Судя по всему, я появился в разгар спора. Рыжие окружили меня толпой и внимательно выслушали мои извинения. Я объяснил, считая это своим долгом, что произошло большое недоразумение, что мы разыскиваем одного скрывшегося преступника, тоже рыжего, но сотрудники Детскосельского отделения, к сожалению, перестарались. Проверив задержанных и установив по документам и по словесному портрету, что Янаки среди них нет, я снова извинился и сказал рыжим, что они свободны. Они врассыпную бросились на перрон вокзала, который сразу стал напоминать знаменитую картину Левитана «Золотая осень». И только один из них задержался, сделал мне таинственный знак и, отойдя со мной в сторону, тихо сказал:
— Тут трое рыжих дураков придумывали разные небылицы, но я внимательно следил за тем, какие носы и уши интересуют этого помощника начальника отделения. И даю голову на отсечение, что именно такой нос и такие уши носит Янаки… Я его знаю. Но в Ленинграде Янаки теперь нет. Говорят, он в Москве. Между прочим, он очень любит оперетту. Вот все, чем я, как рыжий, считаю себя обязанным вам помочь. Будьте здоровы, товарищ старший следователь!..
И он удалился с видом человека, выполнившего свой гражданский долг.
Оставшись наедине с начальником отделения, я откровенно высказал ему все, что думаю о нем и о его «орлах». Смущенный начальник извинялся и что-то лепетал насчет того, что с завтрашнего дня начнет изучать криминалистику и займется «освоением словесного портрета». И действительно, через месяц он пришел ко мне и доложил наизусть историю словесного портрета, его терминологию, схему и методологию разработки. Он цитировал Бертильона и Рейса, Вейнгардта и Якимова, а в заключение сказал:
— Теперь стоит мне закрыть глаза, как я ясно вижу лицо этого проклятого Янаки, из-за которого так опозорился… Я уж не говорю о том, что огреб за этих рыжих строгий выговор от начальства. А Бертильон — что ни говори — башка!.. Здорово придумал этот словесный портрет!..
А на следующий день, после того как начальник отделения Детскосельского вокзала продемонстрировал свои успехи в освоении криминалистики, в областной суд на мое имя поступило письмо от самого… Янаки. Вот что он писал:
«Уважаемый старший следователь Шейнин!.
Оказывается, вы жаждете меня видеть. Я не могу сказать это про себя, а любовь счастлива только тогда, когда она взаимна. Я очень смеялся, когда мне сказали, как вы меня ищете по какому-то дурацкому словесному портрету, придуманному каким-то профессором Рейсом. Наплевал я и на этого профессора и на его словесный портрет. Адью!.. Янаки».
Я разозлился не на шутку. Мало того, что жулик-нэпман скрывается от следствия и суда, но он еще при этом издевается над криминалистикой!..
Показав областному прокурору этот любопытный документ и обратив его внимание на то, что письмо отправлено из Москвы, я поставил вопрос о своем выезде в Москву. Я еще сам не знал, что буду предпринимать для розысков Янаки, но заранее рассчитывал на помощь своих старых друзей из МУРа. Областной прокурор, которого тоже разозлило это письмо, разрешил мне выехать.
Через день я уже сидел в МУРе в кабинете Осипова и рассказывал ему, Тыльнеру, Ножницкому и другим работникам обо всем, что произошло со словесным портретом Янаки. Потом я показал им его письмо. Осипов побагровел от возмущения.
— Ребята, — сказал он, обращаясь к своим помощникам, — неужели мы позволим, чтоб какой-то паршивый нэпман, взяточник и спекулянт, насмехался над криминалистикой и правосудием? Что будем делать, ребята?
— Как что делать? — спросил неизменно спокойный, корректный и уверенный Тыльнер. — Есть словесный его портрет — во-первых. Есть данные, что Янаки, как, впрочем, и все нэпманы, любит оперетку. Значит, надо пошуровать в «Аквариуме» и «Эрмитаже» — во-вторых. Наконец, Янаки — торговец мебелью. Значит, у него не может не быть приятелей среди московских мебельщиков. Надо поработать и здесь — в-третьих. Поскольку это дело приобретает уже принципиальный характер, я думаю, что наша группа, Николай Филиппович, независимо от общего розыска Янаки, должна принять участие в этом благородном деле — в-четвертых…
— Я такого же мнения, — как всегда тихо сказал Ножницкий, очень тактичный и добрый человек, страстный собачник и любитель книг. — Придется по вечерам бывать в оперетте… Будем по очереди… слушать «Сильву» и «Летучую мышь», ничего не поделаешь…
— Заметано, — коротко заключил Осипов и встал, давая этим понять, что совещание закончено. — Николай Леонтьевич, что сегодня в «Аквариуме»?
Ножницкий взял газету и, посмотрев объявления, сказал, что сегодня идет «Сильва» с участием Татьяны Бах, Бравина и Ярона.
В тот же вечер я и Осипов были в летнем саду «Аквариум», где шла «Сильва». Мы сидели в третьем ряду с правой стороны. Несколькими рядами позади сидели работники Осипова: Яша Саксаганский — худощавый молодой грузин с черными усиками, считавшийся одним из лучших специалистов по словесному портрету, и Вани Безруков — всегда улыбающийся, веселый, с лукавыми серыми глазами, которые, как говорили в МУРе, хорошо видели не только то, что находится впереди него, но и то, что находится сзади.
Уже в первом антракте, когда мы с Осиповым медленно прохаживались среди тощих лип «Аквариума», к нам подошел Саксаганский и сказал:
— Значит, картина такая: сегодня «Сильву» смотрят двенадцать рыжих. У двух подходят уши, но не годятся носы. У трех как раз те носы, какие нам нужны, но совсем не те уши. С отвислой губой обстоит совсем плохо — отвисает губа только у одного рыжего, но и то не так, чтобы очень… Тем более что я «срисовывал» его в тот момент, когда он держал в зубах трубку, а при этом почти у всех губа отвисает…
Услыхав это сообщение, я вздрогнул и мгновенно вспомнил дежурную комнату Детскосельского вокзала. Но я напрасно волновался, потому что имел дело с Осиповым, что и не замедлило сказаться.
— Яша, — перебил Саксаганского Николай Филиппович, — ваш доклад напоминает мне невесту из «Женитьбы» Гоголя. Эта дура тоже мечтала о том, чтобы нос одного жениха соединить с губами другого. Меня не интересует произведенная вами инвентаризация носов, товарищ Саксаганский. Меня занимает только один нос, и то при условии, что он принадлежит именно Христофору Янаки. Я спрашиваю: этот нос сегодня в наличии или нет?
— Николай Филиппович, — ответил Саксаганский. — Ко второму антракту я внесу ясность в этот наболевший вопрос.
— Проверьте второй ряд слева, — сказал Осипов. — Мы сидим далеко оттуда, но мне показалось, что там есть одна фигура, которая… Одним словом, поинтересуйтесь, между прочим, и вторым рядом, Яша.
Нужно ли говорить о том, что во втором действии я не столько смотрел на сцену, сколько на левую сторону второго ряда, где действительно между отполированной, как бильярдный шар, лысиной — с одной стороны, и пышной затейливой дамской прической — с другой, и впрямь пламенела чья-то огненно-рыжая голова. Из-за дальности расстояния я не мог хорошо разглядеть уши, нос и рот этого человека. Но зато я видел, как исполнительный Яша Саксаганский дважды прошелся мимо второго ряда, придерживая рукою щеку, как человек, у которого внезапно разболелся зуб.
Во втором действии, когда Эдвин и Сильва, обнявшись, начали свой знаменитый дуэт, в котором, как известно, выясняется актуальный вопрос: «помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?» — таковое в действительности улыбнулось мне, потому что в этот момент в проходе, у которого мы сидели, неслышно появился Яша Саксаганский и, горячо дыша мне в ухо, прошептал:
— Сдается что в шестом ряду сидит Янаки… Правда, есть одно несоответствие с данными словесного портрета, но во всем прочем подходит… Если выяснится, что это не Янаки, — завтра подам рапорт об увольнении из МУРа… В антракте я вам покажу этого человека…
Я тут же передал Осипову слова Саксаганского. Ни на мгновение не меняясь в лице и продолжая покачивать головой в такт музыке с видом меломана, Осипов тихо ответил:
— Скорее всего Саксаганский горячится. А впрочем, все может быть… В антракте проверим…
В антракте Осипов взял меня под руку, и мы стали медленно кружить по ярко освещенным дорожкам сада среди нарядной, оживленной публики. Это была специфическая публика московского «Аквариума» тех лет. Мимо нас плыли пышные красавицы в летних манто с песцовыми и собольими накидками. На их матовых, густо напудренных лицах призывно мерцали подведенные глаза и пылали неистово накрашенные губы. Краснолицые бакалейщики и рыбники с Зацепы чинно вели под руки своих грудастых, круглолицых жен в шелковых цветастых персидских шалях, длинная бахрома которых со свистом подметала дорожки. Пожилые, солидные мануфактуристы с Никольской и Петровки поблескивали модными пенсне и золотыми зубами. Молодые пижоны в коротеньких узеньких брючках и кургузых, по тогдашней моде, клетчатых пиджачках стаями гонялись за манерными девицами, стриженными под мальчишек, с вызывающими челками на узеньких лобиках.
И вдруг яувидел жгучего брюнета, медленно шагавшего рядом с роскошной блондинкой в белом манто с голубым песцом, небрежно переброшенным через руку, лицо его показалось мне чем-то знакомым, хотя я мог дать голову на отсечение, что никогда раньше не встречал этого человека.
Я поглядел на крашеные волосы его дамы, отличавшиеся тем мертвым оттенком, который дает применение пергидроля, и вдруг понял, чем мне знакомо лицо этого жгучего брюнета: его мясистый горбатый нос, низкий скошенный лоб, густые сросшиеся брови, раздвоенный тупой подбородок, красные треугольные уши — все это были элементы словесного портрета Янаки!..
Заметив, что брюнет курит, я бросился к нему и попросил разрешения прикурить. Он медленно достал спички и зажег одну из них. Я посмотрел на его руки, и сердце у меня забилось — они поросли густым рыжим пухом и были усеяны веснушками. Тогда я поднял глаза на его лицо и увидел зеленоватые запухшие глаза и рыжие ресницы. Да, это был Янаки, но он был перекрашен!..
Отойдя от него, я увидел Яшу Саксаганского, стоявшего вблизи с самым рассеянным видом и таким выражением лица, как будто его вовсе не интересуют ни Янаки, ни летний сад «Аквариум», ни оперетта «Сильва», ни вопрос о том, будет ли он завтра подавать рапорт об увольнении.
Саксаганский подошел ко мне и тихо шепнул:
— Ну, я счастлив, что и вы заметили этого перекрашенного индюка. Или я ишак, или это Янаки!..
Милый, бедный Яша Саксаганский! Через несколько лет он умер от чахотки, и за его гробом, который вынесли из маленькой, скромной холостяцкой комнаты (зная, что у него туберкулез, Яша не считал себя вправе жениться), шли в искреннем горе его товарищи по работе, нежно любившие этого храброго, чистого, доброго и горячего человека, беззаветно служившего их общему и такому нелегкому делу и любившего его до последнего своего вздоха…
Еще раз поглядев на «черное издание» Янаки, я шепнул Осипову, что, по-моему, Саксаганский прав. Я обратил внимание и на то, что черные волосы Янаки имеют какой-то странный фиолетовый оттенок.
— Возможно, — с напускным равнодушием протянул Осипов и еще крепче взял меня под руку. — Очень возможно, что этот прохвост перекрасил волосы и потому так нахально держится. Но это еще надо проверить, потому что лавры начальника Детскосельского отделения мне ни к чему. Но если это действительно Янаки и если мы его «накололи» в первый же вечер, то я начинаю верить в загробную жизнь и в то, что старики Бертильон и Рейс сговорились на том свете помочь нам поймать Янаки, чтоб он не издевался над их словесным портретом.
После третьего звонка я и Осипов уже не сидели на своих местах, а стояли у стены, недалеко от шестого ряда, где находился этот подозрительный брюнет. Перед этим Осипов сходил за кулисы и, вернувшись оттуда с очень довольным лицом, таинственно прошептал, что сейчас будет произведен «забавный психологический эксперимент».
Оказалось, что мой хитроумный приятель решил произвести эту проверку при помощи той же оперетты «Сильва», как это ни покажется странным на первый взгляд. Зная, что в оперетте допускаются всякого рода актерские отсебятины, Осипов уговорил актеров в той сцене, где, к ужасу отца Эдвина, выясняется, что мадам Волапюк была в молодости певицей варьете и ее называли «Соловей», добавить, что она, кроме того, была дочерью мебельного торговца Янаки.
Публика, конечно, не обратила на эту подробность никакого внимания, но жгучий брюнет, сидевший в шестом ряду, нервно вздрогнул и, видимо решив, что это ему померещилось, наклонился к своей даме, явно спрашивая ее, какую фамилию произнесли на сцене.
— Он! — со вздохом облегчения шепнул мне Осипов. — Золото этот Яша Саксаганский… И ты молодец — хорошо разработал словесный портрет Янаки. Пошли, дружище, мы будем его приветствовать у выхода…
И через час задержанный нами Янаки уже находился в кабинете Осипова и не мог прийти в себя от удивления, что его все-таки поймали благодаря словесному портрету и несмотря на то, что он перекрасил себе волосы.
— Ну, Янаки, — спросил его Осипов, — надеюсь, теперь вам ясно, что профессор Рейс был гораздо умнее вас и что жулики не должны плевать на такую великую науку, как криминалистика?
— Гражданин инспектор, — уныло ответил Янаки, — к несчастью, я это понял слишком поздно. Мое письмо было выходкой нахала, и я прошу занести это в протокол. Еще в детстве покойный папаша мне говорил: «Христофор, ты не уважаешь науку, и это не кончится добром». Объясните мне, гражданин инспектор, как мог родиться у такого мудрого отца такой глупый сын, и как мог у такого идиота, как я, быть такой отец? Где же законы наследственности, я вас спрашиваю, как объясняют такие странные явления природы криминалистика и глубоко отныне мною уважаемый профессор Рейс?
— Я готов вернуться к этим законным вопросам, — ответил Осипов, — но после того как вы, Янаки, отбудете наказание за свои преступления и за свое нахальство. А теперь, выражаясь вашим стилем, адью!..
Так был реабилитирован словесный портрет Бертильона и Рейса.
1956
ЛЮБОВЬ МИСТЕРА ГРОВЕРА
Колхозники деревни Глухово, Старицкого района, Калининской области, вероятно, и теперь еще помнят тот удивительный случай, когда 13 ноября 1938 года, уже на исходе дня, из облаков внезапно вынырнул и сел прямо на колхозное поле очень маленький, ярко раскрашенный иностранный самолет, из которого вылез пилот и, обратившись к колхозникам, окружившим машину, сказал по-русски, но с сильным иностранным акцентом:
— О, здравствуйте!.. Я англичанин, да, и я прилетел к вам из Лондона… Я прилетел за своей русской невестой, да…
— Будет врать-то! — сердито закричала бригадирша тетя Саша, сын которой командовал авиационной эскадрильей. — На этакой стрекозе да прямо из Лондона!.. Ишь какой ловкий!.. Чай, мы тоже в авиации смыслим не хуже других… А ну, пошли, жених, в сельсовет, там разберутся… Своих, видишь, девок им не хватает, так за нашими прилетел!..
По сообщению сельсовета на место прибыли представители следственных органов, которым неизвестный подтвердил, что он английский инженер-нефтяник Брайян Монтегю Гровер; работал раньше в Грозном и Москве и теперь прилетел из Лондона через Стокгольм, совершив на своей авиетке беспосадочный перелет Стокгольм — колхоз деревни Глухово. Гровер добавил, что в СССР он прилетел без надлежащей визы, к женщине, которую давно любит и без которой не хочет и не может жить.
На следующий день Гровер был доставлен в Москву, и, сидя перед столом следователя, подробно рассказывал о причинах своего перелета. Это был светлый высокий блондин с серыми, очень прямо глядящими на мир глазами. И он начал с того, что он, Брайян Монтегю Гровер, уроженец города Фолгстона, тридцати семи лет, должен прямо заявить, что, прежде чем вылететь в Советский Союз без визы, он выяснил, что это предусмотрено советским уголовным кодексом, но иначе он, Брайян Гровер, к сожалению, поступить не мог.
— О, я знаю, что есть такая статья нумер пятьдесят девять три «дэ»; я выучил эту статью наизусть и готов по ней отвечать. Я знаю, да, что по эта статья я могу иметь приговор на десять лет, да. Но английский юрист мне сказал, что в Советская Россия есть еще одна статья, нумер пятьдесят один, и что эта вторая статья может смягчить первая, да… Я думаю, господин следователь, что эта вторая статья как нельзя лучше подойдет для Брайян Гровер…
Гровер сравнительно свободно изъяснялся по-русски, хотя иногда и путал падежи и склонения. У него было милое тонкое лицо, четко вырезанный упрямый рот, крупные, крепкие зубы. Слушая его неспешный, спокойный рассказ, следователь с каждой минутой начинал все больше ему верить, хотя и задавал по обязанности контрольные вопросы, ибо как-никак перед ним был человек, нарушивший государственную границу. Самым подкупающим в поведении Гровера было то, что он считал правильным свой арест и внутренне был готов и к тому, что «вторая статья не подойдет для Брайян Гровер».
Вот что он рассказал об истории своей любви.
В начале тридцатых годов, будучи молодым, но знающим инженером и оказавшись на родине без работы, он принял предложение поехать в качестве иноспециалиста в Грозный. Гровера манили и перспективы неплохого заработка, и интересная работа, и, наконец, эта загадочная и совсем ему не известная «Совьет Раша» — Советская Россия, о которой он слышал и читал самые противоречивые и туманные суждения.
И вот он в Москве, в отеле «Метрополь», среди французов и немцев, американцев и шведов, бельгийцев и англичан. Кого только не было среди этих людей!.. Коммерсанты и туристы, разного рода специалисты и дипломаты, специальные корреспонденты и профессиональные разведчики, — люди разных возрастов, профессий, политических взглядов.
Одни не скрывали своего враждебного отношения к этой стране и посмеивались над советскими пятилетками. Другие, напротив, признавали, что большевики, что там ни говори, осуществляют свои планы, хотя и непонятно, на какие средства, каким образом и какими руками. Третьи с уважением отзывались об усилиях народа, решившего в поразительно короткие сроки преодолеть промышленную отсталость своей необъятной страны.
Гровер знакомился с этими людьми, слушал их споры, потом выходил на московские улицы, дивился храму Василия Блаженного и простору Красной площади, башням и стенам древнего Кремля, кривым арбатским переулкам с их булыжными мостовыми и извозчиками на перекрестках, и милым открытым лицам московских женщин, не очень хорошо тогда одетых, но приметных своей особенной русской статью.
Гровер встречал на улицах комсомольцев с кимовскими значками, — и, право, это были довольно славные и вполне воспитанные ребята, никто из них на него не рычал, не вербовал его в «агенты Коминтерна», не подговаривал похитить британскую корону или взорвать Вестминстерское аббатство. Напротив, они охотно отвечали на вопросы иностранца, как пройти на ту или иную улицу, а нередко с самой при-ветливой улыбкой провожали его туда.
Незаметно для Брайяна Гровера ему начинали все больше нравиться и эта страна, и этот древний город, и этот народ.
Когда же он приехал в Грозный и стал там работать, его встретили так тепло и гостеприимно, что уже через несколько месяцев ему казалось, что он живет здесь много, много лет и потому приобрел так много друзей. Это чувство особенно окрепло после того, как Гровер познакомился с Еленой Петровной Голиус, работавшей фармацевтом в одной из грозненских аптек. Ему сразу понравилась эта тихая темноглазая миловидная женщина с чуть лукавой улыбкой и ясным, чистым взглядом человека, которому нечего скрывать и не за что краснеть.
Елена Петровна немного говорила по-английски, но у нее страдало произношение. Гровер взялся его исправлять, она же, по его просьбе, стала обучать его русскому языку. Оба делали успехи.
Через год Гровер болтал немного по-русски, а произношение Елены Петровны заметно улучшилось. Но еще заметнее улучшились их отношения. Отец Елены Петровны, тоже фармацевт, уже стал тревожно перешептываться с супругой касательно того, что «этот длинноногий чересчур часто гуляет с их дочерью по вечерам».
Мать Елены Петровны защищала дочь и робко говорила, что Брайян Монтегюевич милый человек, на что старый аптекарь отвечал сердитым кашлем и не лишенным логики утверждением, что «в СССР и своих женихов достаточно», а он не для того растил дочь, чтобы она погибла от чахотки в Лондоне.
На вопрос жены, почему же Леночка должна обязательно заболеть чахоткой, живут же в Лондоне несколько миллионов человек и далеко не все чахоточные, — старик разъяснял, что англичане привыкли к своему климату, а нашим стоит туда попасть — чахотки не миновать.
— А еще учти, — добавлял старик, — что молодым для любви и одного языка хватает, вспомни хоть нас с тобой, а у них уже два языка в обращении… Не кончится это добром…
Могла ли прийти в голову родителям Леночки мысль, что в эти самые дни далеко от Грозного, за двумя морями, в туманном Лондоне другое материнское сердце тоже сжималось от тревоги и почтенная миссис Гровер, читая письма своего сына из Грозного, не без волнения отмечала, что в них все чаще упоминается имя Елена…
А когда миссис Гровер получила в одном из писем и фотографию, где ее сын был снят рядом с какой-то молодой женщиной, на плечи которой был накинут его пиджак, она долго разглядывала фотографию, ревнуя своего сына к этой неизвестной женщине, как ревнуют своих сыновей все матери на свете — русские и англичанки, крестьянки и горожанки, независимо от цвета кожи и звезд, под которыми они живут. А после этого миссис Гровер удивила свою библиотекаршу, у которой уже много лет брала книги, тем, что вдруг начала читать исключительно русских писателей. Увы, это не очень успокоило ее: Анна Каренина изменила своему мужу, хотя он был несомненным джентльменом в самом высоком смысле этого слова, и вдобавок бросилась под поезд.
Шолоховская Аксинья тоже ушла от мужа и притом не дала счастья и своему Григорию. Вера из «Обрыва» почему-то отвергла любовь такого достойного человека, как мистер Райский, и отдала свое сердце более чем подозрительному Волохову. И, наконец, даже пушкинская Татьяна допустила такой немыслимый шокинг, что первая и, видит бог, без всякого повода со стороны мистера Онегина написала ему любовное письмо, чем и поставила этого милого молодого человека в довольно неловкое положение…
Ах эта загадочная Россия! Ах эти русские женщины, которым, при всей непонятности их поступков, все-таки не откажешь в каком-то особом, удивительном обаянии!..
— После Грозного, господин следователь, я был переведен по работе в Московский нефтяной институт, и Елена тоже переехала в Москву. Потом, в 1934 году, мой контракт кончился, и я уехал в Лондон. Я хотел снова приехать в Россия, но не было нового контракта, и я не имел виза, да… Но я видел, что без Елена я, Брайян Гро вер, жить не могу…
И Гровер решил прилететь за любимой. Он записался в лондонский аэроклуб и в несколько месяцев овладел техникой пилотирования. Накопив немного денег, Гровер приобрел подержанную авиетку за сто семьдесят три фунта и 3 ноября 1938 года с аэродрома Броксборн вылетел в СССР. Он летел через Амстердам — Бремен — Гамбург — Стокгольм. Из Стокгольма он взял курс на Москву и совершил беспосадочный перелет Стокгольм — деревня Глухово.
Сообщения об этом удивительном происшествии появились почти во всех газетах мира. Я вспоминаю наиболее характерные заголовки газетных статей того времени:
«Самое романтическое дело XX века», «На крыльях любви», «Любовь англичанина способна на чудеса», «Даже пространство дрогнуло перед любовью».
23 ноября английские газеты сообщили, что консерватор Кейзер намерен сделать в палате общин запрос Чемберлену по этому делу. 28 ноября агентство Рейтер уведомило человечество, что этот запрос сделан и что сэр Чемберлен заверил палату, что английский поверенный в делах в Москве запросил советские власти по этому вопросу.
Газета «Дейли телеграф энд Морнинг пост» писала, что «Гровер предпринял опасный полет, очевидно, из Стокгольма в тяжелых климатических условиях».
Гитлеровская пресса в те же дни стала печатать сенсационные статьи о том, что Гроверу угрожает смертная казнь, «ибо коммунисты не в состоянии понять, что такое любовь. Разве мы не знаем, что в СССР любят только по путевкам, которые выдают так называемые месткомы? Как могут там понять Гровера и его поистине шекспировское чувство? Нет, красная Москва — это не убежище для современных Ромео и Джульетт!..»
В противовес таким зловещим предсказаниям один британский юрист писал по этому же поводу:
«Да, Москва имеет правовые основания для того, чтобы осудить Брайяна Гровера. Любовь и закон — какая старая и вечно новая проблема!.. Статья советского уголовного кодекса — и живое, трепещущее, горячее и столь любящее сердце!.. Не дрогнет ли при виде этого трагического конфликта и сердце самого холодного судьи?.. Мы далеки от мысли, что суд над Гровером превратится в расправу, и с оптимизмом ожидаем этого суда..»
Между тем для окончательной проверки показаний Гровера была допрошена Елена Петровна, полностью подтвердившая его рассказ. После этого ей было объявлено, что он прилетел в СССР и она сейчас получит с ним свидание. Когда Гровер узнал, что через несколько минут он увидит свою Елену, его обычно спокойное лицо заметно побледнело. Закусив нижнюю губу, он сразу закурил и заметно побледнел. Оставив его со своим помощником, следователь вышел в другую комнату, где ожидала Елена Петровна, и возвратился вместе с нею.
Гровер бросился к ней, и они обнялись. Они смеялись и что-то шептали друг другу, опять смеялись сквозь слезы и снова начинали что-то шептать.
И если еще оставался в этом деле хоть один вопрос, до конца не выясненный следствием, то это был именно вопрос о том, что же шептал своей Елене Брайян Гровер.
Шептал ли он ей о том, как в то хмурое ноябрьское утро он оторвался от аэродрома Броксборн и потом, добравшись до Стокгольма, летел оттуда над свинцовой и штормовой Балтикой, взяв курс на Москву? О том, как проплывали под крыльями его маленькой машины огромные пространства и как она трещала под сильными порывами ноябрьского ветра, а он все летел и летел, вцепившись в штурвал своего самолета, летел, как на маяк, на свет ее карих глаз, единственных для него в мире, единственных и неповторимых, как жизнь, как счастье, как любовь?
А может быть, он шептал о том, как измучился в ожидании этой встречи, и, что бы там дальше ни было, счастлив уже тем, что вот сидит сейчас с нею рядом и держит ее маленькую руку? Или о том, что его мать просила поцеловать Елену и сказать ей, что старая английская женщина благодарит эту русскую молодую женщину за то, что она подарила ее сыну такую любовь, поздравляет ее с этой любовью и даже немного по-женски завидует ей? Или о том, что хотя они и родились под разными звездами и свое первое слово «мама» пролепетали на разных языках, но это не помешало им найти единый язык?..
А потом, 31 декабря 1938 года, московский городской суд рассматривал это дело. Почти весь состав английского посольства приехал в суд, чтобы присутствовать при рассмотрении дела «по обвинению Брайяна Монтегю Гровера, гражданина Великобритании, 1901 года рождения, уроженца г. Фолгстона, в преступлении, предусмотренном статьей 59-3д уголовного кодекса РСФСР». Приехали дипломаты с моноклями и их дамы с золотыми лорнетами, английские и американские корреспонденты и чинные атташе.
Небольшой скромный зал, в котором слушалось дело, еще никогда не видал такой публики. У подъезда городского суда сверкали дипломатические роллс-ройсы и бьюики.
Председатель суда, белокурый светлоглазый человек с добродушным лицом, и две женщины — народные заседатели: пожилая ткачиха с Трехгорки и молоденькая работница с Электрозавода, обе в красных косынках, вышли из совещательной комнаты и сели за судейский, крытый красным сукном стол. Публика почтительно затихла, с любопытством разглядывая судей, и этот маленький зал, и портрет Ленина над судейским столом, и всю простую и строгую обстановку суда.
Да, не было в этом суде ни статуи Фемиды с весами, ни распятий, ни мраморных колонн, ни полицейских в парадных мундирах, ни пышных эмблем правосудия. Не было на судьях ни черных шелковых мантий с белыми испанскими, туго накрахмаленными воротниками, ни золотых цепей, ни средневековых париков. Не было в этом суде ни знаменитых присяжных поверенных с холеными лицами и в черных фраках с белыми пластронами, ни ядовитого прокурора с ехидными вопросами и неприступным профилем, ни строгих судебных приставов, ни кокетливых стенографисток с модными прическами — не было!..
Но были в этом скромном судебном зальце, в серьезных и вдумчивых глазах судей, в их открытых и доброжелательных лицах простых и чистых людей, — были во всем этом, как и в простой, под стать судьям, лишенной театральной торжественности судебной процедуре те удивительные и никогда ранее этой публикой не виданные черты, которые невольно внушали уважение и веру и очень ясно отвечали на вопрос — почему этот суд, впервые в человеческой истории, получил право величаться народным…
— Судебное заседание объявляю открытым, — тихо произнес председатель суда. — По желанию подсудимого, его защищает член московской коллегии защитников адвокат Коммодов…
А через три часа, внимательно выслушав подсудимого и его защитника, суд удалился на совещание. Зал гудел. А Брайян Гровер, только что рассказавший этим советским судьям, как он полюбил русскую женщину, и как она полюбила его, и как он из-за этой любви незаконно прилетел в СССР, сказал им в своем последнем слове:
— Я рассказал вам, господа судьи, всю правду. Свое последнее слово я хочу говорить по-русски, хотя имею переводчик, — хочу потому, что полюбил ваша страна, ваш народ, как полюбил своя Елена. Я несколько лет прожил в Россия, работал вместе с русскими и вместе с ними отдыхал.
В океане вашего огромного труда есть и моя маленькая капля, и Брайян Гровер позволит себе сказать, что он этим горд… Да, я жил и работал с русскими, с ними вместе смеялся и пел, и я считаю для себя честью породниться с этим народом… Брайян Гровер кончил, господа судьи.
И вот судьи совещаются, а зал гудит. И Гровер сидит в ожидании приговора и думает о том, что ему не страшно, что его могли не понять эти простые русские люди, решающие теперь его судьбу, и что если бы все вопросы в мире решались вот такими простыми английскими, русскими, американскими, немецкими людьми, то вообще никому и никогда не было бы страшно…