Он небрежно махнул в сторону Жизели:
– Voila![4]
Стена за спиной Жизели и часть прилегавших к ней плит пола тотчас растаяли, вытесненные черным звездным полем Тайны, – зрелище, к которому Бехайм, кажется, начинал привыкать. Тьма выпячивалась в их сторону, как будто сдерживаемая выпуклым стеклом. Часть тела Жизели, казалось, входила в это пространство, ее ступни покачивались на самом краю пропасти.
– А теперь смотри, – сказал Патриарх. – Смотри, как она прилетит.
Перед ними вдруг материализовалась вторая Жизель, ее полупрозрачный силуэт наложился на первую. Она была похожа на нее во всем, только на новой не было рубашки, и она как будто сопротивлялась, боролась с тьмой: извивалась, наклоняла голову то в одну сторону, то в другую; казалось, тьма – это какая-то тяжелая ткань, которая обволокла и душит ее. Постепенно этот второй ее образ обрел плоть и цвет, а первый стал таким же смутным и призрачным, каким вначале был второй. От вида ее нагого тела – совершенного и столь уязвимого – у него защемило сердце. Затем ее губы чуть приоткрылись, и изо рта тонкой струйкой потекла и закапала на подбородок чернота, резко, как трещина, выделяясь на фоне бледной кожи.
– Ты и сам совершил однажды такой же полет, – задумчиво произнес Патриарх. – Как и все мы. Погружаясь в сок смерти, пропитываясь им.
Бехайма захлестнул стыд – и судьба Жизели была не главной тому причиной. Ведь сожалеет он больше о том, что не успел ее посвятить, что навечно потерял власть над ней. Он понял, что их всегда связывали бы отношения хозяина и рабыни. Из всей Семьи лишь с Александрой возникло у него что-то, хоть сколько-нибудь похожее на равенство. Но осознание всего этого не избавило его от чувства раскаяния.
– Верни ее, – сказал он.
Патриарх рассмеялся:
– Это невозможно. Да если бы я и был способен сделать это, мне удалось бы лишь отсрочить неизбежное.
– Верни ее, черт тебя побери! – закричал Бехайм.
– Да не обезумел ли ты? – Патриарх поднялся на ноги. – Держи себя в руках. Это неприлично. В высшей степени.
Но Бехайм потерял власть над собой. Он рванулся вперед, надеясь – сверх всякого вероятия, – что сможет выхватить Жизель из пространства пустоты, но, не успев коснуться ее, от удара в затылок оказался на четвереньках, а в глазах у него все побелело.
– Совершенно очевидно, – сказал Патриарх, – что ты извлечешь из нашего разговора гораздо больше пользы, если не будешь ни на что отвлекаться.
Подняв голову, Бехайм едва успел заметить, как Жизель устремилась в пустоту, быстро превратившись в белую точку, и как если бы тьма была куском ткани за ее спиной и в движении потянулась за ней, словно в черный материал ткнули руку и он перчаткой собрался вокруг, так и это пространство, казалось, тоже стало уменьшаться и вскоре сжалось в пятно с рваными краями размером не больше окна, потом – в неправильный кружок диаметром с отверстие водосточной трубы, затем – в крапинку и наконец исчезло, оставив вместо себя плитняк пола и серые зубчатые стены двора.
Патриарх схватил Бехайма за шиворот и легко, как котенка, поднял над полом.
– У тебя просто отняли игрушку, любимую собачку – вот ты и дуешься. – Он приподнял его еще, так что ноги Бехайма теперь болтались в воздухе, и вздернул ему голову, чтобы смотреть прямо в глаза. – Ты ведь ее не любишь. Если б любил, то радовался бы вовсю, ликовал, что она вскоре станет одной из нас. Бессмертной, полной сил – да она о таком и мечтать не могла. Если бы все случилось иначе, может быть, после того как она прошла бы посвящение, между вами и возникли бы нежные отношения. Но то, что ты принимаешь за свои чувства к той, кем она была, – это чистой воды самообман. Ты что, обратно в смертные захотел? С их слезливостью и детской моралью? И думать об этом забудь. Ты теперь вот какой.
Красивое, бледное, широкоскулое лицо Патриарха вдруг стало вытягиваться, черты его расплылись, в спокойных и умных темных глазах загорелись красные огни, а волнистые черные волосы превратились в заросли ежевики, окружившие, но еще не успевшие целиком покрыть уродливую мраморную голову. Даже когда метаморфоза прекратилась и лицо вновь обрело свой байронический вид, Бехайму все еще виделось под ним это близкое к распаду существо. Он вспомнил, как собирался обмануть Патриарха, чтобы добиться от него поддержки. Каким же глупцом он тогда был! Его так ослепила новизна его собственной силы и озарения, что он не мог представить себе силы более мощной.
– Душа твоя теперь черным-черна, – сообщил Патриарх, отпустив Бехайма, который повалился на каменный пол. – Она окрасилась в цвет смерти, в которой ты был заново рожден. В цвет могильной земли и кошмара. Ты знаешь, что это так, чувствуешь это, но все сопротивляешься, а потому и не понимаешь, что это для тебя значит. Ты видишь в этом зло, но ведь ты не способен проникнуть в смысл этого слова. Твое представление о нем столь же ошибочно, как у христиан. Будто это ужасное, бессовестное разрушение порядка всех вещей. В общем-то, так оно и есть. Но ты упускаешь из виду те глубины, что лежат в основе этого понятия, логику, старое доброе деревенское чувство зла. Так слушай же меня и набирайся мудрости.
Он отошел на несколько шагов и принял театральную позу: повернулся к Бехайму спиной, сцепив за ней руки и устремив взор в звездное небо.
– Порядок – это иллюзия, дитя мое. Во всяком случае, в общеизвестном значении этого слова. Это признает как философия зла, так и философия добра, правда, очень по-разному. Приверженцы добра считают себя и себе подобных несовершенными по своей природе; они стремятся навязать своей жизни порядок, обуздать естественные порывы, создать видимость порядка с помощью самоограничения и бессмысленной набожности. И к чему же привели их усилия? К войнам, голоду, пыткам, грязному насилию, массовому смертоубийству и лишению свободы.
На миг плиты пола растаяли, слились в серую гладь и стали похожи на море хмурым утром. Усохли и посерели папоротники. Стены двора расплылись. Потом все вернулось на свои места. Как будто, подумал Бехайм, Патриарх под тягостным влиянием своих соображений по поводу добра на секунду засомневался в прочности своего мировоззрения.
– Мы же, предпочитающие зло, – сказал Патриарх, – открыто признаемся, что мы – создания природы, и стремимся лишь выразить свою суть. Мы кормимся, когда нам это нужно, даем выход гневу и похоти, всей палитре чувств, и не корим себя за это, не насилуем свои основные порывы. Мы себе ни в чем не отказываем и принимаем всю правду о себе. Что же мы имеем в итоге? Некоторые погибают от наших рук, кое-кому даруется бессмертие. Да, нам иногда приходится переживать неприятные физические и психические состояния, но чем они хуже рака, старческой немощи и слабоумия, которым подвержены смертные? Время от времени мы предаемся излишествам – но христиане и тут нас обходят по размаху и быстроте действия. Мы с ними не воюем. Да, мы пьем их кровь. Но ведь это естественно – регулировать численность поголовья. Это они хотят развязать с нами войну, они пытаются нас уничтожить. Таковы их методы. Умеренность им не знакома.
Он обернулся к Бехайму.
– В основе обоих этих взглядов лежит одно и то же стремление к миру, одна и та же мечта о полной безмятежности. С одной стороны, она представляется незапятнанным белым сиянием, с другой – непроглядной тьмой. Но серьезных различий между этими двумя кажущимися полюсами немного. В сущности, вся разница между ними заключается в способе достижения мира. Наш способ, называемый злом, – пользоваться полной индивидуальной свободой и силой, решительная анархия, сдерживаемая лишь самыми условными ограничениями, и это самый гуманный путь, причиняющий наименьшую боль. С нами спорят: мол, это все так лишь потому, что нас не так много, как сторонников добра. На такие доводы я всегда отвечаю: нас никогда не будет столько же, сколько сейчас их, потому что мы не раздуваем свои ряды, мы отсеиваем слабых и наказываем тех, кто злоупотребляет властью. Так где же настоящее добро? Ответь мне. А где зло?
На веселом пути выбравших тьму, где пестуют свои желания и стараются обойтись без боли? Или на тропе бескорыстных войн и разрушений под благочестивое пение псалмов? Патриарх подошел к Бехайму.
– Секрет нашего преимущества, дитя мое, в том, что всем нам ни до чего и ни до кого нет дела. Нам все равно. И тебе, и Александре, и Агенору – любому из нашей Семьи. Ну да, иногда мы можем кем-то увлечься, и тогда, верно, мы любим своего избранника, и всем известно – это приятно, это наслаждение. Но это совсем не любовь в христианском смысле. Это игра, обман, одежды, под которыми мы прячем похоть и себялюбие. Главное – что нам наплевать на других, мы почти полностью поглощены собой, это-то и делает нас менее опасными и в конечном счете позволяет нам сострадать по-настоящему, а не так, как наши враги. Их испортила, свела с ума ханжеская погоня за фантомами: благородством, любовью к ближнему. По сравнению с их склонностью к резне во имя спасения наше безумие – целительное развлечение.
Весь двор, колыхаясь и трепеща, как будто снова потерял реальные очертания и на мгновение превратился в свой собственный смутный набросок, почти утонувший в серой мгле. Патриарх схватил Бехайма за рубашку и поднял, так что они теперь смотрели друг другу прямо в глаза.
– Зло, – грозно произнес он, как бы вызывая к жизни саму суть этого слова, – это не дьявольский маскарад, у него нет адского города-столицы. Зло, Мишель, – это лишь то, что ты есть, вещество твоей жизни. Это вкус крови, ощущение опустошенного тела, безвольно обмякшего у тебя на руках после того, как ты от него отобедал, а когда поднимешь голову – зрелище рябой луны, глядящей на тебя сверху, как мертвый бог, плывущий в темноте на фоне рогатой виселицы. Какое-то время ты можешь отрицать собственную природу, но в конце концов она возьмет свое. Сегодня ночью это уже началось. А если ты и дальше будешь отказываться от нее, бороться с ней, – он приблизился к самому лицу Бехайма и перешел на свирепый шепот, – мне это будет совсем не по душе! А это, дитя мое, самое худшее, что может тебя ждать. Я бы на твоем месте постарался этого избегнуть.
Он, вытянув руку, продолжал держать Бехайма на весу.
– А теперь ступай! Доведи до конца дело, которое я тебе поручил. А потом поразмысли над всем, что я тебе сегодня сказал.
Он оттолкнул Бехайма, и тот, не желая больше гневить Патриарха, быстро пошел к лестнице, спускавшейся в глубины замка. За его спиной раздался смех, мелодичный и звучный – совсем не похожий на человеческий, и когда лестница, которой он достиг, и каменные стены стали вдруг сливаться в сплошную серую массу, он без оглядки пошел дальше – ему не столько страшна была нереальность окружающего, сколько то, что он мог увидеть, обернувшись назад. Под ногами он по-прежнему чувствовал твердую опору, воздух стал холоднее, чем в палате Патриарха, но вместе с тем свежее. Наконец остатки очертаний действительности растворились, и его полностью окутал серый цвет. Он испытал приступ клаустрофобии, но не утратил решимости – ему придало сил то, что вместе со всем остальным затих смех. Так он шел несколько минут, но серое пространство не кончалось. Может быть, тут самое уместное – как раз запаниковать, а не сохранять самообладание? Пожалуй, трудно было бы найти более подходящее олицетворение зла, чем эта потерянность в серой мгле. А может быть, это очередная придумка Патриарха, эдакий наглядный урок? Но нет, вряд ли. Скорее всего, Патриарх уже занялся чем-то другим и забыл о том, что сделал с Бехаймом, вообще забыл о нем. Бросил его блуждать призраком в этой предельной пустоте. Это вполне возможно – главным, что Бехайм успел увидеть в Патриархе, было ослепительное, с сумасбродинкой, разрушение его личности. Но нет – фантазируя о его характере, он учел лишь его последнее, изящное обличье и забыл о том дьявольском отродье, каким он предстал вначале, о всемогущем обитателе Тайны. То существо, должно быть, помнит все. Оно может, конечно, притвориться забывшим – чтобы побольше вас напугать, но ему всегда так приятно кого-нибудь помучить, что никто не ускользнет от его умственной хватки – пусть тысячи душ будут одновременно подвешены над костром его величественного презрения.
Бехайм постарался выбросить из головы эти болезненные мысли и побрел дальше, постепенно сам сливаясь душой с безграничной серой пеленой вокруг. Если в его мозгу и оставалась хоть какая-то мысль, то это было что-то вроде унылого, примитивного напева, бессловесного ритма неудачи и тщеты, звучавшего в такт его шагам. Тело и сердце отяжелели, он обессилел физически и умственно, и когда наконец серая мгла стала рассеиваться и вдали мелькнули темные очертания сосен, какого-то холма, потом других холмов и он понял, что проник сквозь непостижимый, колдовской камень, из которого были сложены стены замка Банат, на самом деле прошел сквозь них, по сути став духом, и достиг того места, в котором ему положено было оказаться по долгу службы, он не почувствовал ни малейшего облегчения – лишь усталость и понимание, что начинается новый этап тяжелого испытания.
ГЛАВА 20
Следуя указаниям Бехайма, слуги Патриарха выкопали в лесу, прилегающем к замку, несколько ям глубиной по четыре метра. Они застелили их дно плотным суровым полотном, чтобы замедлить сток, и на три четверти заполнили водой, которой не хватило бы, чтобы поймать кого-то из Семьи, но было достаточно, чтобы на короткое время обезвредить его и успеть закрыть яму одним из железных листов – ставней, снятых с окон замка, – и таким образом замуровать убийцу. Уровень воды и илистый грунт вряд ли дадут преступнику зацепиться так, чтобы выбраться наверх и отодвинуть железный лист, думал Бехайм. Листы и ямы замаскировали ветками и землей, и он отослал слуг обратно в замок. Незадолго до рассвета он залег за небольшим бугром метрах в двадцати от низины, где лежало тело компаньонки Золотистой, – ночной ветер доносил оттуда трупный запах.
Вскоре в небе над горизонтом тонким лезвием забрезжил сердоликовый луч. Бехайм, пришибленный событиями ночи, неспособный пока слишком пристально думать о своем опасном положении, смотрел, как свет постепенно сгоняет тьму с горбатых синих холмов, складчатых долин с реками, в которых блестками отражались звезды, с городков, где местами россыпью тлеющих угольков горели ранние огни. Он вдыхал запах мокрой травы, пьянящий пряный аромат сосновых игл, горечь дыма, долетавшего от какого-то далекого очага, и, казалось, в этих запахах и том, что он видит, всплывают лица и фигуры из его прошлого, возвращается какая-то все еще живая сущность каждого из них, становится еще живее от ласковых прикосновений того, чем остро напитан воздух этого мига, и они развертываются перед ним, как сказочные видения, проносящиеся перед внутренним взором умирающего, уже не ощущающего страшной боли, причиняемой телу раной или болезнью, но, скорее, плывущего в благословенном нигде между Тайной и концом времен.
Всплыло совсем не то, чего, казалось бы, можно было ожидать, не запоминающиеся события – дни рождения, повышения по службе, всяческие успехи, – а менее значительные, но более яркие и праздничные частицы бытия. Вот он ест рыбное рагу из жестянки на марсельской пристани, перебрасываясь ругательствами с рыбаками; ночует в пещере среди потемневших под солнцем, населенных богами холмов над Коринфом; пьянствует студентом в компании однокашников и ныряет в Сену с моста рано утром, пуская пыль в глаза девчонке; проводит как-то лето с другой девушкой – танцовщицей крошечного семейного цирка, из тех, что колесили по Европе в своих разноцветных кибитках; покупает золотые часы у мальчишки из Реймса – потом выяснилось, что они были без механизма; бродит под Страсбургом и встречает даму, которая приглашает его в гости, кормит ужином, молится над ним целый час, а потом – как бы достигнув достаточной степени очищения – лишает его девственности; слушает старого солдата – теперь повара на постоялом дворе в деревушке под Авиньоном – тот готовит свежую форель с грибами и рассказывает леденящие кровь истории про наполеоновские войны. А вот он встречает женщину – ее только что выпустили из психиатрической лечебницы в Керси, и она утверждает, что идет на свидание с умершим мужем в маленькое кафе недалеко от чрева Парижа; вот наталкивается на группку детей-альбиносов, которых родители обучают искусству общения с потусторонним; беседует со священником-богоборцем, с цыганкой, отказавшейся рассказать ему то, что нагадала на картах, с пьяным дрессировщиком собак, у которого украли его подопечных артистов. Вот борется с верзилой на ярмарке в Ируне, и тот ломает ему руку. Вот он отправляется на петушиные бои в Саламанку, проводит ночь под оливковыми деревьями при свете факелов и выигрывает тысячу песет на черном петухе, у которого под конец внутренности свисают из живота, как бахрома на генеральских эполетах. А вот громада Кельнского собора, где он впервые услышал «Мессию»; забегаловка под Сан-Себастьяном, на двери которой краской выведены таинственные знаки, призванные отпугивать зло, как будто зло – тупая деревенщина, пускающаяся наутек при виде какой-то мазни и нескольких с ошибками нацарапанных латинских слов; речное судно, принадлежавшее молодой вдове, в доме которой все окна с витражами, а стены украшены топорными изображениями святых; портовый кабачок в Кале, где однажды вечером, впервые пробуя после ужина кальвадос, он видел, как десятилетняя девочка протыкала себе щеку стальными иглами за мелочь, которую ей швыряли посетители.
Все эти яркие подробности жизни, его прошлого, вытекали из него, как лиловая вода по канаве, как будто он не был больше для них подходящим сосудом. А на смену им пришло… Что же? Он не смог бы назвать это одним словом, но, видимо, его душой теперь руководил новый кормчий – умелый, холодный и темный, в ком тем не менее пылала почти безумная роковая страсть, столь сильная, что она даже вытеснила его страх перед занимающимся днем. Именно это существо теперь смотрело сквозь его глаза на наполняющийся светом мир, холодно и досадливо разглядывало лужайку, на которой росли тысячелистник и вика, мята и щавель, это его раздражал воздух, напоенный запахами прелой листвы, осеннего леса, это оно равнодушно наблюдало, как солнце раскрашивает горизонт в алый, оранжевый и багровый цвета под галеонами облаков и четко вырисовывает лесистые вершины ближних холмов. И все же он не превратился еще в законченного эгоцентрика, который только и делает, что потакает своим желаниям, чей портрет нарисовал ему Патриарх, ибо в нем сохранилось много и от совести, и от нравственных убеждений, и от всех его старых сильных чувств, и он не считал, что это просто какие-то осколки. Да, он изменился, но в чем-то оставался прежним – человеком по фамилии Бехайм. Сознавать это ему было уже не так приятно, как когда-то, но все же он был доволен тем, что метаморфоза не оказалась полной, и еще тем, что у мудрости Патриарха, очевидно, есть свои пределы.
Мир скоро наполнился могучими вибрациями солнца. Бехайм лежал ничком, не желая поднимать голову, чувствуя затылком и плечами волны убийственного тепла, устремив взгляд на замок, закрывавший почти половину неба, – неподвижный и безмолвный, словно серый труп какого-то гигантского животного. Ему мучительно было смотреть на это бледно-голубое небо, качающиеся на ветру листья, на волны, бегущие по траве, и нескончаемую игру света и тени, но прежнего ужаса и отчаянной растерянности теперь не было. Вряд ли он когда-нибудь сможет полюбить свет, но если нужно его терпеть – он будет терпеть. По стеблю кукушкиного цвета прямо перед его глазами пополз черный жук, выставляя напоказ клешни, которые были почти вдвое длиннее его тела, он слепо двигался вверх. Бехайм ощутил странное родство с этой тварью, но когда жук добрался до верхушки и закачался на ней, поворачивая усики из стороны в сторону, ему стало тошно и от вида насекомого, и от того сходства со своим положением, что он в нем увидел, и он щелчком сбил его со стебля.
Вскоре после восхода солнца кто-то вышел из замка. Очень высокая, стройная фигура, в длинной серой юбке и темно-синем платке, покрывавшем голову и плечи и прятавшем в тени лицо. Александра. У Бехайма не было сомнений, что это она, но его озадачило то, как нерешительно она идет к телу, то и дело останавливаясь, бросая быстрые взгляды вверх. Тот, у кого все заранее просчитано, так не ходит. А когда, вместо того чтобы подойти прямо к телу, она описала широкий круг, не обратив на то никакого внимания, и ныряющей походкой стала пробираться сквозь высокую траву, время от времени застывая, всматриваясь в сосновый лес и выкрикивая его имя, он не знал уже, что и думать.
– Мишель! – звала она. – Где ты?
Она метнула взгляд в сторону замка.
– Мишель, черт возьми! – кричала она. – Покажись! У нас нет времени!
Она споткнулась, упала, исчезла в яме, заросшей травой, пошатываясь, поднялась. Платок съехал ей на плечи, открыв рассыпавшиеся золотисто-каштановые волосы, и, прежде чем она натянула его обратно, Бехайм успел увидеть на ее лице выражение малодушного страха. Она стояла не двигаясь – видимо, пыталась взять себя в руки, – и это тоже никак не вязалось с убийцей, который, как он предполагал, должен был чувствовать себя вне стен замка увереннее. Она вела себя так же, как и он, когда впервые очутился на дневном свету. И все же, когда она стала всматриваться туда, где он укрылся, и он понял – она как-то его засекла, может быть, услышала биение его сердца, он встал на колени, изготовившись бежать. Как только она пошла в его сторону, он вскочил на ноги и попятился.
– Ложись, дурачок! – крикнула она. – Заметят ведь!
Она снова запнулась, упала и, не вставая, поползла сквозь высокую траву к нему. В ее плотно сжатых губах и округлившихся глазах застыл ужас. Бехайм все равно продолжал отступать.
– Да что с тобой, дьявол тебя побери? – воскликнула она. – Лежать!
Она опустилась в траве на колени, сверля его снизу вверх злобным взглядом, потом вдруг лицо ее смягчилось, и она протянула руку, будто хотела его приласкать. Он отстранился, попятился еще. Она, явно смущенная, пристально смотрела на него.
– В чем дело? – спросила она. – Что это ты?
– А чего ты ждала? Чтобы я хвостиком повилял, встал на задние лапки? Умолял бы: поцелуй меня?
– Мне кажется, можно было бы не делать вид, что мы совсем чужие, – сухо ответила она. – В конце концов, мы…
– «Мы…» – что? Хотелось бы узнать, что ты об этом думаешь?
– Мы были вместе, – сказала она вполголоса, помолчав. – По крайней мере, для меня это так.
Он не заметил никакого притворства в том, как она говорит, как держится, и ему хотелось ей верить – но он не мог.
– А что об этом думаешь ты? – спросила она.
– Мои соображения по этому поводу тут ни при чем, – ответил он. – Я сделал то, что ты хотела. Этого тебе должно быть достаточно.
– Мишель… – начала она, но осеклась и в отчаянии оглянулась на замок. – Сядь. Тебя могут увидеть.
Он даже не пошевелился.
– Ты что, оглох? Что ты стоишь как истукан – тебя же заметят!
Растерянный, все еще не веря ей, но начиная допускать, что она невиновна, Бехайм резко сел на корточки, держась от нее на почтительном расстоянии.
Александра поправила платок и вздохнула.
– Как ты это выносишь? – уныло произнесла она. – Ужасно!
Ее голова дернулась, как будто она собиралась взглянуть на солнце, но подавила порыв.
– Со временем привыкаешь, – сказал Бехайм. – Что ты здесь делаешь?
– Совершаю воскресную прогулку! – Она жалобно посмотрела на него. – Ты думаешь, я по своей воле подвергла бы себя этому… этой галлюцинации? Это Патриарх отправил меня засвидетельствовать твой триумф.
Слово «триумф» она произнесла подчеркнуто язвительно.
Он молчал, всматриваясь в нее, все еще не убежденный: он ожидал, что Патриарх пришлет Кристину. Глядя на него, Александра рассмеялась.
– Ты считаешь, что это я убила, так ведь? И поэтому так холоден со мной? – Не веря в то, что он на такое способен, она покачала головой. – Ну да! Это я! Я и есть та чокнутая, что порвала Золотистую на куски ради того, чтобы попробовать капельку ее крови. Ну и, естественно, после этого сама навела тебя на верный след.
– Ты могла сделать это невольно, – огрызнулся Бехайм. – Даже если ты и невиновна, не думаю, что ты направляла меня. Ты ведь ничего не знала об исследованиях Фелипе. Что же тебе было нужно на самом деле?
– Я же тебе говорила! Я рассказала тебе все до того, как мы были с тобой. Ты знал, что идешь на риск, что может случиться любая беда.
– Может быть, ты рассказала мне не все. Тебе нужно было, чтобы Фелипе убил меня, чтобы навредить Агенору?
Услышав имя Фелипе, она помрачнела.
– Я не хотела, чтобы он тебя убивал. Даже подумать о таком не могла. Но у меня не было мыслей и о противоположном. Я ведь все это тебе уже объясняла, но ты, видимо, решил, что мои слова – лишь часть какой-то хитроумной интриги, в которую я хочу тебя вовлечь.
Он не ответил на ее последнюю фразу.
– Я убил его, потому что у меня не было другого выбора. Фелипе и Долорес собирались убрать меня.
– Не важно, почему ты это сделал, – сказала она раздраженно. – На самом деле это неоценимая услуга для меня – мое положение резко повысилось. Но вряд ли это будет иметь большое значение для остальных Валеа.
– Интересно, каково им будет узнать, что это ты направила меня в апартаменты Фелипе.
– Наверное, без особой радости, – с неожиданной злобой сказала она. – Пожалуй, стоит позаботиться, чтобы это знание не распространилось дальше. А поскольку ты единственный, кто может об этом рассказать…
– Тебе предстоит отчитываться перед Патриархом. Что ты ему скажешь? Что сводила личные счеты вместо того, чтобы исполнить его волю? Выбор у тебя такой же небольшой, как у меня.
Гнев ее утих так же быстро, как вспыхнул. Она некоторое время хмуро разглядывала его, потом опустила взгляд в траву, сорвала стебелек и стала крутить в пальцах.
– О чем ты думаешь? – спросил он.
– По-моему, совсем недавно я задала тебе тот же самый вопрос. Тебе оказалось нелегко на него ответить.
– А по-моему, ты сказала мне что это самый простой вопрос – если, конечно, не хочешь что-то утаить.
– Мне нечего скрывать. – Она продолжала вертеть травинку. Голова ее была опущена, волосы закрывали часть лица. – Тогда, в тот миг, у меня появилась надежда, Мишель. Вот о чем я сейчас думала. О надежде, о том, как редко она появляется, как редки мгновения, которые пробуждают ее. Тебе это кажется глупым?
– Нет, если эта надежда и эти мгновения действительно были.
– Как можешь ты в этом сомневаться?
– Последовав твоему совету, я чуть не погиб. Разве это…
– Я давала не совет. А нечто гораздо большее.
– Как бы там ни было, из-за этого я едва не отправился на тот свет. По-моему, после этого вполне можно засомневаться в чистоте твоих помыслов, как ты считаешь?
Она смотрела на него, не отводя взгляда, и его снова поразила необычность ее лица – эти зеленые глаза, очень широкий рот, резкие, как шрамы, скулы.
– Агенор говорил мне, что ты бываешь иногда упрямым как осел, – сказала она. – Правда, он также говорил, что логика тебя никогда не подводит. Выходит, он не всевидящий.
– Что связывает тебя с Агенором?
– Почему я должна тебе что-то рассказывать? Чтобы ты потом обвинил меня во лжи или в чем-то похуже? Слишком долго ты проработал в полиции. Из-за своей подозрительности не видишь даже того хорошего, что выпадает на твою долю.
– Да, я подозрителен, не буду отрицать, – сказал он. – А вот есть для моих подозрений основания или нет – это другой вопрос.
Она захватила в горсть пучок травы и, сорвав, пустила его по ветру. На ее ладони осталось лишь несколько травинок – они как будто составляли некий тайный знак. И то, как она провожала взглядом улетавшие былинки – удивленно, с трогательной внимательностью, как ребенок, впервые увидевший что-то простое и чудесное, – больше, чем все ее слова и поступки, убедили его в том, что она очень давно не была на дневном свету и не могла совершить убийство.
– Можешь не рассказывать, – произнес он. – Вероятно, это не важно. Не знаю уже, зачем я это выспрашиваю. Наверно, привычка.
– Я тоже не думаю, что это важно. Агенор в последнее время сам не свой. Несет всякий вздор, теряет нить разговора. Было бы глупо придавать большое значение тому, что он делает. – Она смахнула что-то с юбки. – Не знаю, как он преподнес бы то, что нас с ним связывает. У нас общие взгляды на борьбу кланов, и только. После этого убийства он подошел ко мне в смятении – таким я его никогда еще не видела. Спросил меня, не могу ли я чем-то помочь в твоем расследовании. Сожалел, что поставил тебя, видимо, в безвыходное положение. Я ответила, что могла бы. Конечно, у меня были и свои цели. Я уже говорила: я надеялась, что ты найдешь что-нибудь против Фелипе. Колпачок от флакона оказался счастливым совпадением. И все же я ни за что не поверю, что Фелипе имеет хоть какое-то отношение к убийству. Это не в его духе. Если бы ему так хотелось отведать особенной крови, то он вырастил бы свою собственную Золотистую. Он как раз об этом, между прочим, и подумывал – я знаю. Смотри.
Она достала из обширного кармана юбки кожаную папку, в которой Бехайм узнал дневник Фелипе. Ему стало досадно – не оттого, что она его украла, а оттого, что он не сделал этого сам. Она стала перебирать не сшитые листы бумаги, но он остановил ее:
– Не затрудняйся. Я тебе и так верю.
Все это вполне правдоподобно, подумал он, хоть и как-то очень уж туманно. Ему непонятно было, зачем Агенору потребовались союзники. Может быть, природное чутье? Или тому было известно об изысканиях Фелипе? Подозревал ли он, что убийство совершено при свете дня? А если да, то почему не посвятил в свои предположения Бехайма?
Размышлять дальше бесполезно, решил он. Нужно подождать, выйдет ли что-нибудь из его плана. Судя по всему, вряд ли. Теперь было очевидно, что он неправильно истолковал большинство улик и весь ход событий.