Время и бытие
ModernLib.Net / Справочная литература / Шилов Сергей / Время и бытие - Чтение
(стр. 2)
Беседы с друзьями, носящие выразительное лицо случайности, существующей сразу за границей повседневности произвольности, поведение и жизнь тела в транспорте, университете, квартире своей, обретающейся в том районе города, где он особенно выделялся незамысловатой и живой сумеречной простотой, населяющей его, означающей его проспекты и центральные части, - все это насыщал я опытом разговора с родителями о службе в армии, делая это так точно, как определенно стоящий начальник, общаясь со своими подчиненными, памятует, о некогда состоявшемся значительно разговоре с лицом, имеющим весьма утвердительное мнение, и устремляет как форму, так и содержание такого общения к одному только этому памятыванию, как к высшей ценности, которой ради само тело его превращается в миростояние разговора, отдельно ведшегося с ним еще более крупным начальником, дух же его им же тревожится, повреждается и совершенно конкретно трепещет. Этот опыт принадлежал к разряду опытов мышления, принадлежность которых мышлению состоит единственно в том, что окружающие воспринимают только присутствие личности, отбрасываемое, как яркий луч света, сокровенным смыслом мыслительных опытов, и делают это с завидным постоянством скользящего запаздывания. Такую бурю страстей вызывает опыт, основанный не на укладе жизненных обстоятельств, представляющий коралловые рифы, единичные и драгоценные напластования в море мысли, напластованность которых заменяется впоследствии единообразием и такой внутренней сообразованностью и согласованностью, что все способное только, из глубины изготавливающееся к внутренней несогласованности и произведению напластований выводится через намечающийся только просвет этой собственной внутренней несогласованности вовне, несогласованность которого очаровательна, телесна, завораживает, существует, покоящийся на одном только представлении, развивающем из пронизывающей его самого нити смысла самое действительность, каковая единственно и существует между нашей телесностью жестов, поз, движений, значений лица, с одной стороны, и опытом, с другой, силой я достоинством превышая их существование, и возобновляя их существование, придавая ему смысл, жизнь-разум. Восприятие является лишь метафорой только рассеяния пыльцы опыта, оно есть лишь изнутри телесное, мясистое даже пространство, в которое попадает, в котором находится пылинка опыта, поэтому распространение опыта случайно, его распространители не сеют, не жнут, и сраму не имеют, к их телесности, клейкой от письменности, пропитанной ароматом мyжcкoгo семени, пристают пылинки опыта, которые затем переносятся ими в другие мышления; с мышления на мышление, изо дня в день, с завидной бессмысленностью и монотонностью рассеивают они опыт, о котором они никакого представления не имеют, ни о его происхождении ни о его временящемся бытие, никогда которого не употребляют. Крупный, как общественно-политический деятель, нее, жадно улавливавший этот аромат всеми фибрами своей слезливо-слизистой оболочки, проходящий по светлому, заполненному омывающей телесностью извилистому его пути, смыкающемуся в разветвленный лабиринт, ведущий в святая святых мышления, к амбре смысла, определяет все направления движения тела, составляющиеся, в постоянство неизменно сдерживаемого падения, устремляется к опыту, где и попадает на его выделяющую всевозможные значения телесность пылинки опыта, и он, совершая свое единственное жизненное событие, рассеивает его, переносясь посредством продуктивной способности воображения с опыта на опыт, с мышления на мышления. Мышление, телом которого является крупный нос, на кончике которого и образуются понятия, категории, посредством которых очевиден и самопрозрачен смысл, выражаемый мышлением, расплющиваемый на кончике крупнейшего в своей зараженности временяющимся сифилисом носа, проваливающим сознание в бездну развращающего и разворачивающего, наконец, поворачивающегося содержания, которое, в конце концов, появилось, способно к самоопылению, так оно размножается, приобретает некоторую метафизику в качестве подручного средства, с видом заправского подручного отсекающего крупный кос с ровной поверхности лица, безвременно диалогизирующегося, плавно переходящего в поверхность тела, утонченную прежде носом-метафизиком, что происходит благодаря только опыту, пылинке во Вселенной. Так и дают такие вот жучки и таракашки, выполняющие со всей ответственностью чужую и скромную работу, жизнь идее, которой и произрастает дерево, слывущее у людей за природу, незатейливым узором, куда более легким и воздушным, чем начертанный морозом на седле узор, посредством которого зима уведомляет о своем самочувствии, призывая заботиться о ней, покрывают стекловидную поверхность, линзу моего разговора с родителями о службе в армии, как кусочек мела покрывает прозрачную табельную доску какой-нибудь диспетчерской, употребляемую в качестве ограничивающей перегородки, испещряемой знаками, какими узнаете позднее, где трудятся и отдыхают от дежурства мои впечатления, мои мысли, с тем, чтобы быть наготове и являться вовремя, соблюдая порядок, моих восприятий, изумлений, ощущений, свежих идей, так ведут они себя в моем присутствии, но я знаю, что у них есть своя независимая жизнь, личная, и это мое знание не в последнюю очередь способствовало тому, чтобы они стали именно моими восприятиями, впечатлениями, перешли ко мне на службу, выбрав меня из других, не переметнулись чтобы к другим. Я, даже кажется, люблю их, и мне было бы без них трудно справляться с таким сложным механизмом, которым является моя психология, разделенная теперь на отдельные участки, линии, рубрики, параграфы, эпиграфы даже, в которых теперь трудятся до единообразия такие разнохарактерные, способные к самостоятельной внутренней жизни, пронизывающих своей деятельностью мою вверенную им психологию, фундамент цельности моей личности, настолько, что она превращается в конструкцию, которую несут они на своих плечах, в размеченной знаками отличия форменной одежде. Вот при таких-то своих рабочих действиях и переносят они совершенно случайно, с одной части моей психологии на другую, случайно касаясь ее частей речи частями своих тел, пыльцу опыта, пылинки, ликующие в солнечных лучах грамматического полотна для изначальны упражнений. И вот, один, два, да последовавшие вслед за ними позывы, какие-то однократные, и никогда более не повторившиеся толчки, содрогания и судороги этой разветвленной организации, имеющей обширную агентурную сеть в чужих сознаниях и резко от них ограничивающей, и дело ее, ее порядок, поддерживаемый обеспечивающими жизнь и автономное плавание в водах Средиземноморья, побережье которого вырезывается латинским языком, притчей во языцех, идеи впечатлениями ассоциациями, ощущениями, наконец, рассудком, созидаемыми для меня, имея меня своим пределом, священство которого прекратилось на краю платформы, когда прервалось сообщение, и остался виден низ края платформы, имеющий вид подлинной криптограммы рельсов, куда ускользнул я, ничем изнутри не подталкиваемый, под колеса мышления, снимающего локомотивом, всеобщим мотивом английских сенсуалистов, колею ценностей в процессе их переоценки строго по расписанию, что расписано в котором, то и так и будет, пошло прахом так стремительно и полемично, что в никем не считанные мгновения архитектоника этой организации опустела по единому сигналу фонетического письма, так что стылый пар только и дымящаяся совесть еще только поднимались вниз, клубились, мерцая, конденсировались на брошенных и покинутых рабочих местах. Завеса спала с глаз моих, и я увидел, что остатки конструкций организации моей психологии, еще вдруг иногда начинающие и временящиеся какой-то присущей им работой так, что все эти брошенные рабочие места, оставленные на произвол судьбы моими представлениями, перекочевавшими на более доходные места, и воплощали собой саму службу в армии, без прикрас и покровов, обводящих ее пестрой корой действительности, и что только возобновление организации моей психологии, набор в нее новых работников-представлений, и, наконец, выбор более пригодных регулятивных идей и оборудования, и были бы уклонением от службы в армии, оживлением костей службы в армии, воплощающей в себя без остатка логику, тем, что имеет наименование "интеллигенции". Служба в армии открылась вдруг посредством разговора с родителями о службе в армии как уход и возвращение заботы, отказ от обновления интеллигенции, от мысли телесного обмирщения ради резвости мысли. Когда время настолько приблизилось к армии как ребенок к горящей свече, что уже никакая самая совершенная организация психологии не могла заслонить ее восход, постоянно сдерживаемый и предохраняемый, я, наконец, решился на некоторые действия, распространившиеся легкой зыбью по моему мышлению казавшиеся мне значительными и осязаемо-проникновенными уже потому только, что так происходила из разговора с родителями о службе в армии, как вообще способны происходить из разговора мнения, убеждения, предрассудки, подобно тому как созревание тела, образование в нем пыльцы, опыта, пронизывает само это тело, распространяющее аромат, привлекающий распространителей письменности поворачивающий к себе, источающему не стих даже, а его поэтику, только носы крупные и породистые, картошкой и исправленные, на тело опахалом, которым по-рабьи размахивает вкус. Перед шевелящимся хаосом армии мною овладело понимающее знание того, что письменность не имеет единообразного даже лика, что ложна всякая иконография, построенная на ее основе как ее собственная орфография, и, что лишь зыбкое; размывающееся в пейзаже морского берега, неизменное и совершенно нечеловеческое не лукавство даже, а белое, рыхлое, наводящее в переход в плоскоту тело лукавства, и завершает собой всю письменность, все вещи, все письма, все слова, рассыпая их дробными округлыми камешками по истонченному поэтикой стиха побережью океана отдающейся на волю и милость космоса письменности. Я отправился в медицинский аллергический центр, недавно открывшийся а городе, и каково же было мое удивление, когда эта поездка в автобусе почти на окраину города продолжительностью около часа, обнаружила себя в том непередаваемом и неизъяснимом качестве в котором, как мне сейчас представляется, в которой и должны были совершаться мои поездки за время и на всем протяжении службы в армии, то есть так именно, как если бы я направлялся "из пункта А в пункт В" и пропадал бы в соответствии этому отрезку, когда все окружающее, всовывающее и просовывающее себя через окно транспортного подручного средства: двигающиеся задом наперед люди, тухнущий свет в салоне, с которого только и в состоянии начаться сознание героя романа, спрятавшись его посредством, происходило чем-то вроде съемок полнометражного фильма. В приемной одного из кабинетов, который мне собственно и был необходим, находились еще несколько человек, и их было даже довольно много, поразивших меня своей трогательной заботой о таком свойстве своей болезни, как ее действительная, сродни тем очаровательным искрам, что мелькают в быту, необычность в которой для них самих рассеивались их представления о таинственной причастности этой необычности человеческому присутствию, рассеивающей это присутствие в пылинки опыта. В высшей степени замечательна была процедура, без употребления которой выдача справки представлялась всем нам делом совершенно невозможным. Она состояла в том, что посредством многочисленных микропрививок составляется каталог реакции, который и фиксировался такого рода справкой, но я не обманулся в мере подлинности этого дела-действия, потому, что она определялась из такой способности к каталогизации, каковой был разговор с родителями о службе в армии. Происходящее со мною все резче, все очевидней проявлялось как невероятное расширение, выступление и продолжение за свои собственные границы разговора с родителями о службе в армии, временяющееся бытие этого разговора. Я сам уже существовал как единый голос-разговор, я был только тем общим местом этого разговора, в которое затирались смысл к истина моего существования, как целебные снадобья втираются в кожу, мнимо ограничивающую внешнее от внутреннего и обратно, массирующими, ставшими материальной силой, движениями ладоней. Мое бытие окончательно раскрыло себя как разговор с родителями о службе в армии, чистый, существующий сам по себе, оказывающий внимание и уважение всем присутствующим в отсутствии моего собственного рассеивающегося опытом и в опыте присутствия. Я преодолевал свой собственный город, превращал его в представление, уходящее во внутренний форму моей телесности посредством этого разговора, к которому возводила себя действительность, различающая слова перед их выходом на арену, этих твердых точечных атлетов, показывающих чудеса мышления, сталкивающего их не в схватке, но в раздоре и единоборстве, в котором сращиваются они в нечто одно, за которым и находится, пребывает, шевелится истина. Город становился моим настолько, насколько я методично, квартал за кварталом, дом за домом, поглощал его окрестности, превращал их мое собственное представление, помимо которого оставались от города только его конструктивистские руины, развалы и недоделки, и я возвышался над городом внутренней формой своей телесности, ему соответствующей, так как город в подлинной своей действительности был ничем иным, как внутри которого и находился город, покоились там его незавершенное, единичное существование. Произведение моего некоторого мыслительного акта расчленяло мое сознание на разговор с родителями о службе в армии и на, каковы они были сами по себе, безо всякой предварительной надежды на их сцепление, мое существование было тем зиянием между ними, в которое упускалось, отпускалось, втягивалось мое Я в Космос, где черной дырой расположилась моя собственная сущность, и не было вокруг меня, не сотрясали меня ни плач, ни рыдания, ни смех, а только одно колеблющееся, как поднятый неосторожным случайным движением из глазного дна, которое не возможно было ни увидеть, ни внушить, ни осязать, а только лишь к нему можно было прислушаться. Мои попытки достичь в различных учреждениях еще какие-либо справки, документы приятно колебали это понимание, так что до слуха доносились сладостные симфонии, сливающиеся в одно излюбленное музыкальное произведение, пронизывающее понимание сверху, донизу настолько, что превращало его чуть ли не в обмылок, используемый всегда окончательно той хозяйкой, хозяйку для которой заменяет ее собственная квартира, представление всех ее несовершенств, лукавого сдерживания шевелящегося по ее углам хаоса посредством хитроумного идальго Логоса. Общение с врагами и чиновниками по этому поводу и поводку слагалось из разрозненных филологических фрагментов, в которых каждое лицо, повадки-каждого из которых были существенно необходимы, впускалось с парадного подъезда у театрального разъезда или с черного хода после бала в эту мелодию, пронизывающую все их жизненные основания этики обмылком понимания, брошенным хозяйкой на углу старой эмалированной, как створки ракушки, плотоядно захлопывающиеся с человеком внутри них, ванны, в бесконечном ожидании своего часа предстоящей, грядущей и будущей стирки. Ту первостепенную роль, которую играл для меня разговор с родителями о службе в армии, играла для меня сама жизнь, заполнившая гримерную своим стареющим, оживляющимся в своей рассеянности подростка по ту сторону жизни и смерти, в многочисленных собольих одеждах, окутывающих, обматывающих, как риторическую мумию, внутри которой все сохраняется в неприкосновенности для времени, присутствием оставшаяся далеко позади всех этих своих дней и ночей, воскресающих лун сознания, настораживающих своей предсказуемостью полдней, опрокидывающих спет во тьму, мужское в женском, верх в низ с той неизъяснимой точностью и в подражание ей, о которой всегда обманет свидетеля горизонт, распространяющая в воздухе аромат мужского семени, превращающая в неспособные свершиться в нос грубые лица лоб, несущие в себе, высказывающие в себе лоб, поэтому раскрывающие рог только для ругательств, того ничто, на котором успокаивается, в пучине которого единственный соответствующий чистому стихотворению колеблется лоб, ту первостепенную роль, речь которой пронизала себя событиями встреч не с самим собой только, заключающим мышление в омерзительный круг, бросающих его в отвратительную темноту темниц с шевелящимися несчастными, шевеление которых противоречит шевелению хаоса, перекрывает его но и с тем опытом изготовившегося для схватки, борьбы и раздора бытия, который старался пройти незамеченным, и ему это почти всегда удавалось, у рук, ног, голов сознаний, не владеющих навыками письменности, не способных остановить его рогатинами, загнать в зимнюю, покрытую белизной врожденного бумажного листа, в подземную нору, чтобы там, наконец, найти порожденные им в священном одиночестве малые, слепые, тыкающиеся друг в друга, токующие ответы, открывающие невиданные ранее простор того, что в зыбком обманчивом видении выдает себя за просадок, сражаясь с тенью в этой первостепенной роли, в которой обнаруживает себя по собственному доброму волеизъявлению сама жизнь, сочиняющая мемуар совместно с Галуа о своих похождениях в декамероне письменности, весело гоняющая зверя по полю, травящая его, как травят байку и побасенку, пританцовывающая в нетерпении, на поле брани и ругательства, отказывающая представления с ровного радостного поля войны языков, липнущая к подростку назойливым роем распространителей письменности, измеряющая посредством исключительно только линейки и циркуля, которые она сладострастно и предусмотрительно, объединило в чудесный прибор штангенциркуль, черепа подростков, прибитые метко выпущенным словом в этой чудовищной радостной войне языков, где еще шевелятся стоны, добиваются раненые, на которых с размаху опускаются кафедры куртизанок, блеск и нищета которых покоится, хранится в опыте, который обосновывает необходимость избавления подростков от и без того небогатой их амуниции, тех восприятий, что еще могут пригодится куртизанкам, вступающим в сношения только с мертвыми подростками, подвластными в этом состоянии любым их только прихотям в мертвые уста, которым, в мертвые глаза которым можно вложить любой смысл, необходимый куртизанкам для перевозбуждения, мертвые гениталии которых, наконец, можно заставить двигаться с любой мерой произвольности и формы, был бы только онотологический опыт. Это был конец сомнению в верховной сущности этого разговора, надстоящий и наседающий на полчище толпящихся у стен моей письменности врагов моего письма, если такие вообще когда-либо существовали, владычествующей так, как господин владычествует над рабом, превращающие философию в ряд событий действительности языка, объединившегося народца разночисленных и многоязыких идей, представлений мыслей, чувств, отрубей, всех как один вышедших на защиту письменности, переодевшей и сохраняющей в тиши своего одиозного храма, вырезанного солнцем в небе посредством земли на недостаточную его полноту воздухом и незавершенность его спертости, ликующей кипящей смолой философских текстов и маслом кипящей традиционной растительной литературы заливающих головы врагов своих и моих также по преимуществу, с неловкими стонами от этого спускающихся вниз по собственной глотке, мотающихся и бодающихся своими стукающимися друг о друга головами, двумя по числу, представляющими из себя находящихся у нижних стен письменности, у рвов, заполненных спермой, в которые единожды и единократно войти совершенно невозможно, так как на вас набегают все новые и новые волны, наслаивающие конец сомнению в несмежности сущности и существования разговора с родителями с службе в армии, развинчивающему мою деятельность, тенью крыльев скользящую по стенам учреждений, в которых я с выросшими когтями и крыльями, добывал всесторонние и отдельно взятые справки, которые сложившись в единый всеобщий план-конспект бытии, могли, если бы захотели, принесли долгожданное освобождение. Помнится, еще, целый ряд справок, наполняющий единой мелодией припоминающееся существо их доставания, взятия их с боем, до них дотягивания, вымаливания у чиновников, престарелых врачей, пожилых женщин среднего роста, настроенных крайне проникновенно, обладавших какой-то странной разрешающей способностью и возможностью в существе линзы моего разговора с родителями о службе в армии, имевшей крайнюю плоть, посредством которой я видел нечто, возобладал самой способностью нечто рассматривать, различать, распознавать, созерцать, иметь более или менее выгодную, но всегда натуральную в своей борьбе за волю к власти какофонию звуков, одно только время которых сливалось, сослагалось в ликующий, праздничный, изначально манифестирующий обмылок смысла, весенний звукоряд справок, печатей, параграфов, рубрик, вернувшегося почерка, неразличимости моего имени в этой схематической твердости и прозрачности, и другой музыкальной семичастной структуры основ документация, письма которой производилось рядящимися в ее тогу с неоновым подбоем, подбивающем на преступление границы повседневности, писцами, воспроизводящими фольклор еще более забытой древней мелодии, единственным до нашего слуха донесшимся следом которой являются каменные изображения пляшущих паяцев и рядом карнавальных кубков, заполняющими вселенский каталог с наиболее строгой самососредоточенностью, не систолой личности, а ее диастолой, и делающих это неоспоримо так, как если бы этот каталог всех каталогов всех сущих библиотек беззаветно включает себя в состав свой, одинокий, плачущий, одномерный, возжелавший тела ближнего своего, несущий и передающий из рук своих в свои появившиеся руки то оливковое масло внутренней формы плода греческого языка, созревающего в мышлении на логическом дереве латинского языка, пятнами оливкости которого сочатся предоставляемые писцами справки, выстраивающиеся в каре-лоб своей незыблемой рукоятью, обведенной снизу, с лоскутьями романных замыслов, сваренных в борще газетного писаки, сочиняющего на досуге постаристотелевский трактат, которая прикреплена к справке, В обойме которой находится строгое число слов, каждое из которых способно продырявить подростку голову, впустив под череп-терем немного пустоты, рассасывающей внешнюю границу, объемлющую тело, располагающихся в конструкции, становящейся в своем обновлении лукавой своей врожденностью самой природой, животным листом высохшей кожи с которым ложится в постель бумажный лист, основывая на нем свое собственное, дело, основанное прежде на свободе. Я надеялся, что эта музыка оживит мертвые кости звукоряда справок, вырвется наружу; вовнутрь вечно сущего, в череде всего вечно пребывающего мышления, зазвучит в лабиринтах комнат. врачебной комиссии военкомата, пронизает их единым симфоническим прорывом; и шквалом аплодисментов и несмолкающих оваций и проведет между мною и армией незримую, но тем самым лбом осязаемую грань границы, отделяющей меня от агрессивной стихии критики критической критики, избегающего ее; обновляющуюся вновь и возвращающуюся к исходу линию, расслоившуюся В руину лабиринта, воздушную конструкцию, лишенную следов человеческой телесности, наводящую постельный сумрак так, как наводится магнитное поле, нежно спускающейся на лабиринт, истончающий человеческое присутствие и сотканный из психологии, оказывающей постыдное влияние на окружение, состоящие из неловких и лукавых сотрудников военкомата, лишающих себя жизни ради полноты моего присутствия, ради моего усмотрения не какого-то здания и его сотрудников, а бесконечного лабиринта с ускользающими сторожами; линяющими в своих эмоциях, ради любви моей к встрече, сотрясанию слов и вещей, мира и других ради прекраснодушного упования на строгое и совершенно не используемое, как врожденная белизна бумажного листа, перевертывавшегося так, как перевертываются внутренности, несовершенно и неокончательно, качество легко переносимой боли, вызываемой легким прикосновением. Надежда эта выносила и выхранила в себе доцерковный миропорядок предрелигиозной даже веры, кособокой и светлой, которой безропотно отдавал я несметные дани своих бессмертных прихотей, не требуя ни приветливого, приобщающегося к участию слова, ни вознаграждения, объемлющего дани возвращающегося тела моего, вращающегося так, как белка вращается в колесе совместно с имеющимися в колесе орехами, падающими на нее, томной розой заполненную, дождем с небес, когда все кругом зыбко, нестойко, лишь она одна пребывает, в отдохновении на волнах, слетевшими с насиженных мест своих от колеса, заворачивающегося в аквариум, с водой, орехами и белкой, всплывающей книзу, рассыпающийся в рулетку, упаковывающую в себя кабаре, игроков, тусклый свет и покоящий в нем, сверкающий в нем свое временящее бытие дым, пускаемый, запускаемый и упускаемый друг другом, друг сквозь друга другу в глаза, образующий единый фасеточный глаз, где глаза отличаются друг от друга тем, что в одних обретается пылинка опыта, в других Христос вместе с рабочими, сотрудниками мысли, несет бревно, и бремя его легко, в себя как в ящик, кубический до неузнаваемости, иллюстрирующий себя цифрами, картинами, литературными произведениями, шифрами денежных вкладов, подобно тому, как телефонная книга, огромный мыслитель справочник, постигший запредельное, иллюстрирует все спекающееся единообразие телефонных аппаратов, спаренность которых порождает волшебную иллюзию устанавливания в природе погоды непререкаемых и непрекращающихся любовных игр, происходящих в лоне еще только собирающейся с мыслями письменности, не изгладившей свой морщины в складки и складчатые слои текста обновленной, ликующей, звенящей, как монетки истинности забрасываемые в игральные автоматы текстовой работы, позвякивают в кармане, где раньше постукивали мертвые кости логики, да имела место слипшаяся с самою собой конфета, тающая от прикосновения к телу, либо протекающая в актах самоистолкования ручка, природы, уничтожающей свое бытие, истирающей самое следы его, в телефонных справочниках мужского рода, уничтожающей свое время в телефонных справочниках женского рода. Самое трудное в жизни поэтому снять телефонную трубку, набрать номер, проистекающий извне самого рассудка, предварительно появившись в справочнике. Невероятнее всего - забыть телефонный номер. Забвение телефонного номера, его рискованных цифр, их мучительное одну за другой растворение в замутившейся непроветривающейся воде, где медузой плавает белый съедобный гриб письменности, высказывало себя ничем иным, как молитвой, церковным обиходом, легальным божественным пантеоном мистиков и ваз с дарственными надписями отцов церкви, отводящих стыдливо глаза свои в сторону от лесных троп и церковных дорожек, по которым стремглав и в вышину катятся кубические дымящиеся кадила, верой, одним словом, в разговор с родителями о службе в армии, сопровождающейся неминуемыми приходами в вечернее время с работы, имеющей вертикальные и горизонтальные связи, обтекающей и подмывающей берега храмов, той, наконец, верой, что, заклубившись в непосредственном воздухе рассеивалось в церковную ложу, а в ней темный, как кипящая смола, сладкий квас, бьющий родником из крана за алтарем из глаз, на которые раз в тысячелетие только спадает ресница, а затем в течение всех последующих и предыдущих лет цивилизации истирается, затирается в поверхность, ложки церковного сервиза, за которым по вечерам пересказываются светские ереси, как учебник геометрии, протестующий всем существом своим декадентству учебника физики, как те волосы, что образуют заросли смысла, тот вид бытия, в котором появляется смысл, составляют случай, когда в церковной ложе в капле сладкого кваса оказывается волос из бороды, как черта письменности книги, впечатляющий и врождающий белизну в сверкающее безмолвие снов и снегов белой бумаги, кусочек книги, дымящийся как лед, которым обкладывают нечто свежезамороженное, покойников, поэтов, экспертов, эстетиков, толкующих поваренную книгу сущего. Забвение телефонного номера было лишь жалкой тенью, подобием только, смрадно стремящимся к своему образцу; отлучения, отпадения моего от разговора с родителями о службе в армии, совершенного, прекрасного, матерински окутывающего, отцовски объемлющего, словом, опутывающего мое поведение, составляющего, склеивающего из обрывков, разрозненных тому назад фрагментов, выпавших бумажных рассыпавшихся листов рассыпающихся при каждом звонке, раздающемся и исполняющимся с этих листов телефонным справочником духового оркестра, содержащего в затрапезном своем виде каталог самой вечной истины, местами пребывающей, местами смахивающейся как муха смахивается со стола, подбираясь к застывшему во врождающем стуке впечатлений и впечатываний сносок яблоку раздора, квадратно установленному на толе, на которое я, спланировав, сажусь, жужжащий в созвездии стихотворных рифм жук-джентельмен, и с которого не могу взлететь, хотя и вожделеющий перенести с него пыльцу опыта письменности, приставшую к тельцу моего мышления, ликующему в своей продолговатости, смежности, промежности, прорези, зияния различения в себе двух кольчатых членистоногих сторон: мыслящей и протяженной, идеальной и реальной, ценностной и стоимостной, выпрыгивающей из-под одеяла и свешивающей ноги, мрамор которых вытесывает из себя все то, что может быть высказано, способно притаиться, появиться на свет демократией, вытирающей ноги о половичек, и дубинкообразными движениями руки вежливо и риторически останавливая мысль полемизирущего будильника, о которую, как о половичок, вытираются ноги и ногти, как о салфетку руки, причем все это делается перед едой в спекшемся единообразии, в притягательной силе восставших масс документов. Отныне, этот разговор окруженный сомнениями, которые лишь неизвестным мне образом подтверждали его истинность, сказывался в нечто вещественное, отделялся от меня и упускался, улетал в прорезь моего сознания, заимствованной мною доли женского организма в качестве вещественных доказательств длительности временящегося опыта, отлетал от руин и обтянутого серебристой каймой ленты национальной гвардии с бубенцами, раздражаемой крайней плотью, куба, где я дымился, порхал белозубой, вращающей стиль письменности колибри, пронзительной ликующей, величайшей и божественнейшей из птиц, той единственной, что известна моей любви, которую я не только люблю, но и обожаю, целую ручки, страдаю и мучаюсь от поражающей несовместимости наших с ней половых органов, мне лично доставшихся от вымирающего гигантизма цивилизации, ее мастодонтов и мрамора, птицы, чья пронзительная малость капает на мозг мой застывшим воском из куба, где я дымлюсь, птицы, превышающей достоинством и силой все скопившееся у ее подножия божественное и самого всецело вслед за ней присутствующего, птицы-символического посредника, обретенного мною с такими покатыми трудностями, раздвигающими ноги смыслу, птицу, чье деятельное участие в делах людских оправдывает горе, радость, все вещи, все жизни,
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|