Летом 1925 года старший следователь Московского губсуда Алексеев вел следствие по делу А.Е. Серебряковой, которая четверть века была секретным осведомителем охранки и выдала ей многих революционеров.
В то время я, в качестве народного следователя, был прикреплен к следственной части губсуда и не раз присутствовал при допросах Серебряковой, представлявших значительный исторический и психологический интерес. Свидетелями по делу Серебряковой были А.И. Елизарова — сестра Владимира Ильича, А.В. Луначарский, М.Ф. Владимирский, С.Н. Смидович и многие другие старейшие большевики.
Серебряковой в то время было уже шестьдесят пять лет, и она почти ничего не видела, страдая катарактой. Несмотря на старость и слепоту, это была, однако, очень волевая, злобная, упорная старуха, которая, вопреки бесспорным и подлинным документам охранки, ее изобличавшим, оказывала яростное сопротивление следствию, сначала все отрицая, а затем торгуясь, как на базаре, буквально по каждому эпизоду дела.
Свою провокаторскую деятельность Серебрякова начала давно, еще в восьмидесятых годах прошлого века, когда она, по заданию Зубатова, бывшего в то время начальником московской охранки, организовала в своей квартире «марксистский салон» и работала в нелегальном Красном Кресте помощи политическим заключенным. Это помогло ей проникнуть в революционную среду, тем более что она охотно предоставляла свою квартиру-ловушку для явок, встреч и совещаний.
Более того, Серебрякова оказывала революционным организациям и другие услуги: распространяла и хранила революционную нелегальную литературу, доставала бланки и паспорта, участвовала в сборе денег для организации подпольной типографии.
Сама она не состояла членом какой-либо организации, партии или кружка, но пользовалась абсолютным доверием.
А. В. Луначарский так рассказывает о своих встречах с Серебряковой:
«…Мое знакомство с нею имело место более четверти века тому назад.
Но тогдашняя Серебрякова встает передо мною совершенно живой. Это чрезвычайно подвижная дама, с лицом некрасивым, но симпатичным, с очень яркими, обладавшими каким-то особым живым блеском глазами, чрезвычайно разговорчивая, необычайно ласковая и отзывчивая на все общественное и личное.
Заехал я к ней с письмом от П. Б. Аксельрода, который рекомендовал мне связаться через нее с московскими социал-демократами. Это и было сделано.
Не скажу, чтобы между нами завязалась какая-нибудь личная дружба. Но я и С. Н. Луначарская, теперь Смидович, и мой покойный брат относились к Анне Егоровне с большим уважением и тепло. Я чаще других бывал у нее, и не только на разных вечерах, которые имели характер марксистского салона, но и более интимно, утром и вечером, к завтраку и чаю. Мы беседовали с Анной Егоровной, редко бывавшей одинокой, почти всегда окруженной какими-нибудь друзьями или гостями, о всех злободневных вопросах марксистской журналистики, общих политических событиях, о друзьях в ссылке и за границей и т. д. Анна Егоровна любила потом уединяться с глазу на глаз и осведомлялась о том, что делается в нелегальной области…»
Разумеется, ни А. В. Луначарскому, ни другим посетителям «салона» Серебряковой тогда и в голову не приходило, что ее квартира — западня, организованная охранкой, и что приветливая, радушная хозяйка этой зловещей квартиры — штатный секретный осведомитель самого Зубатова, действующая под кличкой «Дама Туз»…
А. В. Луначарский рассказывает, что «Серебрякова очень много знала, расспрашивала товарищей, интеллигентов и рабочих, как им живется, хорошо ли работают, осведомлялась о судьбе разных листков, о подготовительной работе для стачек. Очень многое из нашей деятельности было ей известно… Затем Анна Егоровна переходила на частные дела, заботилась о здоровье, о бытовых условиях того, с кем она беседовала, — и все это делалось с такой ласковостью, с такой готовностью оказать всяческие маленькие услуги, что, уходя от нее, вы неизменно говорили себе: „Какой все-таки добрый и милый человек эта Анна Егоровна“.
В восьмидесятых и девяностых годах прошлого века московская охранка добилась значительных успехов в борьбе с революционными организациями. Благодаря этому, как свидетельствует в своих мемуарах жандармский генерал Спиридович, Московское охранное отделение «занимало исключительное положение среди розыскных органов России, и деятельность его распространялась далеко за пределы Москвы и ее губернии».
Собрав богатые агентурные данные о деятельности московских революционных организаций и групп, охранка начала с 1894 года их ликвидацию. Аресты посыпались один за другим. «Провалы следовали за провалами, — указывает историк московской социал-демократической организации Мицкевич. — Ни одной группе не удавалось укрепиться хоть сколько-нибудь прочно, шесть месяцев считались уже большим сроком для ликвидации группы».
Так, в 1894 году были ликвидированы охранкой социал-демократический кружок Мицкевича, затем Рабочий союз и женский кружок А. И. Смирнова и Мураловой.
В 1895 году были произведены многочисленные аресты социал-демократической организации Московского рабочего союза. В 1897 году охранка разгромила социал-демократические кружки Воровского, затем Розанова и Дубровинского, затем Елагина.
В 1898 году был ликвидирован охранкой «Московский Союз борьбы за освобождение рабочего класса». В 1899 году были арестованы сестры Карасевы, Смидович и А. В. Луначарский.
И наконец, в 1901 году произошел первый провал Московского комитета РСДРП, а в 1902 году — второй.
Только после революции, когда архивы охранки попали в руки советских следственных органов, выяснилось, что все эти многочисленные провалы московских революционных организаций и групп последовали главным образом в результате провокаторской деятельности Дамы Туз, получившей затем в охранке клички «Мамаша» и «Субботина».
Пользуясь доверием своих многочисленных знакомых из революционной среды, завоевывая их симпатии своей ласковостью и готовностью ко всяким услугам, радушно угощал революционеров чаем и завтраками, активно сотрудничая в политическом Красном Кресте, распространяя революционные листки и прокламации, собирая деньги на подпольную типографию и делая передачи для политических заключенных, нередко попавших в тюрьму по ее же милости, Серебрякова настойчиво собирала нужные охранке сведения.
В этом отношении очень характерны показания А. И. Елизаровой, данные ею на следствии по делу Серебряковой. В 1898 году Н. К. Крупская, бывшая тогда невестой Владимира Ильича, находившегося в сибирской ссылке, выехала к нему. Анна Ильинична, опытная революционерка и хороший конспиратор, скрыла от Серебряковой этот факт, хотя Серебрякова живо интересовалась судьбой Владимира Ильича. Анна Ильинична, конечно, не знала, что Серебрякова — провокатор, но интуитивно не доверяла ей и даже не раз советовала А. В. Луначарскому быть с нею осторожнее. Анну Ильиничну особенно настораживало чрезмерное любопытство Серебряковой.
Уже после отъезда Н. К. Крупской в Сибирь Серебряковой стало об этом известно из других источников. Она высказала Анне Ильиничне свою обиду на то, что Анна Ильинична скрыла от нее отъезд Надежды Константиновны в Сибирь, а затем в разговорах с общими знакомыми начала жаловаться на Анну Ильиничну, назвав ее «дамой под вуалью», конспирирующей «даже в мелочах». При этом Серебрякова ловко разыгрывала роль человека, оскорбленного незаслуженным недоверием.
Анна Ильинична на следствии показала:
«Когда Крупская весной 1898 года поехала с матерью в Сибирь, к Владимиру Ильичу, которого была невестой, Серебрякова знала, что она поехала в Сибирь, но я ничего не сказала ей о близости Надежды Константиновны к брату. И вот через некоторое время она говорит мне тоном серьезного упрека о большой обиде, что я отношусь к ней далеко не так, как она ко мне, что я ей не доверяю: например, не сказала о замужестве Н. К., и что кто-то спросил ее про Крупскую: „Как она там с мужем поживает?“ Она не знала, с каким мужем. „Да ведь она вышла замуж за В. Ульянова. Как же вы говорите, что близки с Елизаровой, если этого не знаете?“ — „Мне так неприятно было“, — заключила Серебрякова. Я подняла ее на смех, сказала: „Ведь вы не знаете брата“. — „Нет“. — „Так зачем же вам знать, женился ли он и на ком“. Я сочла это бабьей любовью к сплетням и потом дразнила ее, все ли она сердится на меня за это. Но все же, помню, мне странным показалось; я спросила ее, что же это за люди, которым это надо знать? Она отшутилась чем-то. „А они меня знают?“ — спросила я опять. „Знают“, — ответила она с кривой улыбкой…»
Через несколько лет был разоблачен как провокатор некий Михаил Гурович, втершийся в революционную среду и выполнявший задания Зубатова. Гурович был близко знаком и с Серебряковой. Муж Серебряковой, проживавший вместе с нею, служил тогда в земской управе. А. В. Луначарский дал такой портрет этого человека:
«…Ее мужа помню прекрасно. Он всегда производил крайне странное впечатление. Это был грузный мужчина, упорнейший молчун. Разве только клещами можно было вырвать у него слово. Он всегда смотрел вбок, редко в глаза… В сущности, на его мрачном лице лежала какая-то печать виноватости, внутреннего проклятия, но мы на это большого внимания не обращали. А. Е. махала рукой на своего супруга и говорила нам: „Мой бедный муж не совсем нормален, у него страшно тяжелая неврастения, и лучше оставлять его в покое…“
По-видимому, А. В. Луначарский очень верно подметил в муже Серебряковой эту «печать виноватости и внутреннего проклятия», потому что Анна Ильинична в своих показаниях приводит такой эпизод:
«…В 1904 году проездом из Киева в Питер я зашла к ней (Серебряковой — Л. Ш.), и впечатление было очень неприятное: она была очень расфранченной, какой-то нахально-самоуверенной… За чаем я намеренно внезапно сказала: „А мы еще общего знакомого забыли — Гуровича!“ — и взглянула на обоих Серебряковых. Он вскочил, схватился руками за стол и весь затрясся, уставив глаза в одну точку. Она с тревогой посмотрела на него, подошла и сказала: „Тебе нехорошо, пойди и успокойся“ — и увела его в комнату. Оставшись одна, я почувствовала некоторое угрызение: я слышала от нее часто, что он человек больной, нервный. Ведь и сознание, что принимал у себя провокатора, должно быть тягостно, думала я. И я ждала, что, возвратившись, она упрекнет меня. Но она просто заговорила о другом, как будто ничего не произошло, и это было мне всего неприятнее».
Зубатов очень дорожил Серебряковой и принимал все меры к тому, чтобы ее роль не была разоблачена. Так, в своем письме в департамент полиции он писал в сентябре 1897 года, что имеются все основания для ареста за революционную деятельность А. И. Елизаровой, Э. Г. Гамбургера, В. Н. Розанова и других, Но «брать собственно из них никого нельзя, если не желать сломать всю нашу систему», ибо «все это составляет „святая святых“ нашей столицы». По терминологии охранки, «святая святых» означало такого секретного агента, которым следует особо дорожить, и потому нельзя арестовывать лиц, с ним знакомых, чтобы не навлечь подозрений на этого агента.
По тем же мотивам однажды был немедленно освобожден студент, задержанный полицией на вокзале с нелегальной литературой, полученной им от Серебряковой. Опасаясь, что он при допросе ее назовет, охранка немедленно его освободила.
Лишь при аресте членов Московского комитета РСДРП в 1902 году предательскую роль Серебряковой не удалось достаточно завуалировать. Тогда в Москву из-за границы приехала агент «Искры» Гурвич-Кожевникова. Здесь по явке, данной ей членом ЦК Носковым, Гурвич обратилась к Серебряковой с просьбой связать ее с членами Московского комитета. Серебрякова охотно за это взялась и связала Гурвич с членами МК — Теодоровичем, Вайнштейном и Мещеряковым. Об этом она, конечно, немедленно уведомила охранку, а та — департамент полиции.
В архивном деле департамента полиции сохранилось предписание директора департамента Лопухина Московскому охранному отделению «принять меры к тому, чтобы застать представителей „Искры“ и „Комитета“ на каком-либо из их совместных собраний».
В московской охранке повздыхали, но выхода не было. Выяснив через Серебрякову, что 27 ноября члены МК и Гурвич соберутся на квартире зубного врача Аннарауд, охранка оцепила эту квартиру и арестовала Теодоровича, Вайнштейна, Мещерякова, Гурвич и хозяйку квартиры, Между тем именно эту квартиру Серебрякова порекомендовала Гурвич для встречи с членами МК. При аресте произошла досадная для охранки «накладка», окончательно скомпрометировавшая Серебрякову. Дело в том, что Гурвич-Кожевникова, связавшись по рекомендации Носкова с Серебряковой, представилась ей в качестве Юлии Николаевны Каменской, и эту выдуманную фамилию никто, кроме Серебряковой, не знал. После ареста Гурвич, как и члены МК, отказалась себя назвать, и тогда жандармский офицер, производивший дознание, ей сказал:
— Напрасно вы, мадам, отпираетесь. Ведь нам отлично известна ваша фамилия. Вы Юлия Николаевна Каменская…
А в 1907 году Зубатов, уже находившийся в отставке, возбудил ходатайство перед департаментом полиции о выдаче Серебряковой денежного пособия. Отметив в своем ходатайстве, что скоро истекает двадцать пять лет «служебной деятельности» Серебряковой, Зубатов прочувствованно писал:
«Обладая солидной научной подготовкой и имея возможность по первоисточникам наблюдать противоправительственную деятельность, означенная деятельница была вполне сознательной и убежденной защитницей отстаиваемых ею национально-государственных начал. Сила внутреннего убеждения, при природных высоком темпераменте, уме и такте, естественно, должны были гарантировать успешность ее практической деятельности.
Действительность в высокой степени оправдала эти надежды: крупнейшие дела Московского охранного отделения обязаны успехом ее инициативе… Мало того, убедившись на деле в наличности связи провинциальной преступной деятельности с Москвой, г-жа Субботина (Серебрякова) намеренно расширила свои кружковые связи за пределы столицы… Честь первого раскрытия Бунда принадлежит именно ей. Киев, Екатеринослав, Кременчуг были серьезно освещены также ею… Для должностных лиц отделения она являлась не только глубоко преданным агентурным источником, но и компетентным советчиком, а иногда и опытным учителем в охранном деле. Как имевший удовольствие пользоваться ее интеллигентными услугами, я от души присоединяюсь к ее почтительнейшему ходатайству о выдаче ей 10 тысяч».
Помимо Зубатова не менее трогательную характеристику «заслуг» Серебряковой дал и второй начальник московской охранки, полковник Ратко, сменивший Зубатова в 1902 году. Ратко писал, что Серебрякова еще в 1905 году просила об отставке, но товарищ министра внутренних дел Трепов, учитывая «серьезное время», поручил уговорить Серебрякову пока не выходить в отставку, на что она согласилась и поступила в непосредственное распоряжение департамента полиции.
«Считаю долгом службы и совести, — писал Ратко, — поддержать ходатайство Серебряковой о выдаче ей 10 тысяч».
28 мая 1907 года эти две рекомендации были направлены в департамент полиции начальником московской охранки фон Котеном, который, в свою очередь, поддерживал ходатайство Серебряковой. Отметив, что благодаря ее агентурным донесениям охранке удалось «лишь за один год обнаружить несколько подпольных типографий», Котен писал:
«Разносторонние познания, обширные связи, многолетняя опытность, природная тактичность и преданность делу сделали г. Субботину (Серебрякову) полезной для освещения не только московских организаций, но и для выяснения иногородних революционных кружков, имевших связи с руководящими центрами столицы».
10 января 1908 года министерство внутренних дел разрешило выдачу Серебряковой вознаграждения в размере пяти тысяч рублей.
Но тут же, наряду с наградой, на голову Серебряковой внезапно обрушилась непредвиденная беда. В Париж бежал крупный сотрудник департамента полиции Леонид Меньшиков и опубликовал там материалы о провокаторской деятельности Серебряковой.
Меньшиков был авантюрист высокого класса. В молодости он примыкал к одной из революционных групп, но затем был арестован и завербован охранкой. Он быстро сделал карьеру и стал чиновником для особых поручений департамента полиции. Это был корректный, малоразговорчивый блондин в золотых очках, с аккуратно подстриженной бородкой и солидными манерами. Он был очень похож на молодого профессора или доцента с большим будущим. Все тот же генерал Спиридович писал в своих мемуарах: «Меньшиков был редкий работник. Он держался особняком. Он часто бывал в командировках; будучи же дома, сидел „на перлюстрации“, то есть писал в департамент полиции на его бумаги по выяснениям различных перлюстрированных писем. Писал также и вообще доклады департаменту по данным внутренней агентуры. Это считалось очень секретной частью, тесно примыкавшей к агентуре, и нас, офицеров, к ней не подпускали…»
Меньшиков действительно хорошо знал революционных деятелей того времени, отлично разбирался в партийных программах и разногласиях. За свою работу в охранке он был отмечен орденами и часто получал награды. Словом, это был видный работник охранки.
И вот — Париж. 1909 год. Осень. К Бурцеву, который тогда жил в Париже и издавал газету «Общее дело», поступает письмо Меньшикова, в котором он сообщает, что порвал с охранкой, где будто бы работал с целью разоблачения провокаторов в революционной среде, а теперь приехал в Париж, чтобы передать заграничным революционным центрам списки этих провокаторов.
«В моем распоряжении, — писал Меньшиков, — фотоснимки подлинных секретных документов охранки, списки агентуры, ее клички, адреса конспиративных квартир. Часть сведений я намерен опубликовать в вашей газете. Остальные готов дать представителям революционных организаций за границей…»
Сразу из Парижа Меньшиков уехал на юг Франции и там обосновался. Он сообщил Бурцеву свой адрес, где может принять представителя центра.
Меньшевики обсудили это предложение и решили послать Горева-Гольдмана.
В заранее обусловленный день Горев-Гольдман приехал к Меньшикову.
— Прежде чем я вступлю с вами в переговоры, — начал Горев-Гольдман, — я должен задать вам один щекотливый вопрос…
— Спрашивайте, — коротко бросил Меньшиков и густо покраснел.
— Мы подозреваем, что вы — то самое лицо, которое шесть лет тому назад провалило, в качестве провокатора, втершегося в организацию, Северный союз…
Горев-Гольдман оборвал фразу и посмотрел на Меньшикова. Тот сидел перед ним, барабаня пальцами по столу, бледный и как бы задумчивый. Потом, после небольшой паузы, он спокойно произнес:
— Да, это я. Но я должен объяснить. Это единственный случай в моей жизни, когда я играл такую роль. Я стыжусь этого случая. Но это был необходимый шаг, чтобы заслужить доверие начальства и повыситься по службе, то есть попасть в Петербург, в секретный отдел департамента полиции, где сосредоточены все сведения о провокаторах… Кроме того, я принял все меры, чтоб выданные мною члены Северного союза отделались лишь административной ссылкой…
Так начался разговор Горева-Гольдмана с Меньшиковым. Последний рассказал подробности ликвидации Северного союза. По словам Меньшикова, охранка, где он уже работал, получила через секретных сотрудников, имевшихся в искровской организации, ключ шифрованной переписки, которую заграничная организация «Искры» вела со своими агентами и комитетами в России. И вот, не арестовывая адресатов и даже не конфискуя писем, охранка узнала ряд явок и паролей. Тогда, воспользовавшись одной из таких явок, Меньшиков, решивший сделать карьеру в охранке, поехал в Воронеж и явился под видом агента «Искры» к Любимову. Он назвал ему пароль, и Любимов не мог ему не поверить. По требованию Меньшикова Любимов назвал ему ряд явок в других городах империи, а также новые пароли.
Получив эти данные, Меньшиков начал свое турне по городам России, узнавал фамилии участников организации, их связи и адреса. Ему удалось даже встретиться с одним из лидеров меньшевиков — Даном, который объезжал организации после Белостокского съезда.
Вернувшись в Петербург, Меньшиков представил в охранку все собранные им данные, и весь Северный союз был разгромлен.
— Вы должны понять, — говорил Меньшиков Гореву, — что в результате этой поездки и встреч со многими участниками Северного союза я разочаровался. Организация мне показалась слабенькой, несерьезной, а люди — слишком наивными и доверчивыми. Таким людям я не мог открыться. С другой стороны, эта операция сразу подняла мои шансы в охранке, на что я и рассчитывал. Меня действительно перевели в Петербург и назначили заведующим особым отделом департамента полиции, то есть тем самым отделом, где производилась регистрация и «заагентуривание» всех секретных сотрудников охранки. Вот тут я и начал реализовывать свой давнишний план, из-за которого и пошел в охранку. Я его реализовал, и вот — я здесь…
Так объяснил свою службу в охранке Меньшиков Гореву. Иначе, много лет спустя, объяснил ее жандармский генерал Спиридович:
«…взятый в Петербург, в департамент, прослуживший много лет на государственной службе, принесший несомненно большую пользу правительству, он был уволен со службы директором департамента полиции Трусевичем. Тогда Меньшиков вновь встал на сторону революции и, находясь за границей, начал опубликовывать те секреты, которые знал. Вот результат быстрых мероприятий шустрого директора».
Но так или иначе Меньшиков назвал ряд провокаторов, и в частности Серебрякову. Ее он назвал не только в беседе с Горевым, но и в статье, опубликованной Бурцевым в его газете. Меньшиков обосновал разоблачение Серебряковой тем, что привел почти дословно ее разговор с глазу на глаз с Гурвич-Кожевниковой, когда та приехала в Москву и связалась при помощи Серебряковой с членами Московского комитета РСДРП. Гурвич потом подтвердила, что этот разговор, известный Меньшикову из донесения Дамы Туз, воспроизведен им абсолютно точно.
Так была разоблачена Дама Туз, Мамаша, Субботина.
В московской охранке начался страшный переполох. Провалился едва ли не самый ценный провокатор в лице Серебряковой. Фон Котен почти плакал. Зубатов, продолжавший, уже будучи в отставке, встречаться с Мамашей, скрежетал зубами и, конечно, кричал, что при нем ничего подобного случиться не могло. Зубатову вторил полковник Ратко. В охранке и на квартирах Зубатова и Ратко шли непрерывные совещания. Дама Туз закатывала истерики.
Кончилось тем, что муж Серебряковой опубликовал в ряде русских газет, перепечатавших из «Общего дела» заметку о Серебряковой, свое письмо, в котором, он от собственного имени, а также от имени «глубоко оскорбленной» супруги опровергал сообщение Бурцева и требовал организации «третейского суда» для ее реабилитации…
По показаниям Горева-Гольдмана, данным им на следствии в связи с письмом мужа Серебряковой, была создана межпартийная следственная комиссия, как тогда было принято в таких случаях в революционной среде, и Горев был назначен членом этой комиссии. Однако Серебрякова, несмотря на приглашение комиссии, отказалась выехать за границу для своей реабилитации.
Понятно, что она боялась выехать за границу, так как понимала, что реабилитирована не будет, и опасалась мести, за свое предательство.
В 1910 году Виктор Павлович Ногин, один из старейших большевиков, приехал из-за границы в Россию в качестве представителя ЦК. По показаниям В. П. Ногина, данным им на следствии по делу Серебряковой, он в тот приезд уже знал, что Серебрякова провокатор. «Мне стало доподлинно известно, — показал Ногин, — что в 1903 году я был провален именно ею… Я, как представитель ЦК партии в России, собрался было ее „ликвидировать“, но, получив сведения о том, что она уже дряхлая старуха, от этого намерения своего отказался».
А 27 января того же 1910 года директор департамента полиции Зуев писал по начальству:
«В январе 1908 года секретной сотрудницей Московского охранного отделения Субботиной, оказавшей в свое время неоценимые услуги делу политического сыска не только в Москве, но и для большей части Европейской России, было выдано из сумм департамента полиции единовременное пособие в пять тысяч рублей, взамен пенсии, — так как Субботина, достигнув престарелого возраста, вынуждена была прекратить свою исключительную по степени полезности и верности делу деятельность.
В конце минувшего 1909 года известному эмигранту Бурцеву удалось разоблачить прошлую деятельность Субботиной в качестве секретной сотрудницы правительства по освещению революционного движения в России.
Таковое разоблачение не только окончательно потрясло и без того расстроенное здоровье Субботиной, но отразилось крайне печально и на ее семейном положении, а именно: ближайшим результатом разоблачения было вынужденное оставление мужем Субботиной места в Московской земской управе, состоящей, как и все подобные учреждения, в лучшем случае в большинстве из оппозиционных элементов…»
Это почти лирическое письмо Зуев заканчивал просьбой выдать Серебряковой-Субботиной новое денежное пособие в сумме двух тысяч рублей.
Выдали. Но на голову Серебряковой обрушилась новая беда.
У Серебряковой были дети. Летели годы, и они незаметно превращались из детей в подростков, из подростков — в молодых людей. С самого детства они слышали дома разговоры о революции, они видели посещавших квартиру Серебряковой революционеров, они запоминали эти обычные для этой квартиры и в то же время такие пленительные своей таинственной романтикой слова: «явка», «пароль», «листовки», «подпольная типография», «Искра», «стачка»…
Сначала эти слова воспринимались детьми как некая опасная и потому тем более увлекательная игра. Но постепенно слова эти наполнялись определенным смыслом и чувством, — они звали к борьбе, они захватили детей Дамы Туз, и они, а не она воспитали их…
В сутолоке своей темной, двойной жизни Серебрякова как-то и не заметила того, что происходит с ее детьми, а когда заметила, то было уже поздно: они стали революционерами.
Дама Туз ужаснулась. Она не смела открыться своим детям, сказать им, что она совсем не та, за которую они ее принимают и которой даже гордятся, не могла сказать им, что вся жизнь, привычная им с детства среда, в которой она вращается, разговоры, которые она ведет, чувства, которые она выражает, что все это — только страшная и подлая игра, что ее квартира — западня, а ее друзья, доверяющие ей, — жертвы своего доверия и ее предательства…
Она побежала к своему старому шефу — Зубатову. Ведь и он, до того как стать охранником, считался когда-то революционером. Как быть? Что делать? Как спасти детей?..
Весь вечер они просидели вдвоем — два старых провокатора, которым нечего было скрывать друг от друга. Может быть, именно потому они так и тянулись один к другому. Их связывала общая подлость, как убийц связывает общее преступление. Связывал общий страх перед революционерами, каждый из которых, если б мог, не задумываясь их уничтожил. Связывала та опустошенность души и никчемность жизни, которая неизбежно приходит за предательством, как страшная расплата за него. Их связывало, наконец, полное отсутствие веры в дело, которому они служили, и в строй, ради которого они стали предателями. Правда, в этом они боялись признаться даже друг другу.
Им не удалось найти выход, потому что его нельзя было найти. И Серебрякова махнула рукой на своих детей. Но даже на этом она решила заработать. И, хлопоча о новых «вознаграждениях», она выдвинула начальству и новый мотив…
Ее поддержал сам Столыпин. Он доложил о Серебряковой и ее детях царю. Вот этот, поистине страшный, документ:
«Всеподданнейший доклад министра внутренних дел.
В числе секретных сотрудников, состоявших в последнее время при Московском Охранном отделении, в течение 25 лет несла службу Анна Григорьевна Серебрякова, которая оказала весьма ценные услуги делу политического розыска. Благодаря ее указаниям розыскным органам удалось обнаружить несколько подпольных типографий, расследовать преступную деятельность различных профессиональных организаций, выяснить многие революционные кружки, проявившие свою деятельность в разных городах, имевшие связи с руководящими центрами столиц, и, таким образом, нанести революционному движению весьма значительный ущерб.
Будучи убежденным врагом крамолы, Серебрякова исполняла свои обязанности идейно, мало интересуясь денежным вознаграждением и совершенно тайно от своих родных. В силу принятых на себя добровольно обязанностей по содействию правительству в борьбе с революционным движением, Серебрякова вынуждена была мириться с тем, что ее дети, встречая в доме матери людей революционного направления, невольно сами заражались их убеждениями, и ей приходилось нравственно страдать ввиду невозможности уберечь своих детей от опасности увлечения революционными идеями и связанной с этим совершенной шаткостью всей их жизненной карьеры.
Несмотря на то что Серебрякова в течение всей своей продолжительной службы, полной тревог и нервного напряжения, отличалась исключительными способностями, находчивостью и осторожностью, старому эмигранту-народовольцу Бурцеву, в силу особых обстоятельств последнего времени, в октябре 1909 года удалось разоблачить и предать широкой огласке ее деятельность, благодаря чему Серебрякова была оставлена на произвол судьбы своим мужем и детьми, удалена со службы из Московской губернской земской управы и, таким образом, лишилась единственного средства к существованию.
Все последние удары жизни настолько расстроили еще ранее подорванное здоровье Серебряковой, достигшей пятидесятилетнего возраста, что она лишилась трудоспособности, в последнее же время совершенно потеряла зрение на оба глаза.
Признавая, ввиду сего, участь Анны Серебряковой заслуживающей исключительного внимания и озабочиваясь обеспечением ее старости, всеподданнейшим долгом поставлю себе повергнуть на Монаршее Вашего Императорского Величества благовоззрение ходатайство мое о Всемилостивейшем пожаловании Анне Серебряковой из секретных сумм Департамента Полиции пожизненной пенсии в размере 1200 рублей в год.
Министр внутренних дел, Статс-секретарь Столыпин.
31 января 1911 года».
На этом документе имеется следующая пометка, сделанная рукою Столыпина: «Собственною Его Императорского Величества рукою начертано „СГ“ — Согласен — в Царском Селе. Февраля 1 дня 1911 года. Статс-секретарь Столыпин».
И вот июнь 1925 года. Шумит Москва за окнами небольшого кабинета старшего следователя Московского губсуда, и я вижу шестидесятипятилетнюю, седую Серебрякову, сидящую перед столом следователя. У нее скуластое лицо, крепко сжатый рот, гладко зачесанные седые волосы, глубоко сидящие и уже ничего не видящие, мертвые глаза.
Она отвечает на вопросы следователя медленно, тихо, подумав. Она очень хорошо, как и все слепые, слышит, но часто, желая обдумать ответ на задаваемый вопрос, притворяется, что не расслышала вопроса, и медленно тянет:
— Вы, кажется, что-то спросили? Извините, не расслышала…
Она не признает себя виновной. Она знает, что восемь лет тому назад навсегда рухнул царский режим, которому она служила четверть века. Она понимает, что этот режим никогда не вернется, и поэтому хочет отмежеваться от него. Награды и пенсии из охранки? Да, она их получала, но, право, в документах явно преувеличена ее роль… На самом деле ее связь с охранкой заключалась лишь в том, что в девятисотых годах Зубатов, начиная проводить свой план легализации рабочего движения, просил давать ему сведения об отношении к этому различных общественных и литературных групп. Идея Зубатова ее увлекла, и она охотно с ним встречалась и рассказывала о впечатлениях по поводу его «легализации». Вот и все. Да, она еще иногда подбирала ему книги по истории рабочего движения на Западе…
— Вот все, что я знаю. Никого я не предавала, ничего, батюшка, знать не знаю и ведать не ведаю… А деньги мне Зубатов выхлопотал потому, что хотел доказать, что я вовсе его не одурачиваю, как думало его начальство… А из денег этих я себе только одну тысячу взяла, а остальные израсходовала на политический Красный Крест, хотите верьте, хотите нет…
— О ваших «заслугах» перед охранкой писал не один Зубатов, но и сменивший его полковник Ратко, а также сменивший Ратко фон Котен и сам Столыпин. Как вы это объясняете?
— Вы, кажется, что-то спрашиваете? Извините, не слышу…
Следователь повторяет вопрос. Серебрякова медленно жует губами, потом нехотя произносит:
— А коли они писали, так вы их и спрашивайте… Я за их писанину отвечать не могу… Хотите верьте, хотите нет…
— А вы объяснить не можете?
— Не берусь.
— Да, объяснить это трудно. Я вас понимаю, Серебрякова, — говорит следователь. — Трудное у вас положение: сказать правду не хотите, а опровергнуть документы не можете…
— Считайте как хотите. А я не признаю…
И внезапно, со злым и тупым упорством, кричит:
— Слышите, не признаю!.. Не приз-на-ю!.. Ясно?..
— Вполне, — отвечает следователь. — Все ясно, Серебрякова, Что ж, так и запишем, что вы все отрицаете…
— Пишите на доброе здоровье. Пишите, — почти шипит старуха.
И хотя ее, объяснения бессмысленны, отрицания нелепы, утверждения лживы, она занимает эту позицию до самого конца следствия, оставаясь до последнего своего вздоха лютым врагом всего того, что лишило ее детей, привилегий, пенсии, а главное — лишило возможности и дальше доносить, обманывать, предавать и посылать на каторгу и в тюрьмы людей, имевших несчастье ей поверить…
В этом и заключался главный смысл ее долгой, страшной и гнусной жизни, жизни ядовитой змеи.