Никогда ещё баронесса не являлась к кюре Поноссу столь внезапно. Этот визит заранее испортил ей настроение. Как только молоточек стукнул о двери, пробудив эхо в огромном и холодном коридоре, загудевшем, как пустая бочка, баронесса сказала, обернувшись к своему зятю:
– Будьте с Поноссом тверды, мой друг!
– Разумеется, баронесса! – ответил щупленький господин де Сен-Шуль, который был самым мягким человеком на свете и приходил в ужас от избытка твёрдости в характере тёщи.
– Надеюсь, Поносс сейчас не выпивает с этой винодельческой братией! Пусть его немедленно разыщут. Просто непостижимо, что после всего происшедшего он не явился за советом в замок!
Произнося эти слова, она барабанила в дверь, постукивая своими перстнями и раздражённо топая каблучком. Потом добавила:
– Скажу архиепископу, чтоб он намылил ему голову!
Баронессе было за пятьдесят, но она ещё сохранила следы былой красоты. Эти следы выглядели весьма высокомерно, ибо баронесса сознавала своё высокое назначение. Запросто вычеркнув из истории Революцию, она обращалась с населением долины, над которой возвышался её замок, так, как если бы они были крепостными на землях, возвращённых её семье (это было законным восстановлением доброго старого порядка, который был испытан временем и без лишних разговоров ставил людей на свои места).
Между двадцатью и сорока семью годами баронесса де Куртебиш была крепкой красивой женщиной, ростом около метра и семидесяти сантиметров, с необыкновенно привлекательной кожей, с глазами, магнитом притягивающими мужские взоры, устами, обещающими головокружительную страсть, и с неотразимым движением бёдер. В этом движении всех восхищало нечто властное и в то же время гарцующее, что казалось бы у всякой другой женщины вульгарным. Но у баронессы, благодаря её происхождению, всё это выглядело великосветской вольностью, приправленной вызывающим высокомерием. У баронессы была ладная фигура, с гибкими бёдрами воительницы, а её великолепный зад, в котором угадывалась необычайная упругость, был её главным достоинством в те времена, когда каноны женской красоты требовали классической пышности. В эпоху корсетов у неё был высокий бюст. Глубоко вырезанный лиф её платья был похож на корзину, заполненную изумительно прекрасными плодами-близнецами. Но это искусительное тело принадлежало высокородной особе и, следовательно, стояло выше настойчивых плебейских домогательств. Всякий мужчина немедленно чувствовал этот нюанс, и в результате даже самые дерзкие чуть не трепетали перед этой властной женщиной, которая бесцеремонно определяла по взглядам своих воздыхателей, в какой степени они могут удовлетворить её требовательные запросы. Такова была баронесса де Куртебиш, неутомимая амазонка, в течение двадцати семи лет своей жизни, почти целиком посвящённых любви.
Набросаем в основных чертах жизненный путь этой надменной особы. Альфонсина д'Эшодай д'Азен принадлежала к старинной дворянской фамилии из окрестностей Гренобля, претендовавшей на происхождение от Маргариты де Сассенаж, которая была любовницей Людовика XI и родила от него дочь. Финансы этого семейства, к сожалению, пребывали в плачевном состоянии, и когда Альфонсине исполнилось двадцать лет, она вышла замуж за тридцативосьмилетнего барона де Куртебиша. Он был порядочно потрёпан, но ещё очень богат, несмотря на то, что со дня своего совершеннолетия только и занимался тем, что делал глупости. Ги де Куртебиш (или Бибиш, как его называли близкие друзья) вёл в Париже расточительную жизнь бездельника, содержа за крупные деньги некую Лауру Толледу, знаменитую даму полусвета. Она его высмеивала сотни раз (но это было в его вкусе) и вела по дороге разорения, презрительно подхлёстывая по пути. Когда Ги де Куртебиш увидел прекрасную Альфонсину, он счёл её ещё более импозантной, чем Лаура, так как она имела перед последней то преимущество, что могла быть принята где угодно. На юной девушке лежал отпечаток превосходства, всегда привлекавшего нашего барона, ибо ему было свойственно нечто вроде морального мазохизма. Это качество всегда подчиняло барона де Куртебиша женщинам, унижавшим его. Домашние настойчиво торопили Альфонсину воспользоваться блестящей партией. Излишний совет: её жадная натура давно рекомендовала ей ухватиться за первую же возможность стать независимой. Впрочем, накануне полного физического упадка Ги де Куртебиш ещё обладал столичным шиком и пользовался огромным престижем в глазах юной провинциалки.
У барона были финансовые дела в Лионе. Молодая чета имела одну квартиру в Париже, другую в Лионе и замок в Клошмерле. И в Париже, и в Лионе прекрасная Альфонсина произвела сенсацию. Из-за неё произошла нашумевшая дуэль, сделавшая баронессу очень модной женщиной.
Ги де Куртебиш, плешивый, дрожащий, преждевременно пожелтевший от органических недугов, которые вскоре свели его в могилу совсем молодым, быстро перестал быть функционирующим супругом. После того, как родились дети, Альфонсина сохраняла этого полу калеку только ради титула и доходов (и для того, чтобы за ним ухаживать, ибо, будучи сильной, она любила опекать). Баронесса отправилась на поиски наслаждений, не принимая при этом в расчёт своё тщеславие и свой высокий ранг. Она испытывала только одно затруднение – в выборе: он был настолько велик, что трудно было остановиться на ком-то определённом. Её многочисленные проказы совершались в открытую и с такой дерзостью, что ставили в тупик злоязычие, не находившее для себя пищи там, где отсутствовало притворство.
Овдовев, баронесса поняла, что богата, и предпочла независимость подчинению, к которому она не испытывала решительно никакой склонности. Она жила на широкую ногу, и эта жизнь стоила ей всё больше и больше по мере того, как она старела. Такой образ жизни основательно потрепал её состояние, которым она распоряжалась с королевской небрежностью, презирая мещанскую бережливость (что всегда ставит под удар дворянские капиталы). К середине войны она столкнулась с серьёзными финансовыми трудностями и тяжкими любовными осложнениями, предвещающими окончательный закат. Она доверилась нотариусу, как доверяются хирургу. Но самое печальное заключалось в другом. В сорок девять лет Альфонсина де Куртебиш дала сама себе беспощадную аудиенцию перед зеркалом. Из этой аудиенции баронесса извлекла директивы, каковым она незамедлительно и подчинилась. Она это сделала со свойственной ей решительностью. Баронесса сразу же перестала скрывать свою седину, – в этом заключался первейший и самый важный шаг. «Тело уже получило своё, – сказала она себе. – Мне не о чем сожалеть. Я больше не желаю быть игрушкой в руках бессовестных негодяев. Настала пора благопристойно стареть».
Она покинула свою парижскую резиденцию, довела до минимума число слуг, по-матерински распростилась с несколькими юнцами (они были привлечены её репутацией и явились, чтобы получить аттестаты половой зрелости, которые она с давних пор великодушно раздавала молодёжи). Пребывая большую часть года в Клошмерле и проводя почти всю зиму в Лионе, баронесса решила сблизиться с богом. Она это сделала без всякой приниженности, так как считала господа существом своего круга. Она считала, что бог создал её прекрасной и сверхтемпераментной женщиной из рода д'Эшодай д'Азен, чтобы она вела себя, как подобает знатной даме, используя все преимущества, данные ей природой и высоким рождением. Эта уверенность настолько прочно укоренилась в сознании баронессы, что никогда, даже в период своих успехов, она не отказывалась окончательно от церковных обрядов. В те времена она доверяла свои тайны преподобному отцу Латаржелю, искусному экзегету, признававшему властные потребности, заложенные в человеке господом богом. Этот иезуит с тонкой и немного скептической улыбкой на устах вдохновлялся утилитарной доктриной, которую он ставил на службу церкви. Он думал: «Пусть лучше грешница пребывает в лоне религии. И тем более, если грешница влиятельна. Мощь Ватикана покоится на поддержке влиятельных грешников».
Поиски тихой пристани не привели Алъфонсину де Куртебиш к смехотворному ханжеству. Жажда деятельности заставила баронессу заниматься благотворительностью. Будучи патронессой дочерей Пресвятой Марии, она следила за делами прихода в Клошмерле и давала советы кюре Поноссу. В Лионе она руководила благотворительным комитетом, работным домом для женщин и была частой гостьей в архиепископстве. Не забывая о том, что она была прекрасной Альфонсиной, одной из самых модных женщин своего поколения, она продолжала сохранять безапелляционную важность тона. Своему прошлому, полному приключений, она была обязана некоторой вольностью в выражениях. Эта вольность нисколько не смущала прелатов, успевших повидать всяческую скверну, прежде чем занять высокие церковные посты, но зачастую внушала испуг простодушному кюре Поноссу. Неизменно энергичная Альфонсина де Куртебиш резво носила некоторые излишки веса, возникшие от того, что она перестала выполнять обычный режим кокетства. Несколько лет назад она начала жаловаться на ослабление слуха. Этот маленький недуг удваивал повелительную громкость голоса, тембр которого с годами приобрёл чисто мужские оттенки. Всё это ещё больше подчёркивало резкость её характера.
Старший из детей Альфонсины, Тристан де Куртебиш, проведя всю войну в различных штабах, ныне проживал в центральной Европе в качестве атташе при французском посольстве. Этот высокий и представительный юноша был гордостью своей матери:
– С лицом, которое я ему дала, он всегда пробьёт себе дорогу. Держитесь, наследницы больших состояний!
Совсем другое дело – её дочь Эстель. В тот момент, когда баронесса вышла в отставку, она не видела у своей двадцатишестилетней дочери решительно никаких перспектив на брак. Прозорливую баронессу одолевала досада:
– Не представляю, – признавалась она маркизе д'Обена-Тезе, – кто захочет обременить себя этой апатичной дылдой!
Впрочем, баронесса брала на себя всю ответственность за эту неудачу. Она это делала в такой форме:
– Я слишком любила мужчин, моя дорогая, – это видно по внешности бедняжки Эстель. У меня могли хорошо получаться только мальчишки.
И правда, Эстель была явной пародией на Альфонсину в её лучшие годы. Она унаследовала от матери крепкое телосложение, но плоть на массивном скелете распределялась неравномерно и была немного вялой. В этом большом теле слишком много лимфы и явно недостаточно разума. Сама баронесса, несмотря на всю свою порывистость неукротимой амазонки, отнюдь не лишена была женственности. Дочь же её была совершенно мужеподобной. Красивая нижняя губа женщин из рода д'Эшодай д'Азен, обещающая буйную чувственность, была у Эстели попросту отвислой. Вечно насупленный вид отнюдь не оживлял её вялую и анемичную тучность. И тем не менее лицезрение этой дородности утроило чахлый пыл худосочного Оскара де Сен-Шуля. Инстинкты хилого дворянина искали в дочери баронессы дополнения к самому себе: килограммов и сантиметров, недостающих ему для того, чтобы стать мужчиной, достойным этого имени. Ввиду полного отсутствия женихов, Оскара де Сен-Шуля приняли вполне благосклонно, хотя он и был почти полным альбиносом, а его покрасневший и лихорадочный глазок взбудораженной курицы комично вращался за стеклом монокля, который он носил, уродуя гримасою бровь. Брак был не из блестящих, но он спасал положение и даже имел некоторые выгоды. Оскар де Сен-Шуль владел в окрестностях Клошмерля предельно ветхим, но довольно большим имением, которое позволяло существовать на ренту, при определённой скромности запросов. В отношении своего зятя баронесса не питала решительно никаких иллюзий.
– Он совершенно бездарен, – говорила она, – из него можно было бы сделать депутата их республики.
И она принялась активно действовать в этом направлении.
Наконец, послышался осторожный шорох шлёпанцев. Онорина приоткрыла дверь, как приспускают подъёмный мост, снова готовый к подъёму. Ей не нравилось, когда кто-нибудь оспаривал у неё кюре Поносса, и все знали, что она плохо принимает посетителей. Но баронесса де Куртебиш – это совсем другое дело! Приход архиепископа не произвёл бы на Онорину большего впечатления. Она воскликнула:
– Бог ты мой, да это же госпожа баронесса!
– Поносс дома? – спросила баронесса таким тоном, каким она говорила: «Где мои люди?»
– Дома, дома, госпожа баронесса. Входите же, я за ним в момент сбегаю! Он вышел в садик подышать свежим воздухом.
Она проводила баронессу, Эстель и её мужа в маленькую гостиную, сырую и полутёмную, где никогда не бывало дневного света. Покои кюре Поносса пахли трубкой, вином, жилищем старого холостяка и остывшим жарким. Как только служанка вышла, баронесса проговорила:
– Ей-богу же, церковная добродетель неважно пахнет! Как по-вашему, Оскар?
– Вне всякого сомнения, баронесса, аромат добродетелей нашего милого Поносса, я бы сказал, несколько демократичен. Да, да, это демократический и плебейский аромат. Но наш кюре, в основном, обращается к простолюдинам, и они бы наверняка удивились, если бы их пастырь благоухал розой. В нашем веке, баронесса, избранники обречены. Мы плывём по бурному океану упадка. Впрочем, я уверен, что наш Поносс имеет прекраснейшую душу, я бы сказал, вопреки запаху оболочки. Так сказать, о мужиках радеть – по мужицки смердеть, если не хочешь замечать их запаха. Как мне говорил во времена нашей бурной юности мой друг виконт де Кастельсоваж…
– Оскар, – оборвала его баронесса, – вы мне уже сто раз повторяли то, что вам сказал во времена вашей бурной юности этот виконт де Кастельсоваж, который мне всегда казался величайшим болваном.
– Не смею возражать, баронесса.
– А Поносс – болван номер два!
– Совершенно верно, баронесса.
– А вы, Оскар…
– Что вы хотите сказать, баронесса?
– А вы – мой зять. И я с этим давно смирилась. Эстель всегда делала одни только глупости.
Эстель де Сен-Шуль робко попыталась вмешаться.
– Но, мама…
– В чём дело, дочь моя? Я нахожу, что вы выглядите размазнёй. Женщина из рода Куртебиш, имеющая мужа, могла бы выглядеть более жизнерадостной.
В этот момент в комнату вошёл кюре, с лицом, побагровевшим от трудного пищеварения. Его обуревало смешанное чувство, в котором сливались воедино беспокойство и подобострастие.
– Госпожа баронесса, – сказал он, – я весьма польщён…
– Не нужно елея, Поносс, – ответствовала Альфонсина де Куртебиш. – Садитесь и отвечайте на вопросы. Разве я не патронесса дочерей Пресвятой Марии?
– Разумеется, госпожа баронесса.
– Разве я не первая благодетельница прихода?
– Вне всякого сомнения, госпожа баронесса.
– Разве я не баронесса Альфонсина де Куртебиш, урождённая д'Эшодай д'Азен?
– Да, это так, госпожа баронесса, – ответил Поносс, трепеща от страха.
– А намерены ли вы, друг мой, признавать права высокого рождения, или вы решили примкнуть к санкюлотам? Может быть, вы стали одним из тех кабацких священников, которые собираются напичкать религию различными идейками… Объясните ему, Оскар, я ничего не понимаю в вашей политической тарабарщине.
– Без сомнения, вы имеете в виду, баронесса, новейшее христианство, демагогическое, антилегитимистское и заискивающее перед чернью! Вот о чём идёт речь, мой милый Поносс. Баронесса хочет заклеймить вмешательство в религию крайне левых социальных доктрин, которые толкают её, я бы сказал, на путь анархизма и якобинства, на путь поистине святотатственный, толкают, вопреки нашим старым национальным традициям, представителями которых мы являемся, и, я сказал бы, представителями наследственными, благословенными, помазанными, – правильно я говорю, баронесса? – а это ведёт к тому…
– Довольно, Оскар. Я думаю, вам всё ясно, Поносс?
Мытарства этого злополучного дня окончательно подкосили клошмерльского кюре. Он был создан для простых путей, чистых от козней лукавого. Он ответил, заикаясь от испуга и несколько раз поднимая руку, как бы желая выкликнуть: Dominus vobiscum![17]
– Милостивый боже, госпожа баронесса… Моя жизнь безгрешна, и мне не свойственно нечестивое высокомерие. Я всего лишь скромный кюре, желающий только добра. Я не понимаю, почему вы мне приписываете столь великие прегрешения.
– То есть как это не понимаете? Что это за набат, взбудораживший всю долину? Что это за скандал в вашей церкви? И я должна узнавать о таких вещах от посторонних! Вашим первейшим долгом, господин кюре, было доложить об этом владелице замка. Замок и церковь, дворянство и духовенство должны идти рука об руку – разве вы этого не знаете? Ваше равнодушие, Поносс, играет на руку мужичью. Итак, если бы я сама не побеспокоилась, то я бы до сих пор ничего бы не знала? Почему вы ко мне не явились?
– Госпожа баронесса, у меня есть всего лишь плохонький велосипед. В мои годы я уже не могу взбираться по крутым склонам. У меня подкашиваются ноги, и потом у меня одышка.
– Вы могли бы одолжить одну из этих вонючих керосинок, которые берут любые препятствия, и примчаться ко мне в замок. Вы вяло защищаете свою веру, мой милый Поносс, и очень жаль, что приходится вам об этом говорить. А теперь расскажите о ваших планах.
– Именно о них я только что размышлял, госпожа баронесса. Я просил господа бога дать мне благой совет. Ведь сейчас такое множество скандальных историй!
Кюре Поносс тяжело вздохнул и ринулся очертя голову к смертельной опасности.
– Вы ещё не всё знаете, госпожа баронесса. Помните ли вы одну из дочерей Пресвятой Марии – юную Розу Бивак, которой совсем недавно исполнилось восемнадцать лет?
– Эта та самая пухленькая застенчивая индюшечка, которая поёт не так фальшиво, как прочие наши пигалицы?
Смущённая мимика кюре Поносса говорила о том, что христианское милосердие не позволяет ему подписываться под подобной характеристикой. Однако возражать баронессе он тоже не стал.
– Ну, так что же сделала эта малютка? У неё такой вид, хоть давай причастие без исповеди?
Кюре Поносс совсем ошалел от смущения.
– Ей дали совсем другую вещь, госпожа баронесса! Речь идёт о зачатии, которое… увы, нельзя назвать… непорочным!
– Что означают эти высокопарные околичности? Не хотите ли вы сказать, что она беременна? Ну, тогда так и говорите. Скажите прямо: ей сделали ребёнка. Ведь мне тоже в своё время сделали ребёнка, и я от этого отнюдь не умерла. Эстель, дочь моя, держитесь прямо! Да, в своё время вашей почтенной матери сделали младенца. В этом факте нет ничего ужасного.
– Меня огорчает не столько самый факт, сколько отсутствие при этом священного таинства.
– Мать честная, да мне это и в голову не пришло!.. Ну и номера откалывают ваши воспитанницы, дорогой Поносс! Не знаю, чему вы их только учите на ваших занятиях…
– О, госпожа баронесса! – вскричал кюре Поносс, огорчение и испуг которого дошли до предела.
Кюре Поносс приходил в ужас при одной мысли, что эту историю нужно будет рассказать председательнице. Он опасался её упрёков, а главное, её возможной отставки. Но баронесса спросила:
– А известно ли, кто этот расторопный малый, который оказался таким растяпой?
– Вы хотите сказать, госпожа баронесса, тот… который…
– Да, Поносс. И не стройте такую великопостную физиономию. Известно ли имя дуропляса, который сорвал нашу Розу?
– Это Клодиус Бродекен, госпожа баронесса.
– А чем занимается этот парень?
– Он в полку. В апреле он приезжал в отпуск.
– Он женится на своей Розе. Или его отправят в тюрьму и на каторгу. С его полковником поговорят. Неужели этот вояка думает, что с дочерьми Пресвятой Марии можно обращаться, как с женщинами покорённых областей? Кстати, Поносс, пришлите ко мне маленькую Розу Бивак, которую отнюдь не назовёшь недотрогой. Нужно ею заняться, чтобы она не натворила глупостей. Завтра же пришлите её в замок.
* * *
Праздник святого Роха много лет подряд отмечался в Клошмерле со спокойной торжественностью, свойственной мирному нраву клошмерлян и природному благодушию этого края, столь благодатного для урожаев винограда. Но, видно, так уж было предначертано, чтобы в этот злополучнейший из всех дней Провидение покинуло своего слугу, кюре Поносса, и ниспослало ему неожиданные испытания, к которым наш кюре питал величайшее отвращение. Он всегда старался их избежать и выхолащивал из своего деревенского католицизма самый дух воинственности. Кюре Поносс не принадлежал к числу переживших своё время фанатиков веры, повсюду сеющих плевелы смут и братоубийственного сектантства: такие деяния скорее вредны, чем полезны. Он больше рассчитывал на добродетель уступчивого и милосердного сердца, чем на опустошения, сотворённые огнём и мечом. Кому известно, что ложится в основу греховной гордыни, вдохновляющей честолюбивый эгоизм некоторых апостолов и оживляющей нетерпимую веру мрачных устроителей аутодафе?
Трепеща перед баронессой, кюре Поносс воссылал к небесам запутанные молитвы, которые ему диктовало рвение, исполненное ужаса. Они выглядели приблизительно так: «Господи милосердный, пощади меня и отврати от меня тягостные злосчастья, которые ты бережёшь для избранных. Господи милосердный, позабудь о моём существовании. Если же ты соблаговолишь в один прекрасный день усадить меня одесную, я буду вести себя с величайшим смирением и заранее соглашаюсь на самое дальнее место. Господи, я всего лишь бедный кюре Поносс, и мне не свойственно чувство мести. Я проповедую, как умею, твоё справедливое царствие добрым виноделам Клошмерля и поддерживаю свои слабые силы ежедневным употреблением целебного вина Божоле. Bonum vinum laetificat…[18] Ты это позволил, Господи: ведь ты же подарил Ною первые виноградные лозы. Господи, я страдаю ревматизмом, у меня плохое пищеварение, и ты знаешь обо всех немощах, которыми тебе угодно было меня наградить. Я уже утратил воинственный пыл молодого викария. Господи, утихомирь госпожу баронессу де Куртебиш».
Но испытаниям кюре Поносса не видно было конца. Этому дню явно предстояло стать исключительным во всех отношениях. Мирный послеобеденный отдых вторично был омрачён яростным стуком в дверь. Послышались шлёпающие шаги Онорины, идущей к дверям, и в коридоре раздались оглушительно громкие голоса, – явление весьма необычное для этого обиталища, где, как правило, звучал шёпот, полный раскаяния. На пороге гостиной возник неистовый силуэт Эрнеста Тафарделя. Учитель был по горло начинён ядовитыми сентенциями и держал в руке листки, где запечатлелось первое кипение его республиканского гнева.
Эрнест Тафардель не снял с головы своей знаменитой панамы, как человек, твёрдо решивший не спускать флага перед фанатизмом и невежеством. Тем не менее, увидев баронессу, он слегка попятился. Он так удивился её присутствию в домике кюре, что, поддайся он своим чувствам, пришлось бы даже ретироваться. Но это бегство скомпрометировало бы не его одного, – оно знаменовало бы поражение Великой партии, которую Тафардель самоотверженно здесь представлял. Ведь здесь должны были столкнуться не просто индивиды, но сами принципы во всей своей совокупности. Тафардель составлял одно целое с революцией и её освободительной хартией. Представитель баррикад и завоёванной свободы пришёл, чтобы сразиться на вражеской территории с представителем инквизиции, ханжеского покорства и лицемерного деспотизма. Не обращая ни малейшего внимания на присутствие посторонних и даже не здороваясь с ними, учитель метнулся по направлению к кюре По-носсу с пламенной тирадой на устах:
– Si vis pacem, para bellum,[19] господин Поносс! Я не стану применять приёмов вашей секты – секты Игнатия Лойолы, я не буду прибегать к вероломству. Я пришёл к вам, как честный противник, держа в одной руке меч, а в другой оливковую ветвь. Ещё не поздно отказаться от инсинуаций, ещё не поздно остановить ваших сбиров и предпочесть войне мир! Но если вы хотите войну, вы её получите. Моё оружие наготове. Выбирайте между войной и миром, между репрессалиями и свободой совести. Выбирайте, господин Поносс! И будьте осторожны при выборе!
Зажатый в тиски бушующей яростью двух противников, кюре Поносс не знал, какому святому молиться. Он попытался успокоить Тафарделя:
– Господин учитель, я никогда не мешал вашей педагогической деятельности. Я не понимаю, в чём бы вы могли меня упрекнуть. Я ни на кого не нападал.
Но указательный палец учителя уже был поднят и чётко отбивал такты глубоко гуманного афоризма, дополненного самим Тафарделем:
– Trahit suam quemque voluptas… et pissare legitimum.[20] Желая обосновать своё владычество, вы бы, вероятно, предпочли, чтобы на улицах приумножались мерзкие лужи от переполнения мочевых пузырей, как это было в эпоху порабощения. Но это время прошло, господин Поносс! Просвещение проникает повсюду, прогресс неудержимо движется вперёд, нация отныне будет мочиться в специальных павильонах! Я за это ручаюсь! Моча оросит щиток и потечёт в канализацию, господин Поносс.
Это странное выступление переполнило чашу терпения баронессы. С той минуты, когда учитель появился в гостиной, она держала его под смертоносным прицелом своего ужасного лорнета. Внезапно она заговорила голосом, которым некогда укрощала сердца и командовала оленьей охотой. Вид у неё при этом был величественно-наглый.
– Что это ещё за гнусный недоносок?
Если бы учитель обнаружил в своих просторных брюках ядовитого скорпиона, навряд ли он подскочил бы с большей живостью. Он затрепетал от ярости, и его пенсне заколебалось, что не предвещало ничего хорошего. Хотя он и знал, как все клошмерляне, баронессу в лицо, он прокричал:
– Кто смеет наносить оскорбление члену учительского сословия?
Это было заявление, смехотворно слабое и решительно неспособное привести в замешательство такую воительницу, как баронесса. Отлично понимая, с кем имеет дело, она ответила с оскорбительным спокойствием:
– Господин школьный учитель, последний из моих лакеев более воспитан, чем вы. Ни один из моих слуг не посмел бы выражаться с такой грубостью перед баронессой де Куртебиш.
Великие традиции якобинства осенили при этих словах Тафарделя, и он воскликнул:
– Ах, так вы из бывших де Куртебишей? Гражданка, я отшвыриваю ногой все ваши инсинуации. В иные времена гильотина быстро восстановила бы справедливость.
– А я считаю, что такую ахинею может нести только явный проходимец! В иные времена по приказу особ моего ранга негодяев, вроде вас, публично пороли, а потом вешали на всех перекладинах. Прекрасная система воспитания для хамья!
Словопрение явно принимало дурной оборот. Барахтаясь между двумя течениями, не уважающими христианского нейтралитета его жилища, бедный кюре Поносс не знал, кого слушать, и чувствовал, как от тревоги по его телу, стиснутому новой сутаной, обильно струится пот. У него были веские основания обхаживать дворянство в лице баронессы де Куртебиш, самой щедрой дарительницы прихода. Но у него были не менее веские основания обхаживать Республику в лице Тафарделя, секретаря муниципалитета – учреждения, которому принадлежал но закону домик кюре и который устанавливал квартирную плату. В эту минуту ему казалось, что всё погибнет и ярость спорщиков перейдёт последние границы. Как вдруг один из присутствующих, до этой минуты безучастный, проявил самообладание, столь же блестящее, сколь и своевременное, и вмешался в спор с такой решимостью, на которую никто не считал его способным.
С первой минуты появления Тафарделя Оскар де Сен-Шуль трепетал от ликования. Этот безвестный дворянин выработал в себе подлинный талант неустанно составлять в уме высокопарные речи. Они были нашпигованы придаточными предложениями, и бедняга собеседник, обуреваемый их диалектикой, чувствовал, как его мысль теряется в словесных хитросплетениях, не находя исхода. К несчастью, Оскару де Сен-Шулю не часто предоставлялась возможность показывать себя, так как тёща, привыкшая обходиться с людьми с помощью плётки, всячески его притесняла, а унылая супруга, порабощающая своей телесной мощью, обрекала на постоянное молчание. И Оскар де Сен-Шуль страдал.
После первых же слов Тафарделя он понял, что случай поставил на его дороге стойкого противника, краснобая вроде него самого, человека, который мог бы доставить ему наслаждение, предоставив возможность далеко завести дискуссию. С обильным слюноизлиянием, обычно предшествовавшим у него излиянию словесному, он ожидал малейшей паузы, чтобы вмешаться в спор, рассчитывая впоследствии склонить Тафарделя на свою сторону. После заключительной реплики баронессы, наконец, наступило молчание, и тотчас же Оскар де Сен-Шуль сделал два шага вперёд:
– Прошу прощенья, но я хотел бы с вами поговорить. Мое имя Оскар де Сен-Шуль. С кем имею честь?
– Эрнест Тафардель. Но я не признаю никаких святых,[21] гражданин Шуль.
– Как вам угодно, мой дорогой де Тафардель.
Трудно поверить, но частица «де», вскользь обронённая человеком, получившим её по наследству, пролила бальзам на самолюбие Тафарделя. Она внушила ему благосклонное отношение к Оскару де Сен-Шулю, что позволило последнему взять блистательный разгон:
– Я позволю себе вмешаться, мой дорогой де Тафардель, потому что мне представляется, что в той стадии, на которую мы были приведены обеими доктринами, в равной степени достойными и имеющими свои высоты и свои, я бы сказал, зоны человеческих заблуждений, – мне представляется, что назрела настоятельная необходимость в объективном посреднике. Благородный служитель просвещения, я приветствую в вашем лице образцового представителя доблестной плеяды воспитателей, выполняющих почётную и трудную задачу формирования новых поколений. Я вас приветствую как символ начального просвещения, как выразителя того, что в нём является самым фундаментальным и, я бы сказал, гранитным, да, гранитным, ибо на этом несокрушимом утёсе покоятся основы нации, основы нашей любимой отчизны, обновлённой великими народными движениями, вклад которых я не решаюсь безоговорочно одобрить или безоговорочно отвергнуть, ибо они явили в течение одного века великолепные иллюстрации к великой книге французского гения.