– Перепутал, перепутал, – сказал я.
После этого допрос ни шатко ни валко тянулся еще полчаса, но майор все ощутимее терял ко мне интерес и вскоре ушел. На полновесное «дело», как это ни прискорбно для моего самолюбия, я не тянул.
Оставшись со мной с глазу на глаз, полковник помяг-чел. Видимо, суровой музой его бдительности был майор-артиллерист; в отсутствие оного полковник начал приобретать черты настолько человеческие, что я, осмелев, спросил его напоследок: что он думает о замполите, доносящем на солдат?
– Дерьмо он, а не замполит, – с чувством ответил полковник, – но ты, сержант, тоже хорош: ты же думай. кому что говоришь!
В точности повторив, таким образом, совет Вовки Тимофеева, полковник отпустил меня восвояси. Через несколько дней в полк вернулся из отпуска мой землячок лейтенант. Увидев меня, он радостно протянул ладошку:
– Здравствуй.
– Здравия желаю, – ответил я. Седов удивился:
– ТЫ не подаешь мне руки?
Я был вынужден подтвердить его подозрение.
– Почему? – спросил он.
– А вы сами не догадываетесь, товарищ лейтенант? И он догадался!
– А-а, – протянул как бы даже с облегчением, – это из-за докладной?
– Из-за докладной, – подтвердил я. Слово «донос» мои губы не выговорили.
– Так это же моя обязанность, – объяснил он. как если бы речь шла о выпуске боевого листка. – А вдруг ты завербован?
Я заглянул ему в глаза. В них светилась стальная зам-политская правота. Он не издевался надо мной и не желал мне зла. Он даже не обижался на мое нежелание подать ему руку, готовый терпеливо, как и подобает идеологическому работнику, преодолевать мои интеллигентские предрассудки.
– Видишь, – сказал он, – проверили, отпустили; все в порядке. Поздравляю.
В слове «проверили» был какой-то медицинский оттенок. Меня передернуло.
– Разрешите идти?
Он разочарованно пожал плечами:
– Идите.
И я пошел – по возможности подальше от него.
Но раскрученное энергичным Зарубенко из идиотской кляузы про герб и Чебурашку, «дело» мое не сгинуло с дембелем: уже в Москве, через несколько лет, одного моего приятеля вызывали, интересовались мною, моими родителями… Когда я думаю обо всем этом, меня начинает обуревать мания величия, даже хочется пошпионить чуток на кого-нибудь – чтобы хоть как-то оправдать народные деньги, потраченные на прокорм забайкальских особис-тов и политработников, если только это не одно и то же.
Единственным же реальным следом этой истории в моей жизни явилась внезапная отправка из образцового полка на дивизионный хлебозавод – и снятие с лейтенантских сборов, благодаря чему я был демобилизован на две недели раньше, так и не став советским офицером. за что искренне благодарен лейтенанту Седову, капитану Зарубенко, майору-артиллеристу и всем остальным бойцам невидимого фронта
Уведомление
Я обещал, если хватит цензурных слов, рассказать о первых месяцах службы и персонально – о старшем сержанте Чуеве
Не хватило.
История с «крысой» (вместо послесловия)
Отправка на дивизионный хлебозавод стала мне последним «прости» от Советской Армии перед скорым дембелем.
Хлебозавод считался то ли местом ссылки, то ли перевалочным пунктом на пути в дисбат – а в общем, был он территорией как бы вне образцовой «брежневской», куда – с глаз долой, из сердца вон – сбрасывались нечистоты личного состава. Служили там: водила, перевернувший по пьяни полковой «уазик», «дед», пославший на три буквы кого-то из начальства, дембель, учинивший сверхнормативный мордобой, эт цетера, эт цетера… Были, конечно, и служившие под началом всех этих героев бедолаги-солдатики: дембеля, даже провинившегося, не заставит трудиться в Советской Армии весь Генштаб во главе с министром обороны.
Единственным «политическим» в этой компании был я, что в полном соответствии с блатными законами, царящими в СА, и предопределило мой статус. Впрочем, жаловаться грех: счастье мое, что я попал сюда на втором году службы… Да и не про то речь.
А вот про что.
В один из апрельских дней, почти перед самым моим дембелем, личный состав хлебозавода поймал огромную крысу – и не убил ее, а, умело растягивая удовольствие, зверски замучил. В милом развлечении этом участвовал и начальник хлебозавода, лейтенант, который появлялся у нас не часто, но уж зато трезвым – никогда.
За полтора года службы я, как и все остальные, навидался немало, но этот случай поразил меня: в вырвавшейся наружу энергии жестокости было что-то символическое.
Через неделю-другую я демобилизовался.
В Москве я целый год пытался забыть предыдущие полтора, но, видимо, не смог, потому что вскоре начал писать и написал несколько «армейских» рассказов. Один из них назывался «Крыса»: я, как кристаллик армейской жизни, вынул из забайкальского апреля тот страшный и бессмысленный день и по возможности от-страненно рассмотрел его.
Я был еще относительно молод, поэтому следует снисходительно отнестись к моему желанию увидеть рассказ напечатанным. Кстати, я хочу этого до сих пор.
В первой же редакции я получил на «Крысу» устную рецензию, которую считаю лучшей из возможных. Звучала рецензия так: «Очень хорошо, но вопрос о публикации не встает». По молодости лет я попытался получить объяснение обороту «не встает», звучавшему, на мой взгляд, несколько двусмысленно, и получил в ответ, что если вопрос встанет, то мне же хуже, потому что я существо молодое, а ГлавПУР – злопамятное. Аналогичные приговоры я услышал и в других редакциях, а в одной рмне прямо предложили спрятать рассказ и никому его не доказывать. На мой детский вопрос, почему я должен уходить в подполье, мне было туманно отвечено, что среди редакторов встречаются очень разные люди… Но все это были цветочки. А ягодки пошли совсем ядо-ритые.
В очередном журнале редактор, суровая женщина средних лет с вечной папиросой в пальцах, вдруг спросила меня напрямик: хочу ли я увидеть этот рассказ напечатанным? Ответ опускаю за ненадобностью. Хорошо, сказала она, только это будет ваш перевод. Как – перевод, спросил я. С какого? С испанского, без колебаний ответила редактор. Сначала я подумал, что она обкурилась. Но глаза ее излучали какую-то патологическую нормальность. Засим мне было предложено найти какого-нибудь латиноамериканца (лучше всего – чилийца) из университета Патриса Лумумбы, сговориться с ним, перевести рассказ на испанский, а оттуда – обратно на русский, но уже с испанскими именами. Редактор пообещала, что получится очень прогрессивный рассказ про то, как солдаты хунты во главе с лейтенантом, ну, скажем, Родригесом затравили опоссума.
Я бы дорого дал, чтобы посмотреть на выражение своего лица в тот момент.
Я ответил, что никогда не бывал в Чили. Я спросил, кто такой опоссум. Ну не все ли равно, ответила редактор. Я сказал, что мне не все равно. Не говоря уж об опоссуме. Я забрал рукопись и ушел.
С тех пор минуло восемь лет. Ушел Пиночет. Нет ни Стресснера, ни Дока Дювалье. Под давлением демократических сил рушатся последние военные режимы в Латинской Америке – и у меня почти не остается шансов увидеть свой рассказ напечатанным.
Рассказа, конечно, жаль, но хунтам поделом! Еще Гашек сказал в свое время, что армия – это дерьмо, дерьмо и дерьмо. Разумеется, Гашек имел в виду империалистическую армию.
1991
Послесловие
Прошло еще несколько лет, а эта рукопись так и не стала публикацией. Не время, говорят. Да и материал устарел.
И впрямь: Советская Армия благополучно превратилась в Российскую, генералитет обновился и увеличился вдвое, замполиты ударились оземь и стали военными психологами. Батюшки крестят БМП. Опять же реформа идет безостановочно – словом, обновление такое, что просто хоть не живи!
Таким образом, все сказанное выше является бестактным и неуместным. Простите меня, если сможете.
1997