресло и, схватив руками голову, облокотился. Николай Ребров тихонько пятился к двери, не сводя глаз с широкой, согнувшейся спины начальника.

— Я и сам не знаю, — говорил поручик, едва слышно, точно бредил. — Может быть, Ножов прав, и все агитаторы правы. Может быть, правда там, за озером… Во всяком случае настоящие игроки у красных. Юденич хотел пройти в два хода в дамки, а теперь сидит здесь, в нужнике. Да… Чорт его знает. Но как же теперь я?.. Я — Баранов, боевой офицер? Как я отсюда вылезу? Юноша, ты слышишь? Писарь!.. — он повернулся, посмотрел на Николая Реброва и раздельно сказал: — Пошел вон. Завтра.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8