– Что-нибудь случилось? – спросил я.
– Да, – хмуро ответил генерал, – при смерти вице-губернатор Позняков, мне только что сообщили.
– Что с ним?
– Расшибся. Понесли кони, и его карета перевернулась. Ты уж, голубчик, постарайся, порадей, жалко хорошего человека.
– Пусть готовят экипаж, я только схожу за инструментами.
– Всё уже готово. Поторопись, голубчик, очень обяжешь. Позняков человек многодетный, помрет, пятеро деток сиротами останутся.
Я быстро вышел вслед за провожатым, и через пятнадцать минут мы были в доме больного.
Ничего особенно ужасного с ним не случилось: сотрясение мозга и закрытый перелом голени. Тем не менее, провозился я с раненым далеко за полночь. Всё это время сопровождавший меня чиновник по особым поручениям сидел с женой и старшим сыном вице-губернатора, вполне по-человечески ободряя их.
– Доктор, может быть, вы останетесь с ним на ночь? – попросил чиновник, когда я вышел от больного с известием, что если не будет осложнений, он скоро оправится.
– Не стоит его зря беспокоить, – отоврался я, чтобы попусту не торчать всю ночь у одра контуженного. – Пусть с ним побудет кто-нибудь из дворни, если будет ухудшение, то пришлите за мной.
Порученец согласился с моими доводами и отвез меня в губернаторский дом. О назначенном свидании я, закрутившись с больным, позабыл. Простившись с провожатыми, я пошел к себе в гостевой флигель. Было довольно поздно, около двух часов ночи, и все давно спали. Стараясь никого не беспокоить, я тихонько прошел в свои комнаты, быстро разделся и собрался лечь, когда тихо скрипнула входная дверь и в мою гостиную проскользнула женская фигурка в свободном шелковом пеньюаре и ночном чепчике.
– Алексей Григорьевич, – сказала шепотом миледи, – я только пришла вам сказать, что не смогу принять ваше предложение и не смогу быть у вас этой ночью.
– Я вас прекрасно понимаю, дорогая Елизавета Генриховна, – ответил я без тени улыбки. – И не смею настаивать на вашем присутствии. Присаживайтесь, пожалуйста. Мы сейчас всё обсудим.
– Нет, нет, я пойду… Я пришла, собственно затем, чтобы вам это сказать. Вы уже собрались спать, и не совсем одеты…
«Не совсем» было подмечено неточно, вернее было бы сказать «совсем не одет». Возможно, потупившая взор миледи Вудхарс этого не заметила.
– Если вас смущает мое неглиже, то я потушу свет, – сказал я и задул свечу.
Комната погрузилась во мрак, и я почувствовал себя значительно комфортнее.
– Будьте любезны присесть.
Я нашел в темноте руку Елизаветы Генриховны и, преодолев слабое сопротивление, усадил на диван. Тонкие пальцы слегка дрожали в моей руке.
– Я, право не знаю, вы Бог весть что можете про меня подумать… Я пообещала, потому и пришла… У вас в комнате не так слышно соседей, и потому мы можем без обиняков объясниться. Почему вы ничего не говорите?.. Мне, право, конфузно… Зачем, зачем вы меня раздеваете?!..
Что мне было ответить? Я как водится, сморозил какую-то глупость, так как мысли были заняты отнюдь не поиском глубоких и содержательных фраз… Впрочем, их, кажется, от меня и не ждали. Миледи, не выдержав долгого копания в своих воздушных, но очень запутанных для непосвященного, одеждах, помогла мне освободить себя от них…
Через час, кое-как одевшись в темноте, Елизавета Генриховна ушла к себе. У меня на душе было совершенно отвратно. В очередной раз я пришел к прописной истине, что плотской любовью нужно заниматься при наличии духовной. Иначе получается пустой блуд и напрасная трата сил и времени.
Миледи, после того как разделась и легла в постель, замерла в позе мертвой царевны, и как я ни старался достучаться, если не до ее души, то хотя бы до чувственности, у меня ничего из этого не получилось. Она неподвижно лежала, изредка вздрагивая от слишком интимных прикосновений, что хоть как-то доказывало, что она не спит и в курсе того, что между нами происходит.
Мне такой сексуальный пофигизм довольно быстро наскучил и почти полностью убил желание. Из одной вежливости я довел дело до конца и даже сказал спящей царевне несколько дежурных комплиментов.
Потом мы минут десять пролежали рядом, не говоря ни слова, после чего Елизавета Генриховна заплакала и сообщила, что теперь я не буду ее уважать. В принципе, так оно и было, правда, по другой, чем она думала, причине.
– Вы же сами хотели забеременеть, – сказал я, чтобы как-то ей ответить. – Так что вам за дело до моего уважения?
– Господин Крылов, вы совсем не понимаете женщин! – воскликнула моя фригидная любовница. – Если бы вы только знали…
Я, честно говоря, кое-что знал, но никому от этого легче не было. Чтобы успокоить даму и быстрее выпроводить восвояси, мне пришлось нести какой-то словесный бред по мотивам мексиканских телесериалов. Пользуясь тем, что бедная женщина не знает источника информации, я наболтал ей столько вздора, что она совсем успокоилась, была польщена, тронута и, в конце концов, отправилась к себе. Я, как и всякий нормальный образованный русский человек, помучил свою душеньку угрызениями совести, дал себе обещание больше жене не изменять и остаток ночи проспал как убитый.
Следующее утро началось чистым солнечным светом и птичьим щебетом. После завтрака я проведал болящего вице-губернатора, страдающего от ноющей боли в поломанной ноге и от тошноты после сотрясения мозга. Помочь ему преодолеть недуг без обезболивающих средств я был не в состоянии. Моя экстрасенсорика пока так далеко не простиралась.
Пришлось занимать вице-губернатора Познякова, крупного, сытого господина с брезгливо опущенными уголками губ, светскими разговорами.
Вице-губернаторша, невзрачная дама, которую я встречал в окружении графини Марьи Ивановны, сострадая болящему мужу, тем не менее, умудрялась даже слова сочувствия облечь в уничижительную для супруга форму.
То, что Позняков, умудрившийся перевернуть карету (которой он сам правил) на ровной дороге, в сухое время года, придурок, было видно невооруженным глазом. Однако подчеркивать это в присутствии постороннего человека любящей жене не стоило. Мне было неловко становиться свидетелем семейной экзекуции упитанного чиновника, и я, предельно сократив визит, сбежал в главную резиденцию.
С этого утра началась моя тунеядная жизнь особы приближенной к телу «первого лица». Таких «придурков», (по классификации А.И. Солженицына), на хлебах губернатора было человек двадцать. Это, конечно, ничто в сравнении со свитой прихлебателей современного главы региона, но и такое количество казенных нахлебников меня впечатлило.
Все они с деловым видом слонялись по дому, всеми мыслимыми способами заполняя свой трудовой досуг. Одна часть сподвижников толклась около буфетной комнаты, другая нежилась в покоях, строя дамам «куры», параллельно, при любой возможности, демонстрируя свою преданность и верность патрону.
Мне все эти развлечения надоели через несколько дней служения при малом дворе, и я не чаял, когда губернатор получит ответы из Петербурга по моему делу, чтобы можно было отправиться в дальнейший путь.
Романтический ореол, освещавший наши отношения с миледи и скрашивающий скуку бесконечных обедов и повторяющихся разговоров, после прошедшей ночи как-то полинял. Антон Иванович не отходил от Анны Семеновны и был мне недоступен. Заняться платной врачебной практикой не позволял статус гостя генерал-губернатора.
Сергей Ильич только-только начал выздоравливать, и никаких активных развлечений, вроде пикников и прогулок его супруга Марья Ивановна не допускала, меня же начали мучить сомнения относительно эффективности обещанной губернатором помощи его высокопоставленных друзей. У нас в России всё делается так медленно и с такими непрогнозируемыми результатами, что надеяться на чье-либо содействие – дело самое последнее.
С другой стороны, я пребывал в сомнении относительно своей способности пробить лбом твердыню столичной бюрократии. Так, что куда ни кинь, везде получался клин.
Гуляя по резиденции, я то и дело сталкивался с Елизаветой Генриховной, которая после того, как мой интерес к ней угас, начала вести активную жизнь, и наши пути постоянно пересекались. Держала она себя традиционно светски, на меня обращала внимание не больше, чем того требовала вежливость, но я чувствовал, как в ней нарастает внутреннее напряжение.
Я улыбался ей при встречах, на уединенные прогулки не приглашал, и мы мирно расходились каждый по своим делам. Игра, происходящая между мужчинами и женщинами, с полунамеками, двусмысленностями, красноречивыми взглядами, заставляющая постоянно находиться в охотничьей стойке, у нас почти прекратилась. Я чувствовал, что миледи хочет что-то мне сказать, возможно, откровенно поговорить, но сам не видел нужды в выяснении отношений.
Как-то вечером, после ужина, гости затеяли игру в живые картины, Елизавета Генриховна, выбрав момент, когда нас никто не слышит, сказала вполголоса, не меняя выражения лица:
– В полночь. Нам нужно поговорить.
Что я мог ответить? Женщины наделены большим чем мужчины, правом отказываться от свиданий. Как-то несолидно на предложение встретиться, сказать: «Нынче я не выспался, мадам, давайте отложим рандеву до другого раза».
Прийти ко мне в полночь у миледи не получилось, к этому времени только начали разъезжаться и расходиться гости. В нашем флигеле еще никто не спал.
Народ угомонился около часа ночи. Я лежал одетым на не разобранной постели, собираясь выполнить свое твердое решение – быть верным жене. Мою спальню освещал канделябр с тремя восковыми свечами. Когда всё стихло, у меня бесшумно открылась дверь, и Елизавета Генриховна проскользнула в комнату.
– Я всего на минуту, – объявила она с порога.
Я встал с кровати и сделал приглашающий жест в сторону кресел. То, что я был совсем одет, немного смутило гостью. Она была уже в неглиже и ночном чепчике, очень ей шедшем.
– Мне показалось, что вы мной недовольны, – сказала гостья, избегая смотреть мне в глаза.
– С чего вы так решили?
– Мне показалось, что вы считаете меня дурной женщиной. Возможно, вы правы, я нарушила божью заповедь, но во всём остальном я старалась вести себя так, как подобает порядочной женщине.
– Милая моя, по-моему, вы вели себя не как женщина, а как манекен или кукла, – поправился я. – Если вы приходили ко мне в прошлый раз только ради беременности, то вам не в чем себя упрекнуть. Я вам уже говорил свое мнение на этот счет. Я не знаю, как в вашем кругу ведут себя в постели порядочные женщины, но вы, по-моему, никак себя не вели.
Елизавета Генриховна подняла глаза и с полным недоумением слушала мою отповедь. Я начал подозревать, что мы не понимаем друг друга.
– А что же я должна была делать?
– А что вам хотелось делать? Только откровенно?
– Кричать и царапаться, – ответила она, краснея.
– Так почему же вы лежали, как… статуя?
– Чтобы вы не подумали обо мне плохо.
Ее прекрасные глаза так искренне и нежно смотрели на меня, что все мои благие намерения куда-то отступили.
– Так что же мне нужно было делать? – повторила она вопрос.
– Не кричать и не царапаться. Это единственное, чего делать не стоило, чтобы сюда не сбежался весь дом, а всё остальное делать было просто необходимо.
– Так может быть, я останусь? – спросила миледи, после того как я уже сорвал с нее одежду.
Радости этой ночи мне портило только чувство вины перед Алей. И то во время наших с Лизой редких антрактов. Моя немецко-английская леди оказалась удивительно страстной натурой, которой впервые в жизни удалось реализоваться как нормальной женщине, а не «порядочной даме». К утру она меня измочалила так, что жизнь мне показалась не такой уж пустой и бессмысленной штукой.
И всё-таки я не влюбился в Елизавету Генриховну.
Я продолжал любить Алевтину. Думаю, что просто всё так сошлось, что мне нужно было как-то разрядиться и половая страсть оказалось лучшим, что мне предложила судьба на данном запутанном жизненном этапе.
Проснувшись поздним утром, я сумел избежать угрызений совести, лениво думая о предстоящем скучном дне и веселой ночи.
В отличие от меня, миледи оказалась по другую сторону баррикады. Я разбудил ее чувственность, и она меня за это отблагодарила, отличив от других мужчин. Однако ничем хорошим для нас обоих это не могло кончиться, и через несколько ночей, полных страсти, я начал давать слабый задний ход.
Живи она в Лондоне, где пуританские нравы были разбавлены достаточно свободными выходками романтиков вроде Байрона или Шелли, ей легче было бы прослыть не падшей женщиной, а оригиналкой.
В русской же провинции, где, как в коммунальной квартире, несколько десятков представителей высшего общества сталкивались едва ли не ежедневно и ели друг друга поедом, если ее наперсницы узнают о внебрачной привязанности, то ее или сживут со свету, или выживут из города.
Елизавета Генриховна, как натура цельная и органичная, совсем не умела врать и претворяться. Живя в монашеском целомудрии, она могла себе позволить роскошь быть естественной и не придавать значения злым языкам и досужим вымыслам. Теперь же, после «грехопадения», ее позиция делалась уязвимой, и она была больше не защищена своей невинностью.
Понимая всё это, я пытался уберечь ее от сплетен, для чего намерено демонстрировал невинность наших отношений. Однако вместо того, чтобы подыграть мне, она смотрела на меня сияющими глазами и почти не скрывала своих нежных чувств.
Умная, наблюдательная губернаторша тут же въехала в суть проблемы, но, относясь к Елизавете Генриховне с материнской заботой, попыталась отрегулировать наши с ней отношения так, чтобы о них никто не узнал. Я с ней был полностью согласен и даже не обиделся за неприятный разговор, который затеяла со мной графиня.
Общими усилиями нам удалось немного притушить кипящие в груди миледи страсти и сохранить видимость приличия. Елизавета Генриховна выслушала мои доводы, согласилась с ними, однако этой же ночью пришла ко мне, почти не таясь. Я вынужден был ей прямо сказать, что очень привязан к жене и меньше всего хотел бы участвовать в любовном скандале.
Говорить на такие темы с влюбленными женщинами и подловато, и жестоко, да и бесполезно. Лиза обиделась, разрыдалась, мне пришлось долго ее успокаивать, и всё кончилось тем, чем обычно кончаются любовные ссоры: жаркими объятиями и бурными ласками. Однако мои доводы ее немного остудили, и наши дневные отношения сделались более ровными и цивильными.
Загадывать, что будет, когда придет время уезжать, я не рисковал. Мне было жалко эту пылкую молодую красавицу, которой ни ее аглицкий муж, ни я, русский любовник, были по разным причинам не пара. Таким женщинам пристало носить короны, иметь кучу фаворитов, а не прятаться по провинциям, где их по-настоящему некому оценить.
Любовное приключение и редкие врачебные визиты к сановным больным заняли мой досуг, и про скуку я позабыл. Пращур, наконец, объяснился с Чичериной и просил ее руки у губернаторской четы. Получив формальное согласие, он был на седьмом небе от счастья и собирался по прибытии в полк просить отставку, чтобы полностью посвятить себя тихим супружеским радостям.
Между тем назревала проблема с Лизиной камеристкой Лидией Петровной. Ревнивая женщина совсем затравила сценами свою хозяйку. Напрямую меня это не касалось. Я старался с Лидией Петровной не сталкиваться. Ночевала камеристка в общей людской и о ночных выходках хозяйки могла только догадываться.
Однако характер наших с Лизой отношений был для нее ясен с самого начала, и она испытывала ко мне жгучую ненависть, видимо переходящую и на госпожу. Что могло придти в голову женщине такого темперамента, я не представлял. Мой совет миледи дать камеристке вольную пока ни к чему хорошему не привел. Получив от госпожи документ, она впала в страшное неистовство, разодрала его в клочья и пригрозила покончить жизнь самоубийством. Елизавета Генриховна пасовала перед служанкой и трусила прибегнуть к радикальным методам.
Однако внезапно всё разрешилось странным образом: камеристка исчезла. Миледи облегченно вздохнула и никому, кроме меня, об этом не сказала. Когда же кто-то из губернаторского окружения поинтересовался, почему не видно Лидии Петровны, не моргнув глазом, соврала, что отпустила ее навестить больного отца.
Подозревать, что Лиза замочила служанку и закопала в парке, я не стал, и вскоре выбросил эту историю из головы, не предполагая, что в будущем судьба снова сведет меня с этой странной, если не сказать, страшной женщиной.
Две недели ожидания, в конце концов, прошли. Генерал получил депеши из Петербурга.
Увы, я потерял это время совершенно напрасно. Ничего утешительного или хотя бы информативного высокопоставленные друзья не сообщили. Всё, что они смогли узнать, было так же неопределенно, как и то, что я узнал здесь. Судьбой Али занимался сам император и его особо доверенные придворные, не входившие в круги старой знати.
В письмах просматривались скрытые намеки, подтверждающие наши предположения, что всё как-то связано с происхождением жены, но всё подавалось в очень завуалированной форме. Никто из друзей губернатора не осмеливался доверить бумаге то, что, может быть, и знал. Мне осталось одно – ехать и разбираться на месте.
В ознаменовании нашего отъезда был устроен прощальный вечер, не хуже и не лучше всех подобных вечеров. Было много выпито и съедено, сказано теплых слов и дано заверение в вечной дружбе и памяти.
Расставание с миледи было тяжелым, она заревела мне всю подушку и клялась помнить меня весь свой век. Я тоже успел к ней привязаться, потому старался быть предельно нежным и внимательным, хотя мысли мои были уже в другом месте. Лиза то успокаивалась, то порывалась ехать за мной, я убеждал ее этого не делать, напоминая обещание, данное мужу, сохранить за будущим (как она надеялась) сыном кресло пэра в палате лордов и богатые наследственные владения.
Последнюю ночь мы с Елизаветой Генриховной провели вместе. Как ни был я озабочен предстоящими перипетиями, но оттолкнуть женщину, жаждущую внимания, не мог.
Уводят милых корабли,
Уводит их дорога белая.
И вопль стоит вдоль всей земли:
«Мой милый, что тебе я сделала?».
Миледи Вудхарс мне ничего плохого не сделала, напротив, она облегчила ожидание и как-то отвлекла от грустных мыслей, но душой я к ней не прикипел и, расставаясь, не рвал себе душу. Если немного перефразировать поэта Н. Асеева, то получится точная картина моего к ней отношения.
Слышишь, вона заныл опять.
Ты глумишься, а мне не совестно.
Можно с каждою женщиной спать,
Но не каждая встанет в бессоннице.
Прощание с губернаторской четой было сердечным и трогательным. Мы крепко троекратно расцеловались, как будущие родственники, и Сергей Ильич вручил мне несколько рекомендательных писем к своим друзьям. На этом мы и расстались.
Глава девятая
Отъезд был намечен на ранее утро. Однако еще с вечера всё пошло наперекосяк. Первой неожиданностью был отказ волхва Костюкова ехать вместе с нами. Это было тем более неожиданно, что его (вымышленное) имя уже было вписано в подорожную грамоту. Я попытался добиться вразумительных объяснений, но Илья Ефимович начал крутить и темнить, что было, по крайней мере, обидно, учитывая наши хорошие отношения. В конце концов, он полупризнался, что ему кем-то было запрещено ехать вместе со мной.
По предыдущим нашим с ним разговорам выходило, что для возвращения в двадцатый век мне нужно было заручиться помощью каких-то влиятельных в астральных и колдовских сферах лиц. Однако ничего конкретного об этих персонах Костюков не сообщал. Как только я начинал выспрашивать его предметно, он тут же переводил разговор на другую тему. Об интересующих меня вещах удавалось поговорить только вскользь, между прочим.
Почему-то Костюков не хотел или не мог связать меня напрямую с этими таинственными, не знаю, как и сказать: людьми или личностями. Пока я надеялся на его участие и помощь, можно было не очень вникать в запутанные подробности мистических игр, но когда он отказался ехать, я попадал в сложное положение. Теперь мне нужно было самому искать милости неведомых доброжелателей и обходить неизвестные капканы.
– Я сам смогу справиться? – спросил я его, когда все аргументы были исчерпаны и он твердо сказал, что остается.
– Должен справиться, хотя всякое может случиться. Это какая карта выпадет.
– Вы можете хотя бы объяснить, что это за могущественные люди, и каких милостей мне у них просить?
– Нет, – коротко и конкретно ответил Костюков.
– Почему? – продолжал упорствовать я.
– Сие не моя тайна, а ты не посвящен.
– Так как же я смогу с ними договориться, если даже не знаю, с кем и о чем говорить?! – в конце концов возмутился я.
– Это зависит от их доброй воли. Если захотят, то всё узнаешь. Коли будут к тебе благорасположены, то всё прояснится, коли нет …Тогда ничего и не будет.
Теперь положение стало немного понятнее. Во всяком случае, я смог представить себе какую-то систему.
– Мне нужно как-нибудь объявляться, привлекать к себе внимание этих людей?
– Кому ведомо многое, тому не нужно, а кому не ведомо, тому и знать не надобно, – опять перешел на околичности Илья Ефимович.
– На вас, если что, можно ссылаться?
– Кому ведомо… – опять завел он свою бодягу.
– Понятно, кому ведомо, тому ведомо. А к кому обратиться, как я узнаю?
– Сами объявятся, коли будет твой расклад. А большего, прости, сказать не смею, ты не посвящен.
– Они меня, что, сами найдут?
– Нет, ты им не нужен.
– Так как же я с ними смогу встретиться? – сердито спросил я, начиная терять терпение.
– Пусть о том думает твоя Фортуна.
Я мысленно плюнул и прекратил расспросы. То ли действительно от Костюкова ничего не зависело, то ли он просто морочил мне голову.
«Ну и черт с вами всеми, – подумал я, – в конце концов, скоро наступит XIX век, и он будет повеселей, чем нынешний. Начнутся либеральные реформы, то да се, наполеоновские войны, свободомыслие и нигилизм, а я покуда займусь медицинской практикой, подкоплю деньжат, куплю деревеньку, буду с девками в бане париться…»
– Чтобы анафема на головы этих остолопов, – хмуро сказал, входя ко мне в комнату, Антон Иванович и окончательно прервал наш с Костюковым разговор и прощание. Он ходил проверять степень готовности нашей дворни к началу путешествия и вернулся злой, как черт. – Поди, целый день дулись в карты и водку пили, до сих пор ничего не собрано. Ты всё говоришь, что холопы такие же люди, что и мы, потому их нельзя бить в морды, вот иди и разбирайся с ними сам, а я больше палец о палец не ударю.
Я утвердительно кивнул, но разбираться с дворней не пошел. В конце концов, утро вечера мудренее. Главное, что мы завтра, наконец, тронемся в путь.
Ранним утром я встал пораньше и, не дожидаясь Антона Ивановича, прощающегося в большом доме с невестой, пошел проверить готовность нашего поезда.
Увы, я был первой ласточкой во влажных предрассветных сумерках. Никаких признаков подготовки заметно не было. Прождав минут пятнадцать около конюшни и каретного сарая, злой и раздраженный, я отправился выяснять, куда подевалась наша челядь.
Первым мне попался Иван, уже возвращающийся с поисков исчезнувшей дворни. Как ему удалось узнать, все оказались около кузнецы, так как расковалась одна из лошадей, а кузнец еще почивал. Так что нам выехать на рассвете оказалось никак невозможно. Кроме того, выяснилось, что упряжь неисправна и ее еще вчера отнесли к шорнику, а он оказался пьян. Кроме того, у экипажей не перетянуты и не смазаны колеса.
Под ударами судьбы я позабыл, что крепостные такие же люди, как и мы, вольные, и начал махать кулаками у виноватых носов, обещая разбить их в лепешки, если сей момент всё не будет исполнено самым лучшим образом.
– Петя! – взял я под микитки своего недавнего приятеля и помощника. – Ты здесь валяешься на боку две недели, и опять будешь говорить, что у тебя не было времени смазать оси?
– Так где здесь дегтя взять? Нету тут дегтя-то, – начал было придуриваться он, но, встретив мой свирепый взгляд, молчком побежал смазывать колеса.
Началась общая беготня и неразбериха, за которой, откровенно издеваясь, наблюдал Антон Иванович.
В довершении бед принялся накрапывать дождик, час от часа усиливающийся. Северо-западный ветер нагнал тяжелые низкие облака, и к обеду разверзлись хляби небесные.
Дождь упорно молотил по земле, похолодало. Мужики заскучали и начали отлынивать от работы. Я начал разбираться, и выяснилось, что Крыловские дворовые отправились в путешествие в одних портках и рубахах.
Спасаясь от дождя, они уныло толклись около экипажей, взбадриваясь только тогда, когда я попадал в поле их зрения.
Проклиная мужицкую беспечность, глупость и лень, я отправил Ивана на базар купить им армяки. Это заняло много времени и опять затормозило дело. Когда же одетые в обновки дворовые продолжили сборы, выяснилось, что провианта у нас совсем мало и нужно докупать в дорогу провизию.
– Куда все спешат? – делая вид, что не замечает меня за спиной, недовольно заявил Пахом, тот самый, что перепилил у рыдвана дубовую балку. – Собрались бы не торопясь, да завтрева бы и поехали. А были бы баре хорошие, так угостили бы мужичков водочкой.
Я вперил в «лукавого раба» уничижающий взгляд, но он на него никак не среагировал, напротив, развил тему:
– Оно, известно, мы люди подневольные, а с устатку и для сугреву водочка бы в самый раз.
– Оно, конечно, ежели по справедливости, то должны поднести! – подхватил тему другой тунеядец с красными глазами альбиноса. – Как же мужичкам не выпить с устатку. Таких трудов положили!
Первое и второе мое желание было набить им морды за наглость и вымогательство. Однако я сдержался и велел запрягать, хотя правильнее было бы отложить отъезд до следующего утра.
Дворовые помялись и нехотя побрели, кто в конюшню, кто в каретный сарай.
Антон Иванович, всё это время наблюдал за моими действиями, ехидно ухмыляясь.
– Так, говоришь, мы крепостники и рабовладельцы? – спросил он, когда мы с ним остались под дождем одни, дожидаться результатов моих усилий.
– А вот посулю им по рублю, посмотришь, как забегают, – ответил я, вспомнив про экономические рычаги экономики.
– Посули, – осклабился предок. – А я, брат, понаблюдаю.
Я пошел сулить. Замученных крепостных я нашел в теплой конюшне, за разглядыванием новых армяков. Никто и не думал начинать запрягать.
– Мужики, – крикнул я, когда, увидев меня, они попытались рассредоточиться, – если через пятнадцать минут всё будет готово, получите по рублю.
Лица враз повеселели, и на них появились улыбки.
– Мы, барин, чичас, – ответил за всех альбинос. – Ежели так, то оно, конечно, способнее. Теперича мы завсегда и ежели что, то оно конечно.
Заискивающе улыбаясь, он протянул ладошку.
– Я сказал, что дам вам деньги, если быстро запряжете! – закричал я, начиная понимать комизм происходящего.
– Ежели жалуете, то мы завсегда готовы заслужить, – заныл альбинос.
Петр, осклабившись не хуже предка, с удовольствием наблюдал, как меня разводят хитрые дворовые. Остальные продолжали тянуть руки, и не думая приступать к сборам. Судя по их реакции, рыночные отношения в нашей отчизне приживались медленно. Сладкое слово «халява» повелевало сердцами и помыслами. Мне осталось только повернуться и выйти.
– Ну, что, запрягли? – спросил Антон Иванович. Я пожал плечами и рассмеялся.
– Бороться с народом-богоносцем невозможно.
– А это мы сейчас проверим, – сказал он. Предок отстранил меня и гаркнул зычным командным голосом:
– А ну, запрягай, мать вашу так-перетак. Я вас таких-растаких сейчас всех перепорю!
Он поднял арапник и начал полосовать по спинам всех кто сказался поблизости.
– Да мы, барин, завсегда рады стараться! – весело откликнулись попавшие под бой мужики.
Они бросились врассыпную и начали работать в хорошем темпе. Ровно через полчаса экипажи нашего поезда стояли запряженные и нагруженные поклажей.
– Вот, так-то, брат, – назидательно сказал предок. – Русский мужик уважает строгость и простое обращение. Это тебе не француз или немец, у нас всё нужно делать по душевности и обычаю. Побей русского человека, так он тебе что хочешь, хоть часы изобретет!
Увы, возразить на это мне было нечего. Когда все было готово к отъезду, мы с Антоном Ивановичем сели в рыдван, «люди» в коляску и подводы, и наш куцый караван под прощальные возгласы новых знакомцев из губернаторского дома выкатился из резиденции.
Германскому канцлеру Бисмарку приписывается крылатая фраза о состоянии российских дорог, что их, мол, у нас нет, а есть одни направления.
Я начал свое путешествие по дорогам отчизны за шестнадцать лет до рождения этого пресловутого государственного деятеля и утверждаю: дороги у нас были всегда, как только появилась Русь. Только они почему-то спервоначала сделались не очень хорошие. Если говорить правду, они всегда были очень плохие, но всё-таки это были дороги, а не направления. Канцлер был неправ дважды, ибо как направления, дороги наши совершенно несостоятельны. Направление, как и прямая линия в геометрии, предполагает кратчайший путь между двумя точками. Дороги же наши проложены не прямо, а как-то косо и криво, так что порой становится совершенно непонятно, куда они ведут.
Иногда, наблюдая за их вольными изгибами, кажется, что прямая линия просто несовместима с нашим национальным характером. Другого логического объяснения странному серпантину, по которому мы продвигались на плоской равнине я придумать не смог.
А дорога пыльною лентою вьется,
Слева поворот и косогор…
– пелось в когда-то популярной песне. Наша дорога вилась не пыльною, а грязною лентой и с каждым километром (верстой) делалась всё грязнее и грязнее. Лошади поначалу довольно резво тащили экипажи, но постепенно темп движения начал падать.