Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Время и бытие

ModernLib.Net / Справочная литература / Шилов Сергей / Время и бытие - Чтение (стр. 8)
Автор: Шилов Сергей
Жанр: Справочная литература

 

 


не умножая, но и преуменьшая, разводя по тупикам лабиринта, число существований, изображаемых диалоги, состоящим из двух ударов, одного, наносящего рыбе удар, лишающий ее наискосок головы и части тела, причем делать все это необходимо так, чтобы не срезать с нее слишком много мяса не затормозить также излишне скрупулезными движениями текстовую работу, ведь за оба прегрешения последуют внушения от местного писателя, обрекающего на дневальничание противоестественной смены дня и ночи, обрекающего на постижение сущности армии или того хуже, на рукоприкладство литературного критика, с помощью которого и постигается феномен рукоприкладства в армии, себя-в-самом-себе-обнаруживающий, для того чтобы связать которое с ее сущностью не хватило бы и Аристотеля, и уж конечно не каждый на нас способен был воплотить в себе как Фому, умеющего не тормозить текстовую работу, так и Августина, умеющего не срезать с рыбы двумя ударами встречного диалога слишком много мяса, другой же удар хранил в себе тайну общения с письмом-разделкой-расчленением-литератур-критикой, когда рыба как бы сама, под воздействием нежного прикосновения к своей грубой кольчатой чешуе, отбрасывала наискосок хвост, умелостью этого жеста расширяя-пространство чистилища с двумя большими ваннами, одной архимедовой, где рыба была уже очищенной, и можно было начинать науку, другой эпикуровой, где рыба еще не была очищена, подшиваясь вспоротом брюхом ко времени так, что прояснилось представление о факте неоспоримой полезности того, чтобы вся служба еще два года происходила в этой комнате, если только еще иметь здесь магнитофон, и то была та мысль, которая позволила мне прочесть этот эпизод классического романа, описывающего невероятные условия труда молодых ребят, подневольных детей и перевернуть страницу, веря в эту мысль и даже заронив внешним своим, спокойствием эту замечательно бредовую мысль в других, которые тоже вдруг поверили, что они готовы бы были просидеть здесь, пусть даже читая эту страницу классического романа, и когда мы это поняли, мы ее перевернули, хотя в комнату не раз заглядывал, злобно шипя, оказываясь карликом больших истолковывающих глаз литературного зрителя, критика, который и должен был эту работу выполнять, и на которую нас отправили по негласному распоряжения Борхеса, Дкжойса, Пруста и еще бог знает кого, с которыми литературный критик, а это был Сартр, имел какие-то дела или просто был нужным с точки зрения логики человеком, нашедшим свое бытие в столовой, до кладовых особенно охочи прапорщики, что я подлинно узнал, когда под водительством Джойса отправил нас, избранную группу литературных героев, в расположение отдаленно от столовой кладовые, где нашей задачей стало развесить, предварительно застраховав, на кроки в холодильной камере, с десяток огромных мороженных туш, страхованием которых был поглощен Рубенс, совершить заморозку письма так, чтобы безболезненно были из него удалены все виды литературы в спекшемся единообразии ее жанров и чтобы осталась одна только чистая риторика, мороженные мясистые куски и туши которой мы несли по двое, сгибаясь в коленях, символах, в которых внутренней жизнью зарождался миф, и укладывая их себе на ноги, так если бы мы некоторое время сидели за ее столом из риторических перетаскиваемых нами фигур, за которым тосты на мате произносил прапорщик, и уже общими усилиями иногда с риторической поддержкой прапорщика, автора романа, подвешивали натужно снизу руками его подхватывая этот кусок риторики на крюк заботы разгоряченные в курорте холодильника и покачивающихся и раскачивающихся мясных туш, мы идем за следующим куском риторики, оказывающемся в холодильнике горячими дымящимися кусками совести, так, что когда эта работа завершается, то я понимаю, что мы имели дело со ртом профессора-метафизика, ведущего свой семинар у закадычных своих студентов, и даже прапорщик, наш автора, утирая пот со лба, в белом с пятнами мясных волокон халатике, с налитым и отполированным изнутри и снаружи водкой крепким лбом, указывает, что чтение этой нашей текстовой работы, будет описанием законов бытия, которые начали господствовать в полную меру, когда помещение столовой оказалось на ремонте, и пищу приходилось возить на некоторое расстояние к заросшей поляне на окраине части, и когда сам Пруст следил за правильностью отпуска порций масла, сливочных кружочков расположенных сотнями на употребляемых с этой целью протвинях непомерной величины, которые вместе с хлебом погружались в грузовик, который следовал это короткое расстояние, В котором обреталась часть наряда по столовой, и каково же было удивление Пруста, когда он узнал о забракованной одной поездке масла, итого деликатеса, по той причине, что один заступивший в наряд по истолкованию и переводу текста литературный герой то ли от сотрясения грузовика, то ли от невиданной силы поворота, его изнутри толкнувшей, в прожиренной с темными пятнами своей рабочей форме в сапогах с комьями глины, очутится заскользив ногой на противень в попытках исполнить на ней варварский танец живота, на разъезжающихся ногах проститутки, и в экстазе от этого танца весь вскоре оказавшийся на протвине, как на резвом коньке несясь по катку протвиня по всей непомерной ее величине из края в край и обратно, усиливая красоту исполнения, на которую мы все взирали с остервением и спасались, своими срывающимися движениями, тонкой пленкой распространяя масло по черному квадрату протвиня, светочувствительной пленкой в фотолаборатории крытого грузовика, где и проявляется негатив литературной критики, на который попадает свет литературы, щедро и всецело распространяемый указывающий в своих артикулах на необходимость ускорения поставок котлов с кашей и чайников с улицы через окно во внутреннее помещение столовой по небольшой лестнице, к окну приставленной, особенность статей которых, объединяющихся в одну авангардную массу в простом указании, нацеливающем на вещь, имеющую с их точки зрения самостоятельное метафизическое звучание, и тем самым вырывая эту вещь из привычных бытовых связей, устанавливающихся в кропотливой филологической работе в специальной овощной комнате по такому очищению картофеля, которое минуя все эти совершенные лингвистические средства обработки клубней, изломанных в истолковании картофелины как многогранника, выходящем на дилемму квадратуры круга, вооружившись многочисленными, по числу существований, ножами, срезающими пеструю кору действительности стойкую с непосредственного бело-желтого ядра истины, что все в целом завезено и прижито в России и Германии, ручную безо всякой литературы, обеспечить всю культуру литературными героями, хотя откровенности ради надо заметить, что большая часть картошки в бессилии ее очистить, хотя ряды филологов все увеличивались, снимаемые Джойсом и Прустом неизвестно откуда, выносилась на свалку, прикрывая в ведрах статьями картофельных очистков, что и было обнаружено вошедшим на этот раз через какое-то зияние на территорию части, под утро, когда господство литературы все более рассеивалось, Шолохова в обличье седого подполковника, курирующего в штабе нашу часть, сильного, честного, правдивого старика, о котором все думали, что он уже умер, и всегда неожиданно после отбоя или перед подъемом появлявшегося в части который быстро обнаружил нас как источник художественного творения в лабиринте помещений столовой и хотя вокруг него прыгал Джойс, заходя за него и заглядывал ему в глаза, утверждая, что он мертв, и хотя надувал губки Пруст, он сумел задать нам вопрос, вытянувшимся перед ним, так как мы были быстренько выстроены Борхесом по приказу Джойса, о мере нашей ответственности за состояние литературной критики на территории, хотя картошка-то выкидывалась наверное тоннами, а не парой каких-то ведер, и мы, старательно обходя этот факт, разъяснили ему дело таким образом, что мы занимались переводом знаменитых картофелин на язык филологии, на немецкий, сохраняя ее в целости и в тайне холодного двора, в темноте которого таилась свалка, и не подвергая ее высокой литературе варки-чтения и бережно укрывая клубни философскими статьями, ведь то, о чем мы молчали было не ничто, а нечто, вот это, после чего Шолохов ушел, и больше НЕ возвращался, по крайне мере, за время моей службы, и вместе с его уходом закончился наш наряд по столовой, как заканчивается производимое под грохот и вонь моторов тракторов половое сношение, узаконенное в опыте писцов совершающееся всегда вопреки, образовывающееся из клубящихся масс письменности безо всякого провиденциального вмешательства литературы, которой поклоняются Джойс и Пруст, Борхес, литературы, чистым, вечным и неизменным предметом которой является Шолохов, образовываются планеты письма, выходит из-за бугра Шолохова солнце чтения и образуются горизонты значений, и совершаются самые последние задачи литературы, как отмываются руки, забываются зонтики, и я отправляюсь в увольнение и город, веселье мое есть лишь свидетель того, что я не стрелял несчастных по темницам, натирающий свои ботинки, уже покупая в магазине, мне доподлинно известном, кефир и какую-то сладость, а также целый батон, заходу во внутренний двор известного мне дома, в котором много деревьев, и думаю только о том, что если этот дом офицерский, мне будет под черепом неприятно, туда нечто попадет и будет мешать, сажусь там на резко-серую маленькую скамейку со столиком и устанавливаю на них продукты, ожидаю окончания службы в армии, устраиваюся, поглощая их перед фасеточным глазом застекленных окон здания, показывающегося многогранником, если оно офицерское, ничто, если в нем прописаны и живые литературные герои, нет ничего во мне, кроме одной только мысли, перебирающей каждую букву всей литературы XX века в поисках того, что от нее останется, и что В ней только на деле существует, от чего в качестве эманации происходит ее эпизоды, слова, строки, абзацы, и т.д., и никуда больше в городе не направляюсь, пока мне наконец не прочитывается на экране моего сознания, не проступает строчка, о существовании которой я тогда еще и не подозревал: "не стрелял несчастных по темницам", и мне нет нужды куда-либо двигаться, потому что нахожусь я сейчас более чем в центре мира, я обретаюсь, появляюсь в центре литературы, для движения из которого ни одно направление не является преимущественным, начало которой уже отразилось в своем конце в краю моей рукоформенной одежды, лежащей на столике, мое собственное исчезновение, а костюм сидит, показывает, что строка обнаружена верна, ведь она себя в себе самой обнаружила, предохраняя время от его утраты, являясь критерием выразимости смысла, и необходимо просто приходить на эту скамейку в каждое увольнение и сидеть там до конца увольнения, а не участвовать в произведении литературы, находясь и появляясь в ее центре только там где письменность рассеивается в письмо, и знать также, что от разговора с родителями о службе в армии, этой библии всей литературы, произошла и есть сейчас, вот и где одна только строчка "не стрелял несчастных по темницам", и возвращаясь в часть, я стараюсь не терять ее из виду, что опаздываю, бегу, и, скрипя зубами, теряю, и когда и подхожу к КПП, мне записывают опоздание на одну минуту и этой одной минуты совершенно достаточно, чтобы эта часть повторилась снова, поэтому перечитайте ее.
      ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
      Здравствуйте, я - книгопродавец. Мое отличие от писателя такое: он скажет "Игорь Сергеевич", я бы сказал, я скажу "Угорь Сергеевич", потому-то и попал я в штаб, вызванный в строевую часть студент гуманитарного факультета университета, и оставленный в кабинете начальника строевой части, досконально знавшего русскую философскую традицию и оставляющих свои заметки о ней повсюду, на разглаженном своем воротничка, на картах учебных действий, на специальных документах, идущих даже на подпись к командиру части, а также повесившего под официальным портретом плакат с высказываниями и суждениями, пытающимися сплавить воедино в отношении и в присутствии фермента русскости кантовский опыт и спинозистскую геометрическую этику в одном безначальном временящемся опыте, принимающегося расхаживать, испещряя своими заметками типа "никакая ни экзистенцфилософия", разнообразные, подлежащие строгой каталогизации, бумаги, и в пылу своих мыслей, разбуженных после юмовской спячки, указавший мне на необходимость сначала закрыть дверь с обратной стороны, затем подготовить для начальника штаба, в самом безусловном и необходимом смысле занятого непосредственно самим мышлением, а не терапевтическим истолкованием его подручных средств только имеющего дело с самой сутью мышления безо всяких символических посредников и философии откровения, от знакомства с которой он уклонился, спасая этим нечто в своей душе, так неожиданно и выразительно, что как лягушачья кожа, сняли с него в вечер в углу комнаты, которую мне изнутри собственного мотива потребовалось убирать, что я, охваченный жаром мысли, устремился ночью из казармы в штаб, старые грязные майорские погоны, которых я и залучил, убирая кабинет, и которые мы ночью и перешили на сержантскую гимнастерку смуглого, с крючковатым носом Борхеса, трактат на соискание магистерской диссертации в академии генерального штаба, в котором мне предлагалось разрешить то непосредственное взаимно-однозначное соответствие, отражение друг в друге и взаимное отображение бытия и времени, причем "с помощью одного только циркуля И линейки" находясь между ними таким невысказываемым образом, что и Джойс, условно принявший текстовую работу за законы бытия, и Пруст ошибочно принявший законы бытия за текстовую работу, рассмеялись бы от зависти, так как в награду мне вменялось освобождение от армии, туманящееся звукорядом уступок, каковая работа и совершалась мною вдохновляемым созерцанием из штабного окна моих сотоварищей, совершающих мистерию вечного своего бега, находится вне которого, уйти из-под пяты которого было совершенно невозможно, на который взирал я со священным трепетом, как на содержащую в себе и ужас и спасительное рябь действительности, новую чувственность и новый рассудок даже созданный гением мышления нового времени, и страх и трепет эти были так велики, что заложили в начало моего труда, то что потом будет поименовано неслыханной смелостью, полагая в качестве объект-предмета, постоянного и неизвестного, эстетики, являющейся по прежнему и в единственном своем определении мать этики, являющейся ее ребенком, дебильно переставляющим шашки в игровой комнате дурки, сумасшедшего языкового дома, куда заточена этика, по приказу армии, распространяющей тюрьму ее живительное бытие, переполняющееся через свою границу, в сам бег, являющийся всеобщим мышлением, перебирающимся с языка на язык, из всеобщего в особенное и обратно вязко, так что в ходе своей текстовой работы я постоянно выдвигался в ничто бега, шаг за шагом раздвигая его пустоту, которая сама расступалась передо мной, уступая мне дорогу, смыкавшуюся за мной, истирая все мои следы, так что если бы кто захотел меня спасти, изъять из обращения текстовой работы, то он не смог бы этого сделать так как был бы лишен возможности проследить мой путь, поглощавший меня в письме, в котором надежно я прятался и обустраивался, своего рода тихую комнату, стаскивая туда редко имеющиеся в наличии, блестящие, иногда попадающиеся, тускло поблескивающие в речи представления, образы, выражавшие мое бытие в армии в соответствии своей истории и психологии стремящиеся построить рациональную теорию внешней формы присутствия в заботе о колибри, ожидании ее, зажгущую одним только крылом своим армию, из потерей все тогда будут опасаться, бежать из щелей временной основы человеческого присутствия истиной художественного творения, из этой вещи, мыслимой и одновременно мыслящей стороной которой является письмо, протяженной же и одновременно длительной временящаяся письменность, в которой я отыскал то первичное фундаментальное суждение, на котором основывалась вся метафизика с прогреческого ее времени, быть может, излишне пристрастного: "Есть колибри, следовательно, я существую", показывал я также, что колибри есть та, что извлекает ответ из самого вопроса, мужчину из женщины, женщину из мужчины, истину из метода, метод из истины, слова из вещей, вещи из слов, наконец, бытие из времени, время из бытия, и кто ее словил, тот все это может проделывать с легкостью, показывал я, наконец, что колибри, только лишь пролетев над письменностью, может обратить ее в письмо, что одна колибри способна заменить собой всю литературу и что ее присутствие, мерами прерывающееся, мерами непрерывное и означает для людей существования повседневности от и до естественной смены дня и ночи, что время показывает не часы а колибри, которая одна способна совершить путь от времени к бытию и обратно, причем в обратном ее пути ошибочно усматриваем мы сущность письма, если же Я правильно ведет себя в лабиринтах взаимнооднозначных соответствий времени и бытия, сознавая, что этот лабиринт из стенок взаимно-однозначного изображения пространства и времени, покоящихся на основаниях текстовой работы в отличии от бытия и времени, покоящихся на совместно-раздельных основания и мышления, посредством которых только и есть суждение, вываривающееся в котле, в котором на деле вываривается солдатской кашей письменность, как на фундаментальную структуру повседневности, онтологизация которой осуществляется колибри, указывал я на то ветхое строение на заброшенной части территорий, которое поручено было нашему взводу для уборки территории как бисквит, обильно присыпанное экскрементами, возобновляющиемися каждое утро, ведь именно на утро цивилизации, освобожденные, от утренней зарядки сущностью техники, так как имели непосредственное к ней распоряжение, безвольно отданное Борхесом, мы делали поворот к этому строению, где должны были приводить это временящееся бытие в соответствие представлении о территории руками, в отсутствие инструментов, голь-на-выдумки-хитра приспособлениями очищать это строение нашего мышления, существующего самим представлением о территории в попытках мыслительных экскрементов, вращающихся внутри внутренней формы белизны культуры в качестве совершенства аристотелевской эстетики, лотерейного колеса, разыгрывающего среди филологов культурные экскременты, я показывал как утром, обливаясь от холода, в очищенной частично части строения, мы сидели около костра, совершая круг собирающего начала той состоящей в наличии повседневности, которая обводила пестрой корой действительности ядра армии, из коры которой только доставалась занозе познания, кольнувшая через кору в чувственность армии, эманацией которой является всякая новая чувственность, наконец, которая опускалась на армию, как веко опускается на глаз, как дымка опускается на поля, тем самым мы вырабатывали устойчивое количество теплоты, соответствующее насыщенной термодинамическими формулами и построениями песне песней колибри, которой соответствовало само термодинамическое устройство мира, и в зависимости от которой изменялась энтропия, когда остриженный солдат-учитель физкультуры в повседневности повествовал о том, как вытягивались перед ним дети, воспринимая его абсолютно всерьез, исполняя любые его суждения, и делал это в форме изумительного по своей информативности бреда, в котором еще улавливались трели колибри, невиданно влетевшей в певчую прорезь его сознания, оставившей там несколько легких кружащихся перышек, так, что все целовали его речь, а затем ходили вокруг строения, уступая друг другу участок за участком для тщательной очистки, тревожась друг за друга и неприступая к делу, чтобы не стронуть с места ледник армии, окаменевшиеся массы экскрементов текстовой работы, онтологизация которых лишь присоединяет нас к ним, и это хождение, рассеянное стояние на ступеньках собой одно лишь то, что мы водили вокруг, видя перед собой нечто иное, нежели это строение, оно лишь ход в необратимость времени дома-колодца, хотя и запакованного нами в саркофаг из бетонных блоков-слов, по поводу которых Джойс и Пруст, помниться, сомневались, как их можно было свезти, словить и устроить из них весь этот саркофаг, внутри которого Борхес служил панихиду по дому-колодцу, окруженному мышлением жерлу из которого расстреливались буквами алфавиты, паля картечью по воздуху, ускользающему от определений в духе абсолютной заполненности и непроницаемости, в пространной своей речи Борхес открывая вневременное его равностояние, не спадающее по проекту удерживающих его механизмов текстовой работы составляющихся из дома культуры, бассейна и автобуса, вокруг которых то и ходили, в которых заглядывали, в которых себя самих видели, находящихся в доме культуры, в бассейне, в автобусе, и видя себя, мыслили соответственно, уступая друг другу участок за участком места текстовой работы, когда я ощущал себя мельчайшей пылинкой опыта телесности в космосе телесности, пылинкой-словом на побережье безбрежного океана литературы, и нахожу в себе силы перебить это вдохновение и поставить точку, а ее затем запустить камешкам по волнам литературы, так, что он только будет тихо подпрыгивать несметное число раз и никогда не утонет, ведь я сюжетов не изобретаю, с тем и отдал я свой трактат "Бытие и время" двум ефрейторам, служившим от века в строевой части за загородкой от кабинета строящего их начальника, которым в его молчаливое отсутствие, прогуливающегося лесными, тропами возле территории части речи, по которым мы бегали марш-броски, которые он просил в книгу от этих тропах не вставлять, и имели полное право исправлять текст, хотя этим правом пользоваться только один из них, Шеллинг, неисправимый формалист, отстукивающий этот мой текст на машинке, и вставляющий всюду где только позволяло место, и запрещало его желание стучать по клавишам, уменьшительно-ласкательный суффиксы, каковое действие показывало мне вдумававшемуся в него и прочно в нем засевшему, соразмеряя его с собственной телесностью, показалось мне наиболее совершенным из всего, что я видел в армии, осталось для меня необходимым критерием истинности, каковое впечатление произвел на меня этот ефрейтор, румяный, новогодний с иголки одетый, номинальный гений этого мира, отяжелевшее к подбородку, не имеющее выхода силой мужчины в беспредельное лицо которого, просветляющееся и комментирующее свою в высшей степени конечность, обретало свежую молодую плоть в конструировании уменьшительно-ласкательных суффиксов, снимало своей собственный небритый оттенок неряшливых литературных штудий в своей аппетитной с иголки пригнанной и поддогнанной новогодней форме, зимней, прекрасной, какой я еще даже не видел, не то чтобы не носил, поскольку у нас у всех еще была летняя форма одежды, никакого видимого интереса не проявлял второй постарше ефрейтор, имеющий свое прочно ему закатившееся отношение к текстовой работе такого вида, неоднозначно описываемой в терминах каталогизации, но проясняющее сознающий ее безусловную, хотя и необеспредпосылочную, необходимость для поддержания незримого равновесия текстовой работы, общественного договора, руссоистскую структуру которого все еще можно было различить, один раз попробовал он был впечатать абзац какого-то настолько неуклюжего, текста, ряда простых слов, значения которых бесконечно утяжеляются, вписываются со строгой определенностью, хотя и без определенной цели, так что слова складываются в грамматические предложения, склеивающие текст, значение к которому присоединяет, прикрепляет сам читатель сам, выступающий в качестве первописателя, которого здесь и теперь комментирует автор, но я только рассмеялся, хотя и с должной степенью перечеркивания улыбки что заставило его слог еще более одеревенеть и перейти в самозаконную полосу изумительного бреда, которым он впоследствии заполняли обосновывал увольнительные записки, необходимые им обоим, и которые Шеллинг из уважения к нему никогда не подписывал, каждый из этих писарей изымал нечто ему близкое из первичных элементов устройства территории, так что основная задача по вменению им представлений о письменности, оказавшейся всего-навсего рассеянием опыта телесности романтика, возводящего в суть дела мышления наблюдение в замочную скважину вслушиванию за тем, как романтик рассеивает свой опыт телесности, и наконец, потрепав меня по плечу речи один пожелав проявить побольше продуктивной способности воображения, другой усилить рефлективную сторону трактата, отпустили меня, пожелавшего было предупредить об опасности новогоднего ефрейтора, которая по моему мнению, грозила ему со стороны другого ефрейтора, склонного, как мне тогда казалось, к доносительству начальнику строевой части, который пообещал при мне как-то, что до командира части этот донос уже конечно не дойдет, но, быть может, дойдет до начальника штаба, мне же не хотелось так рано отпускаться в казарму, а еще хотя бы немного побыть в строевой части, поработать над трактатом, который у меня отобрали, обозначить внутреннюю связь параграфов, рубрик, написать предисловие и как в зеркале отразить его в заключении, найти соответствующий язык для написания в недалеком будущем второй части трактата ''Время и Бытие" и вообще прочно, еще более строго чем посредством понятий, зафиксировать тот вид бытия, в котором конструируется сущее армии, опровергающее аристотелевскую линейную концепцию времени, в аспекте непоставимости, в духе свободы. После того как остался незамеченным мой трактат, позволяющий мне, в духе философии откровения говоря, претендовать, по крайне мере, на должность заместителя начальника штаба в иерархии отцов Армии, после того, как были обойдены вниманием мои статьи в казарменной стенгазета, в которых вероятно был усмотрен скептический дух мистицизма, и, наконец, никто из литературных героев, в бреде которых я надеялся встретить понимание и вызвать революционные преобразования в их умах способных только огрызаться с автором, да честить его на окраинах текста, но свято, святее чем пост, святее чем автор, соблюдать всякий диалог, но встретил понимание только у логика-флейтиста, отвечающего на всякое вопрошание неизменный ''надо опорожнится" с легким придыханием панречевой концепции интеллигенции, и у корейца-историка, обладающего также незаурядными способностями филолога, такими, что обходясь без мата, он находил соответствущий язык для распознавания смысли под игом армии событий, ими обоими приветствовалось мое желание найти соответствующий язык для написания "Времени и Бытия", зародившегося своим замыслом еще в начале нового для меня времени, когда имея счастье из окна только созерцать вечный и неизменный бег, постоянный объект армейский эстетики, и вслушиваться в суждения типа, что человек есть машина из бега состоящая, для бега предназначенная, и что космос есть бег и что все во имя бега а сам бег от бога, философия откровения которого преподнесена мне на тарелочке, разжевана и В РОТ положена, на той, самой, что одна из многих сушится на крючках сушилки для сапог, в виде решения, воплощающегося в том, что я выписал из дому кинокамеру с многочисленными ее принадлежностями и, когда она была получена, выбил у Джойса, вошедшего в мое третье состояние, право пользоваться ею, непременно все это согласовав с Прустом, что уже не представляло никакого труда, так как с ним я столковался, что буду снимать учебный фильм о том, как необходимо искать утраченное армейское время, как, наконец, осуществлять его каталогизацию, я даже пообещал Прусту, что если эта моя текстовая работа получит ход и привлекательность, я украшу внутреннее помещение штаба стереоскопическими фотографиями, в фотошоках которых будет храниться утраченное, найденное, надежно каталогизированное время, опознанное, и муляжи тех, кто его утратил, образа литературных героев, дело чуть было не испортил Борхес, очевидно догадался, что это дело основано на свободе, который решил вокруг показать свою власть над литературой, но я его успокоил тем, что пообещал снять его и других еще сержантов какие только пожелают, и они тоже останутся в вечности, вообще говоря, стоило больших трудов убедить общественность, что ожидающая материализация и их ответственности существенно отличается от материализации категорического империтива в системе трансцендентального идеализма Шеллинга и не встраивает во временящийся опыт электрод категорического империтива, я доказывал посредством византийской риторики, что занесение их в каталог вечности на вечное сохранение не только необходимо для общего дела, но и совершенно безопасно, безболезненно и что никто и не успеет испугаться, и со следушего дня я приступил к съемкам, тому разговору с армией, который соответствовал трактату "Время и Бытие", языке, расстраивающим неписанную речь, команд, возгласов, приказаний, с которыми я теперь кропотливо работал, расставляющими части армии в мною предназначенном порядке, поворачивая ее без опаски к ней прикасаясь, разглядывая то одни, то другие ее стороны, улавливая и заносы в вечность улыбки оживающих в пределах кинокамеры литературных героев, припоминающих похождения о гражданской жизни, связанные с теорией государстве по отношению к мертвенному покою которых армия обнаружила некоторое движение, стронулась с места, начала медленно и целеполагающе, с той же точностью и практичностью немецкого языка, отдавать, фабриковать приказы, приказания, распоряжения, сходить шаг за шагом, царственно, в поддерживаемой и развиваемой представлениями мантии, с ума, лестница к которому имеет вполне ограниченное число ступенек, так, что мы могли рассчитывать на успех, каждый нацеливая свой черный квадрат на фиксирование в его тонких слоях и пленках таких до этого устойчивых, не обнаруживающих ни на какой пленке самой высокой чувствительности, по меньшей мере удваивающей их существование, элементов, которыми то собственно и присутствовала армия, частей речи, склеивая которые в определенные грамматические сочетания, можно было выцедить чистую сущность бега, которая тут же рассеивалась, улетучивалась, срываясь в воздух атом за атомом, создавая в воздухе тем самым питательную среду для улыбок, из него происходящих вдыханий подлинного его состава, в особенности улыбки стриженного здоровой яйцеобразной формы головы академика в очках, занявшегося после фундаментального цикла лекций деятельность по разогреву газовой лампы посредством скорее излучины рта, одной из мелко его изобразивших, культуры междуречья и цивилизации смеха, чем сильными руками своими, непосредственно, к чему и призывая, на чем и настаивал другой ефрейтор, руками разогревающий лампу, переполняющуюся огнем из черного квадрата, от которого приходилось бежать мне впереди совершающегося бега с оружием и в противогазах, в мнимое место якобы за территорией, на деле представляющей из себя остров, покоящийся на трех частях речи, где и должны были состояться стрельбы, на которых впервые должен был быть опробован соответствующий язык, найденный для второй части фундаментального трактата, опробован на всей части, к которой что-либо во мне принадлежало как часть принадлежит

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9