Время и бытие
ModernLib.Net / Справочная литература / Шилов Сергей / Время и бытие - Чтение
(стр. 3)
все смерти рода человеческого, птицы, заметив которую единственно только и следует падать ниц, склонять как можно ниже голову, ломать шапку эпиграфа, молить о критическом всепрощении, производить бичевание, плоти, лишь только коснется стих твой царственных крыл колибри, умерщвляющей всякую продуктивную способность воображения, последнюю возможность плотского с нею единения, которое одно только может подлинно существует, присутствует, кроме которого нет ничего здесь, теперь и сейчас в котором заключено, о котором собирается и обсуждает ночные шорохи и постельные скрипы повседневность. О, колибри, улети, драгоценным цветком, из моей книги, быть может, дотронусь я сейчас до своих половых органов и ты, трепещущая, вся излучающая любовь, невозможность соединенья, источающего не только всякое сношение, но и саму способность к нему, открытое веселье тела, лишь в сношении только повреждающего свою идеальную ровную поверхность, невыносимую для невоспитанных чувств, лишенных конуры нутра, исчезнешь и появишься, сохраняясь и покоясь, вечная и неизменная, похотливо взирающая и расстегивающая, и застегивающая и находящаяся возле, вблизи, между, рядом, около, и исчезнешь и больше не возвратишься, мноуступчивая, сущесгвующая не собой, а пестрым моментом времени, обретающаяся только лишь в моем мышлении. Покоящийся в кровати, замысливший то, как должно сбыться событие прорыва моих сомнений в существовании разговора с родителями о службе в армии к самому этому разговору не потревожив его сущности, о том, как сделать это, улучив момент, когда обманут себя притворяющиеся спящими те мои мысли-соглядатаи, раки-впечатления, пауки в банке представлений, которых полным-полно в доме моим языком из самого себя самим собою возведенном, предназначенном не для языка, но для господ, так чтобы осветив иным мирам неземные пространства цивилизации, открылась, залежавшись в вещах, стонущая там, невиданная в своих собственных глазах, израненная враждующая, кусающая любовников в губы и насильно не измеряющая им затылки, настилающая мотив и прокаливающая медь способности суждения, хранящего в себе припоминание того, как существует мышление в письме, бьющая в истерическом восприятии письменности иероглифом письмо тарелок из фарфора, которые затем бережно склеивает незадачливый муж или стареющий, любовник, увеличивается В размерах, одна из всего существующего, застывшего в неподвижности, колибри. Сомнения эти ушли, и я лишился чувств, которые существовали лишь в качестве копий комбинаций, рекапитуляции этих событий-сомнений конспективный набросок которых совершался непосредственно в самом теле разговора с родителями о службе в армий, каково же было мое удивление с которого, как говорили древние, и начинается философия, с которого как с ветки на ветку прыгает действительность, придерживая краденые мысли двумя своими конечностями, мыслящей и протяженной, ускользающая от тянущегося за нею, сминающего секвойи и секвенции ветки логического дерева алгоритм, утверждающий мышление посредством существования и обратно. Отчуждение чувств совершенно отчетливо произошло из-за отсутствия сомнений в действительности разговора с родителями о службе в армии, действительности, потерявшей меня из виду, забросившей меня, отказавшей мне в заботе, впервые поглощенной собственными мыслями, чувствами, переживаниями. У меня осталась одна только колибри тело которой воплошало в себе то, что не способен вместить ни один куб, то оно в себе вмещало, ни одна кубическая вселенная, ни даже буква "А", она вмещала в себе заботу, развоплощающуюся в этом вмещении, превышающую по силе и достоинству всякую иную заботу, придающую ее предмет и смысл ее собственного существования, устаивающую мир через заботу, соединяющую заботу с заботой, обретающую и подбирающую заботу для заботы, создающую заботы друг для друга, то есть заботу обо мне, ту одну единственную нить, подвешенную и протянутую к неизвестной мне точке, нить, единственно обладающую существованием, видимую, касающуюся пальца, нить-волос, которых пока еще достаточно на голове. Услышав движение этой нити, ворох, неосторожно себя с нею связывающий, я засыпаю. Мне снится, что утро следующего дня как-то продуманно совместилось с той неистовой фреской, как мой исход в армии с призывного пункта в неблизкий путь спекающегося преследования, запекшейся крови от вырванного с корнем волоса, корень которого, брошенный на.произвол судьбы, решил разрастись в нечто иное, способное зародить в своих недрах пыльцу опыта, раздвигая трещиной ту часть головы, которой касаясь мысль обретает значение, смысл, и становится под-верженной языку, как растение и солнце заключают договор, обманывая всех своей призрачной друг другу необходимость, узаконивающих на деле некоторый таинственный вид кражи, и лишь в эпоху взаимного истощения, бесстыдно и беспредельно ограничивающих свои притязания, как мы, отправляя естественные потребности, осмысленно задерживаем какую-то часть их результата в себе, утверждая, что форма показывает себя как метод, результат самоистолкования содержания. Во сне Армия вошла в меня, втянулась часть за частью, отвечая на все приветствия, подобная мозгу милой старой тетушки, где все упорядочено, слова блоками сложены, как поленница дров для весело потрескивающего в атеросклеротических сосудах камина, и цель находится в экране точного видения, совместно-разделенного дневного и вместе ночного, выбираясь положением безбожно разделенных безбожницей-веселой-тетушкой вертикального и горизонтального времени, рыскающей этим своим видоискателем в поисках смысла бытия, а на деле в поисках колибри, той, что, смирив тени своих крыльев, скользящих по стенам сознания, застыла В бреющем своем полете: кинокамеры перед входом в отверстие Армии, не улетела, не перепугалась, что настраивает и настроило меня во сне на веселый лад, до самой до улыбки во сне. Совершенно замечательные вещи происходят. Перестает быть представимым город и исчезает в среде пустоты, производящей его так, как вынимают из кармана монету, на которой отчеканен философско-политический профиль истины, города больше нет, его проспект и центральные части и площади пропадают сначала в дворике доверия, исподлобья завешенном деревьями, но не сумрачно, в котором никак не могло произойти мое детство, затем заходит за горизонт дворик и, наконец, последним заходит дерево, утягивая за собой смех, которым я окружал его, собираясь выкурить его, как сигару, заходит на западе снаружи, на востоке внутри, и на западе и на востоке одновременно, заходит единственно так и потому, что собирается через отмеренное мне время службы мною самим и моим поведением в отношении веры в разговор с родителями о службе в армии, от качества этой веры и образцовости поведения в зависимости, открытой тайной взойти, рассеять ночь и еще более день, протуберанец опыта письменности. Сон есть такое отсутствие чувств которое есть их вложение за горизонт, уход и впоследствии из-за вращения моего Я, которое в свою очередь происходит по вере в разговор с родителями о службе в армии, шаровидное в телесности своей веры, поворачивающее появившееся впервые в этом повороте бытие силой времени, образовавшей мое священство из туманных масс письменности, восходящих в своей прежней непосредственности и чистоте, заполняющих объемы грудной клетки вселенной под тенью крыла колибри, живущей внутри своей новости музой самого космоса Армией, постоянство которой вращается внутри колибри как космонавт вращается в полости космического корабля, вложенного в полость самого космоса. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Каковы те законы, что с точностью описывают вращение Меня вокруг своей оси-разговора с родителями о службе с армии, образовывания Меня под воздействием солнца моего собственного мышления из гуманных клубящихся масс письменности рассеянных в космосе пылинок опыта, из которых можно осведомиться о том, когда придет, наконец, присутствие чувств, омывающих Меня, на которого спустился сумрак, которые единственно и могут ответить, как должны вести себя мысль, слово, представление, чтобы, вырвавшись с поверхности Я, отправиться на встречу к другим мирам, превратиться в пылинку опыта в космосе мышления, законы, из которых явствует, какое возможно безопасное приближение к излучающему мышлению? Я же в недрах своих есть представление об устройстве вселенной мысли, неизменней сферы, в порах, просветах которой сменяются, прорываются пламень и искры бытия, которое заполняет себя воздухом, обводит пестрой корой воды, вдыхая кубы воздуха своими бесконечными легкими, целиком содержится в каждой из своих частей, вместе сосуществующих семян, из которых произрастает опыт разговора с родителями о службе в армии, превышающий силой и достоинством саму действительность, которая существует лишь посредством этого произрастания. Таково Я, музой которого является Армия, башня постоянства и несоизмеримости, в которой заточены забота и чистота мышления, служение которой проистекает из понимающего знания того, что вселенная мысли скрепляет напластования полей, ее образующих, массам письменности предшествует, внутренней формой ничто, истекающего с него спермой, является, обозначивает себя в качестве музыки. Служение это происходит во сне, вне действительности Армии случается, свергается в нем. Понятийно схваченное, замеченное только жрецами Армии, движение, в своем повороте свершаемое во сне, когда выбрано было уже направление на призывном пункте, и вместе со мной отправились мои родители, свершилось. Место это было мне знакомо. Представление, имеющее бредовое название, подвергающееся забвению при всяком припоминании "Дома Культуры", в отношении которого совершилась невиданная конструкция, так что задняя стена его и часть этажей была разобрана, сохраняя один только фасад с окончаниями этажей, осмысливалось нами, втекающими в него через двойной проход из четырех дверей, раскрывая, открывая, придерживая, отворяя и прикрывая одну из четырех половинок, но предварительно, вопрошая, всматриваясь, понятийно схватывая, получая доступ, выбирая какую именно, многослойность и многовидность которых каждый из нас, попадающих в пространство между ними, обретясь в нем беспомощно и бесконечно долго, лишенном свойств и времени, воспринимал, обращаясь в чудовищного многорукого пророка, размахивающего, вьющего, раздвигающего, проходящего своими извивающимися изломанными руками сквозь пространство и время, орудуя в них, превращая сам этот проход на первый сохранившийся этаж представления о языке из четверицы в односложность четверых, в простоту. Путешествие в пространстве и времени случилось с нами в коротко становящееся временящееся пребывание в пространстве, ограниченном четырьмя дверьми, искривляющееся волшебным образом в результате прикосновения к обоим ручкам сразу, имеющим ввиду четверицу дверей как идеальную, ровную поверхность, которая не может быть повреждена, искривлена, нарушена, что бы в означающем ее времени не происходило, разворачивающего, увлекающего потоком времени, превращающим тело в ряд сигналов длительности, переносящих его в плоскоту в качестве криптограммы бытия, оставляющего на ручках следы, следы письменности, следу спермы, которые лишь одни безмолвно свидетельствуют о том таинственном ритуале, что исполнялся каждым из нас в это короткое время, за которое с силой мы преодолевали этот метр пространства, отграниченный как от внешнего для дома культуры мира, так и от внутреннего его пространства, попадали в которое мы через этот задний проход этого здания. Проход этот несомненно был частью какого-то хитроумного прибора, шкалой которого являлось спекшееся единообразие, как запекшаяся кровь подраненного филологией умозрения, родителей, от которых уходят и к которым возвращаются дети, внешне наседающих друг на друга, уведомляющих друг друга, запрашивающих друг друга, выспрашивающих нечто друг у друга, на деле же внутренне расположение но одной и той же дистанции от этого нечто, имеющего вид прорези, штриха, черты, на шкале, размеченной тем же соответствием мышления и существования, от которого всегда на определенный гран ускользает действительность, нить же этого прибора, волос с головы богини Армии, ходила по шкале в той зависимости, что происходило с каждым из нас в магическом проходе, где мы разбивались как в цветном калейдоскопе на мозаику частей речи, и, многократно комбинируемые, сослагались в некоторое обновленное целое, из четырех половинок пространства и времени, расплющивающих, расплавляющих наше мышление в односложность одного, безвинно благодарящее за милостиво предпосланную хотя какую-нибудь определенность, телесной простоты, получающих удовлетворение от конфликта пространства и времени друг с другом, но не с другими, получающих представлений об Армии через схватку титанов, не сговариваясь, мы стекались в единообразие однозначной колонны перед лицом оформляющей пустоты этой четверицы, и начинали вступать, втягиваться в непосредственность отношения к этой убогой, неоконченной неряшливой с подчистками и подтирками эскизной конструкция языка, именуемой "Домом Культуры", затягиваясь в него в нуждах, диких, первобытных и варварских его нутра, издающего трубную гласность гласной буквы, то есть глас, осыпающегося трущобами своей гнили, свешивающимися кусками несъедобного с запахом, подобного внутренней форме замысла витрины магазина, запускающего в работу гноселогию сновидений, лавки, где синекура грузчиков расхватала немецкими классическим профессорами. Одна лишь буква показалась перед нами, существо в пространном ликования своей плоти расщедрившее себя в офицера, руководителя этого региона бытия. Читая эту букву, сидели мы, призванные призывники, трезвенники на тризнах, на нижнем сохранившемся этаже дома культуры, имитирующего язык с подробностью мясной лавки, покоились среди дымящихся мороженных жирным свежим мороженным зимним морозным воздухом, пятнающим тела, туш на горах и протоках гниющего мяса, призванного слащавым своим скипетром подражать письменности, и сквозь потоки аромата щей, потребляемых другими в этом же мире, в котором это потребление и используется в качестве способности литератора к философствованию, ароматом, путающимся с ароматом мужского семени, сидели, выбирая место почище, получше, посуше и читали эту букву, токовали, ее в этой консистенции рецептурного знания духов, то зачиная ее в истории, то зачитывая вслух, то завершая в психологии, то вынимая из нее притчу, то вмещая в нее миф, то рассекая ее сущностью техники, существующей просекой. Я горжусь тем, что увидел ее как иероглиф, не только не способный и не стремящийся стать буквой, превратиться в пыльцу опыта, но и стремящийся к чему-то совершенно противоположному, известному схолластическими рассуждениями, переносящими пыльцу опыта с письма на чтение, с чтения на письмо ведущими незаметную свою работу по возведению преград для этой своей деятельности, изображающей своим телом как именно преодолеваются, по какой карте местности, эти преграды, препоны, листья. В этом полуразрушенном здании классического представления о языке, в этом совершенно общем месте, где ранее, еще в школе, проводились над нами, нашими умами в бреющем полете различные дела, основанные то на памяти, то на свободе, то на бессмертии, где воздух лишь подчеркивал только неоконченность, незавершенность этой обветшавшей конструкции с осыпавшимся единственным верхним этажем, на краю облома, обрыва, прорыва панели которого, не которой, на панели, он и существовал единственно только, висел, покачиваясь, словно бы не решаясь увязнуть в пространстве тускло поблескивающего болота первого этажа, на которой можно было совершенно безропотно и безопасно садиться, рискуя тем только, что внезапно перестанет виднеться построенный рядом на благоприобретенные языковые средства бассейн, в стенах которого там запечатлевались находящиеся внутри него воины, поднимающиеся при совершающихся при электрических лампах дневного света неторопливых, необидчивых, необязательных прыжках в воду разгуливающих по его ободку переговаривавшихся пловцов, веселящихся и переполнивающих словцо, прыгающее как водный мяч, лица которых выражают уверенность в замечательной, основавшей свое дело на свободе возможности упражняться в воде по маленькому, совершенно не подвергающейся надзору, не повреждающейся наказанием способности иметь или быть хотя бы под водой, что бассейн этот оказывался вместилищем той воды, которая окружала его, в которую стекались, становясь тягучими и вытягиваясь, рядом и все далее отстоящие здания, смываемые, колеблющиеся в присутствии прыгнувших в бассейн людей так, что вместо всех нас оставались неуловимые для схватывания, завершающие полуразложившееся здание дома культуры, обсуждающиеся и наличествующие в каждом разговоре испражнения в воде по маленькому, как ответ весело исходящих, испускающихся из самого допроса, и расположились, тягая пространство этого предохраняющего, себя этажа, как корову тягают за вымя, лишившее себя молока, обучаемые спокойствию, породистости, одутловатости, порывистости мозга, залитого щами домашнего приготовления домашней хозяйкой, не вытирающей руки о кухонное, полотенце, способной дать им высохнуть, так что мозг сам превращается в лакомый кусочек в щах, и был осторожно съедаем буквой, научаемые речи, состоящей из нечленораздельных звуков испорченного желудка, рвущейся плевры и других шорохов природы осенью, сослагающихся в какофонию заскорузлой письменности, одной из букв которой, а именно первой нам встретившейся и остановившей историю нашей собственностью, жизни, психологией, он и был, собирающий все свои занятия с нами, беседы, перечисления, ответы в единое устанавливание, означающем его место в новом алфавите невиданной рыкающей аки лев грамматике. Буква писалась прописью много раз, заполняя невинным почерком первоклассника, открывающегося в непосредственном продолжении самим временем поверхности его мозга, мерами вздрагивающего, мерами угасающего, листы в огромную бесконечную косую линейку так качественно и прекрасно, совершая такой вечный и неизменный круг, водя за нос и обводя вокруг пальца с помощью линейки и циркуля только, что наша перекличка отделившись от нас, перекликала нас сама по себе, икая, из угла в угол размещающего нас в гонениях помещения и обратно, словно колыхая коляску с вечно живым младенцем-риторическим-мумией, который если и закричит, то прежде расставит ноги и испражниться в бассейн, на грудь отцу, застывшему в припоминающем знании. Суть этого языка заключалась в необходимости отказа от всякого восприятия, и, конечно, имело своей целью, в первую голову выстрел, отказ от восприятия разговора с родителями о службе в армии, что означало бы полное восстановление памяти, ее околевших мертвых собак, врожденных в тело письменности, по трубке из пищевода которого по звонку сочится тяжелый от меда, полнящийся им, смысл, собираемый в каменную чашу под луной, промозглую, добывающую из недр пространства, рассматривающих вовне время, саму истину, покоящуюся во взвешенном состоянии внутри кубического сосуда, запечатанного и залеченного магической печатью, на которой изображен, врожден, имеется, оставил свой след, внес поступок в отпечаток мужчина, именующий себя сущностью искусства, состоящий из черного и белого, многотомный, ликующий в телесности оргиастического прочтения страниц, перевертывающихся одна за другой, так что лишь подрагивает, вздрагивая, белая медуза письма, да тает лишь в лакунах ее талая вода, опускаясь в темные проталины, которые сами по себе спускаются еще ниже, наполняют меха мышления теряющим в весе, останавливающимся в прокаленном состоянии воздухом, направляющим и восприемливающим, протрагивающим и засыпающим яд, рассчитанный на кожные экземы, в архимедово тело, вмещающее в себя и там рассматривающее, окупающееся в безмолвии своего недвусмысленного простора, нагибающегося к букве, запечатывающей магический кристалл до головной боли, занозой сидящей в ложноаристотелевских трактатах, свитых из изнанки риторики, целыми клоками выдранной паутины высохших волос, спадающих с поднимающихся не для удара, в лишь для движения, связанного с необходимостью различать части тела животных в аристотелевском учении о душе, букве, находящей соответствующий себе звук в вечернем истолковании человеческих особей, выкладывающих свои карты в последний только момент, с тем чтобы рассмотреть их поближе к носу, приставленному к человеку, чтобы следить за его мышлением, оставляющим на песке высыхающего опрокидывающегося вовне в пухлость щек лица одни небольшие, над этими щеками стоящие вперед смотрящие глаза, спускающих с шипением первоклассника мышление в воду, не свойственную человеческому телу, повседневную, текущую из крана, морскую, речную, достающую до пят и вращающую в небольшой волне свою падающую и ударяющую головой о камень с причала прыгающего мальчика, который желт оттого, что вытащен на берег, пролежав воде вдали ото всех, от всего мира, переговаривающегося поблизости, на причале, рядом в воде, проплывая над ним, но, главным образом, оттого, что над ним стоят вызванные неподалеку его родители, нависает борт корабль-эсминца начатков творческого мышления, не совпадающего с ним, с ними, с миром, с нею, раскинувшейся в постели, как цветок, немеркнущей, оставляющей за порогом языкового дома все невзгоды свои и печали, стонущие на коврике у ее ног, выступающих с пламенностью трибуна из-под одеяла стройными рядами, насвистывающими, обменивающимися сведениями о сроках службы, местах распределения, о шутках врачебной комиссии, окольцовывающих нешуточные выкрики вольтеровским смехом, доставляющие одно лишь расстройство от старческого слезящегося недоумения не только сложить эти буквы в слоги, слоги в слова, слова в фразы, фразы в предложения, предложения в абзацы, абзацы в страницы, разобрать последовательность которых, поднимаясь по лестнице без лифта внутри дома колодца, обходя все его квартиры по воздуху и заглядывая в окна вровень с ними стареющим и огромным своим лицом или сизым и небритым подбородком, стучащим в колокол своими шагами по обводящей дом-колодец лестнице, но даже отказаться от внимательного их рассмотрения, совершаемого одной основной руководящей и направляющей буквой в погонах, собирающей в мировой состав тот лабиринт рыкающих нечленораздельных звуков, что по-разному рассаживались, то отдалялись, то приближались, двигали друг друга как ящик на коньках по идеальному катку, целовали в лицо, затылок, губы, наклеивали чужеродные усы, отличающиеся от иных лабиринтов как тем, что все они находились, совершали свой круг, свое бытие, внутри Меня, а этот вовне, в жаркий символ лета, потно и влажно меня тискающий и обнимающий, как внутреннюю жизнь этого символа, так и тем, что если все лабиринты состояли из неудач, запретов, тупиков, осложнений, то этот лабиринт-щит состоял лишь из удач, побед, самораскрытий, свершений, доставшийся в наследство, от которого не только не отказываются, но которому подражают как собственной тени, как образцу, в ведении которого находилось это предохранившее себя помещение начального этажа представления о языке, оказываясь то мечтательным, зыбким, перламутровым символом, обросшим наслоениями, древностью смыслов, то находящейся в одном из тысяч символов жемчужной мысли, иногда несозревшей, иногда с пятном, иногда речкой, нанизыванию которых нас и начинали обучать, выдавая это за изучение новой грамматики, новой письменности, пытаясь нас увлечь этим делом настолько, чтобы мы превратились в безжалостных ловцов и ныряльщиков за жемчужинами, используемых цивилизацией в качестве мыслей, словно бы недостаточным было то основание, сообразуясь с которым, мы ранее спокойно разносили себе пыльцу опыта с письма на письмо, поддерживая в устойчивости численность популяции письмоводителей, собирающихся стоя посмотреть на закат солнца бытия, и за время каждой ночи, сколько бы их не было, убеждающих себя и других, что по утру он на взойдет, за что их и любят, удостоверяющих каждую такую вот букву, наслаивающую и протаскивающую за собой и все другие буквы алфавита, общее место которых, в самом безусловном и необходимом смысле, указывает существует, намеревается, приказывает, соответствуя тому непрестанному перечислению наших фамилий, проистекающих из внутренней формы имея посредством изумительной письменной их истории, которая при такой вот перекличке, сотрясающий лабиринт, или остается незаметной, когда ее разрушают, или разрушается, когда мимо нее проходят равнодушно, что ранее случалось крайне редко, а теперь случается все чаще и чаще у нас, производящих свой миропорядок в его завидном постоянстве, сжимающем память и извлекающем из нее только то, что в ней содержится, хранится, чем и определяется постоянство истории, коренящееся в памяти, ее рассудочности, конечности, лучшим в мире собранием возвышеннейших душ, превращающее память в подсолнечники, фасеточный глаз к семенам частей речи, живущий по законам, совершенно противоположным и потому в высшей степени соответствующим законам восхода солнца, пыльца опыта лучей письменности которого хранится в кладовых вместилищах спаренных, как два телефона, земли и неба, памяти, где как рыцарские доспехи, предназначенные к превращению в бликующий, звенящий, мелодичный, спорадический металлический лом, стоящий в углу опершись друг на друга, прижимаясь друг к другу, позвякивающих друг о друга, обменивающихся запасенными родителями в дальнюю дорогу продуктами временяющегося хранения, обжаренными в хлопьях курицами, иероглифы которых, превращающее себя в средство описания случайности руководящей буквы, таким вот нехитрым способом упускающие приличествующий себе смысл в пяту собственного лица, вдавливающегося собственной ступней в землю, глаза которого отдельно с различными подорожными, существуют, путешествуют, не желая встречаться друг с другом в чужих и чужеродных окрестностях, где выгуливаются смыслы на поводках, коротких и прочных, чувства, представления в отсутствии любви и смерти, в присутствии сомневавшихся ансамблей чувственности, задвигающихся В клавикорды органной музыки, небольшой ящик представления о языке, куда я попал через одну сложность и простоту четвертицы двери, в шкатулку, где работают тончайшие механизмы, заводилы и пружинки, где в качестве главной пружины выступает руководящая буква, с топотаниями, пританцовывая и злобно рыча, в шкатулку, из которой победителей доносится лебединой песней античников ликующая, образующая в воздухе бесконечные иероглифы, алгоритмы движения частиц снега, косящиеся, кружащиеся, увлекающиеся, играющие друг с другом, любящие друг друга, друг друга целующие, обнимающиеся друг с другом, к друг другу внимательные, друг с другом не повышающие голоса, не взвинчивающие друг друга, толкающие друг друга с такой степенью очевидности, что даже алгоритм, охотящийся за деятельностью, несправедливо подозревая в ней писца, увиливающего от работы по распылению опыта письменности, враз обнаружил бы ее в ней самой, только лишь верно сложив еще раз палочки-черты, из которых построен скворечник бытия-иероглиф, теряющий лишь ту одну единственную нить, ради протягивания которой и были затеяны все эти толкования, обманчивые, волшебные, временящий наше пребывание в доме, связывающем себя с культурой, которые должны были порезче и, главное понятней заявить о цели своего присутствия, ответственности за сохранение в тайне разговора с родителями о службе в армий, разговоpa, длящегося веками, до и после нашествий, пришествий, свидетельствующих метеорологическую сводку в дни всемирного потопа, затрагивающей нас так глубоко и сильно, что кроме самого этого затрагивания, того следа, которое оно оставляет в затрагиваемом ничего более и не присутствует, обращенное одновременно вовне к вовнутрь стыдливости вечно прячущего свои половые органы горизонта, сребролистого кокона, златокудрой девушки, объявляющих в свое своем безболезненном слиянии на ложе мышления о том, что то, дозволено мышлению, не дозволено человеку, питающемуся кашей из ладоней, родителями нам в руки вмещенной пищей, колодами карт с изжаренными на них изображенным курицами, высвистывающими столетний дождь, маячащий в тех только своих погребальных слезах, что нам единственно посвящены, о нас заботятся, нам одним предпосланы, к нам как к своему пределу стремится, виноватые, целующие в губы, в глаз, обозреваемые прикосновением к ним, осознающим их ценность, в руки, которые заняты перекличкой имен, как если бы у каждого между двух пальцев была зажата крошечная бумажка со своей ролью в общем гремящем хорале: выплескивающем воду из бассейна, стоячую поблескивающую гнилой больной тиной, с которой квакают офицерские рубашки, застегнутые на нашей груди изгибами лягушачей кожи, что рогожи, выкачивающего воду из городской реки в пункт нашего отправления через свои иерихонские трубы, настаивающие на истолковании естественной смены дня и ночи в пользу власть имущих,с виду неказистых, зато слово подхватывающих на лету поднимающего вместе с обольстительной своей наготой, искристой, лучезарной, отсвечивающей всем телом ради письменности, превращающейся в блики имен на белом листе бумаги, до которого добраться не может ни один путешественник, передвигающий темные полосы саней своих, в которые запряжены врожденные мертвые собаки запутанные в выделенные из умерщвленной письменности тяжелые намокшие одежды, лепит шаг за шагом, к чарующему своим сиянием полосу белого листа в надежде перевернуть его как страницу, оказавшись по ту сторону белого листа, чтобы первым в как можно ближе к заглавию оставить свою собственную букву, нечто среднее между вензелем и иероглифом, вексель в концертном зале, размахивающем руками в расширяющемся до пространства стукающихся, парящих иероглифов, предохраняющих, как зеницу ока, от вод бассейна, втягивающих в себя разительный контраст иероглифов, стонущих и облюбовавших друг друга низведением, оставившим царство мышления на земле, излучающий впоследствии небо, море, зверей, людей и птиц, поврежденной в предверии этого излучения колибри, все это время в своем застывшем и стрекочущем, как киноаппарат, полете пред величественной статью свершающей свой круг времен Армией, означавшем, что незавершено еще самое насущное, существенно необходимое перед механическим перенесением в центр армии, подобным движению зрачка и совершающего это перенесение и логике, наследующей совокупность его положений между верхними и нижними частями роговицы, и, действительно, началось какое-то замечательное обратное движение, руководящая и разведывающая буква спряталась в кармашек подвешенной у школьной доски холстяной сумы, необходимой на том пути, где знания подаются в качестве милостыни верующим в идею, наилучшее, что может произойти перед входом в те пещеры, заросшие сталактитами и сталагмитами собственного мышления, это носит наименование "армии", башни служб, телефонной коммуникаций, превращающей города в представления, события в прах, поступки в следы, оканчивающиеся падением в траву тропы,
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|