Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Военная тайна

ModernLib.Net / Шпионские детективы / Шейнин Лев Романович / Военная тайна - Чтение (стр. 35)
Автор: Шейнин Лев Романович
Жанр: Шпионские детективы

 

 


— О том, что существует такое мнение, или о том, что Леонтьев очень талантлив? — с язвительной улыбочкой спросил Маневский, и Бахметьев понял, что его вопрос задел больную струнку.

— И о том, и о другом! — уточнил он.

— Талант — слово серьёзное, им не стоит легко разбрасываться, — поучительно протянул Маневский. — Николай Петрович… гм… не лишён способностей… Некоторых способностей… В том числе… гм… организационных…

— Что вы имеете в виду под организационными способностями? Что он хороший организатор, что ли?

— Да, ор-га-ни-за-тор… — протянул Маневский. — Умеет показать товар лицом, умеет… Что и говорить!..

— И умеет устанавливать отношения с людьми? — быстро спросил Бахметьев.

— О, я вижу, вы знаете его не хуже меня, — расплылся в довольной улыбке Маневский.

— Да, вы так считаете? И можете привести примеры?

Маневский вскинул на Бахметьева цепкий, настороженный взгляд.

— Мы сговорились быть откровенными друг с другом, — напомнил Бахметьев. — Я жду… Ведь мы беседуем с глазу на глаз…

— Товарищ полковник, есть вещи, которые произносятся устно, но не фиксируются письменно, — процедил Маневский.

— Я не собираюсь ничего фиксировать. Наш разговор носит чисто информационный характер…

— Это существенно. Да, есть примеры, откровенно говоря, есть… Говорят, скажем, что директор института весьма… гм… весьма покровительствует или благоволит, не знаю, как сказать… Одним словом, он и Леонтьев — свои люди…

— В каком смысле — свои? Родственники, что ли?

— Зачем же обязательно родственники? Разве людей могут связывать только родственные отношения?..

— Ах, даже связывать?.. Любопытно… Что же их может связывать?

— На такой вопрос могут ответить только два человека: сам Леонтьев и директор, — многозначительно произнёс Маневский. — Если они захотят ответить…

— Так, понятно, — сказал Бахметьев, думая про себя: “Ты, подлец, писал анонимку, ты!” И, чтобы окончательно проверить эту мысль, вдруг, глядя прямо в лицо Маневскому, тихо, почти шёпотом, спросил:

— Значит, это всё правда? И Дебице, и племянник, и брат?

— Что за вопрос?.. — воскликнул Маневский и тут же, спохватившись, пробормотал: — Простите… Я не совсем улавливаю, так сказать… О чём идёт речь?

— Именно об этом, — ответил Бахметьев, подчёркивая взглядом и улыбкой, что Маневский спохватился поздно, что всё уже ясно и теперь нет смысла давать отбой. — Как это вы сформулировали? Ах, да: “Есть вещи, которые произносятся устно, но не фиксируются письменно”. Внесём поправочку: фиксируются, но не подписываются. Ну зачем вы так волнуетесь, профессор? Никто не заставит вас подписывать…

— Право, всё это очень странно… — бормотал Маневский, отирая шёлковым платком испарину со лба. — Мой долг патриота… Здоровое чувство бдительности… Меньше всего я думал о своих интересах…

— Позвольте, вас никто не обвиняет в этом, — перебил его Бахметьев, подчеркнув последнее слово. — Каждый человек имеет право поделиться своими сомнениями, мыслями, наблюдениями…

— Да, да, сомнениями, — оживился Маневский, — именно сомнениями, вы нашли нужное слово! Я ничего не могу утверждать, но сомневаться я могу… Если я сомневаюсь…

— Разумеется. Если вы сомневаетесь, никто не может лишить вас права выразить сомнения… Можно спорить о способе выражения этих сомнений, профессор Маневский, но это в конце концов второстепенный вопрос. Как видите, мы поняли друг друга. Теперь перейдём к деталям. Одну минуту, я достану ваши… ваши сомнения. Кстати, вы их печатали лично или кому-либо доверили? Надеюсь, — лично, поскольку в этих письмах идёт речь о секретных вопросах… Или вы нарушили инструкцию? Это важно знать.

— Что вы, я никогда не нарушаю инструкции! — воскликнул Маневский. — Я не первый год на секретной работе…

— Очень хорошо. Это момент формальный, но имеющий, как вы сами понимаете, серьёзное значение… И это надо зафиксировать в ваших же интересах, чтобы поставить все точки над “ї”… Ничего больше, как мы условились, фиксироваться не будет. Черкните, пожалуйста, коротко: такие-то письма, мне предъявленные, я печатал лично, соблюдая инструкцию о секретной переписке. Вот бумага, перо…

— Да, но таким образом будет расшифровано, что я писал эти… эти сигналы, — растерянно пролепетал Маневский и снова вытер пот со лба.

— Оно и так расшифровано, — добродушно улыбнулся Бахметьев. — Мы даже знаем, что вы печатали эти письма не в институте…

— Да, на квартире сына, — подтвердил профессор. — Товарищ полковник, у меня нет и не может быть никаких секретов от вас… Вы в этом убедились… Но, сами понимаете…

— Всё понимаю, — успокоительно протянул Бахметьев. — Пишите, пишите, профессор!..

Маневский начал писать. Бахметьев встал, подошёл к окну и там, изредка поглядывая на спину профессора и складку розового жира на его шее, выпиравшей из ослепительного, туго накрахмаленного воротничка, закурил, жадно и часто затягиваясь дымом. Ему было противно. Несмотря на то что уже много лет Бахметьеву приходилось сталкиваться с человеческими пороками: лживостью, коварством, подлостью, жадностью, карьеризмом, трусостью, — он всякий раз поражался тому, что обнажалось по ходу следствия. Бахметьев понимал, что по характеру своей работы он обречён видеть главным образом натуры низменные — иначе ему и не пришлось бы иметь с ними дело — и что такого сорта людей в жизни лишь ничтожный процент, вовсе не характерный для общества, в котором он живёт. Но он не хотел мириться и с этим ничтожным процентом и потому огорчался всякий раз, когда убеждался, что перед ним сидит подлец. Ни один из этих подлецов в отдельности, ни все они вместе не подточили любви Бахметьева к людям и веры в людей, потому что эти любовь и вера были свойствами его характера, отправной точкой его мировоззрения, смыслом его жизни. Да, если бы мир представлял собою только гигантскую банку со скорпионами, истребляющими друг друга, в таком мире Бахметьеву не хотелось бы жить. Если бы человеческая жизнь не была озарена счастьем свободного труда, подвигом любви, теплом дружбы, силой доброты и верности, стойкостью убеждения, сверканием таланта, чудом гения, радостью смеха, — чего бы стоила такая жизнь?!

Конечно, Бахметьев понимал и другое — люди не рождаются ангелами или дьяволами. Он был достаточно умён и вдумчив для того, чтобы уметь прощать людям и какие-то человеческие слабости, нередко являющиеся результатом неправильного воспитания, слабой воли, дурной среды, случайного и рокового нагромождения обстоятельств. Бахметьев отлично понимал и значение пережитков капитализма в сознании людей, хорошо видя за этой привычной формулой всё уродство капиталистического строя, калечащего человека, растлевающего его душу, воспитывающего в нём эгоизм, жадность, дурацкую веру в беспредельное могущество золота и в то, что всё на этом свете будто бы можно купить за деньги…

Как криминалист, Бахметьев понимал лучше многих, к чему приводит капитализм в такой специфической области, как преступность. Да, капитализм породил не только уголовную преступность, но и чудовищные войны с их массовыми убийствами, и печи Майданека и Освенцима, и колючую проволоку фашистских концлагерей, и кровавый бред расистов… Конечно, миазмы капитализма иногда проникали и к нам, в Советскую страну, отравляя наиболее неустойчивых и слабых, в сознании которых ещё жили, как дремлющая инфекция в организме, эти пережитки. Различны были степени отравления, различны последствия, различны необходимые методы лечения — гангрена, угрожающая всему организму, требует ампутации, ангина её не требует.

Теперь, глядя на Маневского, осторожно взвешивающего, прежде чем написать, каждое слово, Бахметьев подумал, что в этом клиническом случае — хотя и только ангина, но всё-таки стрептококковая, и потому рассчитывать на то, что она пройдёт сама по себе, не следует… Стрептококк, как ни ничтожен сам по себе, всё же — стрептококк!..

Маневский был хитёр, но вместе с тем ему была присуща ограниченность, характерная для завистливого человека с мелкой душой. Именно из-за этой ограниченности он поверил в то, что его анонимки попали в цель и принесут Леонтьеву серьёзные неприятности по службе. Как раз этого и добивался Маневский, действовавший не только из желания сделать пакость Леонтьеву.

Дело в том, что работа коллектива, который возглавлял Леонтьев, значительно продвинулась. Основные принципиальные вопросы были решены, главные трудности преодолены, работу ждал несомненный и грандиозный успех. Маневский рассчитывал, что, если сейчас удастся скомпрометировать Леонтьева и отстранить его по тем или иным мотивам от дальнейшего участия в работе, львиную долю будущего успеха удастся присвоить себе.

Маневский не желал и потому не мог понять, что, присвоив себе успех чужого открытия и чужого труда, он, даже в случае временной удачи, неизбежно будет разоблачён. Он не понимал, что в условиях общества, в котором живёт, невозможно добиться обманом признания, славы, высокого положения — не то время, не те законы, не та среда. Маневский был мастер произносить громкие речи о роли науки в социалистическом обществе, но на самом деле не понимал достаточно глубоко ни науки, ни социалистического общества. Если бы он понимал это, то давно усвоил бы, что в науке бесчестными средствами ничего не добьёшься. А честных средств у Маневского не было: не было таланта, не было и желания возместить отсутствие таланта упорным и напряжённым трудом; его ленивый ум был способен работать в одном направлении — в направлении поисков лёгкой жизни и максимальных благ при минимальных с его стороны усилиях.

Ко всему этому, как правильно предположил Ларцев в беседе с Малининым, профессор был одержим завистью. Малейший успех того или иного товарища по работе Маневский воспринимал с чувством личной жгучей обиды: почему успел он, а не я? Так сильно было в нём это свойство мелкой душонки, что он почти заболевал от зависти, у него портилось настроение, пропадал аппетит. И вместо того чтобы задуматься над причинами успеха своего товарища и объяснить хотя бы самому себе, что этот успех пришёл в результате самоотверженного, упорного и целеустремлённого труда, умения преодолевать препятствия и не теряться от первых неудач, Маневский, не способный ко всему этому, искал другие и довольно подлые объяснения: удачнику помогли связи, его выручили дружки, он сумел кого-то корыстно заинтересовать, словчил…

И, сам поверив в собственные измышления, профессор начинал мысленно укорять себя не за то, что не сумел так работать, чтобы правомерно добиться успеха, а за то, что не сумел наладить нужных связей, не догадался кого-то чем-то заинтересовать, одним словом, оказался недостаточно пронырлив и ловок.

А того, что его товарищ заслуженно и честно добился успеха, Маневский допустить не мог по той простой причине, что сам он к этому был неспособен. В глубине души Маневский мысленно давно уже изменил известную формулу — от каждого по способностям, каждому по труду — на другую: от каждого по способностям, каждому по ловкости…

Вот он и старался быть самым ловким, самым пронырливым, самым хитрым. Именно поэтому в конце концов наступил крах, так как способностей у него не было, честно трудиться он не хотел, а придуманная им подлая формула оказалась враждебной обществу, в котором он жил.

Единогласным решением учёного совета профессор Маневский был уволен из института, в котором пытался применить свою, по сути дела, антисоветскую формулу. Приговором народного суда он был, кроме того, заклеймён как клеветник.

Но этот крах Маневского произошёл не сразу после его беседы с Бахметьевым, а лишь после того, как полковнику Грейвуду был нанесён сокрушительный ответный удар.

Активный баланс

Ларцев всё ещё находился в Берлине. Однажды вечером, когда он работал в кабинете Малинина, раздался звонок внутреннего телефона.

Малинин поднял трубку.

— Да, товарищ дежурный, — сказал он. — Господин Бринкель? Очень хорошо, дайте ему пропуск… Да, можно без сопровождающего… — Малинин положил трубку и обратился к Ларцеву: — Благополучно прибыл наш коммерсант. Сейчас придёт.

— Прекрасно, — улыбнулся Ларцев. — Давно его жду.

Через несколько минут дверь отворилась и в кабинет вошёл, как всегда, румяный, весело улыбающийся Бринкель в своём неизменном котелке, элегантном габардиновом плаще, с роскошным толстым портфелем в руке.

— Разрешите войти, уважаемый господин полковник, — произнёс он по-немецки, улыбаясь самым непринуждённым образом.

— Входи, входи, капиталист, — ответил по-русски, поднимаясь навстречу пришедшему, Малинин. И, обращаясь к Ларцеву, сказал: — Позволь, Григорий Ефремович, представить тебе майора Максима Ивановича Громова, а в миру — господина Бринкеля.

— Очень рад, — приветливо улыбнулся Ларцев, крепко пожимая руку Громову и с интересом его разглядывая.

— Здравствуйте, товарищ полковник, — щёлкнул каблуками Громов. — Разрешите докладывать?

— Давай, давай, Максим Иванович, — произнёс Малинин. — С нетерпением ждали твоего возвращения. Всё благополучно?

— Кое-что удалось сделать, — ответил Громов. — Прежде всего удалось всё-таки получить списки нашей молодёжи, которая содержится в лагере и работает на заводе Винкеля. Вот эти списки…

— О, это важно, — заметил Ларцев, перелистывая списки.

— Затем удалось установить фамилии пяти членов комитета, избранного по предложению майора Гревса. Всех их майор увёз в Нюрнберг, где они теперь и содержатся. Вот их фамилии. Председателем комитета был избран Коля Леонтьев. Игорь Крюков, о котором я вам прислал донесение, тоже был избран в комитет. Но самое любопытное: удалось выведать у некоего Пивницкого, абсолютного прохвоста, являющегося начальником лагеря, что этот Крюков в действительности сын заместителя Пивницкого — Мамалыги.

— Странная фамилия, — заметил Ларцев.

— Да, товарищ полковник, его фамиля Мамалыга. Это бывший орловский нотариус, работавший при немцах сначала в “русской полиции”, а потом заместителем бургомистра… Опасаясь ответственности за сотрудничество с гитлеровцами, Мамалыга ушёл из Орла вместе с ними и в конечном счёте оказался в Западной Германии…

— Так, так, всё это существенные данные, товарищ Громов, — сказал Ларцев, всё ласковее поглядывая на румяного “коммерсанта”. — Известно ли, где содержатся члены этого комитета в Нюрнберге и что с ними?

— По словам Пивницкого, они содержатся под охраной на конспиративной квартире американской разведки в Нюрнберге, вблизи дворца “карандашного короля” Фабера. Конспиративная квартира существует под “крышей” пивной, называющейся “Золотой гусь”. К этой пивной пристроена целая квартира, специально оборудованная.

— Откуда это известно Пивницкому? И можно ли ему верить?

— Один из охранников, работавших в лагере, власовец Воскресенский, на некоторое время был прикомандирован к этой квартире, где использовался Гревсом для охраны членов комитета. Потом его заменили другим охранником, а Воскресенский вернулся в лагерь. Он и теперь находится там и иногда доставляет заключённых на работу в наш завод. Я лично с Воскресенским не говорил — из осторожности. Однако мой компаньон, господин Винкель, постоянно угощает конвоиров шнапсом, чтобы они не очень придирались, когда рабочих приходится задержать на лишний часок. На одной из таких пирушек с Винкелем Воскресенский проболтался, и это сразу стало известно мне.

— И хорошо сделал, что сам не говорил, Максим Иванович, — произнёс Малинин. — Одно дело, когда коммерсант Бринкель беседует с начальником лагеря, другое — с каким-то охранником… А в общем — ты молодец!.. Ну что ж, возьми мою машину и отправляйся прямо ко мне на квартиру, отдыхай. Завтра опять увидимся. В буфете найдёшь что закусить и, главное, что закусывать… Ферштеен зи, майн либер герр Бринкель?

— Яволь, герр оберст! — засмеялся Громов. — Их данке!.. О, русска вотка зер гут, герр оберст!..

Малинин и Ларцев расхохотались. Уж очень уморительно произносил Громов “русска вотка”.

— Артист! — всё ещё продолжая смеяться, сказал Малинин. — Вжился в образ, как говорят в театре…

— Да, только с той незначительной разницей, что актёр в театре рискует, максимум, провалить роль, — серьёзно добавил Ларцев. — Но головой при этом не рискует… Устал, Максим Иванович, по совести говоря?..

— Устал, — тихо ответил Громов. — Неделю прожил в этом Ротенбурге, и знаете, что было труднее всего?

— Догадываюсь, — в тон ему ответил Ларцев. — Ночью боялись проговориться во сне? Как штабс-капитан Рыбников? Читали этот рассказ Куприна?

— Знаю его наизусть, — сказал Громов. — Но Рыбников был разведчик, а я поехал в Ротенбург и превратился в Бринкеля не для разведки. Я поехал выручать наших ребят, товарищ полковник. Мне поручили святое дело!.. И страшнее всего было не справиться с таким поручением! Не за себя было страшно — за них!.. Ну, хватит, поеду отдыхать… Да, кстати, Пётр Васильевич, положите, пожалуйста, этот портфель в свой сейф. В нём, как-никак, больше ста тысяч западных марок…

— Каких марок? — удивился Малинин. — Откуда?

— Я и мой компаньон подвели баланс за последние три месяца, — улыбнулся Громов. — И это моя доля прибылей. Прикажите бухгалтерии оприходовать…

И опять засмеялись Малинин и Ларцев.

— Лихо!.. — произнёс Малинин. — Начальника финчасти сейчас нет. Ладно, давай твои прибыли, положу их в сейф, а завтра оприходуем. В общем, Максим, как говорят бухгалтеры, у тебя активный баланс… Я имею в виду не марки…

— Служу советскому народу! — коротко ответил Громов.

***

Отпустив Громова, Ларцев и Малинин принялись за обсуждение дальнейших оперативных действий. Теперь, в свете данных, полученных Громовым, открывались новые перспективы для освобождения советских ребят, томящихся в лагере под Ротенбургом.

— Понимаешь, Пстро, — говорил Ларцев, расхаживая по своей привычке из угла в угол кабинета, — теперь, когда мы знаем адрес конспиративной квартиры, где содержатся члены комитета, было бы сравнительно просто перебросить в Нюрнберг нескольких боевых парней, поручив им пробраться ночью в этот “Золотой гусь”, связать часового, освободить наших ребят из этого лагеря и перевезти в нашу зону. И по справедливости, так сказать, по всем законам божеским и человеческим так и следовало бы поступить… Однако, помимо законов божеских и человеческих, существуют, как тебе известно, всякого рода дипломатические правила и нормы. И приходится с этим считаться…

— Что ты хочешь сказать? — спросил Малинин, хотя догадывался, о чём идёт речь.

— Нюрнберг находится в американской зоне оккупации, и с этим нельзя не считаться. В отличие от американцев, довольно бесцеремонных в таких вопросах, мы всегда очень щепетильны в своих отношениях с союзниками, хотя они не всегда этого стоят. Вот почему, Петро, надо действовать иначе…

— В таком случае, Григорий, — вздохнул Малинин, — я просто не представляю себе, как освободить несчастных ребят, тем более что речь идёт не только о членах комитета, находящихся в Нюрнберге, но и о тех, кто содержится в лагере…

— А я знаю, — весело улыбнулся Ларцев. — Слушай меня внимательно. Благодаря расторопности твоего Громова нам теперь известно, что Игорь Крюков — родной сын заместителя начальника лагеря Мамалыги. Так?

— Ну и что?

— Не торопись. Судя по данным Громова, этот Мамалыга — я имею в виду отца — одинок и, кроме сына, не имеет близких. Так?

— Так, — подтвердил Малинин с интересом.

— Мы не знаем этого Мамалыгу, но я убеждён, что на старости лет, не имея никого, кроме единственного сына, он не может не волноваться за его судьбу. Ведь и шакал защищает своего детёныша. Я не знаю, как и почему этот орловский нотариус стал изменником — это вопрос особый, — но уверен, что теперь он раскаивается в том, что наделал, хотя бы из чисто шкурных мотивов. Вряд ли он доволен своей нынешней судьбой — не так уж она заманчива.

— Рано или поздно всякий предатель жалеет о том, что сделал, — произнёс Малинин. — Так и надо этой сволочи!..

— Верно, хотя огульный подход неприемлем и тут. Среди так называемых перемещённых лиц немало людей, совершивших те или иные преступления против Родины. Но это — разные люди, они разное совершили и по разным мотивам. Тебе известно, что многие из них в конце концов будут амнистированы и получат возможность вернуться на Родину и загладить свою вину перед ней честным трудом. Такова наша политика в этом вопросе — разумная, гуманная и мудрая политика. Теперь я тебя спрашиваю: почему бы нам не попытаться вступить в контакт со стариком Мамалыгой и не предоставить ему возможность хотя бы частично загладить свою вину?

— О, в этой идее есть зерно! — оживился Малинин. — А ты думаешь, что можно на него положиться, что он нас не подведёт?

— Маловероятно, чтобы Мамалыга захотел нас обмануть, — задумчиво протянул Ларцев. — Однако этого нельзя вовсе исключить. Всё может быть. Возьмём худший вариант: Мамалыга — закоренелый враг и потому захочет нас подвести, пренебрегая даже судьбою сына, находящегося в Москве. Чем же, позволительно спросить, он может нас так уж подвести? Чем?

— Он может подвести того человека, который вступит с ним в контакт. Кстати, кому, по-твоему, это можно поручить?

— Кому как не Громову, — ответил Ларцев. — Это настоящий разведчик, а, кроме того, ему проще всего проехать в Ротенбург и там связаться с Мамалыгой. На то он и господин Бринкель.

— А если Мамалыга выдаст его Гревсу или Пнвницкому?

— Прежде всего Громов должен разговаривать с Мамалыгой, продолжая играть роль немецкого коммерсанта, действующего, однако, по нашему поручению. По реакции Мамалыги на разговор с ним Громов должен определить, можно ему верить или нет. Если появятся хотя бы малейшие сомнения, следует срочно уехать из Ротенбурга. Более того, разговор должен состояться перед самым отъездом Громова и при таких условиях, когда Мамалыга не будет иметь возможности сразу связаться с Пивницким или Грейвудом.

— А поверит ли Мамалыга Бринкелю, если тот будет говорить с ним от нашего имени?

— Я думал и об этом. Если Бринкель, разговаривая с Мамалыгой, покажет ему фотографию его сына, снятого в Москве, скажем на фоне Кремля или Большого театра, то Мамалыга убедится, что Бринкель действительно выполняет наше поручение. Кроме того, Бринкель ведь скажет Мамалыге, что мы уже знаем, под каким видом и с какой целью его сын заслан в Москву.

— Да, это логично, — сказал Малинин, всё ещё, однако, колеблясь. — Понимаешь, Григорий, надо всё тщательно, до самых ничтожных мелочей, обдумать. Громов — замечательный парень и превосходный работник. Рисковать им, скажу по совести, очень не хочется… Теперь у меня возникает вопрос, связанный с той стороной дела, с которой ты начал. Как всё это будет выглядеть с дипломатической точки зрения?

— Законный вопрос, — ответил Ларцев. — Но для того, чтобы на него ответить, надо прежде всего выяснить, кто будет освобождать членов комитета, потому что начинать надо именно с них. Вообразим на минуту, что Мамалыга сам поедет в Нюрнберг, проберётся в “Золотой гусь” — это для него не составит никакого труда, учитывая его положение в лагере, — и там вместе с членами комитета обезоружит часового и освободит ребят. Ни один дипломат на свете не сможет при всём желании даже пискнуть: советские люди, противозаконно задержанные, сами сумели вырваться из узилища, в которое были заключены вопреки элементарным нормам международного права! Скажу тебе больше: Грейвуд и Гревс при этом предстают в таком невыгодном свете, что они и не подумают поднять шум. Это ведь всё равно, что расписаться в очень мерзких делишках…

— Да, превосходная комбинация! — воскликнул наконец Малинин, оценив логичность всех рассуждений Ларцева. — Только давай ещё посоветуемся с Громовым…

— Безусловно, — сказал Ларцев. — Без его мнения я и не собирался окончательно решать.

На следующее утро хорошо отдохнувший Громов был посвящён в план. Внимательно выслушав Малинина и Ларцева, Громов сразу сказал:

— Подходит. Разрешите выполнять?

— Одну минуту, — улыбнулся Ларцев, которому понравилось, что Громов так быстро реагировал на предложение. — Скажите, вы ведь познакомились с этим Мамалыгой?

— Ну как же, я с ним несколько раз разговаривал. Разумеется, я не заводил с ним разговора о его сыне, но у меня ещё в Ротенбурге создалось впечатление, что Мамалыга удручён и очень озабочен. Думаю, что это вызвано тревогой о сыне.

— Как он выглядит? — спросил Ларцев.

— Невысокий, чуть сутулый, вид какой-то, я бы сказал, растерянный. Со здоровьем у него тоже, по-моему, дела обстоят неважно. Под глазами мешки. Ему немного за пятьдесят, но на вид можно дать больше. Настроение у него подавленное, однажды даже в разговоре со мной он прослезился…

— Как вы думаете, удастся вступить с ним в контакт?

— Пожалуй, удастся, — ответил Громов. — Тем более что Мамалыга, как я заметил, ненавидит Пивницкого и, по-видимому, будет рад от него освободиться. Этот Пивницкий действительно законченный негодяй.

— Понятно, — сказал Ларцев. — Теперь давайте подробно обсудим, каким путём Мамалыга, если удастся привлечь его к делу, сможет освободить членов комитета.

И три чекиста стали разрабатывать во всех деталях план операции. Прежде всего они подробно обсудили, как именно Громов-Бринкель должен начать откровенный разговор с Мамалыгой. При этом Ларцев, как всегда, старался предусмотреть все возможные осложнения и препятствия, начиная с позиции, которую может занять в разговоре сам Мамалыга, и кончая всякими непредвиденными и уже от Мамалыги не зависящими осложнениями и неожиданностями.

Затем обсуждена была вторая часть операции, в частности роль Мамалыги (если с ним удастся договориться) в освобождении членов комитета. Надо было заранее решить, как вооружить Мамалыгу для того, чтобы он при помощи членов комитета мог вывести из строя часового и, в случае необходимости, его связать.

И эта часть плана была разработана со всеми подробностями, причём Ларцев сообщил Громову, что он должен будет реализовать задание в то время, когда в Москве будет проведена другая операция, связанная с сыном Мамалыги.

Ларцев не считал нужным вводить Громова в курс всей операции, готовящейся в Москве, но в той части, в которой она касалась Игоря Мамалыги, информировать Громова было необходимо.

“Племянник”

В Москве стояли жаркие дни. Случалось, что в полдень температура достигала 30-35 градусов, у киосков с минеральной водой стояли очереди, пригородные поезда и автобусы были переполнены людьми, стремившимися провести свободные часы в окрестностях столицы, в лесной тени, на речных пляжах.

В один из этих жарких дней Николай Петрович Леонтьев собирался в командировку — надо было поехать на завод, где выполнялся один из заказов института.

Накануне отъезда Леонтьева пригласил директор института, почему-то тщательно закрыл дверь кабинета и спросил:

— Завтра собираетесь выехать, Николай Петрович?

— Да, рано утром.

— Так вот, есть к вам не совсем обычная просьба: я хочу вам дать портфель с чертежами и расчётами и просить, чтобы вы перед отъездом положили этот портфель в свой сейф, который у вас на квартире.

— В мой сейф, на квартире? — удивился Леонтьев. — Не мне вам говорить, Иван Терентьевич, что это строжайше воспрещено. Вы сами не один раз говорили об этом…

— Совершенно верно, вы абсолютно правы, — улыбнулся директор. — Но жизнь — сложная штука, Николай Петрович, иногда возможны ситуации, при которых в интересах дела следует нарушить это золотое правило…

— Решительно ничего не могу понять, — развёл руками Николай Петрович. — Объясните мне, какой в этом смысл? Я уезжаю в командировку и не могу даже отвечать за сохранность секретных документов. Мало ли что может быть…

— А вам не приходит в голову мысль, что, может быть, именно поэтому я обращаюсь к вам с подобной просьбой? — как-то странно улыбаясь, сказал директор. — И уж позвольте в таком случае сказать вам прямо: это не моё личное предложение, мне приказано так поступить… Чтобы у вас не было сомнений, я дам вам письменное предписание.

— Что я могу сказать? Приказ есть приказ, — сказал Леонтьев. — В квартире моей остаются племянник и домашняя работница. Я надеюсь, что речь идёт не о недоверии к ним?

— Конечно, конечно, — согласился директор. — Но в конце концов это не наше с вами дело, и те, кому следует, знают лучше, как поступить. Вот, возьмите этот портфель, Николай Петрович, — и он протянул конструктору объёмистый кожаный портфель, туго набитый какими-то документами. — А предписание прочтёте в спецотделе и распишетесь в том, что ознакомлены с ним.

Взяв портфель, Леонтьев отнёс его в рабочий кабинет и положил в служебный сейф. До позднего вечера в связи с предстоящим отъездом Николай Петрович занимался своими делами. Уже в одиннадцатом часу он поехал домой, захватив с собою портфель.

Приехав домой, Николай Петрович хотел было посмотреть документы, лежавшие в портфеле, но в кабинет вошёл племянник, только что вернувшийся из театра, и стал оживлённо рассказывать о понравившемся спектакле.

Николай Петрович, очень внимательно относившийся к племяннику, разговорился с ним. Портфель был положен в домашний сейф конструктора. Потом неожиданно приехал Бахметьев, нередко навещавший Николая Петровича, сели пить чай, и завязался общий весёлый разговор.

Было уже за полночь, когда Бахметьев, зная, что Николаю Петровичу надо выехать рано утром на аэродром, простился с ним и Колей, сказав, что хозяину следует перед отъездом отдохнуть.

Коля, как всегда, пошёл спать в кабинет, а Николай Петрович, приняв ванну, тоже лёг в постель. Вспомнив о том, что хотел посмотреть документы, лежащие в портфеле, он решил не тревожить сейчас племянника и проглядеть документы утром, перед отъездом.

В половине шестого утра звонок будильника разбудил Николая Петровича. Вскоре, уже в дорожном костюме, он вошёл в столовую, где тётя Паша приготовила завтрак.

— А Коленька ещё спит, тётя Паша? — спросил Николай Петрович.

— Да ещё как, вовсю похрапывает, — ответила старушка. — Хотела я его разбудить, чтобы он с вами простился, да, признаться, пожалела… И так он целыми днями всё учится да над книжками сидит… Пусть хоть выспится как следует, совсем парень извёлся…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41