У Чоколина отлегло от сердца; он знал, что Радак уехал. Выбравшись из дымаря, Грга стряхнул с себя сажу.
– Но кто, какой дьявол разом порвал мою хитро сплетенную паутину, кто выдал тайну? Ох, попадись он мне в лапы, – брадобрей застонал и сжал кулаки, – вонзил бы ему ногти в горло!
В этот миг послышался топот. Цирюльник вздрогнул. Посмотрел в дыру. Мимо хижины проскакали латники, за ними поднималась пыль.
– Слава богу! – вздохнул Чоколин. – Теперь я в безопасности!
Он спустился с чердака. Тем временем подошел и Шимо.
– Ого-го! Да вы, мастер, так черны, будто с самим антихристом целовались! Тесновато было? А почему господин Павел вмешался в это дело?
– Дурак, – бросил Грга, – ему тоже приглянулась девушка!
– Ах так? Значит, и отец и сын? Молодцы!
– Сейчас мне надо уходить, – угрюмо буркнул цирюльник. – Черт, не солоно хлебавши. Хорошо меня встретит господар Степко. Нынче мы дали маху. Ничего, ничего! Случай еще представится. А насчет меня ты помалкивай. Прощай!
– Буду нем как рыба! Прощайте! – ответил паромщик. – Но разве вы не на переправу?
– Нет! Оставь меня в покое.
Чоколин отошел от хижины. Остановился. Задумался. Наконец, опустив голову, тихонько направился по спсакской дороге. Вот он дошел до убитой лошади.
– Здесь это было, – пробормотал он, – здесь выхватили се у меня из рук! Вон и шлем Црнчича, – продолжал он, поднимая испанский шлем, – Божья стрела! – крикпул он в бешенстве и хватил шлемом о землю. Грга уже повернул назад к переправе, но любопытство одержало верх. Он боязливо вошел в лес. Здесь паслась лошадь. Лошадь Первана. А далее, – Чоколин задрожал, – на дереве висели красные воины. Цирюльник приставил ладонь к глазам. Кругом тишина, безмолвие. Вдруг раздался раскатистый смех. По спине цирюльника забегали мурашки, глаза от страха прищурились. Под деревом, где висели повешенные, лежал одурманенный огненным нектаром старый Мийо и хохотал во сне.
Брадобрей кинулся бежать. Шапка свалилась с головы, лоб покрылся холодным потом. Все глубже и глубже забирался он в лес. Однако, точно дьявольское наваждение, его преследовало карканье вороны: кар! кар! Цирюльник задыхался, бежал из последних сил. Ударился лбом о ствол дерева, потекла кровь, он даже не заметил! Бежал, бежал, а за ним по пятам следовали вороны и каркали: кар! кар! Вот добежал до ивняка. Слава богу, близко Сава. Еще десять шагов, вот и вода! Вот она! Но где переправа? Далеко, вон на берегу чернеет рыбачья хижина. Куда? Вдоль берега!
– На виселицу, Грга, на виселицу! – прозвучал за спиной из кустов незнакомый голос. Кровь ударила цирюльнику в голову, он взмахнул руками и как безумный бросился в Саву.
Из-за дуба выглянул Ерко.
– Плыви, плыви, брадобрей, – ухмыляясь, пробормотал юноша, – скатертью дорожка!
11
Мастер Крупич сидел в своей лавке за наковальней и упорно стучал молоточком, словно торопился выковать царскую корону. Тщетно! Работа валилась из рук. Порой он останавливался, вздыхал, задумывался ненадолго и снова принимался ковать. Его грызла совесть. Да и как не грызть? Обычно по дому, точно песня жаворонка в небе, разносился веселый Дорин голос. А нынче? Пустота, безмолвие, будто покойник в доме. Слезы навернулись на глаза старика. Он опустил молоток, задумался. Бог знает о чем! О чем! О дочери, о единственной дочери! Медленно скатилась по румяному лицу на белую бороду слеза. Старый мастер унесся в далекое прошлое. Вспомнил, как женился, как любил жену, как родилась у него дочь. Как он сходил с ума от радости, как убаюкивал, нянчил ребенка. Хорошо тогда было! И позже, когда девочка начала ходить, говорить, как радовались отец с матерью! Мастер вспомнил, как лишился жены, как болело за нее сердце, когда она, бедняжка, умирала. Как убивался по ней. Но она оставила ему сокровище, бесценное и милое, – единственную дочь. Вспомнил, как росла она в отчем доме, точно душистый цветок; как он не покладая рук работал. Для кого? Для Доры, чтоб у нее было приданое, когда господь бог пошлет ей хорошего мужа. А нынче? Ох, нынче! Все пошло прахом, все растаяло, как снег на солнце.
Старик поднял голову и смахнул рукавом слезы.
– А что? – забормотал он. – Взяла грех на душу, осрамила меня перед богом и людьми, осрамила мой дом, мое имя. Негодница! И меня заподозрили в грязных делишках, меня! Крупича! Уф! Тут сам черт замешан… прости, господи, мои прегрешения! Где у них только голова? Я тайно злоумышляю против Загреба, я? Разве вся моя жизнь не как на ладони, разве моя душа не чиста как стекло? Пусть кто-нибудь придет и докажет, что Крупич предатель, мошенник. Все мы грешны, от короля до последнего нищего, но предатель! Да я прежде живым… Ох, эта зависть, проклятая людская зависть! Если ты честен, всякий точит на тебя зубы, как голодный волк на овцу. Но она! Дора! Ох, господи, за что меня караешь? Моя гордость – моя дочь замарала свою честь! Ах, дочь моя, что ты со мной сделала! Да я скорее дал бы правую руку на отсечение! Но правда ли все это, а? Она – чистая, как божья роса, богобоязненная, как ангел, и вдруг обманула отца! Нет, нет, они лгут. Я насквозь вижу этих змей. Лгут! Однако свидетели, очевидцы! Цирюльник, этот цирюльник! Не он ли сказал, что моему дому грозит беда? Но не мстит ли он? Ведь я отказал ему. Но почему она не пыталась оправдаться? Почему? А Магда? Эта старая лицемерка, и она туда же. Ох, Петар, старая твоя голова, лучше бы тебе лечь в могилу, чем дожить до такого позора!
Размышляя таким образом, мастер Крупич даже не заметил, как в лавку вошел его друг Блаж Штакор. Кузнец тихонько опустил тяжелую руку на плечо друга.
– Брат Петар.
– А, это ты, брат Блаж, – сказал старик, слегка кивнув головой.
– Задумчивый, печальный! Какая стряслась беда?
– Ты еще спрашиваешь?
– Спрашиваю!
– Неужели мало? Я дочери лишился! Тоска. Стыдно людям на глаза показаться.
– Глаза, глаза! Боже мой! И со здоровыми глазами порой бываешь слеп.
– Не утешай. Утехой раненому сердцу не поможешь. Вот так-то! Да, да! Покарала меня десница господня, тяжко покарала.
– Негоже так, брат Петар, – решительно начал Блаж, усевшись рядом с хозяином, – негоже. Поминаешь карающую десницу, а тут людская клевета: не суди о звере по шерсти. Видишь ли, брат Петар, кровь у тебя горячая, глаза застит. Протри их маленько. Не утешать я пришел, а правду поведать. Раскрой глаза!
– Я все своими глазами видел.
– Как же! Черта ты видел! Ну что ты видел, что слышал? То, что чернь на улице брешет? И кто? Вечно пьяная всесветная врунья Шафраниха, лавочник Андрия да этот антихрист Грга? Они, что ли, твои свидетели? Разве можно раньше времени горячиться, принимать так близко к сердцу! Поначалу следовало выслушать, расспросить, а уж потом осуждать. А выгнать так, здорово живешь, дочь, единственную дочь! Не христианский это поступок, клянусь богом, не христианский!
– Брось! Больно ты мягкий!
– Я мягкий? Черта с два! Кузнец я, с железом имею дело, и вдруг мягкий! Не говори глупостей. Спроси-ка лучше моих подмастерьев, мягкая ли эта рука. Упаси бог! Но я справедлив, хладнокровен, горячки зря не порю. Погляжу сперва…
– И что же ты видишь?
– Слава богу, предовольно, да вразумит тебя бог, ведь ты золотых дел мастер, и какой! Принесет тебе цыган желтую пуговицу: «На, хозяин, цехин!» Скажешь ли ты Цыгану: «Да, это цехин»?
– Нет, не скажу!
– А что же?
– Испытаю сначала в огне, золото ли?!
– Вот видишь, умная голова! А люди что деньги, бывают настоящие, бывают и фальшивые. Испытывай их да испытывай! Золото в огне испытывают.
– К чему все это?
– К тому, чтобы ты проверил, правда ли то, о чем люди болтают. Когда я услышал, как судачат люди о Доре, я спросил, кто ее порочит? Чоколин! «Черта с два! – сказал я себе. – Не его ли это проделки?» Всем известно, что ты ему отказал!
– Это правда.
– Вот видишь! В том вся загвоздка! Давно уже наблюдаю я за этим цирюльником. Подозрительным он мне кажется. Чей он, откуда, черт его знает. Известно лишь, что человек он злой и коварный. Где только мог, порочил тебя перед людьми. Нынче одно, завтра другое. Клевета что уголь: не обожжет, так замарает!
– Но он сказал, что готов присягнуть, что собственными глазами видел… как тут будешь спорить?
– Готов присягнуть! Да верит ли он в бога? Присяга! Для него что чихнуть, что кашлянуть, что присягнуть – все одно! И что он видел? Ну что? Что молодой Грегорианец был у Доры? Разве он не спас ей жизнь?
– Но без отца!
– Без отца, но там была старая Магда!
– Старая…
– Не бери греха на душу! Я ее знаю! Честная, богобоязненная старуха, грешить у себя на глазах не позволит! А если господин любит девушку?
– Любит? Что из того? Разве господа любят молодых горожанок, чтобы на них жениться?
– Глядите-ка на него! Знаю и без тебя, что господа и горожанки редко идут под венец. Однако в сердце, брат, в глупом сердце возникает пожар, а ты туши, если можешь! Несчастье это, истинный бог, но никак не позор!
– А кто сказал, что молодой Грегорианец лучше своего отца?
– Я! Знаю и отца и сына. Вода и пламень! Юноша пошел в мать, а мать у него хорошая. Не взял бы он греха на душу. Поверь, брат. Ну, а старуху ты спрашивал, как было?
– Нет.
– Спроси. Старуха не солжет. Я кликну ее. Сидит наверху в светелке, точно каменная. Раны у нее заживают. Давай позовем ее.
– Будь по-твоему. Но к чему все это?
Блаж подошел к лестнице и позвал Магду.
– Кто кличет? – спросила та, склонив перевязанную голову над лестницей.
– Кум. Сойдите-ка, Магда, хозяин хочет поговорить с вами, – ответил Блаж.
– Иду, сейчас иду! – промолвила старуха и с трудом спустилась по ступенькам в лавку, – Чего вам, кум?
– Магда! – промолвил Крупич сдавленным голосом. – Ты стара, на краю могилы стоишь, открой мне всю правду.
– Господь свидетель, я всегда говорю правду, – ответила старуха. – Спрашивайте.
– Магда, был ли здесь молодой господин Грегорианец в мое отсутствие?
– Был.
– Много раз?
– Дважды.
– Когда?
– Первый раз, когда приехал с войны. Вас видеть хотел, спрашивал, как здоровье девушки, рассказывал о битве под Храстовицей.
– А второй раз?
– Второй раз под вечер, когда вы заседали в ратуше насчет старого Грегорианца.
– И ты была тут же?
– Да.
– А говорил ли о чем?
– Да, что дорога и мила его сердцу Дора. А она ему вторила.
– Что же было дальше?
– Как что дальше? Не понимаю вас, кум, – ответила старуха.
– Как не понимаешь? Не мучь меня! Скажи! Ведь и ты была замужем, – спросил старик, точно в горячке.
– Кум, да простит вам господь этот грех! Так вот в чем дело! И вам не стыдно, не совестно даже подумать такое, а не то что говорить? Чтобы Дора грешила с мужчиной, а я ей потакала? Где у вас душа, где разум! Дора, эта белая розочка, эта голубка, которой гордились бы и ангелы… Разве есть во всем Загребе другая девушка, равная ей по чистоте и кротости? Дора – моя крестница, и мне, ее крестной, перед богом второй матери, вводить ее в грех? И вы, кум Петар, могли подумать, что старая Магда, которая перед богом отвечает за свою крестницу и стоит одной ногой в могиле, что Магда на старости лет попрала бы божий закон и напоила ядом молодое сердце? Хорошо же вам советчики все истолковали! Что советчики? Сам нечистый, не во грех будь сказано, шепнул вам во сне эту дьявольскую небылицу, а вы и поверили ему на слово! Ох, кум Петар, да простит вас господь, плохо вы поступили, очень плохо! Прогнали Дору из отчего дома, словно распутницу, а мне, старухе, отравленный нож в сердце всадили! Думаете, это шутки? – Магда заплакала. – Вот и пришла моя смерть! Хорошо, очень хорошо вы отблагодарили меня за попечение о девочке, за то, что берегла ее пуще глаза. И за что? За то, что полюбили друг друга? Что делать! Молоды. Сердцу не прикажешь, а любовь слепа. И кто тут спрашивает, какого ты рода да какой крови. Божья воля, вот так-то! Но пусть только кто-нибудь придет и заикнется, что Дора в любви своей, дескать, согрешила хоть на маковое зернышко, тому я скажу, что он лжет хуже турка! Бог мне в том свидетель, кум Петар. Дора чиста как стеклышко! Но мне известно, чья это кухня, да! Снова этот злосчастный Чоколин. Ничего, пускай, пускай. Я знаю, что делать! Дора ушла. Я надеялась, что она закроет мне глаза, что я умру под этим кровом, где я видела столько радостей и горестей. Что ж, значит, богу так угодно, на все его воля. Дозвольте сегодня еще переночевать под вашим кровом, а завтра я уйду. Весь свой скарб я уже собрала и завтра уйду из дома. А вам пусть господь даст счастье и здоровье!
Слезы не дали ей договорить; старуха повернулась и поплелась в свою светлицу.
– Видишь, брат Петар, – заметил Блаж вполголоса, – чем верить слухам, обратись к разуму. Ну, скажи что-нибудь старухе, ведь она чистую правду тебе поведала, головой ручаюсь!
– Магда, – промолвил, смягчившись, старый Петар.
– Чего вам, кум? – оборачиваясь, спросила Магда.
В этот миг к крыльцу подъехала телега. Блаж поспешил к двери.
– Что случилось? – воскликнул он.
Петар и Магда вздрогнули.
В лавку вошел молодой витязь Павел Грегорианец, за ним великан Милош с бесчувственной Дорой на руках, позади ковылял старый Арбанас.
Крупич окаменел, Магда затряслась всем телом.
– Господин… Грегорианец… Дора… ради ран Христовых, что случилось? – залепетал в ужасе Крупич.
Смеясь и плача, старая Магда бросилась к девушке:
– Дорица, моя Дорица! Ты здесь, ты опять со мной! Больше ты не уйдешь из дому, не уйдешь, и я тоже, слышите вы, кум Петар, и я не уйду. Пусть только кто явится. Я его скалкой! Хвала и слава силам небесным, теперь все в порядке! Дорица моя, Дорица! Но что с ней, о боже? Бледная, больная? Идите сюда, добрый человек, опустите ее на стул. Вот сюда, – она схватила Милоша за рукав и потащила к стулу.
Великан последовал за старухой и опустил Дору на стул.
– Что все это значит? – спросил Петар в полном недоумении.
– Что? – пробубнил старый Арбанас. – Черт, тысяча чертей! Заварил кашу! Спасибо вам, кум Петар, за эту вот шишку на голове. Вы виноваты, только вы! А свою Дору сторожите сами. Я был на волосок от смерти, а девушку чуть не похитили. Хороши шутки, только как бы потом не плакать.
– Погодите, кум Павел, – прервал его молодой Грегорианец, выступая вперед, – дайте и мне сказать. Господин Петар, вот уже второй раз приношу я к вам в дом вашу дочь. Вторично спасаю ее, однако теперь девушке запоганили бы и душу и тело, что хуже смерти. Хотели похитить ее на большой дороге.
– А кто? – спросил Крупич.
– Люди моего отца и для моего отца, – сказал Грегорианец вполголоса. – Я и мои друзья, – продолжал он громко, – вырвали ее из лютых когтей, а похитители заплатили за свое преступление головой. Но я заявляю вам прямо: мне известно все. Известно, почему вы прогнали единственную дочь из дому. Вы это сделали из-за меня. Вы поверили наветам. Злые люди вас жестоко обманули, ввели в заблуждение. Я люблю вашу дочь, это правда, к чему скрывать? Но я не прокрался в ваш дом как тать. Случай свел меня с Дорой в капитуле. Тогда я невольно ее обнял, а где руки, там и сердце! Люблю ее, да, но как глаза, которые тянутся к золотой звезде, что ласково улыбается с неба. Я воин и дворянин, я честный человек, и вот, – продолжал молодой человек, коснувшись правой рукой головы девушки, – клянусь этой любимой головой, сердцем своей матери и святой троицей, что не очернил своей души и не задел чести вашего имени! Бог мне свидетель, эта девушка чиста как солнце. И я призову каждого к ответу, кто хотя бы недоверчиво улыбнется тому, что я сказал, убью всякого, будь он дворянин или мещанин, кто злобным наветом осмелится оскорбить эту честную девушку. Я согрешил, нарушив лишь обычай: пришел в дом, когда вас не было. Простите великодушно! Сердце приневолило. Возможно, вас огорчает мое присутствие здесь, ведь с отцом вы враждуете. Но у него свои дела, а у меня свои. Еще раз простите, больше я не согрешу. Но прошу вас, разрешите хоть изредка любоваться милым моему сердцу лицом, и не украдкой, а, дабы избежать сплетен, у вас на глазах. И еще одно, как только я стану на ноги, пусть бог и его угодники будут свидетелями, для меня, рыцаря и вельможи, величайшим счастьем будет вступить в брак с Дорой, пусть даже поднимется против того весь мир!
Удивленно слушал золотых дел мастер молодого вельможу.
– Сударь, – промолвил он наконец, – не могу я вам сразу ответить на все. Но я вижу вашу преданность и рад ей. Вы дважды спасли мою дочь, избавили от заблуждения, в которое ввели меня злые языки и дурные люди. До глубины души сожалею, что горько обидел свою любимицу. Спасибо вам, сударь, я дважды обязан вам: и за спасение жизни, и за сохранение чести. Пусть же мой убогий дом будет вашим домом! Приходите, когда хотите, встречайтесь с Дорой, но только в моем присутствии, потому, что если вы, дворяне, бережете свою лозу как редкий цветок, то и мы, горожане, не позволим, чтобы в здоровый стебель проник червь.
Между тем, пока старый Крупич говорил, Дора открыла глаза и, словно проснувшись, провела рукой по лбу. Увидев, что она снова под отчим кровом, услыхав ласковые слова мастера, она вскочила и кинулась отцу в ноги.
– Отец! Отец! О, я опять твоя дочь, ты снова любишь меня! О, я буду хорошей, послушной! Прижми к своей груди, мне так хорошо у тебя и… – Она кинула стыдливый взгляд на Павла, и на ее лице розой расцвел румянец, словно само сердце хотело поведать, что наряду с отцом оно лелеет и другое сладостное имя.
Отец радостно обнял дочь, прижал ее к своей старой груди, и на ее шелковые косы скатились две горячие слезы.
– Не расстанемся мы больше, доченька, не расстанемся! Да и что я, старик, без тебя?
– Радость глаза щиплет, – улыбнувшись, промолвил кузнец.
– Кум Арбанас, – оживленно заговорила Магда, – неужто в самом деле эти испанские негодяи… нашу сиротку? С нами силы небесные! Мою Дорицу… антихристы! Но что я тут болтаю? Должно быть, голодная она. Пойду-ка поскорее сготовлю чего-нибудь и для вас.
– Ладно, ладно, – заметил Арбанас, – сейчас, слава богу, благодаря шишке все по-старому, ибо не будь ее, не было бы в доме и Доры!
Павел Грегорианец простился с хозяином.
– До свидания, господин Павел! – промолвила Дора на прощанье, но в этих словах была вся ее душа.
Наступила ночь. Все утихло и заснуло и вокруг Медведграда, и в самом Медведграде. Только в одном окне светился огонек. Это была спальня господара Степко. Здесь он спал. Здесь же когда-то спала и госпожа Марта, но она была больна, по ночам молилась богу, и теперь ее спальня находилась в другом конце замка. Степко терпеть не мог женских вздохов и поповских литаний. Спальня его хоть и не просторная, но высокая, стены обиты темной кожей с вытисненными позолоченными головами зверей. В углу широкая массивная дубовая кровать, украшенная художественной резьбой. К стене, над постелью, прибита большая медвежья шкура, на пей позолоченный шлем, турецкие овальные щиты, ятаганы, широкие мечи, ружья с серебряной чеканкой, охотничьи рога, бунчуки, брадатицы, буздованы и тому подобное. Против окна в камине из черного мрамора горел огонь. Красноватые отблески мерцали на начищенном до блеска оружии и бросали на постель неверный, изменчивый свет. На постели полуодетый, опершись на правый локоть и склонив голову на руку, лежал Степко, уставившись в огонь, словно видел в нем отражение своей души. Тело его отдыхало, но душа, душа горела. Сна ни в одном глазу. Порой он резко поднимал голову и устремлял взгляд к двери, словно прислушивался к чему-то, и снова смотрел в огонь. Лицо его подергивалось. Что с ним, о чем он размышлял? Можно ли в двух словах передать сотню мыслей и желаний, которые кипели в этой необузданной и славолюбивой душе? Усобицы в стране, нелады в семье, жажда славы, вожделение к юной девушке, страстное желание отомстить загребчанам – все это смешалось в его душе; так порою в поле буйные ветры, встретившись, кружатся в бешеном вихре. Разум молчит – кровь беснуется! А в окно, точно черное чудище, заглядывала темная ночь, насмехаясь над тревогой Степко.
– Черт! – забормотал он сердито. – Время ползет, точно хромая старуха, а его все нет! Хоть бы узнать, удалось ли дело, будет ли моей дочь ювелира. Она и в самом деле хороша! Кровь во мне взыграла, когда Чоколин показал мне ее в Загребе. Она должна быть моей, хотя бы пришлось пожертвовать и десятью кметами! Павел не дурак. Но эта ягодка ему не по зубам, забава может кончиться худо, ведь он своенравный. О! Слышь! Он, Грга! – вскрикнул Степко и вскочил.
Глухо протрубил рог привратника раз, другой и третий в знак того, что к замку кто-то приближается. Степко весь преобразился. На лице заиграл румянец, глаза метали молнии. Он сел и прислушался. Вот спускают мост, стучат конские копыта. Мост поднимают снова. Да, конечно, это Ивша или Лацко с вестью, что все закончилось счастливо! Сейчас придут к нему: кто бы ни приехал, должен явиться к нему в спальню. Таков приказ Степко.
По галерее зазвенели шпоры. Вот он, вестник! Скрипнула дверь, раздвинулись гардины.
– Говори, как? – нетерпеливо спросил Степко, вскочил и направился к двери, но из-за раздвинутых гардин перед господаром предстал сын его Павел.
Степко вздрогнул, точно пораженный громом.
– Это я, государь отец! Добрый вечер! – спокойно приветствовал его сын.
– Ты?
– Я!
– А что тебя сюда принесло? Как в Самоборе? Что счета? Как госпожа Клара?
– Счета с госпожой Кларой покончены, – ответил Павел уже резче. – И, во всяком случае, не в пользу госпожи Клары!
– Что ты хочешь этим сказать?
– Хочу сказать, государь отец, что я мужчина, дворянин, а Клара… стыдно назвать ее тем именем, которое она заслуживает.
– Парень! Ты взбесился?
– Нет, ваша милость. Вы послали меня привести в порядок счета с госпожой Кларой. А золотая змея задумала спутать мои и обвилась вокруг сердца, но я схватил ее крепко и отшвырнул от себя; сейчас мы квиты.
– Злоречивый язык, и ты смеешь так отзываться о благородной госпоже…
– Простите меня, ваша милость! Из вашего письма госпоже Кларе я понял, что ваша милость ее весьма почитает. Но моего отца, вероятно, обманули глаза. То, что подается немецким наемникам на обед, не годится на ужин хорватскому вельможе.
– Тысяча чертей! – Степко сердито топнул ногой. – Я вырву твой змеиный язык!
– Не сердитесь, государь отец. Простите. Порядочность подсказала мне, что делать. И слава богу, я вовремя покинул госпожу Клару, дабы не дать свершиться великому злу и защитить наше имя.
– Наше имя? Ты? Каким образом?
В этот миг гардины на двери словно бы заколыхались.
– Да, государь отец. На большой дороге, среди бела дня ваши люди напали на девушку, чтобы, подобно разбойникам, похитить ее.
Степко побледнел и злобно впился глазами в сына, как змея в свою добычу.
– Мои люди!.. Девушку? А кто? – выдавил он, задыхаясь от бешенства.
– Ивша и Лацко… напали на Крупичеву Дору!
– А ты… ты… что?
– Избавил девушку, а похитителей, согласно законам королевства, повесили!
– О! – закричал Степко и бросился на сына с кулаками.
– Отец! – воскликнул юноша. – Отец! Заклинаю тебя богом, остановись! Я исполнил свой долг. И если бы меня это не заставила сделать неудержимая сила любви, я бы сделал это, защищая честь нашего рода, которую люди втоптали бы в грязь, сказав: «Опозорили девушку…»
– Выродок! – крикнул Степко, скрежеща в неистовстве зубами. Потом подскочил к постели, сорвал ружье… и выстрел грянул…
– Иисус Христос! – раздался женский крик: гардины раздвинулись, и в комнату вбежала смертельно бледная женщина с распущенными, черными, как вороново крыло, волосами, в белой ночной рубашке; ее черные глаза округлились от ужаса, губы дрожали; распростерши слабые руки, она кинулась к Павлу с криком:
– Сынок! Сынок! Где ты, ох, где же ты?
Сквозь дым она увидела сына, он стоял у мраморного камина, бледный, со лба капала кровь. Мать как безумная кинулась к сыну и обняла его в горячем порыве любви.
– Я здесь, мама, милая мама! – прошептал Павел и с нежностью обвил руками материнскую шею.
– Кровь! Боже! Скажи, куда он тебя ранил? Святая богородица, помоги! – И больная женщина зарыдала.
– Успокойся, дорогая! Ничего не случилось. Пуля разбила мрамор, а осколок оцарапал мне лоб, – ответил Павел.
– Зачем ты сюда пришла, Марта? Оставь меня! – приказал Степко, который, все еще разъяренный, стоял, грозно нахмурив брови.
Марта медленно повернула голову, в ее мокрых от слез глазах засверкали молнии, лицо покрылось зловещими пятнами.
– Зачем я пришла, господин Степан? Смотрите, вот мой сын! Взгляните на его гордый лоб, он в крови! Что, его задела турецкая сабля? Нет, не заклятый враг, – родной отец в неистовой злобе поднял смертоносную руку на свое порождение. Зачем я пришла? Волчица защищает своих детенышей. И я, слабая женщина, прилетела, чтобы прижать к груди своего сыночка, чтобы оградить его от блудливого безумного отца. Да, да, вы хотели его убить! А за что, милостивый государь? За то, что он помешал отцу нарушить клятву, данную матери…
– Марта! – заревел Степко.
– Да, да, я все слышала, стоя у дверей, все. За то, что невинная девушка не стала жертвой вашей грешной похоти, за то, что имя Грегорианцев не заклеймила печать позора!
– Марта, замолчи, клянусь богом…
– Нет! Не замолчу! – И Марта гордо вскинула голову. – Довольно я молчала, довольно страдала! Мои дни тянулись веками адских пыток, горькие муки терзали мне душу, истощали тело, а сердце превратилось в логово ядовитых змей. О, сколько бессонных ночей простояла я на коленях перед распятием, сколько кровавых слез оросило мое изголовье! Молилась днем, молилась ночью за любимых детей, за неверного мужа! Но мои молитвы, казалось, падали на бесплодный камень. И вот теперь, когда мое сердце точит пагубный червь, душа рвется из тела, когда предо мною зияет открытая могила, теперь, о боже, родной отец покушается на жизнь сына за то, что он не позволил осквернить грехом материнское ложе! Ох, Степан… Степан… грешник… рука господня…
– Жена… жена… я задушу тебя, – и, яростно подскочив к Марте, Степко схватил ее и с силой затряс.
– Назад! Отец! Убьешь мать! – закричал Павел и вырвал несчастную из рук остервеневшего отца.
– Сын… сынок… – Марта вздохнула, раскинула руки, зашаталась, изо рта хлынула кровь, и она упала бездыханная.
Отец и сын онемели. Мгновение спустя Павел, упав на колени, склонился над покойной.
– Мама, мама! Почему ты оставила меня? – И горько, горько, как женщина, заплакал.
Потом встал, поднял мертвую мать на руки и, обернувшись к отцу, промолвил:
– Государь отец! Два дорогих существа жили у меня до сей поры в этом замке: отец и мать. Сейчас здесь гнездится только ненависть к отцу и печальная память о матери. Ухожу навеки! Прощайте.
– Ступай! – ответил угрюмо Степко.
И Павел унес усопшую мать, чтобы провести возле нее последнюю ночь.
А Степко?
Огонь догорал, Степко безмолвно стоял, уставясь на угли. Вдруг, точно его змея ужалила, он вздрогнул и, кинувшись на постель, крикнул:
– Я проклят!
12
Занялся в Хорватии 1577 год. И какой? Печальный, грозный. Еще одна капля в реке героической крови, что непрерывно текла и текла по хорватской земле. Можно претерпевать муки, если веришь, что им наступит конец, можно противиться буре, если знаешь, что выглянет солнце! Но беспрестанно сокрушаться, смотреть безнадежно на хмурое небо – невыносимо тяжело! Из сотен и сотен зияющих ран текла кровь героев, сотни и сотни достойных мужей сложили свои головы; трудолюбивые руки в отчаянии бросали плуг, чтобы строить крепости против остервенелых турок. Поля лежали голые, леса пылали, замки стали добычей озверелых врагов, и все-таки, чтобы противостоять врагу, нужна еще кровь, чтобы накормить голодное войско, нужен еще хлеб, чтобы платить иноземным друзьям и недругам, нужны еще и еще динары, нужно, нужно и нужно! Страшно! Берет оторопь! Маленькая страна, горстка измученных, изнемогающих людей, выбиваясь из сил, железной стеной встала на пороге христианского мира и боролась против извергов, как Давид против Голиафа. О, сколько горячих сердец перестало биться! Прославляя их, обессилели бы и яворовые гусли! А во имя чего? Ведом ли тебе священный огонь, пламенеющий в сердце честного мужа, знаешь ли ты, что такое колыбель, что такое отец, мать, могилы предков, дети, родная песня, то, что делает ребенка исполином? Это любовь к родине! Необузданными, суровыми были эти железные люди прошлых веков, но когда труба громко возвещала: «Враг идет на нас!» – все вставали под единый стяг и с именем бога шли на борьбу за свободный труд, за отчизну.
Раны после Храстовицы еще не затянулись, а по Венгрии уже разбойничали турки, пали Зрин, Кладуша и другие хорватские крепости, грозила гибель и неприступной Копривнице. Хорватия захлебывалась в крови, а в это время цесарь Рудольф, сидя в Праге, гадал по звездам, мудрый же германский ландтаг торговался, стоит ли помогать цесарю-католику или не стоит. Помоги, цесарь, помогите, христиане! И помощь пришла. Но в чьем лице? Эрнест и Карл, дяди цесаря! Первый, чтобы править Венгрией, второй – распоряжаться Хорватией. Давно уже плелись сети вокруг Хорватии, округ за округом уходил из-под банской власти, край за краем подпадал под владычество немецких генералов. А бан? Ему пришлось подчиниться эрцгерцогу Карлу, и банский жезл в слабых руках изможденного старика превратился в посох. А хорватский сабор? Хорватский сабор будет отныне созываться в Загребе только для того, чтобы давать воинов и деньги! Страх обуял хорватское дворянство. Куда приведет этот путь? Где права, где старые вольности? Кому нужны иноземные воеводы? Куда уходит хорватское золото?