Но старец не захотел вернуться в суетный Санкт-Петербург. Преобразилась черная душа предавшего на муки и смерть горемычного царевича, принял он ангельский чин и в покаянии, слезах скончал свои дни.
В уцелевших от пожара и расхищения листах соловецких записей значатся и другие узники. Вины их не указаны, и можно лишь догадываться, что при Екатерине попадали сюда иные вольтерьянцы-богоотступники и кое-кто из братьев-каменщиков, но не в затвор навечно, а покаяния в грехах ради, по церковному суду. Через год-два их отпускали.
Последним Соловецким узником был последний кошевой атаман Запорожской Сечи Петр Кальнишевский. Пробыл он в заточении вплоть до восшествия на Российский престол императора Николая Павловича. Сто один год ему был, когда пришло помилование и он, как Толстой, не захотел вернуться в суетный, ставший чуждым ему мир, но пострига не принял и, скончавшись, похоронен был не на братском кладбище, а одиноко, в стенах кремля.
Его могила нетронута и по сей день. На ней лежит тяжелая каменная плита с полустертой надписью.
Первые узники Соловецкой каторги – Соловецких лагерей особого назначения – СЛОН-ОГПУ прибыли на разоренный остров в 1922 году. Это были в подавляющем большинстве офицеры Белых армий, вольно или невольно оставшиеся на территории бывшей Российской Империи, ставшей тогда РСФСР.
Они пробыли здесь недолго. Через месяц ими забили до отказа две гнилых баржи, вывели на буксире в море и потопили вместе с баржами.
Но тропа была проложена, и по ней потянулись новые и новые толпы. Прибывали и одиночки. Главным образом сюда шли “каэры” – заподозренные в контрреволюции (уличенных, конечно, расстреливали на месте), но была и шпана, и “легавые” провинившиеся чекисты. Соловецкая песня рассказывает об этом времени так:
…И со всех углов Советского Союза
Едут, едут, едут без конца…
Всё смешалось: фрак, армяк и блуза.
Не видать ни у кого лица…
В 1923 году, кроме немногих оставшихся там монахов, на Соловецком, Анзерском, Заячьем и Конде – четырех островах каторжного архипелага – было лишь два-три человека, прибывших туда по своей воле.
Охрану берегов нес Соловецкий особый полк (СОП) – мобилизованные. Им командовал Петров, комиссаром при нем состоял Сухов. Оба заслуженные красные партизаны гражданской войны, оба сильно пили, вследствие чего и были упрятаны подальше от глаз.
Первым начальником СЛОН был Ногтев, попавший туда по той же причине и позже там же расстрелянный. Он был прост и малограмотен, во хмелю большой самодур: то “жаловал” без причины, отпуская с тяжелых работ, одаривал забранными в Архангельске канадскими консервами, даже спиртом поил, то вдруг схватывал карабин и палил из окна по проходившим заключенным… Стрелял он без промаха, даже в пьяном виде.
Топивший в его комнатах печи уголовник Блоха рассказывал, что по ночам Ногтев сильно мучился. Засыпать он мог только будучи очень пьяным, но и заснувши, метался и кричал во сне:
– Давай сюда девять гвоздей! Под ногти, под ногти гони!
До Соловков он был помощником Саенко, знаменитого харьковского чекиста времен гражданской войны.
Его заместителем и после него вторым начальником СЛОН, тогда ставшим УСЛОН, был латыш Эйхманс, тоже проштрафившийся чекист, откомандированный на Соловки за хищения и растраты. Он был иного типа: интеллигентный (бывший студент Рижского политехникума), деловитый, энергичный, он делал карьеру на революции, дал промах на прежней службе, а потом на Соловках старательно и умно выслуживался. Вернуться на материк ему все же не удалось. По неизвестным причинам он был переведен лет через пять начальником лагеря на Новую Землю и там расстрелян. ГПУ строго хранит свои тайны. При Эйхмансе кровавый хаос Ногтева постепенно замыкался в твердую, четкую систему советской каторги.
Такими же “почетными” ссыльными были и остальные вельможи Соловецкой сатрапии первых лет: нач. адм. части тупой, звероподобный Васьков и нач. 1-го отд. УСЛОН грубый, но добродушный Баринов. Даже нач. санитарной части М. В. Фельдман, жена члена верховной коллегии ОГПУ, была сослана туда собственным мужем для охлаждения ее африканских страстей. Она закончила свои дни в стиле всей своей жизни: была убита ревнивым поклонником в Пятигорске. Но на Соловках о ней сохранилась добрая память: мягкая, культурная, окончившая Женевский университет, она многим облегчила тяжелые годы и казалась светлым лучем в сумраке соловецкой безотрадности.
Такие же провинившиеся чекисты занимали все крупные должности в управлении, из них состояла внутренняя охрана и комплектовался комсостав 15-ти арестантских рот (16-я рота – кладбище на соловецком жаргоне).
Каторжное население Соловков в первые годы их существования колебалось от 15 до 25 тысяч. За зиму тысяч семь-восемь умирало от цинги, туберкулеза и истощения. Во время сыпнотифозной эпидемии 1926-27 гг. вымерло больше половины заключенных. Но с открытием навигации в конце мая ежегодно начинали приходить пополнения, и к ноябрю норма предыдущего года превышалась.
Роты были разнохарактерны и по составу, и по режиму, и по быту. Первые три составляли “трудовой пролетариат” и были на привилегированном положении: размещались по 5-6 человек в бывших монашеских кельях, светлых, теплых, чистых, имели пропуска за ворота кремля. В них концентрировались рабочие местных производств, оставшихся от образцового монастырского хозяйства: верфи, литейно-слесарной мастерской, канатного, гончарного, кирпичного заводов. Четвертая и пятая роты – хозяйственные, тоже со смягченным режимом. Шестая – духовенство. Она была сформирована позже уже во время правления Эйхманса, и создалась в силу необходимости. До того времени на кухни и продовольственные склады назначались каторжане разных категорий, но все неизбежно проворовывались: голод – не тетка. Это надоело Эйхмансу, и практичный латыш решил сдать все дело внутреннего снабжения лагерей корпоративно духовенству, до того рассеянному по самым тяжелым уголовным ротам и не допускавшемуся к сравнительно легким работам. Духовенство приняло предложение, епископы стали к весам, за складские прилавки, диаконы пошли месить тесто, престарелые – в сторожа. Кражи прекратились.
В 10-й роте группировались наиболее привилегированные спецы и служащие управления. Они жили сравнительно свободно. Зато 11-я рота была тюрьмой в тюрьме: помещения на ночь запирались. Три последние роты – самые тяжелые. Они были размещены в наскоро приспособленных развалинах Преображенского собора, холодных, темных, грязных, с нарами в три яруса. Беспрерывный шум сбитых сюда двух-трех тысяч человек, полное господство уголовников, тяжелые работы в лесу, на торфяных болотах и в море – вязка плотов. Через эти роты в обязательном порядке проходили все новоприбывшие, и многие застревали в них. Смертность здесь превышала 50 проц.
Счастливцы, после долгих мытарств, попадали в отдаленные командировки: в Савватиевский скит – главную стоянку рыболовов, на Муксольму, где помещался скотный двор и было огородное хозяйство, и в разбросанные по островам малые скиты. Там, вдали от начальства, жилось вольнее.
Женщины помещались отдельно в “женбараке”, вне кремля, а на маленьком Заячьем острове, в полуверсте от пристани, был штрафной женский изолятор. Традиция затейливо протянулась через оборванный век: но с Заячьего острова молились Соловецким святыням женщины-паломницы, не допускавшиеся на самый остров. В каторжные времена на “Зайчиках” был только один мужчина – семидесятилетний еврей-бухгалтер из ЧК Моргулис. Любовь была строжайше запрещена на Соловках, и преступления против этого запрета жестоко карались; Ромео шел на Секирку, Джульетта – на Зайчики.
Кормили беспрерывно и неизменно похлебкой из голов трески. Хлеба, очень плохого – полкило. Жиров не было совсем. Цинга и туберкулез развивались быстро, и с необычайной силой. Заболевший редко задерживался в лазарете более месяца перед последней путевкой в “шестнадцатую роту”. Там его ждала всегда разверстая братская могила.
Особенно страдали от этих болезней шпана, уголовники, здоровье большинства которых было уже расшатано водкой и кокаином.
В эти первые годы первой советской каторги ГПУ еще не уяснило себе экономических выгод широкого применения рабского труда. Система концлагерей зародилась здесь же, на Соловках, но несколько позже. Тогда же Соловки были просто каторгой с жесточайшим режимом, царством полного произвола, бойней, в которой добивались последние явные и многие возможные враги советизма, а также свалкой для нетерпимого в столицах уголовного элемента.
Непосильный для большинства двенадцатичасовый тяжелый труд был лишь методом массового убийства, но не служил еще целям эксплоатации и коммерческой выгоды.
Все вновь прибывшие проходили сначала общие работы: лесозаготовки, торф, вязку плотов. Норма выработки: срубить, очистить от сучьев и вытащить на дорогу 10 деревьев в день выполнялась немногими, сильнейшими. Невыполнение урока иногда сходило с рук, но чаще влекло за собой задержку в лесу на морозе на несколько часов, а то и на всю ночь. Многие замерзали. Замерзали и в старой монастырской дощатой голубятне, куда за отказ от работы запирали в мороз в одном белье. Летом за то же преступление ставили “на комарики”: привязывали голыми на ночь в лесу, где комаров, “гнуса”, носились тучи. За преступления против дисциплины и лагерных правил полагались “Секирка” или “Аввакумова щель”, о них – особый рассказ. На работах, особенно ночных, пристреливали часто. Но били очень редко. Случаев избиения каэра я не помню. Шпане попадало.
С общих работ просачивались на производства. Там было легче. Наиболее ловкие интеллигенты быстро приспосабливались к соловецкой обстановке и пролезали в “чиновники” управления, прорабы, табельщики и т. д. Это давало возможность облегчить быт, получить лучшее помещение (пища была еще одинакова для всех), пропуск за ворота и другие блага.
Капля воды отражает в себе океан. Соловки отражали в себе все основные черты тогдашней жизни Советского Союза, население которого, болезненно отрываясь от старого уклада, еще только приспособлялось к новым уродливым формам.
На Соловках было тесно, и поэтому борьба за жизнь была особенно заострена. Было холодно и голодно – трения, укусы, уколы, неразрывные в быту с этой борьбой, ощущались особенно болезненно.
Темпы развития новых советских бытовых форм на Соловках даже обгоняли союзные: тюремная замкнутость, безграничный произвол, полное презрение к человеческой личности и ее правам, постоянная беспредельная лживость, вездесущий, всемогущий “блат” – узаконенное мошенничество всех видов, хамство, перманентный полуголод, грязь, болезни, непосильный, принудительный, часто бессмысленный труд – всё это доводилось до предела возможного.
И вместе с тем, среди этой наползавшей мути безвременных лет, на Соловках того периода еще вспыхивали зарницы высокого жертвенного подвига, отблеска осознанного до глубин души долга, светочи чистой Христовой любви, каких уже не было позже, в годы, описанные И. Солоневичем (“Россия в концлагере”), и тем более в той беспросветной зловонной мути, в которой погрязал еще позже М. Розанов (“Открыватели белых пятен”). Ближе всего к описываемому мною периоду очерк Г. Андреева “Соловецкие острова”. Тем не менее, все три упомянутых автора писали правду: менялись времена – менялись люди.
Последние нити старой Руси тогда еще вплетались в новую советскую жизнь. Соловецкие каторжане “первых призывов” были осколками Великого Рухнувшего. Они не прошли еще шлифовки НЭПа, переплавки пятилеток, их сознание не было еще истерто в порошок дробилкой советской пропаганды, жерновами звериного, скотского советского быта – “житухи”, они не были еще теми “мизерами”, размельченными личностями, в которых неуклонно и неотвратимо превращает русских людей победивший социализм и неразрывная с ним жалкая, мелочная и страшная именно своей мелочностью борьба за “местечко под солнцем”, за сто граммов колбасы, за полметра дополнительной жилплощади…
На Соловках это столкновение – связь двух эпох – переживалось острее и резче, чем “на воле”, ибо здесь концентрировались протестующие, которые там были рассеяны, но и здесь и там на смену человеку шел гомункулюс, механизм; брюхо напирало на сердце, но сердце еще билось…
На Соловках первых лет их существования это биение было слышнее, потому что сюда стекали последние капли крови из рассеченных революцией жил России.
Глава 4
БЕЗ ВИНЫ ВИНОВАТЫЕ
На Соловках первой половины двадцатых годов, до стабилизации концлагерной системы, не было ни одного заключенного, осужденного по суду, иначе говоря, имевшего за собой в какой-либо мере доказанное, хотя бы с советской точки зрения, преступление. Все каторжане всех категорий, от уголовной шпаны до высших иерархов церкви, были сосланы туда по постановлениям верховной коллегии ОГПУ, особого совещания при ОГПУ и местных троек по борьбе с контрреволюцией, т. е. внесудебным порядком.
Уголовники: воры-рецидивисты, притонодержатели, проститутки-хипесницы и просто бродяги осуждались по ст. 49-й старого уголовного кодекса РСФСР, как “социально-опасные”, на основании их прежних приводов, недоказанных подозрений или просто задержанные при частых в то время облавах. Уличенные в краже шли под “суд народной совести” и получали короткие сроки исправдома, где находились в значительно лучших условиях.
Крупные воры и бандиты встречались на Соловках единицами. Поймать их было нелегко, при тогдашней организационной слабости ГПУ и УРО (уголовного розыска), а пойманные охотно принимались на службу в те же учреждения в качестве агентов, следователей, палачей, инспекторов. Начальником банд, отдела Московского ГПУ был некто Буль, в прошлом атаман крупной бандитской шайки, широко известный в уголовном мире “мокрятник” (убийца); его помощник Шуба – тоже бывший бандит. Позже, по миновании надобности, всех их, в том числе и Буля, расстреляли.
Аналогичный метод подбора ссыльных на Соловки был и на другом конце каторжного спектра – в среде “политических”, к которым тогда причислялись только члены социалистических партий. Армянские дашнаки, бакинские муссаватисты, не говоря уже о членах несоциалистических партий – кадетах, октябристах и монархистах – в этот разряд не попадали. “Политические” на Соловках до 1926 г. жили отдельно, в Савватьевском скиту, в значительно лучших условиях, работ не несли и пользовались помощью и покровительством представительницы Международного Красного Креста в СССР М. Андреевой, бывшей жены М. Горького. Крупные партийцы – социалисты-революционеры, меньшевики и бундовцы – попадали в строго замкнутый Суздальский изолятор, на Соловки же шли рядовые, по большей части примкнувшие к одной из социалистических партий лишь во время революции.
Основную массу соловецких каторжан того периода составляли “каэры”, осужденные по подозрению в контрреволюции, а рамки этого понятия были расширены до безграничности. Наиболее определенными группами “каэров” были офицерство (как белое, так и приявшее революцию) и духовенство. Но, кроме них, в этот разряд попадали самые разнообразные лица: камергеры Двора, тамбовские мужики, заподозренные в помощи повстанцам, директора крупных фабрик в прошлом и кавказские мстители-кровники; фрейлины и проститутки, юнцы, осмелившиеся танцевать запрещенный фокстрот, лицеисты, собравшиеся в день своей традиционной годовщины, китайцы-разносчики, матросы-анархисты, отставные генералы, их денщики; профессора, финансисты, валютчики, вернувшиеся из эмиграции сменовеховцы, заблудившиеся в РСФСР иностранцы… кого только не было!
Термины “бывший” или “знакомый с NN” служили ГПУ вполне достаточным основанием для ссылки. Улика же в активной контрреволюции или хотя бы тень ее вели не на Соловки, а к расстрелу. Действенными, активными контрреволюционерами на Соловках можно считать лишь офицеров Белых армий. Кстати сказать, эти офицеры были амнистированы декретом Ленина после победы над генералом Врангелем, но всё же их ссылали и истребляли. Потенциальными, пассивными “каэрами” были все соловчане, включая значительную часть шпаны и даже некоторых репрессированных чекистов.
Уродливость советской “юриспруденции” доходила до невероятных гротесков. Эстрадный куплетист-еврей Жорж Леон был сослан за… антисемитизм. В его репертуаре были одесские еврейские песенки, которые он исполнял с акцентом. Кому-то из власть имущих это не понравилось, и Жорж Леон поехал на Соловки, но здесь, в лагерном театре, с успехом пел те же песенки под аплодисменты не только лагерного начальства, но и вер. ховного владыки, приезжавшего туда члена коллегии ОГПУ Глеба Бокия.
Брат большевицкого публициста и писателя Виктора Шкловского Владимир, самоуглубленный философ, абсолютно чуждый политике, был дружен с православным священником и принял от него на хранение подлежавшие “изъятию” крест и чашу. Это узналось, и еврей В. Шкловский был осужден как тихоновец, православный церковник.
Императорский, а позже красноармейский офицер В. Мыльников получил 10 лет по делу о “заговоре Преображенского полка”; хотя единственным знакомым ему преображенцем был пор. Висковский, учившийся с ним вместе в 3-й московской гимназии и после окончания ее ни разу с ним не встречавшийся.
На Соловках того времени гораздо труднее было найти человека, знающего конкретно предъявленные ему обвинения, хотя бы иллюзорные, чем абсолютно не представляющего – за что же, собственно говоря, он сослан?
В этом стиле велось тогда и предварительное следствие, значительно отличавшееся по форме от последующих периодов: и следователь и последственный были вполне уверены как в полной вздорности обвинения, так и в неизбежности репрессии. Поэтому следователь не стремился ни к выяснению деталей, ни к раскрытию сути дела. Было совершенно достаточно выяснить личность “бывшего” и узнать десяток фамилий его знакомых, – “дело” было состряпано, обвиняемый получал сообщение от прокуратуры о привлечении его по таким-то статьям, а потом – столь же краткий, содержавший лишь номера статей, приговор “заочного внесудебного решения” коллегии или особого совещания… и он был на Соловках, где по словам песни:
…попы, шпана, каэры доживают век.
Там статья для всех найдется, был бы человек!..
Человек в те годы еще находился, и даже в достаточном количестве.
Начиная с 1927-28 гг., тип “каэра”-интеллигента в советских концлагерях начал исчезать. Резервуар иссякал. На Медведке, на Беломорском канале (период, описанный И. Солоневичем) “каэра” уже сменял “вредитель”, незадачливый или проворовавшийся хозяйственник, экономическая “контра”, “хвостисты темпов развития” и т. д. Это действовала пятилетка. Коллективизация бросила в концлагери гигантскую волну раскулаченных крестьян. Позже специфика концлагерного типа окончательно утратилась. Различие между концлагерным и вольным принудиловцем стерлась (период, описанный М. Розановым).
Человек-личность уходил в прошлое. Его место занимала безликая рабсила, робот-каторжник, “гражданин” эпохи победившего социализма.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА.
Глава 5
И МЫ – ЛЮДИ
В одной из первых партий 1923 года на Соловки прибыл провинциальный актер Сергей Арманов.
Кремль того времени по своему внешнему виду был далек от того кипящего своей особой, каторжной жизнью муравейника, в который он превратился в 1925 году. В центре его мрачно чернели обгорелые купола громады Преображенского собора, дворы были завалены мусором и обломками… Сорванные двери, разбитые окна… Пожарище…
Первый революционный захватчик мощного, богатого и образцово благоустроенного монастыря – Кемский земельный отдел Архангельского совдепа – прежде всего занялся грабежом богатств, накопленных трудолюбивыми монахами за 400 лет, но не успел вывезти и половины, как пришел приказ Москвы передать острова ГПУ.
Новый хозяин шутить не любил и упускать свое “наследство” тоже не собирался. Грабители прибегли к старому испытанному способу – подожгли монастырь, чтобы замести след. Сильно пострадал замечательный пятиярусный иконостас работы суздальских мастеров XVII века, погибла в огне большая часть архива с грамотами Московских царей и Новгородских посадников, многие ценности ризницы, но толстые, навек сложенные стены жилых корпусов устояли. Они спасли от огня и палаты архимандрита, его малую домовую церковь и сводчатую, темную трапезную братии. В эту трапезную и попали прибывшие.
Если бы сценический талант Сергея Арманова был равен хотя половине его великой, пламенной любви к театру, то он, Арманов, несомненно, превзошел бы в славе своей и Тальма, и Гаррика, и Мочалова… Вся вселенная представлялась ему лишь огромной сценой, на которой Великий Режиссер разыгрывает нескончаемую трагедию. Даже сидя под следствием в Бутырках, он ухитрился и там в набитой доотказа общей камере, составить нечто вроде труппы-варьетэ с танцорами, певцами, декламаторами и китайским фокусником.
Новоприбывшие наскоро сбивали нары из обгорелых досок, а в воображении актера Арманова уже горели огни рампы в глубине трапезной, где еще стоял крепко въевшийся за двести лет в стены запах неизменной монастырской ухи из трески.
Наутро, когда дежурный конвоец заорал во всё горло: “На поверку становись! Живо!” – перед ним вынырнула из темноты тощая длинная фигура.
– К врачу, что ли? Потом заявишь! Становись!
– К начальнику лагеря.
– А ты кто будешь растакой-сякой?
– Известный артист Арманов! – прозвучал гордый ответ.
– Знаем… Здесь все артисты… Становись?
– Театр устрою!
Это было сказано так уверенно и внушительно, что произвело впечатление. В полдень Арманов уже излагал свой план начальнику отделения Баринову, а вечером шнырял по темным коридорам, спотыкался о валявшиеся там бревна и доски, падал, чертыхался, наступал на чьи-то руки и ноги, но неутомимо, упорно искал желавших играть на сцене без освобождения от работы, после 10-12 часов тяжелого труда на морозе. И нашел.
Репетировали, вернувшись с работ и наскоро похлебав баланды из голов соленой трески. Собирались на репетиции туго, порою с руганью, но, начав повторять за суфлером, режиссером и главным актером Армановым слова роли, просыпались, оживали; распрямлялись спины, загорались глаза.
Электростанция еще ремонтировалась, света не было. В келье горел единственный, добытый тем же Армановым огарок. Культурно-просветительная часть административного аппарата тоже не была еще организована. Она создалась позже, после первого спектакля, как надстройка над уже начатой “снизу” культурной работой.
Часть актеров выбыла после первых же репетиций: одни сами бросили, другие оказались никуда не годными. Арманов нашел им замену, и через две недели на замшелой кремлевской стене, около главных ворот, красовалась первая на Соловках, тщательно, с соблюдением всех тонкостей театральных традиций, выписанная разведенным химическим карандашем афиша:
СОЛОВЕЦКИЙ ТЕАТР ДРАМЫ И КОМЕДИИ
1. МЕДВЕДЬ
Миниатюра А. П. Чехова Участвуют: АРМАНОВ, Овчинников, Рахман
2. СТАКАН НЕФТИ
Злободневный политический гротеск Н. Б.
Участвуют: АРМАНОВ, Климов, Красавцев, Чекмазов
3. Грандиозный разнообразный дивертисмент
Кавказские танцы. Хор сибирских бродяг. Цыганские романсы. Куплетист Иван Панин в своем репертуаре. Соло на балалайке – виртуоз Лепеша.
Участвует вся труппа
Вход по билетам
Худ. рук. С. АРМАНОВ Режиссер С. АРМАНОВ Дирекция С. АРМАНОВ
Начало в 7 часов вечера
Единственный раз в жизни Сергея Арманова осуществилась его заветная мечта: его фамилия красовалась на афише, написанная крупнейшими буквами. Потом лагерное начальство запретило выделять кого-либо из артистов.
Но в тот знаменательный день Арманов, несомненно, заслуживал лаврового венка. Им было сделано всё: сцена из опрокинутых шкафов, в которых хранилась прежде посуда трапезной, декорации из побеленных известкой мешков, из них же занавес, грим из клюквы и сажи, пудра из отсеянной муки… Даже текст “Медведя”, который он записал по памяти, с некоторыми, правда, дополнениями… но, думается, простит их ему никого не осудивший при жизни автор!
Вторая пьеса была взята из случайно нашедшегося у кого-то номера журнала “Синяя блуза”. Героем его был “фашист” Детердинг.
Нужна ли была эта афиша в концлагере, где каждый случайно пущенный слух разносится мгновенно по арестантской “радио-параше”?
Нужна. Перед ней беспрерывно толпились, читали, перечитывали, уходили и снова к ней возвращались, находя в ее чтении какое-то непонятное наслаждение.
Нигде так не любят, не ценят своего театра, как на каторге. Нигде так не гордятся им и актеры и зрители.
Это видел еще Достоевский на представлениях “Кедрила-обжоры”. Видел и понял. Но не сказал: почему.
Театр на каторге – экзамен на право считать себя человеком. Восстановление в этом отнятом праве. Афиша – диплом на это звание и для актера и для зрителей. Вот почему перед нею толпились.
– И мы – люди. Всё-таки, как-никак, а – люди. Несмотря ни на что – люди!
Позже, когда спектакли стали регулярными и сам театр превратился в профессиональный, яркость этого ощущения утратилась, но тогда, на пожарище, каждый из читавших афишу, не сознавая, чувствовал это, ради этого ощущения перечитывал ее и, отойдя, возвращался к ней вновь.
Создатель первого соловецкого каторжного театра, третьеразрядный провинциальный актер Сергей Арманов имел полное право начертать аршинными буквами свое имя!
Когда выяснилось что больше половины мест в зрительном зале получат солдаты Соловецкого особого полка, охрана и начальство, спектакль чуть не сорвался.
– Не для них после работ репетировали!.. – негодовали актеры, и только обещание повторения спектакля удержало их от отказа играть, хотя знали, что это будет сочтено саботажем и репрессии неизбежны.
Билеты распределялись через ротных командиров, и для получения их нажимались все пружины всемогущего блата. Не обошлось и без барышничества, и цена за билет доходила до десяти хлебных пайков – стоимости крепких ботинок на каторжанском рынке.
Сказать трафаретно “спектакль прошел с шумным успехом” значило бы обокрасть Арманова в день зенита его славы. Хлопали до онемения ладоней, стучали ногами, завывали воплями вызовов… Было забыто всё: каторга, непосильный изнурительный труд, безмерное унижение, голод, поджидавшая многих смерть…
Огни рампы, вспыхнувшие в монашеской трапезной, творили свое чудо преображения. На сцене из поваленных шкафов их свет превращал заурядного актера Арманова только в могущественного миллиардера Детердинга, но на скамьях зрителей он претворял в людей отчаявшихся ими быть…
На следующий день в приказе по УСЛОН было отдано распоряжение об организации воспитательно-просветительной части, начальником которой был назначен Неверов, чекист-хозяйственник из сельских учителей, бесцветный, но мягкий по характеру человек, вероятно, большой неудачник в жизни, чем лишь и можно объяснить то, что на Соловках он был чуть ли не единственным, прибывшим туда добровольно. В помощники ему для фактического руководства работой дали бывшего начальника ЧК Закавказья Д. Я. Когана, сосланного на предельный срок (тогда 10 лет). До революции Коган считался крупным подпольщиком и теоретиком марксизма, конкурентом Кирова и Орджоникидзе, что, кажется, и загнало его на Соловки.
Вскоре из Бутырок
было получено несколько тысяч книг, начала работать библиотека. Театр стал постоянным, но его актеры освобождены от работ не были. Однако, само помещение театра в бывшей монастырской трапезной было хорошо оборудовано. Сцена, зрительный зал, освещение, декорации – всё было сделано под руководством бескорыстного слуги Мельпомены Арманова и, выполнив предназначенное ему судьбой дело, он отошел на задний план, уступив место вновь прибывшему старому провинциальному комику М. С. Борину, широко известному на юге России.
Макар Семенович Борин был тертым калачом. Три десятка лет работы в провинциальных антрепризах дали ему не только глубокое знание сцены, но, может быть, еще более глубокое знание человеческой души.
Через несколько дней после высадки на острове он вполне ориентировался в сложной и запутанной системе внутренних соотношений каторжного муравейника, понял, что Неверов – нуль, хоть и числится начальником ВПЧ, вся же сила в руках Васькова, грубого полузверя, но вместе с тем и очень глупого человека, которым, в свою очередь, управлял умный и деловитый Коган, а Когану нужно показать товар лицом. Он-то знает толк и разберется в качествах актера. Поэтому для своего соловецкого дебюта Борин выбрал “Лес” и выступил в сотни раз игранной им, испытанной и проверенной роли Аркашки. Несчастливцева играл Арманов.
Опытным, наметанным глазом старого лицедея Борин нащупал среди энтузиастов-любителей сносных и даже хороших исполнителей других ролей и “показал класс”.
Разница между ним и Армановым была ясна, и Борин стал первым освобожденным от других работ руководителем соловецкого театра.
Действуя и дальше “тихой сапой”, он клал на свою стройку кирпич за кирпичом: выпросил сначала освобождение от работ для нескольких ведущих актеров, потом еще для десятка, “прикрепил” к театру технический персонал: портного, парикмахера, бутафора, плотников…
Через год в новом, изящно отделанном по эскизам ссыльного художника Н. Качалина и прекрасно оборудованном театре на 1500 мест М. С. Борин давал перед приехавшей на Соловки, во главе с “самим” Боким, заместителем Менжинского, комиссией действительно блестящий парадный спектакль – “Бориса Годунова” А. С. Пушкина, в собственных, выполненных художниками-каторжанами декорациях и роскошных костюмах, сшитых из нераскраденных, в силу невозможности сбыть, запасов парчи монастырской ризницы.
Глава 6
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ МОГИКАН
Это был длившийся 2-3 года период максимального напряжения культурной жизни Соловецкой каторги. Старая интеллигенция составляла около половины ее населения и беспрерывно пополнялась новыми ее представителями всех видов и всех профессий. Традиции русской культуры, надломленные революционной бурей, были еще живы и действенны. Приспособленчество в те годы еще не растерло личность в порошок. “Последние могикане” русской интеллигенции тогда не только помнили, но и ощущали и несли в себе ушедшее “вчера”. Духовенство высоко держало крест, офицерство хранило устои долга и чести, юристы – их было много на Соловках того времени – стройное представление о праве и законности, артисты и художники – стремление к свободе творчества и бескорыстному служению искусству.