– Я имею в виду ситуацию. Треугольник. Герои… типажи.
– Пожалуй, незначительное сходство есть.
– Если тебя не устраивает «Класс», – сказал я, – пошли, найдем видеопрокат и возьмем «Касабланку»[19]. Любимое кино. Ты с мистером Нобелевская Премия Мира летишь спасать планету. Я ухожу в туман с галльским петушком-копом.
Ты подавила улыбку; не готова меня простить. После паузы спросила:
– А Клод Рен разве гей?
– Господи, откуда мне знать?
– Не хочу ссориться, – холодно сказала ты.
– Меня устраивает.
Ты заговорила снова только в конце квартала:
– Я же не хочу возвращаться.
– Разумеется хочешь. Но подчас тебе хочется не хотеть.
– Это еще не все, – обиженно ответила ты.
– Ну ладно. Под два часа.
Ты остановилась у обочины.
– Я каждый день думаю уйти, – сказала ты. – Планирую. Но только хочу сделать последний шаг – и ни в какую. Не могу сделать ему больно.
Эту песню я уже слыхал – «Не Могу Сделать Ему Больно». Первые пять лет нашего романа она крутилась в тяжелой ротации. Мелодия ничего – стихи отстойные. А вот каждый-день-думаю-уйти – это что-то новенькое.
– Что ты хочешь услышать? – спросил я. – Мои аргументы? Закончились аргументы. Я шесть лет назад все вывалил.
– Не хочу аргументов. Хочу, чтоб ты понял!
Подошла молодая негритянская пара, и ты умолкла. Они шли обнявшись, девчонкина голова лежала у парня на плече. Девчонка – в спортивной куртке университета Майами, размеров на десять больше, чем нужно. Проходя, парень бросил нам тихое «привет», а девчонка скользнула взглядом и мило улыбнулась. От безмятежности их союза рассеялось негодование, уже накрывавшее нас, и мне захотелось невинности и простоты.
– Наверное, думаешь, у одного тебя так. – Ты чуть не плакала. – Одному тебе трудно. Тебя оставить… как будто меня на кусочки разрывает.
Я хотел возразить, что ты сама и разрываешь, но не мог рта раскрыть.
– Я не знала, смогу ли жить. Моррис меня касался, а мне хотелось блевать. Теперь полегче, но… Я больше в этом мире без тебя не могу. Я не знаю, что делать.
Столько призывов сражались за мое внимание – все они друг друга обнулили. Я был пуст, уничтожен. Капли дождя испещряли тротуар, метили мне кожу онемелыми точками.
Ты обхватила меня за шею, прижалась лбом. Все в тебе стало ясно и безошибочно.
– Я люблю тебя, – шепнула ты.
В груди запылало, в голове – будто горячий дым, закипела свежая боль, и я едва мог говорить.
– Знаю, – сказал я.
Наутро мы купили фруктов, пирожных и кофе и съели на скамейке перед аркадой «Земля радости». Из туманной гряды спотыкаясь полз слабенький прибой. Красно-бурые кучи водорослей усеивали пляж, точно тела утопленников под изодранными саванами. Чайки причитали и взмывали в небеса, пеликаны подскакивали на волнах, птицы-перевозчики четкими трехпалыми следами помечали границу прилива. Доктрина природной гармонии получала удар под дых, если учесть бродягу, спавшего неподалеку от волнолома. На первый взгляд – тоже куча водорослей, но потом я заметил, что на нем длинное бурое пальто или плащ и на рукаве – скопище пестрых бумажек, вроде офисных липучек.
Ты грызла дольку ананаса. Бриз приглаживал тебе волосы, трепал воротник, а левая рука твоя, сложенная в мудру[20], лежала на колене, на бежевой ткани. Мне чудилось, будто я застал тебя в настроении очень личном, какого я никогда не видел, какого, быть может, не видел никто. Покой сгущался в твоих глазах, в лепке губ, абсолютно незнакомый покой сверхъестественной глубины и концентрации – я не верил, что он обнаружится, отвлеки тебя чужое присутствие. Ты словно уплывала от меня, а я подглядывал из укрытия…
Я вспомнил, как следил за ягуаром, пришедшим на водопой к озеру на границе джунглей в Гватемале, как подсматривал за пьяной девчушкой, которая сама по себе танцевала под романс из музыкального автомата в баре Гуаякиля, вспомнил другие проблески, внезапные, тайные наблюдения, что оседают в мозгу, замыкают и держат остаток жизни, будто жизнь – ткань, а они – булавки, на которых ее растянули. Вот так я и следил за тобой, попивая кофе на скамейке, подле тебя, сокрывшись от взора твоего.
Ты положила ананасную дольку на салфетку, потянулась к пакету с пирожными.
– Ты что, не голоден?
– С возвращением.
– Я никуда не исчезала. – Ты выбрала круассан. – Вообще-то я думала про Нью-Йорк.
– А что Нью-Йорк?
– Вспоминала… всякое.
– Какое?
– Как мы с твоими друзьями ходили в джаз-клуб. Как мы у тебя в квартире первый раз занимались любовью… – Ты надломила круассан, откусила.
– Знаешь, о чем я сразу думаю, если про Нью-Йорк? В тот день, когда ты приехала, мы целовались под большим дубом у софтбольного поля.
– Ой, да. – Ты вернулась туда на мгновение, опять отщипнула от круассана. – Как в старом анекдоте… про комиков, они знают шутки друг друга наизусть, называют по номерам, и все смеются.
– Тридцать четыре, – сказал я, а ты изобразила хохот. Посмотрела нежно:
– Мне с тобой сейчас больше нравится, чем в Нью-Йорке. Мы наконец друг друга узнаём. А раньше такой напряг вечно был.
– Да уж, тогда было гораздо хуже. Напряг.
– Я думаю, это еще потому, что мы старше. – Ты отряхнула крошки с ладоней. – Я независимее… – Ты подергала меня за бороду. – А ты волосатее.
– Я возмужал, – сообщил я. – От этого шерстью обрастаешь.
За спиной что-то загрохотало. Коренастый старик в рыбацкой панаме, замызганной белой футболке и мешковатых шортах поднимал рифленые щиты при входе в аркаду. Закончив, исчез во тьме; вскоре из аркады загрохотал рок-н-ролл – сначала оглушительно, потом еле слышно. Что-то задребезжало – вроде посуда, кастрюльки и сковородки. Мы прибрались на скамейке, пересекли променад и вошли в прохладный полумрак аркады. Возле правой стены – дорожки «шарокатов». Центр зала оккупировали шеренги видеоигр и силомеров, механические оракулы, «Прихлопни крота», прозрачные кубы с игрушечными хваталками над россыпями дешевых призов. Слева стойка, за которой старик, уже без шляпы, лысый и с седыми лохмами, что-то мыл и ругался.
– Как дела? – спросил я. Он скорчил гримасу.
– Еще час никакой еды. Сукин сын жаровню не помыл.
– Нормально, – сказал я. – Мы просто смотрим.
– Сдачи тож нету, – упорствовал старик. – Надо бы в банк смотаться, тады сдача будет.
В глубине аркады обнаружились штук двадцать или двадцать пять старых пинбольных автоматов: на застекленных мордах – грудастые тетки в тряпках из леопарда, грудастые тетки в эротичных скафандрах, грудастые тетки в камуфляже, монстры, драконы, рыцари в космической броне, грудастые тетки в черных виниловых шкурах убийц. Автоматы назывались, к примеру, «Королева галактики», «Властелин», «Мутация» или «Темная разрушительница». Запах машинного масла и плесени, щелчки флипперов, океанический свет, далекий и ясный, точно из глубин пещеры, – мир, куда я сбегал из школы, проводил в таком убежище весь день, спал на пляже, и домой меня приволакивали копы. От этой обстановки меня бросило в дрожь. В углу сгрудились шесть пинболов, чьи имена значились идеограммами, тяжелым металлическим шрифтом. Даже надпись над прорезью для монетки была выполнена той же чудной иконографией, и, как выяснилось, отсчет очков тоже. Я накормил машину, чье лицо украшала фуксиновая родственница медузы с гигантскими копьями в щупальцах; медузина кузина атаковала крошечный, но злобный на вид черно-золотой космический корабль. Я пустил шарик, понаблюдал, как он летит и прыгает, хлопается о флипперы. Я не пытался спасти шарик – его заглотнула дырочка.
Я запульнул следующий, и ты сказала:
– Ты странно себя ведешь.
– Не странно.
– Странно. – Ты помассировала мне плечи. – Ты думаешь.
Шарик попался в круглый скат – пружина выкинула бы его обратно, однако механизм был слишком стар, слишком хил и шарик скакал вверх-вниз, при каждом щелчке пружины добавляя мне очки. Я выиграю, ни секунды не стараясь. Повезет в пинболе, не повезет в…
– Старайся не думать, – посоветовала ты.
– А ты, я так понимаю, не думаешь.
– Не-а. – Ты энергично потрясла головой, словно доказывая, что внутри мыслей нет. Наверное, так же отрицала крошечные проступки, когда была маленькой. – Только если вижу, как ты думаешь.
– Не могу остановиться, – сказал я. – Ничего не помогает. Анонимные думоголики, химические препараты. Польза бывает только от…
Я выдержал драматическую паузу; ты подняла брови.
– Поцелуя, – сказал я. – Чуточку снимает.
Лицо твое смягчилось, и ты меня поцеловала.
– Уже начала?
Я еще думаю.
Ты попробовала снова. Пятнадцать секунд, и я решил, что поцелуй этот заслужил имя – назвали же па в честь фигуриста.
– Эй! – Старик таращился с пятнадцати футов. Ноги расставил, руки чуть приподнял, словно готов защищаться. – Ничего такого чтоб тут не было. Хочете такое вытворять, на пляж хиляйте.
– Простите. – Ты не отпускала мою шею. Он все пялился. Потом сказал:
– Сдачи монетами нету, есть баксы. Поиграйте в гольф, если хочете.
– Прошу прощения? – переспросила ты.
– Гольф! – Старик ткнул в сторону двери в задней стене и ступенек за ней. – За игру – два бакса с носа. Скажете потом, сколько раундов прошли. – Он затопотал по проходу, обернулся: – Я знаю, сколько времени на раунд, так что ничего там себе не думайте.
На крыше аркады обнаружилось поле для мини-гольфа – запущенное, хотя претенциозно оформленное. Игроку полагалось несколько преград – макетов знаменитых зданий, самое высокое (Эйфелева башня) – у седьмой лунки. Пирсолл отсюда выглядел далекими тропиками: крыши почти спрятались под столпами пальм, узкая тесьма пляжа изгибалась к югу. Мы выбрали мячи и клюшки в стойке у двери и нацелились на первую лунку – изломанная траектория вправо, рикошет от лапы пластмассового Кинг-Конга, что притаился у подножия штукатурного Эмпайр-стейт-билдинга. После каждого попадания горилла, сверкая глазами, переезжала по рельсам к радиомачте.
Игра наша оказалась исключительно викторианской – подобна крокету, в который на бугристом газоне играют джентльмены в сюртуках и леди в турнюрах и блузках с высокими воротниками. Наш роман, как и любой, отдавал ролевыми играми, но в то утро мы до странности вжились в роли. Беседа развивалась от тривиальности с эпизодическим налетом double-entendre[21] до чуть ли не утонченности, и на одиннадцатой лунке, куда путь шел через обветшалую двенадцатифутовую копию Тадж-Махала с облупившейся краской и потрескавшимся кружевом, это развитие достигло кульминации. Твой мяч запнулся о шов ковра и отлетел в угол Таджа, мы шагнули внутрь, чтобы выяснить положение мяча, и нас охватило какое-то старомодное самоощущение – будто я, повеса без гроша, с гнусной целью завлек дочь архиепископа во мрак, – и я поцеловал тебя, ухитрившись расстегнуть верхнюю пуговицу на блузке. В этот переломный момент ты вырвалась из моей хватки, хотя секунду назад твой язык шуровал весьма непристойным образом, и зашагала прочь, свободная, не оскверненная, а я остался проклинать себя за то, что родился недостойным. Навязчивое и дикое состояние: то ли общий психотический инцидент, решил я позже, то ли кто-то нацелил в нас лучи, контролирующие сознание, тянул наши личности к архетипам и совершенствовал нашу игру в гольф. Понимаешь, вот что самое странное. От первой лунки до одиннадцатой мы общались, будто Шут и Леди, и были не в форме. Но после одиннадцатой… не знаю, должно быть, выключили Психолучи: ролевая игра внезапно прекратилась, а наши атлетические способности упали до субнормального уровня. На четырнадцатой лунке, преодолевая кружную траекторию, проходившую через зловеще раскрашенную стекловолоконную копию Большого Каньона, я потерял в расселине мяч. Ты свой зашвырнула в реку Колорадо и отказалась доставать из коричневатой воды, заляпанной пластиковым мусором. С гольфом покончено. Мы уселись на скамейке у перил и стали смотреть, как в бессмысленном ритме, точно ламинарии, шевелится вдоль берега плотная масса листвы, как набегают барашки – каждый волок за собою хвост турбулентной воды. Ты показала на кровлю среди пальм футах в ста от нас и сказала:
– Видишь остроконечную крышу? Это пансион. Есть места. Я вчера видела, когда мы гуляли.
– Опять хочешь переехать?
– «ПриюТур» такой ужасный.
– В итоге мы окажемся в гамаке на пляже. Занималась этим когда-нибудь в гамаке?
– Смотри! – Ты пихнула меня под ребра.
От берега в море плыли крошечные лодки – примерно дюжина, в каждой – одинокий гребец, и все шеренгой продвигались к полосе тумана.
– Что они делают? – спросила ты.
– Гребля? Не знаю.
– Не очень-то они стараются.
Я поглядел на гребцов.
– Может, рыбу ловят. Сеть тащат.
– Контуров не вижу, – сказала ты после паузы. – Наверное, кто-то утонул и они ищут тело.
Лодки плюс-минус вничью ворвались в туман и исчезли из виду. Ожидая, когда они снова появятся, я вспомнил твои слова: мы стали старше, мы друг друга узнаём, – и подумал, что еще мы друг к другу приспосабливаемся, перестали ершиться, живем сегодняшним днем. Я сказал:
– Кей? – и, когда ты обернулась, спросил: – На что нам надеяться? У нас теперь все получится?
– Я должна вернуться. Но я не хочу, чтобы все закончилось.
– Ты же помнишь, как было, когда ты в прошлый раз вернулась.
– Это может повториться. – Ты по-прежнему держала карточку игрока – ногтем ковыряла уголок и глядела на воду. – Но я не хочу.
Я вытянул ноги, напряг спину, посидел пару секунд подпертым трупом, разгоняя судорогу. Расслабился, и глаза мои быстро обежали твое тело, задержались на ногах.
– Ты меня объективизируешь? – спросила ты.
– Как Пиету[22]. Или Трейси Лордз.[23]
Ветерок стих, в аркаде что-то электронно блеяло. Кроме далекого гула машин, все вокруг недвижно и безмолвно. Солнце в облачной прорехе – серебристая, примерно крестообразная клякса. Мне казалось, я завис в мгновении перед удивительным событием – вспышкой белого света или появлением луны с кольцами Сатурна.
– Я позвоню, – сказала ты. – Когда вернешься в Нью-Йорк, я позвоню.
– Ну, – осторожно ответил я. – Это хорошо.
Крупица времени скользнула мимо, а потом ты спросила:
– Хочешь поговорить?
– Сейчас особо смысла нет… раз ты возвращаешься. Но я хочу знать, увидимся ли мы снова.
Ты знала меня – ты поняла, что я прошу обязательство, а я знал, что легко ты его не дашь, и секунды до твоего ответа раскалились.
– Да, – сказала ты. – Мне надо будет все устроить, но… я хочу.
Наши пальцы сплелись, нежно сопротивляясь, а потом мы поцеловались, и будто все вокруг свернулось и пропало. Я ткнулся подбородком тебе в плечо.
– Старик сейчас явится и наорет, – сообщил я. Ты потерлась щекой о мою щеку.
– Может, дороги вообще никогда не откроют.
– Нам, я думаю, такой надежды мало, – сказал я.
В хозяйстве не имелось ни причала, ни пирса, однако на фасаде пансиона висела табличка «Пристань путников» – таким витиеватым готическим шрифтом разве безликую легенду писать. Дом – белое каркасное строение в два с половиной этажа, с верандой, смотревшей на залив, – субтропическая версия новоанглийского пансиона, управляемая Эдом и Берри Малоун – смуглой, загрубелой парой – можно сказать, пожилой. На первом этаже – сплошной китч. Второй же, хоть и обставленный подержанной мебелью, казался более домашним, нежели «ПриюТур». Мы сняли комнату с окном на море – расшатанная кровать «квин сайз», холодильник, убогий диванчик цвета ржавчины, книжная полка, набитая захватанными детективами, и балкон с шезлонгом. В ванной – ни следа тараканов, простыни свежи, как весна, а картинки на стене нарисованы лично Берри Малоун – сцены пирсоллского быта, приобретшие некую сюрреалистичность, поскольку у Берри сложности с пропорциями и перспективой: пальмы высились до небоскребущих высот, люди мультяшно малы и толсты. Возможно, размышлял я, Берри страдает тем же офтальмологическим недугом, что терзал автора перекошенных пейзажей из «Шангри-Ла».
В тот день мы до вечера не вылезали из постели и уснули на закате. Проснувшись, я с бутылкой воды подошел к открытой балконной двери. В городишке будто выключили все огни разом, в том числе на променаде и закрытых аттракционах. Поэтому я различал воду – прилично, хоть и не до самой туманной гряды. Барашки – словно те же, что пенились утром. Можно подумать, какой-то противник разнообразия включил в тумане волновую машину.
Я вернулся в постель, и ты прижалась ко мне, впустила меня. Ты путалась со сна, пассивно ворочалась – сонный звереныш, способный лишь целоваться, не более того, – но, проснувшись, начала говорить – задыхаясь, рассказывала, как тебе хорошо, когда я ладонями стискиваю твою задницу, погружаясь в тебя. Пизда твоя обжигала, кожа твоя пламенела, а торопливые слова, что ты вцеловывала мне в рот, были точно пар. Такая живая; я благоговел. Поначалу я скорее созерцал, чем любил, – так обреченный астроном наблюдает внезапный взрыв звезды, чье пламя вот-вот его уничтожит. Но потом я слился с тобой, стал частью твоего жара, а ты – частью моего, и вместе мы были мирным прибежищем посреди собственного буйства, где любой вздох, любой промельк мысли, любая капля пота, любое касание есть речь. Потом ты села попить, я глядел на тебя, меня заворожили мускулы, что поддерживали твою грудь, и вскоре я уже пристально изучал, как ты изменилась. Крошечные изъяны и недочеты возраста обострили твои свойства, наделив их лучистой энергией. Я не понимал, как умудрялся жить без тебя. Да, мне удавалось так долго – и это не победа над роком, но умение терпеть жестокий приговор.
– Господи, ты прекрасна, – сказал я.
– Благодарю, – сказала ты, не отнимая бутылки от губ.
– Ты прекраснее, чем когда мы познакомились.
– Если бы!
– Верь мне. Я знаю, о чем говорю.
Ты снова легла и приткнула голову мне на плечо.
– Хорошо бы вместе куда-нибудь съездить. В Байю… или в Лондон? Славное какое-нибудь место.
– Что, не нравится Пирсолл, а?
Моя рука лежала на твоем бедре, ты ее гладила.
– О, полагаю, в нем есть свое очарование, – сказала ты.
Эти твои эпизодические коул-портеровские замечания[24] умудренной опытом богатой девочки обычно сопровождались коварной улыбкой; они дурманили меня, как французский прононс Тиш неизменно заводил Гомеса Аддамса.[25]
– Может, нам удастся… съездить, – сказал я.
– Может быть.
– Капри… ты была на Капри?
Ты ответила, что нет, и посмотрела грустно.
– Хорошо бы с тобой съездить.
И я заговорил о Капри: городки на обрывах, прохладные мглистые комнаты, где мы бы с тобой играли. Ты слушала, не открывая глаз. Я говорил о скалистых бухтах, гротах, странных сценах в барах, евротрэшевых женщинах-кобрах, богатых американских вдовах с мерцающими кольцами и дубленой кожей, в жакетах с блестками и еще о коттедже, который снимал, и о черной собаке, что еженощно сидела и одним горящим красным глазом смотрела на окно моей спальни. Ты поймала мою руку, поднесла к губам и поцеловала, потом прижала к груди, и, кажется, я видел, как что-то темное и хрупкое выскользнуло из моего лба, исчезло в ладони, которая побледнела на твоей плоти. Меня сломил китсовский упадок. Дух мой низвергнут. Преодолен. Град бессмертной души моей в огне. Я разделался с романтиками. Я тоже по опыту знал, что
Истинная Красота являет себя. Очевидец наблюдает лишь ее течение.
– Почему в Лондон? – спросил я.
Но ты спала.
Я натянул шорты и вышел на балкон. Черно, огни Пирсолла горели в карнавальном изобилии, ароматы пальм и залива плыли в воздухе, не смешиваясь, – горькая трава и луной состаренная соль. Отупевший от секса, онемевший от любви, я вытянулся в шезлонге и сквозь перила посмотрел на воду. Я барахтался в тени озарения. Я видел, как из подозрения мы ныряли в дурачества страсти, а теперь начали заново, и ныне отступить сложно, как никогда, ибо мы стали тем, кем стали. Но едва мы расстанемся, покатит свои волны брак. Мы ляжем в дрейф. Никакого дрейфа, я доведу до конца, если потребуется, решил я. Несколько лодчонок – может, полдюжины, – вынырнули из тумана и устремились к берегу. Мимолетное недоумение – и я углубился в раздумья о многообразии ситуаций, что грядут в ближайшие месяцы, о том, что делать тогда. И каждая требовала одного решения: расстояние между нами следует сократить.
И вот я пришел к этому выводу, а вскоре ты появилась на балконе, завязывая пояс белого халата. Втиснулась в шезлонг подле меня, я обнял тебя, вдохнул запах твоих волос. Ты положила голову мне на плечо. Пара секунд – и ритм нашего дыхания слился, биение сердец замедлилось, выровнялось. По городку звездами рассыпались огни, а лодки с туманного запада тяжело качались, торопясь к берегу. Взмахи пальмовых листьев – будто выдохшееся красноречие, будто вихляющие щупальца древних насекомых-философов, что дискутируют о глубокомысленном тезисе. Я видел нас двоих – забились в угол полотна, дикари Руссо, тени с горящими глазами[26]. Мы лежали недвижно, словно грифы, затаенно поджидающие добычу, и хранили молчание: зачем говорить? – каждый знал все, что знал другой.
«Пристань путников» стала нам домом. Эд и Берри сказали, что, если они на работе, а нам требуется что-то внизу – лед, лишнее полотенце, – пусть мы не стесняемся. И мы не стеснялись: исследовали дом, заглядывали в старые жестянки из-под печенья, находя россыпи ключей, рыбачьих блесен, пуговиц, причиндалов для рукоделья, улиточных домиков, окаменевших конфет, значки недавнего предвыборного урожая… Жестянок в доме оказалась прорва. Всего – прорва. Воззрения Берри на дизайн интерьеров, видимо, вдохновлялись содержимым флоридских сувенирных лавок, а там продают светильники из рыб-собак и кольца для ключей из лап крокодильчиков. По стенам – часы в ракушечных оправах, расплющенные пластиковые ягуары и прочая дребедень. Всякую полку населяли фотографии в перламутровых рамках, чучела пираний, керамические фламинго, глиняные кружки с закатами и рухнувшие набок пальмы – всевозможнейшая тропическая мишура. На столике возле Эдова кресла стояла фотография с автографом – Морин О'Хара[27] в паспарту, надпись – «Эдди!». Кроме мгновения триумфа Эда с Морин, никаких признаков наличия у наших хозяев прошлого мы не обнаружили. Ни семейных фотографий, ничего. Только омерзительное собрание дешевки аu courant[28]. Но я мог бы там жить. Мне нравился этот уютный абсурд. Ты утверждала, что от него в дрожь бросает, но тебя заворожила горка Берри, набитая куклами Барби.
У себя в комнате мы почти круглосуточно занимались любовью и разговаривали – едва ли имелась разница, ибо мы избегали будущего, а прошлое растворялось в настоящем, и оттого мы немало говорили о чувствах. Несколько раз ты сказала, что любишь меня. Однажды ты так это произнесла – полушепотом, шатко, точно признаваясь в постыдной слабости… я расстроился, но равно возрадовался. Помимо же этого мига, то была восхитительная жизнь, простая, неспешная и приятная, как ни посмотри.
Однажды днем я листал детектив Джеймса Крамли[29] на диване, а ты вышла из душа, остановилась в дверях, вытирая волосы, а потом из полотенца навертела на голове тюрбан. Поймала мой взгляд, еще заматывая прическу, и весело спросила:
– Что?
– Просто смотрю.
Ты затолкала кончик полотенца в верхушку тюрбана, сдернула халат с крючка на двери ванной и закуталась в него. Села ко мне и принялась втирать в руки увлажнитель.
– Что читаешь?
Я показал тебе обложку.
– Хорошая?
– Пока да.
Закончив с руками, ты капнула увлажнителем на бедра.
– Мне нравится, когда ты на меня смотришь.
– Пожалуй, оно и к лучшему.
Ты втерла белую жижу в коленки.
– Тебе помочь? – спросил я.
– То место, куда ты станешь его втирать, увлажнять не нужно.
– Да ну?
– Ага! – Ты прижалась ко мне, поцеловала. – Я круглосуточно возбуждена.
Я поцеловал твое запястье и свободной рукой пробрался под халат, обхватил твою грудь. Она, как выяснилось, тоже увлажнена.
– Не хочу потеть, – сказала ты.
– Никогда?
Ты сделала горестное лицо.
– Я надеялась – полчаса.
Но через несколько минут ты скинула халат и меня оседлала. Приноравливаясь, ты умудрялась выглядеть чопорной.
– Дай мне все сделать, – сказала ты. – Мы тогда не вспотеем.
Ты легко опустила руки мне на плечи и закачала бедрами – медленно, туда-сюда… дискретные, сильные движения. Я потянулся тебя обнять, но ты коснулась моей щеки и приказала лежать смирно. Умноженные смирением, чувства обострились, балансируя на грани боли. Сощурившись, поглупев, точно тварь бессловесная, я смотрел на твои скачущие груди. Мускулы бедер твоих сжимались, тюрбан размотался, кончик полотенца лез в глаза, и ты нетерпеливо отмахнулась. Левой рукой ты оперлась на спинку дивана, задвигалась свободнее. Я еле удерживался, чтобы не вцепиться тебе в талию. Ты сдавленно вскрикнула, стиснула бедра, вжимаясь в меня, точно сплавляя наши тела воедино, и я схватил тебя, рванулся в тебя, и мы кончили вместе, в идеальном единении… хотя твой пик длился дольше. Ты в последний раз содрогнулась и рухнула на меня, едва ли вообще вспотев.
– Понравилось? – спросила ты.
– О да. Полная Камасутра.
– Я в аэропорту купила женский журнал. Там была статья «Десять услад для нового мужчины».
– А это была какая услада?
– Шестая, – развеселилась ты.
– Она заслужила имя получше. – Я провел рукой по твоей спине. – А можно попозже Третью? Может, некие грани Четвертой?
– Для Третьей ты явно не в форме. Может, Девятую. Если будешь хорошо себя вести.
Ты задремала, а я лежал и думал, как странно: женщина, в которую я влюблен, – эта женщина черпает секс-советы из «Космополитена», с наслаждением украшает окна рюшечками и по телефону поет мне песни из старых фильмов с Ритой Хейуорт[30]; позирует для эротического фото, чтобы послать мне снимок, верит в североамериканское соглашение о свободной торговле и способна в мгновение ока превратиться из скромной недотроги в Мадонну Тантра-Йоги; она одевается консервативно и дорого, а выглядит так, будто в жизни не спускалась ниже тринадцатого этажа. Я подозреваю, когда мы идем вместе по улице, – я, как всегда, растрепа, – людям кажется, что ты моя заложница. Мы давным-давно не осторожничаем из-за этих различий, мы понимаем, что для романа они важны, но глубина их и разнообразие все-таки неслыханны. Даже перепады настроения у нас в противофазе. Я вполне уравновешен – депрессии случаются, но обычно я не тону, – а тебя настроения обволакивают, депрессии окутывают, нередко до того, что отключаются эмоции. Ты как-то сказала, что «флегматична», я знал, что пассивность тебе присуща, но считал, что добрая доля «флегматичности», как ты выражаешься, списывается на пятнадцатилетнее погружение в отчаяние брака, от которого ты пытаешься отдалиться со дня свадьбы. Но все это значения не имеет. Различия меж нами, какова ты в браке, все прочие преграды и поводы для тревог – мне они безразличны. Я смотрел, как ты спишь, – будто стоял на страже сокровища, которое никогда не украдут, оно – часть нынешнего меня, и что из нас ни получится, что ни произведут наши сердца, пусть я год не смогу спать, пусть каждая женщина, что пройдет мимо, напомнит мне тебя, каждое дурацкое кино помстится калькой с моей жизни, пускай здоровье летит в тартарары, в груди навеки селится боль, пусть я спущусь в собственноручно спроектированный ад, а душу мою изуродуют страсть и желание убивать… мне безразлично.
Мы пробыли в Пирсолле дольше, чем предсказывал портье из «Шангри-Ла», и конца этому было не видно – дороги все так же закрыты, в телефоне – по-прежнему глухо. В тот вечер ты отправилась в полицию, надеясь послать весточку по радио. Тебе пообещали, что отошлют сообщение при первой возможности, но радио тоже вырубилось. Я видел, что ты расстроена, и уломал прогуляться по пляжу, надеясь, что волны и соленый воздух переменят твое настроение. Я надеялся, они и мое настроение переменят – от мыслей о твоем муже слюна моя становилась красной и клейкой. Надвигалась темень, путь нам освещали лампы в окнах домов у воды. Море плоское, ленивые волны полизывали песок, ветер налетал припадочно, взметая в воздух бумажки. Поначалу ты шла, скрестив руки на груди, отодвинувшись, горестно взирая на залив. Но вскоре коснулась меня, взяла за руку и сказала:
– Извини. Я просто не хотела…
– Я понимаю, – раздраженно ответил я. Ну вот, сейчас ты заговоришь о муже.
– Я не хотела, чтоб он нервничал, – с досадой сказала ты.
– Мне об этом знать не надо, ясно?
– Мне же приходится говорить какие-то простые вещи. Называть его по имени из…
– Ты меня при нем часто поминаешь, да?
– … называть его по имени изредка, – продолжала ты. – Или хоть безлично.
– Учитывая обстоятельства, «его» – по мне, весьма лично.
Ты вздохнула.
– Я просто пытаюсь объяснить.
– Не надо мне объяснений! Сам разберусь. – От обиды я дико жестикулировал и махал руками. – Я с тобой только сейчас. От сейчас и до твоего отъезда.
– Это неправда. Я же говорила…
– Вот и все, на что я могу рассчитывать, – огрызнулся я.
– Я говорила, что мы увидимся!
– Ты много чего говорила. Ты говорила, что выйдешь за меня замуж. Типа подожди, я мигом вернусь. И через пять лет я стою и думаю: ишь ты, Кей чего-то запаздывает. – Ты начала было говорить, но меня терзал гнев и я не слушал. – Я понимаю! Срабатывает высокий кодекс чести. Ты поклялась быть честной с сукиным сыном, который над тобой измывается! При малейшей возможности мозги тебе выкручивает! Господи! – Я отошел, замер, сплетя руки на шее, пригибая голову к груди.