На Киевском вокзале, когда стояли в очереди за билетами, Таракан невольно загляделся на стоявшую рядом даму с рассеянными близорукими глазами. Беспомощно щурясь, она искала кого-то в толпе, и два ее изящных, матово поблескивавших чемодана сиротливо стояли рядом у колонны. Право, на эти чемоданы было обидно смотреть. Они так и просились в руки. Таракан, покраснев от внутренней натуги, тщетно пытался отвести глаза от проклятых чемоданов. Костя Граф заметил его перекошенный взгляд.
— Чем это ты любуешься. Таракан? — спросил он страшным шепотом. — Не хочешь ли ты утонуть в этих паршивых чемоданах и завалить в них тринадцать человек?
Таракан побагровел и начал божиться, что не хочет.
— Да нет, Костя, — говорил он, — обидно слышать такие слова. Но ты посмотри, какие чемоданы, и главное — как она, дура, стоит… Понимаешь, они так в глаза и лезут…
— Лезут! — рявкнул Костя Граф. — Пусть они лопнут, твои глаза, если в них лезет всякая дрянь… Засыпь их песком или солью!
И, подбежав к рассеянной дамочке, он элегантно поклонился и вазелиновым голосом произнес:
— Пардон, мадам, вы, кажется, кого-то ищете? Считаю своим долгом предупредить вас: глядите за чемоданами, пока их не увели. На вокзалах, знаете, бывают урки, то есть, извиняюсь, воры, и надо смотреть за вещами…
Дамочка вскрикнула и, судорожно схватившись за чемоданы, бросилась в сторону.
— Профилактика, братцы, — улыбнулся Костя Граф, — если в нее вдуматься, — серьезная вещь.
Между тем количество являвшихся в прокуратуру стремительно возрастало. Начала работать специальная комиссия при МУРе. Всех приходивших проверяли, с каждым подробно беседовали, а затем комиссия решала вопрос о его направлении.
Среди явившихся было несколько человек, бежавших из лагерей. В прокуратуре им прямо заявили:
— Кто не отбыл наказания, должен отбыть. Повинная от наказания не освобождает. Идите в МУР, заявите, что вы бежали, и вас отправят обратно. Идите сами, мы вам верим.
Они ушли. И в тот же день все до одного явились в МУР и были направлены для отбывания наказания.
Явилось несколько растратчиков. Один из них, Саликов, пришел в прокуратуру вечером, навеселе. Дежурный комендант проводил его ко мне.
— Прибыл с повинной, — сообщил он не совсем твердым голосом. — Фамилия — Саликов. Разрешите доложить — за мной семнадцать тысчонок. Живу теперь под чужой фамилией. Обидно, но факт.
Ему было указано, что с повинной надо приходить трезвым. Его отпустили, предложив проспаться и вернуться утром.
Комендант с грустью выпустил его за ворота. Он опасался, что, протрезвившись, Саликов не придет.
Но Саликов пришел. Явившись с утра, он начал несколько смущенно извиняться за вчерашнее свое состояние.
— Простите, — говорил он, — скажу откровенно, выпил исключительно для смелости. Как-то странно, знаете, самого себя в тюрьму уводить…
И он рассказал свою несложную историю. Он служил в разных учреждениях и растратил семнадцать тысяч рублей. Скрываясь от ответственности, жил по чужим документам. Потом решил явиться с повинной.
Саликова арестовали, и он будет предан суду. Известие об этом он встретил спокойно.
— Я и не рассчитывал на иное, — ответил он. — Что ж, получу срок, отбуду наказание и заживу. Я не считаю себя потерянным человеком.
Так же как и Саликов, десятки других заявили, что не считают себя потерянными людьми. Может быть, в этом и заключается главный смысл того своеобразного Движения, которое началось среди этих людей. Их всех роднит, организует и направляет одно твердое убеждение: в нашей стране, у нашей родины не может быть, потерянных людей, пасынков. Он позвонил по телефону и сдавленным голосом произнес:
— Я очень прошу принять меня. Я не вор и не бандит, Я хуже. Моя фамилия — Рыбин.
Через несколько минут он вошел в кабинет, высокий, с густой шапкой золотых волос и остановившимися глазами. Лицо этого человека было гораздо старше его двадцати четырех лет. Рассказывая, он не глядел в глаза и будто вслушивался в собственную речь. Говорил он путано, с трудом выдавливая из себя слова.
— Я убил двух человек, — рассказывал он. — Это было давно. Но не очень. Первый раз это случилось в Скопине в тысяча девятьсот тридцатом году. Я убил его выстрелом в спину… Это было у полотна железной дороги… Он был противный человек. Очень. Я ясно излагаю?
Рядом наводящих и контрольных вопросов приходилось выправлять изломанную кривую его повествования. Очевидно, понимая недостатки своего изложения, он часто останавливался и спрашивал:
— Я ясно излагаю?
Второе убийство он совершил в 1932 году, в Средней Азии. Он служил тогда метеорологом на горной станции. Поссорившись с рабочим, служившим на станции, он столкнул его в пропасть.
Когда Рыбин все рассказал, его принял прокурор. Выслушав Рыбина, прокурор Союза сказал:
— Хорошо, Рыбин, проверим ваше заявление. Расследуем. Вы правильно поступили, что принесли к нам свой груз.
Рыбин впервые улыбнулся и ответил:
— Вот именно — груз. Он страшно давил меня. Я вконец измучился. И вот когда прочел, что даже профессиональные преступники являются, так подумал: как же мне-то не пойти?
Его арестовали и передали следователю, которому поручили это дело. Расследование подробно установит мотивы и обстоятельства совершенных им преступлений.
Стройный темноглазый Авесян позвонил по телефону из приемной и, отчеканивая каждый слог, произнес:
— Прошу меня принять. Нуждаюсь в помощи особого рода. Имею особые склонности.
Вскоре он вошел и спокойно, слегка грассируя, рассказал о себе.
— Представьте себе, — сообщил он, — обожаю психиатрию. Кроме того, прошу заметить, люблю сцену. Мне кажется, что настоящий актер должен хорошо знать психиатрию. Я хочу быть и буду актером. Сплю и вижу во сне себя в роли Отелло. Поверьте мне, что Папазяна я перекрою…
Я перебил его и спросил, какое отношение его артистические склонности имеют к прокуратуре. Авесян вспыхнул и заявил:
— Простите, я несколько увлекся. Я по профессии мошенник. Но по душе, повторяю, трагик. Судимостей нет. Несколько раз для смеха притворялся душевнобольным. Предварительно штудировал симптомы соответствующего заболевания по источникам. Ни разу не сорвался — врачи ставили нужный диагноз. Вы, конечно, понимаете, что делалось это главным образом для практики, для чисто актерской практики. Вот послушайте.
Он с чувством прочел монолог из «Отелло». Потом заговорил о психиатрии. Назвал Декарта, Маха, Бехтерева, Фрейда и других. Признаться, я подумал, что Авесян «подкован» в этой области не хуже иных молодых психиатров.
Он был направлен в Комитет по делам искусств. Его там проверили и нашли, что у него действительно большие способности Он зачислен в Гитис.
Так шли дни, и люди вереницами проходили через приемную прокуратуры, потом они шли в МУР и всюду находили сочувственный прием.
За московскими рецидивистами начали приходить рецидивисты других городов. В Москве, Ленинграде, Киеве, Свердловске, Харькове, Ярославле и других городах люди начали являться с повинной в органы прокуратуры и милиции, заявляя о желании порвать со своим преступным прошлым.
В Киеве в Прокуратуру УССР 26 марта явился гражданин М. Протянув два номера «Известий», за 18 и марта, он произнес:
— Я к вам пришел по этому самому делу…
Вздохнув, М. изложил длинную историю своего прошлого. Двадцать пять лет он был профессиональным вором. «Работал» ширмачом, домушником, фармазонщиком. До революции успел побывать в Австрии, Бельгии и Югославии.
Почти всегда его кражи сходили удачно. За двадцать пять лет М. судился всего два раза.
Некоторое время тому назад М. устроился в Киеве на работу; для этого он воспользовался «липовым» документом. Несмотря на то, что он был вполне удовлетворен своим положением, он решил явиться в прокуратуру с повинной.
— Дни и ночи, — сказал он, — я думал по поводу прочитанного. Я очень взволнован и решил прийти и все вам рассказать. Делайте со мной, что хотите…
Аналогичные заявления поступают в прокуратуру и в других городах.
Из Кунгура на имя прокурора Союза пришла следующая телеграмма:
«Прошу вашего разрешения выехать делегатом от кунгурских рецидивистов тчк Телеграфьте. Кунгур Свердлова 21 Храпов».
Храпову отвечено, что ему незачем выезжать в Москву. Он может явиться в местную прокуратуру, и там ему дадут совет и окажут нужную помощь.
Большая часть людей, являвшихся с повинной, направлялась в разные города на работу. Московский угрозыск начал посылать на работу бывших рецидивистов. ВЦСПС принял участие в устройстве на работу людей, желающих порвать со своим преступным прошлым.
Прямая задача профсоюзных, комсомольских и других общественных организаций была — как следует принять этих людей. Им надо было помочь устроиться в новом городе, окружить их вниманием, втянуть в общественную работу. Вместо мелкобуржуазного сюсюканья и обывательского праздного любопытства этим людям протянули руку помощи. И эта рука была протянута для крепкого рукопожатия — им, победившим в самой мучительной и трудной борьбе — в борьбе с самим собой.
1937
УБИЙСТВО М. В. ПРОНИНОЙ
Она принадлежала к тому племени самоотверженных, скромных, беспредельно преданных своей нелегкой профессии людей, которых когда-то было принято снисходительно и несколько иронически называть, «незаметными героями».
Но революция, опрокинувшая прежнюю скудную номенклатуру героизма, сделала заметными этих людей, вывела их на широкую арену общественной деятельности, зачислила их в боевые отряды культурного фронта.
Она была народной учительницей, представителем того поколения советских учителей, которых одно время не очень разборчивые люди сокращенно и развязно именовали «шкрабами». Скромные «шкрабы» отнюдь не относились к плеяде блистательных латинистов и математиков в синих вицмундирах с орлеными пуговицами, к плеяде лощеных педагогов, которые успешно двигались по иерархической лестнице учебных округов, и после революции столь же успешно саботировали, презирая хлынувших в школу «кухаркиных детей» и вопя о разрушении культуры.
Напротив, Мария Владимировна Пронина, как и многие ее товарищи, в годы гражданской войны и разрухи не бежала из нетопленой школы, ни на один день не выпускала мела из обмороженных пальцев и не ворчала по поводу голодных пайков и недостатка в учебных тетрадях.
Сотни учеников выросли на ее глазах, спокойно и уверенно вступили они в жизнь, и дети многих из них уже пришли в школу все к той же Марии Владимировне, которая когда-то обучала их отцов.
Так проходили годы, и каждый из них приводил к Марии Владимировне десятки новых детей, осматривавшихся робко и пытливо, слушавших жадно и внимательно, запоминавших Марию Владимировну благодарно и навсегда, как запомнили все мы свой первый учебник, свой первый урок, своего первого учителя. И, быть может, лучшей наградой каждому педагогу является именно это нежное и благодарное воспоминание, которое мы обычно храним в течение всей своей жизни.
Почти три десятилетия отдала Мария Владимировна своему делу.
В городе хорошо знали и любили эту женщину. Дети, встречая ее на улице, всегда здоровались с ней радостно и звонко, их родители приветливо ей улыбались еще издали, завидя хорошо знакомое, по-русски добродушное, широкое и спокойное ее лицо.
И пусть это было в грязном и маленьком Мелекессе, где не было ни театров, ни музеев, ни даже хорошего клуба, — Мария Владимировна не скучала. Она была счастлива, потому что наше время открыло ей богатую, содержательную жизнь. Она видела, каким вниманием окружают страна и партия ее любимое дело. Она активно участвовала в общественной жизни края, будучи делегатом ряда съездов и бессменным членом городского совета. Наконец, она была удостоена высокого звания делегата Восьмого съезда советов и была в числе двухсот двадцати его лучших избранников, редактировавших текст Конституции СССР.
Всей своей скромной и чистой жизнью, тысячами обученных ею людей, всем, чем жила и что сделала Мария Владимировна, она по праву заслужила эту честь.
И вот почему с такой болью и с таким негодованием встретили Мелекесс, и весь край, и вся страна трагическое известие о том, что на ночной ухабистой дороге нашли искромсанное бандитскими ножами тело возвращавшейся со съезда делегатки.
Это произошло 11 декабря. В десятом часу вечера Мария Владимировна возвращалась с вокзала домой. С нею шла случайная попутчица Овчинникова, вместе с которой она ехала из города Куйбышева. Впоследствии Овчинникова рассказывала нам, что всю дорогу Пронина не переставая делилась своими впечатлениями о съезде.
Когда они приехали в Мелекесс, было уже совсем темно. Никто не удосужился встретить Марию Владимировну. С вокзала кривыми и пустынными улицами женщины шли вдвоем. Они заметили во мраке три неясных мужских силуэта, которые, однако, быстро растаяли в скользкой темени неосвещенной улицы.
Но вскоре под окнами дома № 17 по Больничной улице из-за угла внезапно снова выросли три фигуры. Их лица не были видны. Они набросились на Пронину, которая успела два раза крикнуть: «Разбой!» Испуганная Овчинникова отбежала в сторону и с криком о помощи начала стучаться в окна первого попавшегося дома, в котором жил учитель Тиунов. Разбуженный учитель и его соседи вышли с наспех зажженными фонарями, но, когда они подбежали к месту преступления, Мария Владимировна была уже мертва. Бандиты нанесли ей девять ножевых ранений.
И ничего, что давало бы в руки хоть какие-либо — пусть тончайшие и разрозненные — нити, никаких следов не оставили преступники на талой и грязной земле.
Перед следствием была поставлена нелегкая задача: найти троих убийц среди сорокатысячного населения Мелекесса. Вот почему так тяжело давалось раскрытие этого дела, вот почему так осторожно и неуверенно, как бы ощупью, как бы впотьмах, делало следствие свои первые шаги.
Работники прокуратуры, НКВД и угрозыска, работавшие сплоченно, не знали ни дня, ни ночи, лихорадочно проверяя одну версию за другой.
В Мелекессе почти не было учета уголовного элемента. Происшествия и преступления не регистрировались. Сотрудники МУРа были вынуждены рыться в судебных архивах, кропотливо изучать истории болезней и врачебные записи в местной больнице, тщательно восстанавливать все случаи ранений и грабежей. Следуя известному правилу криминалистов, надо было найти аналогичные по способу совершения преступления. Преступники обычно действуют одним способом, сохраняют индивидуальность в своем преступлении, применяя одни и те же методы, оставляя, как говорят следователи, свою «визитную карточку».
И вот в ряду этих случаев, в пыли судебных архивов было найдено и извлечено дело об убийстве гражданина Малова, совершенном еще в апреле прошлого года. Малову было нанесено пятнадцать ножевых ран. Он был убит ночью на улице. Все обстоятельства этого преступления напоминали убийство Прониной.
В деле об убийстве Малова, кстати прекращенном мелекесскими пинкертонами «за необнаружением виновных», оказалось анонимное письмо. В этом письме сообщалось, что Малова убили местные бандиты Розов и Федотов. В письме сообщалось, что Розов убил Малова, приревновав его к Лизке Косой.
Среди множества мелекесских Елизавет мы с трудом разыскали Лизку Косую.
Смущенно хихикая и не отвечая на вопросы, она долго запиралась и, наконец, рассказала, что Розов действительно ревновал ее к Малову и не раз грозился его «пришить».
— Уж очень лют, — говорила она, — чуть что, за нож хватается. А Федотов и Ещеркин, его дружки, у него вроде как помощники считаются…
На следующий день Розов, Федотов и их приятель Ещеркин были арестованы.
Когда мы ночью пришли в дом Розова, он спал на полатях. Разбуженный и недовольный, он потребовал предъявления ордера на арест, долго и придирчиво рассматривал ордер и затем, почесываясь, справился, имеется ли санкция прокурора на его задержание.
Такая неожиданная процессуальная грамотность быстро объяснилась: в кармане Розова была обнаружена выписка из 127-й статьи Конституции, в которой говорится о неприкосновенности личности и порядке производства ареста.
Это была вырезка из Конституции, в редактировании которой участвовала убитая им Пронина.
Розов вел себя нагло и уверенно. Он категорически отрицал свою причастность к убийству, требуя предъявления доказательств.
Первым сознался Федотов. Он тоже долго запирался, но не выдержал, когда мы ночью привезли его на Больничную улицу, на то самое место, где была убита Пронина.
— Уведите меня, — сказал он, — я все расскажу, как было, только уведите меня с этого места.
Всхлипывая и дрожа, он подробно рассказывал нам, как он, Розов и Ещеркин выследили двух женщин, возвращавшихся с вокзала, и убили одну из них.
После убийства, захватив ее чемодан, они убежали на кладбище. Там Ещеркин начал открывать чемодан, торопясь рассмотреть содержимое. Замки не поддавались, и он пытался открыть крышку чемодана ножом Розова, — тем самым ножом, которым была убита Пронина. Розов возмутился и дал понять, что этот нож предназначается для иного применения. Тогда, так и не открыв чемодана, они отнесли его в дом Розова, Наутро, узнав, что ими убита делегатка съезда М. В. Пронина, бандиты устроили совещание. Прежде всего решили сжечь чемодан, оставив, однако, вещи. Чемодан сжигали в печке, предварительно оторвав от него и запрятав металлические замки и застежки..
На следующий день они отправились втроем в Дом советов, где трудящиеся Мелекесса прощались с телом Прониной. Вместе с другими они подошли к постаменту, на котором был установлен открытый гроб, и внимательно рассмотрели убитую. Потом были похороны. И на них Розов, Федотов и Ещеркин присутствовали, с интересом слушая речи на гражданской панихиде.
— Очень важные были похороны, — говорил нам Федотов, — и жалостные. Ещеркин даже прослезился. Ей-богу, не вру. Народу было тьма-тьмущая.
Сразу же после допроса Федотова мы вместе выехали в дом Розова, где начали производить тщательный обыск. Под настилом дворового крыльца, в куче мусора, удалось обнаружить металлические замки и застежки, сорванные с чемодана М. В. Прониной.
Вторым сознался Ещеркин. Тупо улыбаясь, он цинично повторял уже знакомые подробности.
Розов все еще пытался отпираться. Когда ему было сообщено, что его соучастники уже сознались, он потребовал очной ставки. Ввели Федотова.
— Сашка, — хрипло произнес Федотов, — говори, чего уж там. Засыпались…
Розов метнул на него бешеный взгляд и, задыхаясь от злобы, закричал:
— Врешь, паразит, врешь, сволочь, это ты убивал, я ничего не знаю!
Тогда позвали Ещеркина. Все с той же тупой, дегенеративной улыбкой, обнажавшей гнилые зубы, Ещеркин подтвердил, что они втроем убили Пронину.
И только после этого, задыхаясь от бессильной злобы, клокочущей в его сожженном алкоголем горле, с раскаленными ненавистью глазами, главарь этой шайки Розов начал хрипло рассказывать о своем преступлении. Время от времени он прерывал рассказ и начинал вдруг протяжно, по-звериному выть, уставясь в одну точку налитыми кровью глазами. В эти минуты он походил на взбесившееся животное и был особенно страшен и отвратителен. Впрочем, его соучастники выглядели не лучше.
Все трое, спившиеся и озверевшие дети кабатчиков и кулаков, они являли собой гнусное зрелище отбросов общества. Они проводили время в бандитских налетах и грабежах, терроризируя население Мелекесса. Взращенные и воспитанные антисоветской средой, они занимались не только обычной уголовщиной, но и своеобразной борьбой с советской властью, с советским правопорядком. Недаром Федотов любил говорить о себе:
— Я ночной царь Мелекесса. Ночью я хозяин!
В течение последующих двух дней раскрывались все новые и новые преступления, совершенные этой шайкой.
Вещи Прониной были обнаружены на квартире сестры Розова Гуляевой и ее мужа, хорошо знавших о происхождении этих вещей. Там были найдены синие шапочки с трогательными помпонами, которые Пронина везла из Москвы в подарок своим детям.
Делегатский билет Марии Владимировны и сделанные ею на съезде записи были сожжены преступниками.
Так было раскрыто убийство Марии Владимировны Прониной.
1938
ДЕЛО СЕМЕНЧУКА
Вэтот летний знойный день на перроне Северного вокзала было особенно шумно. Провожали владивостокский экспресс. На остров Врангеля уезжала новая партия зимовщиков. У синих, щеголевато выглядевших вагонов толпились родные, друзья, знакомые. Шла обычная вокзальная суетня. Уезжающие возбужденно смеялись, давали адреса и обещали писать. Впереди их ждала Арктика, долгие полярные ночи, сумрачные просторы острова Врангеля.
Врач Николай Львович Вульфсон был в этой партии зимовщиков. С ним ехала жена — Гита Борисовна Фельдман, тоже врач. Оба они ехали а Арктику и были полны надежд и планов. Большая интересная работа, далекий Север, необычная обстановка зимовки радостно волновали Вульфсона и его жену.
В одном вагоне с ними ехал и новый начальник острова Врангеля — Семенчук, плотный мужчина средник лет, с фельдфебельской выправкой и хмурым, незначительным лицом. Рядом с ним стояла жена — вертлявая, безвкусно разряженная женщина с резким, скрипучим голосом и вульгарными манерами.
Но вот раздался последний звонок, пассажиры бросились в вагоны, и под нестройный хор прощальных приветствий экспресс тихо двинулся вперед.
И почти через полтора года после этого в просторном кабинете прокурора Союза исхудавшая, вконец измученная женщина взволнованно, но твердо рассказывала о кошмарных подробностях событий, происходивших на зимовке острова Врангеля, о гибели своего мужа.
Семенчук, этот мрачный, всегда почему-то нахмуренный, туго соображавший человек, очень быстро восстановил против себя зимовщиков. Его не любили. Ему не верили. Но его боялись.
Жена Семенчука еще более обостряла отношения. Эта накрашенная, разряженная «барыня» сразу почувствовала себя «начальницей». Она потребовала даже, чтобы к ней обращались не иначе, как со словами «товарищ начальница».
Она вмешивалась во все дела, отдавала распоряжения, мешала работать. Супруги идеально дополняли друг друга. И еще во Владивостоке к ним примкнул биолог Вакуленко, ставший правой рукой Семенчука и нежным другом его супруги. Пьяница, наушник и интриган, Вакуленко оказался этой паре вполне под стать. Он охотно принял на себя обязанности шпиона и фискала и исправно докладывал Семенчуку о настроениях зимовщиков.
— Ну, скажи, а которые против меня? — обычно спрашивал Семенчук.
— Вульфсоны ненадежны, Константин Дмитриевич, — сладким шепотком докладывал Вакуленко, — беспокойный народ. И к тому же жиды, обратите внимание…
На острове Врангеля Семенчук развернулся во всю ширь. Льды, море, наивные, доверчивые, как дети, эскимосы. Они плакали, провожая бывшего начальника острова Минеева. Они гурьбой провожали его на пароход. Их дети со слезами тащили Минеева за рукава обратно. Дети не хотели его отпускать. Они любили его и были к нему привязаны, как любят и привязываются в Арктике, где суровая природа особенно сближает и роднит людей.
Минеев оставил зимовку в отличном состоянии. При нем остров Врангеля был подлинно большевистским форпостом в далеких ледяных просторах.
Еще труба парохода, увозившего Минеева, маячила на горизонте, а уж Семенчук, держа руку на открытой кобуре нагана, произнес свою первую декларацию:
— Начальник теперь я. Имею полномочия. Вплоть до расстрела. Щадить не буду.
Трудно описать все безобразия и преступления, которые творил Семенчук.
Он сорвал охоту на моржей. Он не давал эскимосам катера и не разрешал выезжать в море. Зимовщикам он срывал научную работу. Мясо, оставленное Минеевым, из-за нераспорядительности Семенчука погибло. И население острова начало голодать.
Запасы продовольствия были огромны, их хватило бы на несколько лет. Семенчук был обязан снабжать эскимосов. Но он им в этом отказывал.
— Не ваше дело! — грохотал Семенчук, когда Вульфсон упрашивал его помочь эскимосам. — Я здесь начальник, а не вы. Эскимосы — лодыри. Пусть жрут тухлое мясо. Ничего не дам.
Но даже тухлого мяса не было. На почве голода началась цынга. На западе острова местное население сорвало моржовую шкуру с байдары и варило из нее суп. Другие ели мешки из-под муки. Запуганные Семенчуком, зимовщики молчали. Парторг Карбовский, жалкий и безвольный человек, только разводил руками и в ответ на всеобщие жалобы уныло заявлял:
— Ну что, братцы, с ним сделаешь? Терпеть надо, терпеть…
— Как же терпеть? — возражали ему. — Ведь люди умирают.
— Что поделаешь! — вздыхал Карбовский. — Мы все уйдем под вечные своды. Это еще Пушкин сказал.
На суде Карбовский объяснил свое преступное поведение «боязнью за собственную шкуру».
Чтобы окончательно устрашить зимовщиков, Семенчук организовал в бане что-то вроде тюрьмы. Он сажал туда за малейшее непослушание. Рабочего Клечкина Семенчук содержал в этом своеобразном изоляторе два раза. Баня не отапливалась. Просидев однажды в холодной бане двое суток, Клечкин объявил голодовку и только после этого был освобожден. На суде Семенчук буквально заявил:
— Я в баню не сажал. Клечкин сам туда посадился. Так шли дни и месяцы. Вооруженный Семенчук грозно расхаживал по зимовке и всегда напоминал:
— Все права имею, вплоть до расстрела. Непослушания не потерплю. Тут я — хозяин. Я — суд, я — прокуратура, я — погранохрана. Я — всё.
Злобствующий мещанин и человеконенавистник, примазавшийся к партии авантюрист, он был опьянен своей властью, сознанием, что так удачливо пробрался в место, где его не видит и не, слышит никто, кроме десятка насмерть запуганных людей.
И лишь одно лицо нарушало покой Семенчука — доктор Вульфсон. В Николае Львовиче, казалось, не было ничего особо героического. Скромный беспартийный врач, хороший товарищ, жизнерадостный и веселый человек. Всё.
Тысячи таких людей живут среди нас. Мы их знаем, встречаемся с ними и не находим в них ничего выдающегося. Но вот неожиданное стечение обстоятельств — и эти наши «незаметные» знакомые, наши «будничные» соседи вдруг выпрямляются во весь свой рост и показывают образцы мужества и подлинного героизма.
Вульфсон отчаянно боролся с Семенчуком. Он открыто разоблачал его преступления. Он дрался, как солдат, за каждую банку молока для больного ребенка-эскимоса, за каждый килограмм угля для замерзающей, больной семьи эскимосов.
Он лично ходил к Семенчуку, просил, требовал, подавал рапорты, протестовал.
Вульфсон был опасен Семенчуку. И Семенчук решил его устранить.
В качестве физического исполнителя Семенчук наметил Старцева.
Старцев — паразитический тип, бывший колчаковец, девять лет безвыездно жил на острове Врангеля. Эскимосы не любили и боялись Старцева. Они знали его жестокость, его тупость, они считали его способным на все. Старцев насиловал эскимосок и еще в 1926 году собирал у местного населения какие-то недоимки по царским налогам, говоря, что имеет на то особые полномочия.
Слово Семенчука было для Старцева законом. И по приказанию начальника острова Старцев совершил убийство Вульфсона.
В процессе следствия и на суде эти обстоятельства были установлены железным кольцом косвенных улик.
Показаниями всех свидетелей, обстоятельствами дела, сохранившимися документами, судебно-медицинской экспертизой было твердо установлено, что убийство доктора Вульфсона совершил 27 декабря 1934 года Старцев по прямому заданию Семенчука.
Расследование по этому делу сразу столкнулось с цепью серьезных препятствий. Нелегко раскрыть картину преступления, совершенного в далекой Арктике, в обстановке, не знакомой следователю, много месяцев тому назад. Все в этом деле было необычно, запутанно и сложно.
Было ясно, что детальное выяснение всех обстоятельств, предшествовавших смерти доктора Вульфсона, установление быта, взаимоотношений и характеров зимовщиков, каждый, самый мельчайший штрих, бытовая деталь, человеческая характеристика представляют в настоящем деле особое значение. Следствие пошло в этом направлении.
Я хорошо помню, как в течение трех месяцев расследования по этому делу мне с трудом удавалось находить новые детали и улики, сопоставлять, перепроверять показания свидетелей, копаться в документах, изучать литературу об Арктике и острове Врангеля, рыться в метеорологических сводках. Но зато, какое огромное удовлетворение давал каждый новый непреложно установленный факт, совокупность этих фактов постепенно создавала стройную законченную версию.
После того как была установлена и полностью вскрыта общая картина быта и взаимоотношений на зимовке, когда характеры и нравы зимовщиков стали предельно ясны, следствие перешло к выяснению обстоятельств гибели Вульфсона.
25 декабря Семенчук вызвал к себе Вульфсона и приказал ему выехать на нартах в противоположный конец острова, в бухту.
— Я получил вызов, — сказал Семенчук, — от больных эскимосов. Немедленно выезжайте, окажите помощь. Проводником поедет Старцев;
Позже Семенчук заявил, что вызов был получен от местного жителя Тагью, у которого заболел сын. Следствие установило, что вызова к больному вообще не было.
Дисциплинированный Вульфсон немедленно стал собираться в дорогу. Но, несмотря на то, что была пурга и предстоял тяжелый, опасный путь, Семенчук отказал врачу в дохе и дал самых скверных собак. Это вызвало у Вульфсона первые подозрения, что с ним решено покончить. Потом врач попросил спальный мешок. И в этом ему было отказано.
Выезд был назначен на 26 декабря. Взволнованный Вульфсон долго не мог уснуть. Поздно ночью, когда жена врача спала, он набросал при мерцающем свете ночника свое последнее письмо. Оно было найдено уже после его гибели. Вот это письмо:
«Всем, всем, всем. В случае моей гибели прошу винить в этом исключительно начальника зимовки Семенчука. Подробности расскажет моя жена Гита Борисовна Фельдман. Последний привет сыну Володе. Врач
Николай Вульфсон».