– Анкица, поздоровайся же с господином! – наполнила Клара, погладив малышку по головке.
– Добрый день, сударь! – сказала девочка.
– Добрый день, милая Анкица! – ответил Павел а нагнувшись к девочке, ласково заглянул ей в глаза.
– Видишь, мамочка, – шепнула матери девочка. – Он меня знает, а я его не знаю. Кто этот господин?
– Какой милый ребенок! – заметил Павел.
Клара улыбнулась. Посадила девочку к себе на колени и поцеловала в лоб. В это время в самоборском монастыре колокола зазвонили к вечерней молитве.
– Слушан, слушай, мамочка, – пролепетала девочка, склонив головку и подняв пальчик. – Благовест! Надо молиться!
Клара, склонившись над золотой головкой, сложила девочке ручки. Громкие удары колокола неслись из долины. Вечерние розовые отблески, проникая сквозь плющ, играли вокруг красивой головы матери и на личике молящегося ребенка.
Безмолвно и растроганно смотрел Павел на эту сцену.
– А сейчас, мое сердечко, – сказала мать, целуя дочку в лоб и спуская с колен, – доброй ночи! Ступай! Спи спокойно! А Ивану скажи, чтобы пришел зажечь свечи.
– Спокойной ночи, мамочка, спокойной ночи, сударь! – И, сделав реверанс, малышка удалилась.
– Неужто вы не счастливы, благородная госпожа? – ласково спросил Павел. – Разве сердце не бьется от радости, когда рядом такой милый ребенок, к которому устремлены все мысли?
Услыхав ласковый голос юноши, Клара вздрогнула и насторожилась. Глаза загорелись, на губах заиграла улыбка.
– Можно ли спрашивать мать, счастлива ли она подле своего ребенка? – сказала она.
– Простите, сударыня, что растревожил вас. А сейчас разрешите мне, – промолвил Павел, поднимаясь, – далее не беспокоить своим присутствием вашу милость. Наступает ночь, и, конечно, вам время почивать. Позвольте пожелать вам доброй ночи и удалиться к себе. Как только ваша милость завтра позволит, мы приступим к задуманному делу.
– Моя милость ничего не позволит, – быстро вскакивая, запротестовала Клара, – мой отдых пусть не заботит вашу милость. Не принимаю я и пожелания спокойной ночи; то, что я такая плохая хозяйка и не угостила дорогого гостя, мучило бы меня и во сне. Останьтесь, милостивый государь, останьтесь, – продолжала Клара умоляющим голосом, – ne отталкивайте заздравную чару под моим отшельническим кровом. Хорошо? – И Клара, наклонившись к нему, сверкнула сквозь легкую улыбку ослепительными зубами.
– Ваша воля для меня закон, – промолвил Павел, вежливо поклонившись, но по лицу его пробежало облачко грусти.
Вскоре слуга зажег восковые свечи в позолоченном подсвечнике, подал всевозможные яства и хмельное кипрское вино в хрустальном графине. Клара и ее гость сели за стол.
– За ваше здоровье и удачу, молодой витязь! – промолвила Клара, поднимая своей красивой рукой серебряный кубок. – Будьте славны и счастливы! К вам взывает глас вопиющего в этой пустыне!
– Спасибо за пожелания и ласку, благородная госпожа, – смущенно ответил Павел. – Пустыня, говорите? Хотел бы я знать, как бы искусная рука, создавшая всю эту дивную красоту, изобразила рай?!
– Счастье не измеряется золотом, – промолвила, вздыхая, хозяйка, опершись головой на свою белую точеную руку. – Ваша юная жизнь подобна вихрю, что мчится, не считаясь ни с чем, без оглядки по свету. А я! Ведомы ли вам долгие томительные дни, которые текут один за другим, точно капля за каплей; ведомы ли вам долгие бессонные ночи, что тоскливо ползут, точно бесконечная черная змея? Прикованная навеки к одному месту, без защиты, без опоры, без… надежды на счастье; прозябать в таком одиночестве – все равно что лежать живой в гробу.
Лицо красавицы выражало несказанную грусть и было таким милым, дивным, а голос вибрировал, как песня покинутого соловья.
Юноша в смятении провел рукой по лицу, словно хотел собраться с мыслями, отогнать туман, вставший перед глазами.
– А ваша дочь, благородная госпожа? – спросил Павел, взяв себя в руки.
– Да, правда, – как бы вдруг спохватившись, промолвила Клара, – Анкица все мое счастье, вся моя радость, золотая цепь, которая еще привязывает меня к жизни. Я люблю ее всем жаром своей души. Лишь погляжу на нее, на свою любимицу, и на глаза набегают слезы. Печальное прошлое! Но один ребенок еще не составляет семьи. Есть ли у этого невинного ребенка защитник? Я? Но я женщина! Ох! – И Клара опустила голову. – Передо мной пропасть, сударь!
Женщина умолкла, Павел точно онемел, воцарилась минутная тишина, только горлица ворковала, устроившись на спинке кресла Клары.
– Да что там! – воскликнула вдруг хозяйка каким-то странным голосом и откинула голову назад. Глаза ее засверкали, как алмазы, кудри рассыпались по белым плечам, точно золотые змеи. – К чему сетовать? Глупая я! Разве я пригласила вас, чтобы петь вигилии подобно монахине? Что было, то прошло! Наше сердце – могила, пусть в нем мирно покоятся минувшие горести. Будущее? Мы слепы, зачем его искать? А радость настоящего? Золотой мотылек, который рождается на заре и к вечеру умирает! Ее нужно вовремя поймать! Поэтому смелее, сударь! – воскликнула она, вдруг разрумянившись, и бросила в стоявшую перед Павлом чару лепестки розы, что была приколота к ее груди. – Смело пейте за радость настоящего, за счастливое будущее, и пусть для вас всю жизнь цветут розы!
Глаза Клары засветились по-змеиному. Воротник из тонких брюссельских кружев спустился с белой шеи, пунцовые губы вздрагивали. Павел застыл с серебряной чарой в руке.
Женщина поднялась.
– Пейте, Павел! – приказала она.
– За счастливое будущее! – послушно и бездумно повторил юноша и выпил чару до дна.
– А знаете ли, Павел, каково наше будущее? – начала Клара сдавленным, дрожащим голосом, не спуская с юноши глаз и подходя к нему вплотную. – Ведомо ли вам это, Павел? Загадка, не правда ли? Но я, мое сердце должны ее решить! Вы мой, а я ваша, даже если сам бог станет на нашем пути. Вы еще молоды! Вы не знаете еще, что такое любовь, не знаете еще любовного пламени! О, любовь не кроткая милая овечка! Нет, это бешеный конь! Взбесившись, он мчится, летит, как стрела, как северный вихрь… и в силах ли обуздать его человеческая рука? Ох, Павел, выслушайте, заклинаю сердцем вашей матери, выслушайте меня! – сквозь рыдания продолжала Клара: – Мужа своего я не любила. Меня продали богатому глупцу, а тот надел на меня ярмо домашних обуз. Душа моя, точно крылатая птица, чахла в золотой клетке. О, мне хотелось собрать все свое золото, весь жемчуг и драгоценные камни и пойти по миру просить милостыню: «Вот вам сокровища. Но дайте мне любовь, дайте любовь!» В сердце бушевало огненное море, но оно покрылось твердой ледяной корой ненависти, презрения к мужу, к людям, ко всему миру! Я стала матерью. Привязалась, полюбила дочь всем сердцем. Но ведь она ребенок! И вот умер муж. Спало ярмо, утихла ненависть, но здесь, в груди, все так же пылает вечный огонь. Мне хотелось обнять и небо и землю, но я обнимала пустоту! II вдруг в этом замке появился ты, раненый, больной! Ты лежал без сознания, тебя мучила горячка. Глухой ночью, когда все спало мертвым сном, я пробиралась по темным балконам к твоему ложу. Люди говорили: «Ходит призрак!» И я смотрела на тебя, как лежал ты, юный, окровавленный, бледный, но прекрасный, о боже, такой прекрасный! Я клала тебе руку на лоб, касалась его горячими губами, и первый раз в жизни чувствовала, как по моим жилам разливается небесное чувство любви. И я поклялась перед святыми тайнами, что буду только твоя и скорее лягу в могилу, чем отдам тебя кому-нибудь! Павел, давно я искала случая, чтобы открыть перед тобой свое сердце, но сегодня мне посчастливилось! Павел, ради тебя я готова изрезать на куски свое сердце, стать твоей рабой, отдать за тебя душу и тело! Услышь меня! Возьми меня! Прими меня, потому что я… я тебя не отдам!
Изнемогая от страсти, со слезами на глазах, она склонилась перед Павлом. Золотые локоны коснулись его лица – сердце юноши замерло.
Тишина! Воркуют горлицы, благоухают лилии и розы, но еще чудесней пахнут Кларины волосы. В углу журчит фонтан – золотой змей, близко-близко шуршит шелковое платье. Над головой парят золотые амуры. Неверный огонь восковых свеч бросает бледный свет на атласную кожу молодой женщины. Во дворе стрекочут свою песню цикады, в окно заглядывает темно-синее небо мириадами глаз-алмазов. А вон, на стене, Сусанна! Что это, ветерок тронул ее пышные волосы, ее легкое прозрачное платье? Брызнула серебристая пена воды? Распустился пламенным цветком лотос? И она, дивная, прекрасная, готова пасть ему в объятия?
Мозг юноши взбудоражен, не хватает дыхания, кровь бешено мчится по жилам. Здравый рассудок покидает его. И вдруг Павел замечает на полу письмо. Его уронила Клара. Он поднимает его, взгляд пробегает по строчкам. Рука отца! Юноша дрожит, бледнеет, вскакивает. Увидав письмо, Клара вздрагивает, вскрикивает, хочет выхватить его из рук Павла. И в этот миг взгляд Павла останавливается на Далиле, на язвительной улыбке вероломной женщины.
– Ха! – крикнул он в неистовстве. – Благородная госпожа, я разглядел вашу душу и под ангельской личиной! Я не Самсон, но вы Далила! Будь проклята, змея-искусительница! Наши счета покончены.
И мигом покинул комнату.
– Павел! – не своим голосом крикнула Клара и рухнула без чувств на пол.
Как стрела мчался юноша из самоборского замка на своем сером коне. Точно искры пожара, пронеслись мимо него огни сонного городка. В сердце Павла бушевала буря. II вот он уже скачет по лесу.
– Стой! – раздался внезапно громкий голос.
Конь поднялся на дыбы. Из леса выскочил человек с факелом в руке и схватил коня за узду.
– Стой! Дора погибает, – прокричал немой Ерко.
9
Павел опешил.
– Ерко, ты? – крикнул юноша и удивленно наклонился к немому, чтобы удостовериться, он ли это.
– Да, Ерко, – подняв факел, ответил молодой оборванец.
– А ты… ты?… – продолжал Павел.
– Да, это я говорил, – подтвердил Ерко. – Не спрашивайте как, спросите лучите о чем? Пойдемте!
– Куда?
– Вон за тот холмик, в кусты. Там не сыщет нас и лисица.
– Зачем? Ах, господи, ты же сказал о Доре, что с Дорой? – взволнованно спрашивал Павел.
– Поезжайте, говорю вам, сударь! С коня сойдете в кустах. Ради Доры, ради спасения Доры, – продолжал Ерко горячо, – иначе… ну скорее же! – Он нетерпеливо топнул ногой. – Надо договориться, подумать. Тут не место… посреди дороги. Тут бродят разбойники, а может быть, и лазутчики вашего отца.
– Ради бога, скажи наконец… – настаивал Павел.
– Ни слова! Пойдемте! – властно промолвил Ерко и как лиса шмыгнул в лес, за ним последовал Павел, ведя под уздцы коня. Зашли за холмик. Тут у подножья горы был овражек. Вверху лес, а в овраге густой кустарник. С горы стекал ручеек, огибая огромный гладкий камень. Павел привязал коня к ветке, Ерко бросил факел в ручей. Оба уселись на камень.
– Так, – начал Ерко, глядя, как гаснет в воде огонь, – умри, предатель, не то навлечешь на нас проклятых нетопырей да лазутчиков; и без того натерпелся я нынче страху! Целый день вас высматривал. Тщетно! Думал уже, что та гадюка в Самоборе вас околдовала!
– Ни слова об этом! – сердито бросил Павел.
– Ничего, ничего! Слава богу, что этого не случилось. Было бы худо и вам, и мне, и Доре! – ответил Ерко.
– Рассказывай, не мучай больше!
– Не торопитесь! Сейчас все в порядке. Бояться нечего. Месяц невысоко, еще проглядывает сквозь ветки, до полуночи добрых два часа, а до полудня Доре ничего не грозит.
– Скажи, что с Дорой! Ради Христовых ран, говори! – прервал его Павел. – У тебя нет сердца, парень!
– Сердца? У меня нет сердца, сударь, – подтвердил он с горькой жалобной улыбкой, подперев лоб рукою. – А кто вам сказал? Ах да! Наверное, мои отрепья! Немой, батрак, нищий и вдруг – сердце? Не так ли? Знаете, как проникает в сердце любовь? Через глаза, сударь, через глаза! А выходят через уста у тех, кто владеет языком! Но если ты немой, весь огонь остается у тебя в сердце! Мои уста – покрытая плитою могила. Я храню любовь в сердце, как милого покойника, как мать, как… нет, отец для меня мертв! Впрочем, к чему болтать? Какое вам дело до меня! – И угрюмый юноша улыбнулся сквозь слезы. – Вам дорога Дора, и ведь правда, она хороша, господи, а уж красива, как божий ангел! Во что бы то ни стало ее надо спасти, – Ерко встрепенулся, – спасти или погибнуть! – И, задумавшись, снова опустил голову.
– Парень, ты хочешь, чтобы меня задушила тоска? – воскликнул Павел.
– Слушайте! – продолжал Ерко, не обратив внимания на вопрос молодого витязя. – Покуда вас посылали к красивой госпоже, как муху в паутину, в Загребе такое произошло! Свалка – все вверх тормашками! Кто-то пустил слух, что вы Дорин возлюбленный и… – Ерко пристально посмотрел в глаза Павлу.
– Что я? – прервал его Павел.
– Ничего, – ответил тот спокойно, – знаю, вы честный, благородный человек не только именем, но и сердцем. Однако людской язык что проказа! Разнесли о вас сплетни по Загребу, а Дорино сердце отравили. И все тот подлец, ничтожный цирюльник.
– Этот негодяй? – закричал, вскакивая, Павел.
– Именно. Захотелось ему золота и молодой жены! Дочь ювелира отказала ему, вот он и мстит.
– Он – Доре!
– Именно он! Он натравил народ на вас обоих. Случилось это после вечерни. Точно гром грянул над бедняжкой. Перед всем честным народом, перед господами возвели на нее небылицу, будто потеряла она девичью честь!
– Святой крест! Кто, скажи кто? – вскрикнул Павел и яростно схватился за саблю.
– Отец в гневе убил бы ее, не случись там судьи, который удержал его за руку. А когда остыл маленько, уговорил кума Арбанаса взять ее с собой в Ломницу свиней пасти, и чтобы на глаза отцу больше не показывалась. Нынче среда, завтра Арбанас едет в Ломницу.
– Дора, моя Дора! – вскричал Павел, ударив себя по лбу. – Но клянусь Иисусом, не поедет она в Ломницу, не поедет, не дам!
– Успокойтесь! Послушайте! На другой день я выследил в лесу цирюльника. Он шел в Медведград к вашему отцу; брадобрей его верный слуга, он же относил в Самобор и письмо. Зачем, думаю, он идет в Медведград? Уж наверно, не за добрым делом, дьявол, пошел! Пробрался к замку и я. Поглядеть, послушать. Но он вошел к господару. А сквозь дверь не увидишь, через стену не услышишь. Расспросить слуг?… Но ведь ты нем! Смеркалось. Знал я, что они в большой башне. Ходил я кругом да около, как хорек возле курятника. Все во мне горело. Сверху доносился неясный говор, вокруг ни души, но башня высокая. Вдруг, смотрю, взлетела птица и уселась возле башни на высоченный дуб. Что ж, взлечу и я. Стал карабкаться на дуб, все выше, выше. Добрался куда надо. Обхватил поудобней сук руками. Нагнулся немного. Луны, к счастью, не было. Теперь я все видел и все слышал. За столом сидел ваш отец, а перед ним стоял цирюльник.
«Ну что она, что?» – спросил господар Степко.
«Расхохоталась от всей души, – ответил цирюльник, – сказала, что вы, простите, – сущий дьявол. И что она не предполагала завлекать в свою обитель второго мужа, но раз это ваш сын, да еще такой красавец, то она не против. И будто она уже знает его и ей любопытно, сможет ли она этому дикому птенцу подрезать крылышки».
На это ваш отец заметил:
«Слава богу, коли так, значит, он останется в Самоборе!»
«Эх, ваша милость, – возразил цирюльник, – не говорите гоп, пока не перескочите. Ваш сын, не в обиду будь сказано, упрям и молод, очень молод. Порхает туда-сюда; конечно, госпожа Грубарова для каждого мужчины не шутка, но ведь такая любовь улетучивается, как выплеснутая на ладонь ракия».
«Так о чем же ты думаешь, брадобрей?» – спросил господар Степко.
«Ах, о чем думаю, ваша милость, о Доре думаю! В ней вся закавыка! Если Клара даже и будет госпожой Грегорианцевой, все равно Дора станет в конце концов любовницей молодого господина! И себя и вас опозорит!»
«Не дури!» – сказал Степко.
«Я стреляный воробей, ваша милость! Знаю, что такое, когда женщина впервые подцепит мужчину! Не так-то она его легко отпустит. Особенно ежели здесь, в этом глупом сердце, что-то тлеет. Иное дело минутное обольщение; чары проходят, и остается, простите, оскомина!»
«Все это госпожа Клара излечит, – ответил Степко, – ее белые ручки что железные клещи!»
«Иу, a ponamus,
– продолжал цирюльник, – что не излечит, следует и об этом подумать! Скажем, вдруг господин Павел проснется в Самоборе трезвым? Что будет, ваша милость, если молодой олень разорвет сети? Это не выходит у меня из головы! Бесчестие пало бы на вашу благородную голову! И загребские голодранцы еще пуще озлобились бы против вашего пресветлого рода. А особенно после вчерашнего скандала».
«Какого скандала?» – спросил ваш отец.
И тут цирюльник принялся рассказывать о беде, которая приключилась с Дорой. Я видел, как горели гневом глаза у господина Степко, как он дрожал от бешенства.
«Нет, клянусь святым крестом, – завопил он наконец, – этого я не допущу! Ты прав! Скажи все, что задумал!»
«Что ж, – промолвил, ухмыляясь, негодяй, – я знаю способ, боюсь только, как бы не обидеть вашу милость!»
«Говори сейчас же!» – заревел господар.
«Ваша милость, как известно мне понаслышке, не гнушаются крестьянками или горожанками, особо ежели они молоды и неупрямы (говорю только то, что слышал), иные из них даже кичатся своим позором. А Дора хороша, очень хороша! Ваша милость знает гричанских молодок, – но такой, как Дора, нет между ними, клянусь богом, нет! И потому, ежели бы… впрочем, ваша милость меня понимает! И разве это не лучшее возмездие загребским торгашам? Ведь они бы лопнули от злости!..»
– Ты лжешь, парень, лжешь! – закричал Павел, вскочив на ноги. Он весь дрожал от ярости. – Не может быть!
– Бог мне свидетель, это было так! – ответил спокойно Ерко, подняв клятвенно руку к небу.
– О!.. Ну, дальше! – промолвил Павел сдавленным голосом, опускаясь почти без сил на камень.
– Ваш отец задумался, – продолжал Ерко. – «Вашей милости должно быть ясно, – сказал цирюльник, – да оно и само собой разумеется, что отец и сын не могут, как говорится, любить одну девушку! И ежели отец приходит первым, сыну следует уступить дорогу!»
«Так-то так, но каким образом? – ответил старый господин. – Ведь загребчане! Сила на их стороне!»
«Пустяки, главное – знать, что у вашей милости душа спокойна. Через три дня старый Арбанас повезет девушку в Ломницу. Старик он слабый, глуповатый. Нам он не помеха, тюкнем его маленько по старой тыкве. Он и ахнуть не успеет. После Ботинца селений нет. По обочинам дороги кустарник. Пусть двое слуг, кто покрепче, переоденутся в форму испанских кавалеристов, – скажем, Лацко Црнчич, он мастер на такие дела. Едет повозка, люди выскакивают из засады и увозят девушку в ваш замок Молвицы или еще дальше, через границу, по вашему усмотрению! А загребчане? Пускай себе горланят! Что делать? Испанские мародеры схватили бедняжку. Бог знает, где она, несчастная девушка! Ха, ха, ха!».
«Идет!» – согласился ваш отец. Я спустился с дерева, чтобы разыскать вас. Ну, теперь вы знаете, что следует нам делать? – спросил Ерко.
– Знаю, знаю, – в отчаянии воскликнул Павел. – Отец, отец, что ты задумал, отец, на что ты толкаешь сына?! А тебе, добрый молодец, спасибо, сто раз спасибо; честный ты, добрый, бог наградит тебя! Но пойдем предупредим разбойников и отнимем у них добычу!
– Как можно! – ответил Ерко, скрывая набежавшую горячую слезу. – Они вас наверняка подстерегают. Не нужно, чтобы нас видели вместе, но я ваш раб и Дорин раб. Успокойтесь. Дождемся рассвета! На рассвете мы застанем и Милоша на месте.
Павел успокоился. Весь этот разговор не укладывался у него в голове. Размышляя над ним, он невольно посмотрел на Ерко.
– Ерко, – сказал он, – ведь ты немой? Как же ты заговорил? Что за чудо? Ты помогаешь мне, защищаешь Дору, почему? Кто ты?
Ерко молча опустил голову на грудь.
– Ты слышишь, Ерко? – ласково спросил Павел, положив руку ему на плечо.
– Не спрашивайте меня! – бросил тот угрюмо.
– Скажи, друг! Скажи, заклинаю тебя могилой матери!
Ерко безмолвствовал. Его охватило какое-то беспокойство, грудь высоко вздымалась, юноша тревожно поглядывал на Павла, словно опасался его. Наконец, подняв голову, громко произнес:
–
Я твой брат!
Павел вскочил и молча уставился на сидевшего перед ним на камне юношу.
– Ты с ума сошел? – крикнул он наконец.
– Я твой брат, – твердо повторил Ерко.
– Ты?… Каким образом?
– Вот! Гляди! – сказал Ерко и вытащил из-за пазухи висевшую на шее ладанку, извлек из нее драгоценный перстень и протянул Павлу. – Узнаешь этот герб? Твой! В день моего рождения мне его повесил на шею мой и твой отец! По крови я Грегорианец, как и ты! Но мы не единоутробные братья! Тебя родила другая мать. Я старше, но не тревожься из-за наследства: ты законнорожденный, а я плод греха! Диву даешься? Слушай дальше! Сейчас узнаешь, почему заговорил немой и почему я оберегаю тебя и Дору. Садись рядом!
Павел неохотно опустился на камень.
– Расскажу тебе все, – начал Ерко, – что сам о себе помню и что слышал от других. Тогда я был слишком юн, чтобы все сохранить в памяти. Моя мать крестьянского рода. Когда-то по дороге из Загреба на Грачаны, под горой стояла деревянная мельница. В ней ютилась бедная старушка со своей единственной дочерью Елой. У этих двух женщин на всем божьем свете был один-единственный родич, старухин сын, белый монах Реметского монастыря. Кормились женщины от мельницы, от домашней птицы да от мотыги. Дай помещику, дай церкви, трудись на господском поле, потей ради отпущения грехов на монастырском винограднике, а напоследки мучайся дома, чтобы не умереть голодной смертью. Что делать? Одни женские руки в доме, без хозяина дом сирота! Беда! Недоедали летом, голодали зимой. А тут еще турки насели. Из каждого дома в войско бана забирали одного воина при оружии, а если нет в доме мужчины, плати, доставляй харч. Сын, монах, конечно, изредка давал старухе грош-другой, но он и сам был бедняком, уносить же снедь из святой обители запрещалось. Говорили, будто моя мать, то есть Ела, была красивой, набожной и умной девушкой, знала молитвы на любой случай, работала дома по хозяйству. Об всем этом мне рассказывал дядя Иеролим. И в женихах не было недостатка, только не хотелось ей бросать мать и мельницу. Кабы вышла замуж, было бы лучше, да не судил бог! Что поделаешь! Даже нищий счастлив, когда не знает лучшей доли, потому и женщины, сидя на своей мельнице, твердили: слава богу, что так. Тем временем медведградские кметы получили нового хозяина. Господа Эрдеди продали поместье нашему деду Амброзу. Народ ликовал, думал, станет легче. Но эрдедские приказчики начисто обирали крестьян, выворачивали их кошельки так, что сосед не мог одолжить соседу и куриного яйца. Лучше стало, как же! Доброта несказанная! Старый господар Амброз не покидал своего замка, и туго приходилось и приказчику и кмету. Впрочем, старик еще куда ни шло, но сыновья – истые черти! Бальтазар Грегорианец был немного не в себе. Находило на него, и он вдребезги разбивал все вокруг. А младший Степко, хоть и трезвая голова, и разумный человек, но нрава буйного, насильник! Простите, сударь, – заметил Ерко, – что так прямо говорю о вашем отце, но, повторяю, так мне рассказывал дядя Иеролим. Когда он возвращался с турецкой войны, – в молодые годы Степко часто ходил на турок, – упаси бог, беда всей округе! Грабил монахов, нападал из засады на горожан, пытал кметов, насиловал, позорил их жен и дочерей. Гоняли Грегорианцы кметов строить крепости – Копривницу, Иванич и немало других. Народу погибло пропасть. Пришла чума, сохрани господи! Люди умирали как мухи, каждый второй дом опустел. Унесла чума и старую мельничиху. А дочка чудом уцелела. Белые монахи говорили, что ради них матерь божья сотворила чудо. Однако мельницу, как зачумленную, наказали сжечь. И сожгли. Трудно стало Еле. Куда податься? Надумал дядя взять ее в монастырь прислугой. Так нет же! Господа Грегорианцы, ненавидевшие монахов, не позволили, приказали работать в замке. Лучше это, чем ничего, кмет человек подневольный, пришлось идти в замок! Ела была услужливая и проворная девушка, и поэтому в замке ее ценили. Как-то осенью, да, да, как раз на рождество богородицы, все ушли на праздник. В замке остались старый привратник и моя мать сторожить дом. В это время вернулся из Мокриц Степко. Тут он впервые и увидел Елу, когда она шла по какому-то делу в сад. Степко за ней. Наговорил с три короба, золотую цепочку совал. А она и слышать не хочет. Отказала наотрез. Он точно взбесился! И зло свершилось! Силой взял девушку.
Ерко умолк, глаза его горели диким огнем. Потом он продолжал:
– Да, силой! Она призывала бога на помощь, но где уж там, сила бога не знает! Жаловаться? Кому? Отцу, что сын, мол, маленько позабавился. Посмеялись бы, и все. Опозорил девушку! А можно ли опозорить кмета? Было и прошло, да только след остался. Родился я, несчастный, не в замке, конечно. Молодого господара не случилось дома, а старый выгнал девушку как гулящую. Родила она меня в пастушьей пещере, прямо на земле, и прикрыли меня соломой. Степко еще не был женат. Вернувшись и узнав о рождении сына, он разыскал нас, – хоть сын батрачки, а все же его кровь. Целовал меня, брал на руки и на радостях золотой перстень повесил на шею. И отвез в горы к одной старухе, чтобы кормила. Скажешь, сердечный человек, однако все это была лишь забава. Женился он на госпоже Марте из Суседграда, ревновавшей его даже к прошлым грехам. Соперничал с ним один из молодых Бакачей. И все грозился, что выведет Степко на чистую воду. Подкупил мать, уговаривал явиться со мной в замок к молодой госпоже Марте. Мать на уговоры не поддалась. Степко же, услыхав обо всем этом, взбеленился. Тем временем ваша мать родила Павла, вас. Первенец, сколько радости в доме! Ведь батрачкин байстрюк в счет не идет! Насели на старуху, чтобы как-нибудь нас извела, иначе беды не оберешься. Что скажет госпожа Марта? Но старуха была набожная, наотрез отказалась, да еще рассказала обо всем дяде Иеролиму. Однажды к старухе в хижину ввалились вооруженные люди, чтобы забрать батрачку-мать и ее ребенка, но хижина оказалась пустой. Дядя сжалился над нами, мать увез далеко в горы, за Гранешин, на земли, принадлежащие капитулу (к одному крестьянину), а меня, несчастную жертву Грегорианца, из милости, а также из желания отомстить хозяину Медведграда, приняли в монастырь. Грегорианцы обшарили все горы. Тщетно! Монахи люди умные! Рос я, набирался сил. Матери не видел. Я со страху из монастыря ни шагу, а она из боязни ко мне ни ногой. Только дядя нет-нет да и скажет, мать, мол, все хворает. Исполнилось мне, должно быть, лет семь. Однажды ночью дядя разбудил меня. И мы, оседлав лошадь, поехали в горы. Дивился я немало. Иеролим взял с собой вышитую дарохранительницу. Часа через два с половиной прибыли мы к стоявшему одиноко в горах домику. Вошли. На постели, скрестив на груди руки и закрыв глаза, лежала бледная, худая женщина. Я не узнал ее. «Это твоя мать!» – сказал дядя. Не знаю уж, что творилось у меня на душе, давила какая-то тяжесть. Мне было плохо. Однако что-то влекло меня к несчастной женщине. Бросился я к ней на грудь, и, рыдая, воскликнул: «Мама, дорогая мама!» Я все это так хорошо помню! Женщина приоткрыла глаза, погладила меня холодной рукой по голове, прижала к груди, словно хотела задушить. И горько-горько заплакала. От слез моя рубашка стала мокрой. Й вдруг отпустила. Ей не хватало дыхания, она обмерла. Потом махнула дяде рукой. Он опустился на колени, прочел краткую молитву и дал матери причаститься. Стал на колени и я и тоже начал молиться. О чем? И сам не знал. Мать приподнялась. Оперлась на локоть, голову склонила на плечо. Пальцы беспокойно теребили одеяло, глаза были устремлены на меня. «Сынок! – промолвила она слабым голосом. – Сынок! Видишь, матери плохо, совсем плохо. Оставит она тебя, надолго оставит. Читай каждодневно в память о ней „Отче наш“, слышишь, каждый день читай! Но слушай, – продолжала она таинственно, и был монахов, нападал из засады на горожан, пытал кметов, насиловал, позорил их жен и дочерей. Гоняли Грегорианцы кметов строить крепости – Копривницу, Иванич и немало других. Народу погибло пропасть. Пришла чума, сохрани господи! Люди умирали как мухи, каждый второй дом опустел. Унесла чума и старую мельничиху. А дочка чудом уцелела. Белые монахи говорили, что ради них матерь божья сотворила чудо. Однако мельницу, как зачумленную, наказали сжечь. И сожгли. Трудно стало Еле. Куда податься? Надумал дядя взять ее в монастырь прислугой. Так нет же! Господа Грегорианцы, ненавидевшие монахов, не позволили, приказали работать в замке. Лучше это, чем ничего, кмет человек подневольный, пришлось идти в замок! Ела была услужливая и проворная девушка, и поэтому в замке ее ценили. Как-то осенью, да, да, как раз на рождество богородицы, все ушли на праздник. В замке остались старый привратник и моя мать сторожить дом. В это время вернулся из Мокриц Степко. Тут он впервые и увидел Елу, когда она шла по какому-то делу в сад. Степко за ней. Наговорил с три короба, золотую цепочку совал. А она и слышать не хочет. Отказала наотрез. Он точно взбесился! И зло свершилось! Силой взял девушку.
Ерко умолк, глаза его горели диким огнем. Потом он продолжал:
– Да, силой! Она призывала бога на помощь, но где уж там, сила бога не знает! Жаловаться? Кому? Отцу, что сын, мол, маленько позабавился. Посмеялись бы, и все. Опозорил девушку! А можно ли опозорить кмета? Было и прошло, да только след остался. Родился я, несчастный, не в замке, конечно. Молодого господара не случилось дома, а старый выгнал девушку как гулящую. Родила она меня в пастушьей пещере, прямо на земле, и прикрыли меня соломой. Степко еще не был женат. Вернувшись и узнав о рождении сына, он разыскал пас, – хоть сын батрачки, а все же его кровь. Целовал меня, брал на руки и на радостях золотой перстень повесил на шею. И отвез в горы к одной старухе, чтобы кормила.