В притоне “Трех бродяг”
Стало тихо в первый раз
И никто не мог никак
Оторвать от дамы глаз.
Теперь я с глубокой благодарностью и хвалой вспоминаю тех, кто тогда захватил, сумел и смог показать соловецким каторжанам “музу дальних странствий”, хотя бы и в аляповатом наряде “папиросной рекламы”!
Пусть так. Свое высокоодаренному поэту Гумилеву, но свое и безвестному, безымянному бродяге. Они оба имели право на жизнь и радость.
Следующим номером шел мой сатирический скэтч заостренный против нашей “рабсилы” – надсмотрщиков из числа заключенных, в большинстве из грузин-повстанцев. Это был уже рискованный номер. Он начинался сценическим трюком: загримированные грузинами актеры, размахивая дрынами, врывались на сцену через зрительный зал и начинали загонять актеров-исполнителей на очередной ударник.
Трюк был настолько близок к соловецкой действительности, что публика приняла его всерьез. Кое-кто из шпаны побежал прятаться, а сам Эйхманс, встав с места, возмущенно закричал:
– Кто разрешил ударник? Убрать рабсилу к черту
После этого, услышанного всем залом, восклицания владыки острова осмелевшие актеры, под сочувственный рокот зала, стали с удвоенной силой метать отравленные стрелы сатиры в ненавистных, продавшихся отщепенцев, заклейменных кличкой “ссученные”.
Но самый рискованный момент был еще впереди. Почти в конце программы шла коротенькая веселая пьеска с пением и танцами “Любовь – книга золотая”, автором которой был Н..К. Литвин.
Надо пояснить, что любовь во всех ее видах была преследуема и гонима на Соловках, и уличенному в этом преступлении Ромео полагалось не менее трех месяцев Секирки, а Джульетте – столько же “Зайчиков”. И всё же “золотая книга” – вечная книга читалась.
Специальным и утвержденным свыше гонителем любви в соловецком кремле, ее Торквемадой и неутомимым охотником на Ромео и Джульетт был ссыльный чекист Райва, одевавшийся всегда в длинную кавалерийскую шинель и носивший на голове неимоверно грязную белую кавалергардскую фуражку. Его фигура была известна всем, и пьеска Литвина заканчивалась именно ее внезапным появлением и паническим бегством застигнутых любовников.
Сам Райва сидел в первом ряду и с большим удовольствием смотрел программу.
Вдруг его точный двойник в неизменной кавалергардской фуражке выскочил на сцену и обратил в бегство слившихся в поцелуе счастливцев.
– Райва! – в диком восторге взвыла шпана.
Подлинный Райва инстинктивно схватился за голову… На ней была на этот раз не традиционная фуражка, а надетая второпях перед спектаклем меховая ушанка.
Но на него уже, смеясь, смотрел весь первый ряд: и защитница соловецкой любви нач. санчасти М. В. Фельдман, жена члена коллегии ОГПУ, сосланная им самим на остров именно для охлаждения ее бурного темперамента, и грубый, но прямодушный Баринов и сам Эйхманс.
К чести Райвы нужно сказать, что в дальнейшем он не мстил за “критику” и, получая обратно выкраденную у него перед самым спектаклем фуражку, лишь буркнул:
– В другой раз не сопрете. Спать в ней теперь буду.
Но воровать ее не пришлось ни вторично, ни третично: на повторные спектакли ХЛАМ-а Райва давал ее сам и, сидя в первом ряду, неизменно аплодировал своему сценическому двойнику.
– Ишь, с… дети, чего понастроили!
Совсем не так отнеслись к сатире на них надсмотрщики рабсилы. Они подали Эйхмансу официальное заявление, обвиняя автора скэтча в подрыве их служебного авторитета и требовали строгого его наказания и запрещения пьесы. Эйхманс порвал этот рапорт. Тогда они начали систематическую травлю меня и изображавших их на сцене актеров, назначая нас на самые тяжелые работы. Эта травля была прекращена тем же Эйхмансом, которому Коган доложил об их действиях.
Первый спектакль ХЛАМ-а имел бурный успех и в верхах и в низах Соловков, главным образом потому, что в нем ощущалось робкое, едва заметное, но всё же дыхание свободы, а тосковали по ней не только каторжники, но подсознательно и их тюремщики. Кроме того, он воплощал в огнях рампы ту затаенную мечту, в которой признаться даже самому себе было бы постыдным ребячеством – мечту о “дальних странствиях”.
Первая программа ХЛАМ-а была повторена три раза, и его руководителям был тут же заказан специальный спектакль для ожидавшейся “разгрузочной комиссии” из Москвы во главе с начальником всех лагерей, членом коллегии ОГПУ Глебом Бокием.
– Можно и перцу подсыпать? – спросил в упор Эйхманса Глубоковский, получая заказ.
– Валите, не стесняйтесь, – ответил тот, – только чтобы было ярко и остроумно.
Весть об этом взбудоражила всех хламистов.
– Как? Свободно? Так что можно будет и правду сказать?
Скептики каркали:
– Ляпните эту правду и срок себе прибавите.
Но горячие головы не робели.
– Чорт с ним, со сроком, зато… Мудрый, знавший людскую душу и душу зрителя старик Борин одобрял:
– Можно. Генералы любят больше всего анекдоты именно о самых генералах. Ничего нет нового под Луной. Валите!
И вот день этого самого торжественного и значительного в жизни ХЛАМ-а спектакля настал. Первый ряд занимали приезжие во главе с Глебом Бокием, прибывшим на пароходе, носившем его имя взамен монастырского “Святой Савватий”.
Занавес раздвинулся. На сцене вся труппа, приветствующая гостей. К рампе выходит куплетист Жорж Леон во фраке и с хризантемой в петлице. Он по-эстрадному кланяется Бокию.
Шептали все… Но кто мог верить?
Казался всем тот слух нелеп:
Нас разгружать сюда приедет
На “Глебе Боком” – Бокий Глеб.
звучит первый куплет приветствующей “разгрузку” песни.
Хор подхватывает рефрен:
Всех, кто наградил нас Соловками,
Просим: приезжайте сюда сами,
Проживите здесь годочка три иль пять,
– Будете с восторгом вспоминать!
Далее солист жалуется на свой врожденный пессимизм и заканчивает свое приветствие словами:
В волненьи все, но я спокоен.
Весь шум мне кажется нелеп:
Уедет так же, как приехал,
На «Глебе Боком» – Бокий Глеб.
После вступительных куплетов, в которых пелось и знаменитом соловецком наказании “комариках” и о Секирке
Хороши по весне комары,
Чудный вид от Секирной горы
шел скэтч “Губернатор Зеленого острова”, добродушно-иронически, но остроумно и метко отражавший нравы администрации Соловецкой сатрапии и даже некоторыe личные черты владыки острова Эйхманса.
Эти искры своей мелкой бытовой соловецкой правды, блеснувшие на спектакле ХЛАМ-а, не сыграли, конечно, никакой роли в общей жизни самой каторги. Всё осталось, как было. Но они необычайно подняли престиж ХЛАМ-а среди зрителей, особенно их “низов”.
– Не побоялись! Прямо ему в нос табаку пустили!
Эта крошечная щепотка “табака” переживалась нами с корпоративной каторжной гордостью. Приезжие члены коллегии поняли это и учли при “разгрузке”. Результаты ее были незначительны: были освобождены лишь 20-30 человек уголовников и хозяйственников, а двум-трем сотням уменьшены сроки. Но в числе этих последних были руководитель ХЛАМ-а Б. Глубоковский (с 10 на 8 лет) и куплетист Жорж Леон (с 3 на 2 года). ХЛАМ нес на себе печать нэпического ренессанса и ее клеймо рельефно проступило при встрече нового 1926 года.
– Встреча нового года на каторге? – удивится читатель.
Да. Во-первых, календарь и на ней сохраняет свою, хотя и неполную силу. Каторжане тоже хотят дней веселья и радости, остро и напряженно их жаждут. А во-вторых, НЭП в это время был в своем полном расцвете.
– “Обогащайтесь!” – воскликнул Бухарин, и многим показалось, что “построение социализма” уже растаяло пред лицом реальной жизни, отодвинуто ею на неопределенно далекий срок. Те же, кто не доверял отступлению “всерьез и надолго”, обещанному Лениным, те, захваченные общим потоком, танцевали на вулкане.
Свой собственный НЭП был и на Соловках, отражавших каждую вариацию жизни советского материка. Была открыта коммерческая столовая. В ней играл струнный квартет, и можно было прилично пообедать за 50 копеек. Заведывал ею “Парижанин”, Миша Егоров, и был очень ловким метр-д-отелем. По ночам в ней кутили СОП-овские командиры, вольнонаемные служащие и привилегированные ссыльные чекисты. Премьеры театра тоже стали платными и на них можно было сидеть рядом со своей дамой, а не раздельно с ней, как обычно. Присылаемые заключенным деньги на руки не выдавались, но были выпущены боны универмага, которые котировались наравне с деньгами. В универмаге было все, вплоть до шампанского и икры. У ссыльных валютчиков и хозяйственников деньги водились. Вот при такой “экономической базе” и соответствующем ей «духе времени» и была разрешена встреча нового года в театре, при условии необычайно высокой платы за вход – 5 рублей Ее организация была поручена тому же Мише Егорову, а декоративно-сценическая часть – ХЛАМ-у.
К этому времени новый, очень элегантный театральный зал был уже готов и над декорировкой его для встречи трудился тот же Коля Качалин, талантливый художник, по эскизам которого был оформлен сам зал Он блеснул и здесь. Световые эффекты были то нежно мягки, то поражали своей неожиданностью.
Ни одного красного полотнища! Ни одного лозунга! Ни одного портрета “вождей”! Как не верится этому теперь.
Не было ни больших флагов и пошленьких гирлянды мелких флажков, ни возведенных тогда в культ декоративных механических фрагментов: шестерен, зубцов, рычагов… Тенденция конструктивизма была выражена сочетании красок и геометрических формах.
Сцена была заполнена столиками, а в глубине блистала и искрилась хрустальная глыба льда. В ней шампанское, которое продавали самые изящные из обитательниц женбарака: высокая, с точеным профилем камеи Энгельгардт, блиставшая парижским (хотя и отсталым от моды) туалетом, чайница Высоцкая и кто-то из “бомонда”…
Зал был переполнен. Откуда-то появились приличные, даже хорошие костюмы. Стулья партера убраны, там – танцы, а на балконе – сооруженные тем же Качалиным футуристические киоски: огромные яркие зонты под ослепляющим прожектором. Это солнце, недостаток в котором так остро чувствовался на Соловках.| Между зонтами – шедевр мастера сцены, старого, знавшего Шаляпина и даже побитого им (о чем вспоминалось с гордостью и умилением) театрального плотника и бутафора Головкина – пальмы диковинной породы, “совсем, как настоящие”.
Снова иллюзия, реализация больной, сверлящей, сосущей мечты о невозможном, недостижимом, отнятом…
Для одних этот вечер был нирваной, временным погружением в прошлое, шагом назад, для других – тоже нирваной, но скачком вперед, в неизведанный мир блеска внешней материальной культуры. Кое-кто из шпаны тоже был на встрече нового года, но кто бы узнал на ней бандита Алешку Чекмазу или ширмача Ваньку Пана? Ступив в иную обстановку, они сами преобразились.
Буфет торговал вином, водкой, крюшоном с консервированными фруктами. Некоторые “буржуи” изрядно подпили, но ни одного скандала, ни даже резкого слова не было произнесено в этот вечер в зале театра на густо заматеренных Соловках.
Артисты выступали на сцене, между столиков. Там скользили нежные “китайские тени”, горели при потушенном свете веселые разноцветные “светлячки”, “фарфоровые кавалер и маркиза” танцовали жеманный старинный гавот… ХЛАМ дал в этот вечер всё, что он мог, и трудно сказать, кто испытывал большую радость – зрители или артисты?
“Куранты” – гавот фарфоровых кукол танцовал я с проституткой-хипесницей Сонькой Глазком, гибкой и стройной, как танагрская статуэтка, под хрустальную россыпь Моцарта. Ставивший танец тонкий стилист, режиссер 2-го МХАТ Н. Красовский долго “обламывал” нас на репетициях и “вживал” в рисунок танца, но мы полностью “вжились” в него лишь на сцене. И теперь, через 27 лет, вынимая тот вечер из глубины ларца памяти, я чувствую нежное прикосновение руки маркизы, сучившей пеньковые канаты, и подлинный (черт возьми!) аромат поданной мне ею бумажной (нет, настоящей, живой!) розы.
В тот миг, только миг, я был кавалером де Гриэ, склонившимся к руке подлинной, реальной Манон Леско – каторжанки Соньки Глазок! Радость этого мига жива до сих пор…
Глава 9
“СВОИ”
Эмбрион свободы творчества – ХЛАМ встретил отзвук и в массах уголовников. Там был также создан сценический коллектив “Своих”.
Термин “свой” на блатном жаргоне определяет принадлежность к уголовному миру в отличие от “фрайера” – добропорядочного гражданина, объекта эксплуатации. В сознании уголовников он сливается с ощущением кастовой гордости. Эта психологическая черта русской шпаны очень недалека от корпорантского мировоззрения “славного старого Гейдельберга”. Ведь и там, за дубовыми столами трехсотлетних пивных, мир делился на “добрых буршей” и “филистеров”.
Традиции рождаются в “верхах” и просачиваются в “низы” медленно, но верно. В них они продолжают жить, хотя и в гротескной уродливой форме. Поблекший в “верхах” образ Чайльд Гарольда встает в ином наряде под заунывный мотив “классической” песни беспризорников “Позабыт, позаброшен”, а слова песни
Отцовский дом спокинул я,
Травою зарастет…
Собачка верная моя
Завоет у ворот
почти точно повторяют стихи Байрона.
Организаторами “Своих” были бандит Алексей Чекмаза, взломщик Володя Бедрут и ширмач-карманник Иван Панин. Каждый из них был ярок, самобытен и колоритен.
Алексей Чекмаза был донским казаком. Германская, а за нею и гражданская война оторвали его от родного куреня, закружили, завихрили и стал приказный Чекмаза заправским бандитом. Но “на деле” не попался, а был схвачен в облаве на “социально-вредных” и попал на Соловки. Стремление к личной, внутренней культуре жило и проявлялось в нем с большой силой. Он много и осмысленно читал, старался поговорить о прочитанном с интеллигентами, пытался и сам писать стихи, порою искренние, хотя и нескладные, неплохо исполнял в театре небольшие “рубашечные” роли… Организатором он был очень хорошим: дельным, чутким, в меру властным. Сказывалась учебная команда казачьего полка. Много позже я слышал, что по выходе из каторги он порвал с уголовщиной и стал заведующим большой фабричной столовой.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.