Вслед за мной встали две пожилые тетки. Очередь была длинной, и мы разговорились. Я узнал, что они – организаторы вечера. А они узнали, что я – единственный русский в аудитории, кроме великого поэта. Тоже пишете стихи? Ну дык епть! Есть книжка? А хули!
К Евтушенко мы подошли вместе. Тетки замерли в ожидании еще одного шоу: встреча двух русских поэтов. Евтушенко подписал толстую антологию толстой девице, стоявшей впереди. Он потряс усталой рукой и поднял свои прозрачные глаза токаря на меня. У меня в руках была своя книжка, которую я показывал теткам-филологам.
– Здрасте, – сказал я на родном.
По лицу поэта пробежала рябь. Улыбка еще висела на губах, но как-то коряво. Трусы и лифчик, забытые на веревке под дождем.
– У меня для вас шутка есть, – сказал я. – Правда, не знаю, как у вас настроение для шуток…
Евтушенко напрягся. Улыбка-бикини сползла вовсе. Появилось настоящее, озабоченное лицо токаря, над ухом которого только что просвистел плохо закрепленный болт.
– Ну, что за шутка?
– Да я вот вижу, у вас рука устала книжки подписывать. Давайте, может, наоборот сделаем: я вам автограф дам?
Пронзительный взгляд токаря: он все равно не понимает, почему у этого болта оказалась левая резьба. Вроде не больше одного стакана сегодня…
– Ну давай.
Я размашисто подписался на первой странице и отдал великому поэту свой сборник с голой бабой и искусственным интеллектом на обложке. Американские тетки-филологи тут же подхватили Евтушенко под руки, и он с видимым облегчением вернул на лицо свою счастливую маску настоящего сварщика. И во время фуршета больше со мной не разговаривал. Но каждый раз, когда его взгляд натыкался на меня, я видел, как замораживается его улыбка.
Ко всему прочему, я еще и опоздал на последний автобус. Пришлось лечь спать прямо на автовокзале. Около часа ночи меня разбудил толстый седой негр-уборщик, похожий на негатив Хрущева. В зале «Грейхаунда» уже никого не было.
– Чё, совсем денег нет? – спросил он.
– Да нет, есть немного…
– Иностранец, что ли? Понятно. А у нас на вокзалах только пидарасы спят. Пошли, покажу нормальную дешевую гостиницу.
Я вспомнил настоящего Хрущева. И согласился.
Скромное обаяние шизофрении
Высокая стопка книг в центре комнаты. Я лежу рядом на полу, читаю названия. The Cambridge Encyclopedia of Language, Cellular Automata and Complexity, Contemporary Russian Poetry, «Классическая японская проза XI–XIV веков», Бунин, Веллер, Бах, Nabokov, Мариенгоф, Freud, Ницше, Маяковский, Less Than One Бродского, «Комедианты» Грина, GRE Preparation Guide, Стругацкие и еще несколько словарей.
Со стороны может показаться, что я выбираю, чего бы почитать. На самом деле я изготавливаю открытку-валентинку. Только что нарисовал картинку и теперь приклеиваю ее на кусок картона. Книги выполняют роль пресса. Наверное, уже готово. Рушу стопку набок… Черт! – между рисунком и картонкой остался пузырек воздуха! Нажимаю на него пальцем, но он лишь сдвигается чуть-чуть. Ну да ладно, все равно уже пора отправлять.
Я хочу тебя, чучело,
чтоб дразнила, смеясь,
и даже чуточку мучила
ноготками и мокрой тиной волос;
а потом
с полудетским и полудиким лицом
то ли выла, то ли мяучила
так, чтоб трем этажам не спалось;
а потом
чтобы рядом свернулась клубком,
успокаиваясь и тихо всхлипывая.
Вот так я хочу тебя, глупая.
После встречи с Евтушенко моя вера в поэтические авторитеты была подорвана. Но оставалась еще одна сфера, где поэзия должна работать. Женщины! Если твои стихи действуют на женщин, на черта тебе престарелые авторитеты?
Только с американскими женщинами это работало как-то неправильно. Про настоящих американок даже не говорю – с ними нашему брату вообще тяжело сойтись. Совсем другие сексуальные коды. Скажем, у них там нужно ее в «Макдоналдс» пригласить, или в бильярд, или еще чего-то такое, чего ты не знаешь. И вместо этого предлагаешь проводить ее до дому. А она смотрит на тебя как на маньяка-убийцу и говорит: «Да зачем тебе, я же совсем в другой части города живу! И вообще я на машине, а ты нет. Давай лучше я тебя до дому подброшу!» Ступор.
И так во всем. Хрен поймешь, чего они хотят. В конце концов, конечно, начинаешь шарить – но все равно с нашими как-то проще. Особенно когда тебя уже тошнит от английского.
На конвент русской ньюсгруппы в Поконосе я захватил несколько копий «Песенки шута» и раздарил бывшим соотечественникам. Но на каждую женщину там уже было по нескольку озабоченных мужиков, и я вернулся домой без приключений. Однако хитрый Делицын, проезжая после конвента по нью-йоркщине, подарил одну из книжек замечательной девушке Марине.
Сначала наш роман был очень аккуратным, то бишь электронно-почтовым и телефонным. Через месяц я не выдержал и рванул к Марине через четыре штата. После этой встречи крышу мою повело самым страшным образом.
Главная заподлянка с русскими американками – с виду и по голосу они как настоящие наши. Но в башке у них все иначе подключено, как в американской розетке.
В России женщина любит долгие романтические шуры-муры, встречи-расставания, сцены ревности и прочие страсти-мордасти. И только после этого сдается. В Штатах же она, особенно молодая, быстро перепаивает контакты. Ей ничего не стоит перепихнуться с малознакомым при первой встрече – зато всякие страсти попадают в разряд опасностей, которые разрушают индивидуальные планы. Нет, она в принципе не против какого-то разумного количества страстей. Но в безопасном таком, упакованном виде – по Интернету, по телефону, в книжке Лимонова, на кассете с Коэном…
Мои же страсти только обострялись из-за дистанции. Если бы Петрарка пожил со своей Лаурой хоть неделю, он не написал бы ни одного сонета. Но у него такой возможности не было. У меня был автобус «Грейхаунд».
Когда я в очередной раз сообщал Марине, что еду к ней – без спроса, без плана! – с ней делалась паника. Она звонила Делицыну и спрашивала, как вести себя с русскими поэтами-маньяками. Делицын демонически смеялся и советовал вызвать полицию. Сам он в то время гонялся по Штатам за такой же молодой русамериканкой с красивыми зубами, и она напускала на него полицию уже не раз. Левон был закален в борьбе с полицией и хотел посмотреть, как я пройду это испытание.
Может, лучше было бы, если б она хоть раз вызвала копов. Но она не вызывала – и ее чертов Коэн вертелся у меня в голове еще много лет.
танцуй со мной под плач смычка, мани за красотой
веди меня сквозь панику в свой шелковый покой
неси меня, как голубь – письма через край земли
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви
…И скрипочка, скрипочка, и Перла Батталья на подпевках – ах, как ты меня сделала с этой песенкой! А ведь я так надеялся, что не подведет старый трюк, моя пиковая дама по имени «литература». Ведь то, что уже записал словами, больше не снится, не думается, не исполняется. Оно лежит мертвое и не мешает жить.
явись мне дивным ангелом, пока все смотрят сон
и покажи, как движется твой стройный Вавилон
и покажи мне, где тот рай, что позабыт людьми
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви
…И поэтому я так привычно, так профессионально перевел на слова и твои валентайновские ногти, и всех твоих змей из мокрых волос, и дырку между зубами, и родинку на ноге, и эти распахнутые вовнутрь глаза, и даже то, как ты потом вдруг становишься маленькой-маленькой… Все, казалось бы, грамотно упаковал в длинные ящики строк, сбил гвоздями точек и запятых.
танцуй, как нужно танцевать на свадьбах королей
танцуй как можно дольше, дольше, дольше и нежней
взлети со мною к небесам и в бездну уплыви
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви
…Но ты, лисица, ты тоже знала мой трюк со словами-киллерами. И знала к нему хак. Я слишком много своих паролей открыл тебе – и ты поймала меня на самое больное. На то, что я никогда не смогу перевести в ряды черных букв и благополучно похоронить в бумажных могилах блокнотов. Свечки, вино, парфюм – все ерунда. Ты поймала меня на звук. На музыку.
танцуй со мной до тех детей, что просят их родить
и поцелуями свяжи разорванную нить
и снова свей родной шатер на пепле, на крови
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви
…До сих пор не могу понять, когда ты успела поставить эту кассету, откуда ты вообще ее вытащила? Как попал этот хриплый голос какого-то старого мудака из Канады в мой чистый гербарий воспоминаний, протравленный ядами всех литературных приемов? Когда же ты, стерва, наконец заберешь из моей головы эту скрипку, которая снова и снова поднимает все кладбище моей памяти?!
# # #
Учебу я забросил. А работа в институте с самого начала состояла в том, чтобы как можно реже попадаться на глаза своим индийским руководителям. Первое время я еще пытался демонстрировать им свой диссер, начатый в Питере. Индийцы от этих картинок просто шарахались. Институт занимался тупыми интернет-приложениями. Ни о какой теории хаоса, ни о каких клеточных автоматах там вообще не слыхали.
Чтобы заниматься такой шизой, нужно было двигать в место попрохладнее, в какой-нибудь сионистский Бостон. Вездесущий нет-гуру Марек Луговски познакомил меня с Джорданом Полаком из университета Брандейса. Тот увлекался размножением роботов, и мы неплохо поболтали по телефону. Я послал ему все свои достижения и рекомендации для поступления в аспирантуру. И настроился на то, что снова займусь наукой. Однако вскоре планы доктора Полака поменялись – он сказал, что завязывает с преподаванием, и сделать у него PhD уже не получится.
Попытать счастья еще где-нибудь? Но к тому времени меня уже засосала опасная трясина с Мариной. А для лирики вполне подходил мой раздолбайский институт. Раз в месяц я прокрадывался в дирекцию, получал свой чек и сваливал. Если по дороге встречались научные индийцы, я широко улыбался и говорил «хай». Они ни о чем не догадывались – улыбку сумасшедшего легко спутать с обычной американской.
Это было прекрасное сумасшествие. Наш безнадежный роман быстро подошел к своей логической развязке, которая была заранее известна обеим сторонам. Однако эндорфины сделали свое светлое дело в моей темной голове.
Еще в начале нашего знакомства я написал пару хороших телефонных сказок. Но дальше началось то, чему сам Петрарка мог бы позавидовать: моя Лаура довела меня до такой ручки, когда писать вообще не нужно. Присланные Мариной картинки шевелились и разговаривали со мной, а сам я разговаривал со светляками и оленями на берегу ручья за домом. Когда соседи-американцы устраивали вечерину и звали меня курить дурь, я смеялся над ними и объяснял, что у меня и так все работает. «Русские выдумали любовь, чтобы не платить за наркотики!» – признавали пиндосы.
Потом крыша поехала еще дальше, к эндорфиновой буре добавилось упомянутое зависание меж двух языков – и оказалось, что даже разговаривать не нужно. Все понятно без слов. Чтобы увидеть вселенскую связь всех вещей, достаточно выйти на задний двор и поглядеть на воду, или на пятнистую кору сикоморы, или на сосновые иголки в паутине.
Если же обычный разум пытался вернуться и хоть как-то зафиксировать эти откровения, ему хватало трех строчек хайку в блокноте, а то и вовсе бессловесной коробки с пастелями. Один раз я почти сутки рисовал с натуры луковицу в стакане на окне. Чесс, знаток русской литературы, качал головой и говорил, что в моем лице эта самая литература понесла большую утрату. Художник Фрэн, наоборот, приветствовал мое просветление. И хотя он уже выбросил китайскую тушь, мы отлично понимали друг друга.
Если злишься – рисуй бамбук.
Если счастлив – рисуй ирисы.
Ничего, кроме туши и двух
мягких кисточек, здесь не нужно.
Растирай ее, наблюдай
за сюжетами-ручейками:
меч кривой, нежный шелк – все вода,
все стекает в черную лунку…
А потом, весь мир растворив,
подними глаза от судзури
и внимательно посмотри,
что осталось, чтоб лечь на бумагу.
Будет день – от бессилья в бою
взвоешь, падая, и увидишь:
пробивают асфальт и встают
за спиной зеленые копья.
А когда на рассвете рука
спящей рядом с тобой богини
шевельнется – смотри! – три цветка
на окне, как обрывки неба…
Так что не торопись, мой друг.
Растирай свою тушь, а после,
если злишься – рисуй бамбук,
если счастлив – рисуй ирисы.
Путь домой
Не нужно быть сильно сумасшедшим, чтобы видеть жесткую зависимость человека от природных циклов. Особенно человека русского. Ты можешь строить какие угодно планы, или наоборот, отказываться от любых планов – но все равно самые значительные события твоей жизни произойдут либо весной, либо в конце лета. Те, кто устраивает путчи, дефолты и теракты, хорошо об этом знают.
Казалось, мое помешательство может продолжаться вечно. Чеки исправно капали на банковский счет, эндорфины в голове исправно строили магическую реальность. Но весной русские коллеги засобирались в отпуска. И я почувствовал, что надо тоже как-то определяться. Мое сумасшествие было тихим и гармоничным, но я уже сомневался в том, насколько оно обратимо.
Возвращение произошло на удивление легко – хотя все равно осталось чувство, будто вернулся в себя через другую дверь. Коллеги дали мне телефон нью-йоркской компании, основанной бывшими соотечественниками, – там якобы дешевле билеты на самолет.
Я позвонил. Никакого конкретного решения у меня еще не было. Просто хотелось узнать эти самые цены и прикинуть, сколько отложить на черный день.
– В Россию? Сейчас?! – удивился гнусавый мужской голос на том конце, и я сразу представил соотечественника с огромным горбатым носом. Иначе как они делают такой гнусавый голос, эти долбаные сионисты с их нескончаемыми вопросами?
– Сейчас, да.
– Но зачем вам? Там же выборы!
– Вы не продаете билеты перед выборами?
– Но как вы не понимаете! Побеждают коммунисты!
– Бля, вы билеты продаете или нет?
– Ну что вы ругаетесь? Продаем, конечно. Но вы сами подумайте, вы же потом не сможете вернуться. Снова железный занавес…
Я повесил трубку. И тут вслед за этими трусливыми предупреждениями как-то сразу всплыло все остальное. И Евтушенко, кривляющийся перед американцами. И такой же кривляка Лимонов, которого читала Марина. Все эти дистанционные русские страсти, упакованные в пластик, в рамку экрана, в книжку… Я здорово убежал от всего этого, разговаривая со светляками на своем ручье. Но оно где-то накапливалось. И ждало. И теперь распавшаяся мозаика склеилась в новую картинку.
Я позвонил в «Дельту». Эротичный девичий голосок сообщил на вежливом английском, что место будет у окна. И пожелал приятного полета. И поблагодарил, что я обратился именно к ним. Я хотел спросить ее домашний, но сдержался. Нужно было паковать вещи.
# # #
Последний день в Штатах. Дорога на аэропорт Далласа, по уже знакомому хайвею, но в противоположную сторону. В багажнике – голубая дорожная сумка, с которой я приехал, а с нею рядом еще одна, новая и черная. Плюс коробка с книгами. И плюшевый пес, подарок Марины, на заднем сиденье.
И точно такая же, как тогда, жара, играющая тот же трюк с глазами. Кажется, что впереди на горячей бетонной полосе разлито много-много воды… но по мере движения машины лужи-миражи исчезают или отодвигаются дальше с такой же скоростью.
– Что в коробке? – мрачно спрашивает таможенник в Пулково.
– Книжки.
– Какие?
– Мои.
– Я понимаю, что не мои. Какие, я спрашиваю.
– Мои. Собственные.
Таможенник смотрит на меня как на идиота и бросает «Проходи». И ничего больше, хотя по привычке уже ждешь…
Ну да, ведь ту самую фразу, которую я понял только с третьего раза, говорят не здесь, а там. Такой же мрачный таможенник, только черный. Два года назад, когда я услышал это впервые, я испугался, что у меня какие-то проблемы с документами. Слишком плох был тогда мой английский, а его суровая рожа не предвещала ничего хорошего. Ему пришлось выдавить из себя улыбку, и показать рукой, и произнести еще дважды:
– Enjoy your staying!
Нет, на въезде в Россию такого не говорят. Можно ведь и по морде получить в ответ.
Глава 3
Назад в подвалы
белая ночь
как долго звонит телефон
в доме соседа
Дипломат на тротуаре
Я сижу на тротуаре Невского проспекта у Гостинки и чувствую себя идиотом, но пока еще как-то весело. Передо мной – драный чемоданчик-«дипломат», которым я не пользовался с десятого класса. Раскрытой пастью смотрит он на пешеходов, демонстрируя лежащие внутри книжки моих стихов. Мимо проходят сотни нормальных людей, не обращая на меня никакого внимания.
Ненормальных, которые останавливаются, гораздо меньше. Зато это настоящие психи. Зачастую покруче меня.
Вот подваливает мужичонка в мятом пиджаке. Листает книжку и сообщает, что тоже… нет, он не говорит, что он тоже псих. Он увлекается военными маршами. У него огромная коллекция. Немецкие марши – самые любимые. Он предлагает мне кассету в обмен на книжку.
За ним подходит девушка, с виду обычная студентка-хиппушка. Листает. Говорит, что ей понравился стих про Ежика и она должна мне что-то взамен. Достает из кармана пригоршню пуговиц. Да и на ее одежде пуговиц раз в пятьдесят больше, чем у нормальных прохожих. Какая-то пуговичная религия. Девушка долго рассказывает об их магических свойствах. Предлагает выбрать одну. Выбираю синюю, вроде бы от халата. Пока вешаю ее на брелок, слушаю о том, какой правильный выбор я сделал. Эта синяя пуговица – одна из самых магических…
Потом появляется мой старый приятель Миха Корман с женой. Они принесли покурить, и я уже меньше чувствую себя идиотом. Подбодрив меня («Ты сидишь аккурат напротив армянской церкви – потому тебя менты и не забирают!»), друзья уходят. Я продолжаю сидеть на августовской жаре и приманивать к себе ненормальных.
Самые странные собеседники – иностранцы. Они так явно интересуются книжками, как могут только сумасшедшие. С другой стороны, я уже пожил за рубежом и знаю, что иностранцы – они такие, да, их там миллионы таких. То есть они по-своему нормальные люди. И от этого сразу меняется взгляд на остальных сумасшедших. Может, они тоже иностранцы? Но кто же в таком случае я сам – одна нога здесь, а другая там? Поручик Ржевский на станции Бологое?
Размышления прерывает очередной псих. Он спрашивает: «Parlez vous franзais?» После ответа «Уи, ан пе…» начинается разговор на трех языках и четырех руках. Психа зовут Паскаль, и он тоже поэт, к тому же актер. Мои хайку ему понравились, хоть и написаны на собачьем английском.
– Первый раз вижу такое в России, – сообщает он. – А у нас в Париже бывают целые ярмарки. В определенные дни на площади собираются известные поэты с вот такими точно чемоданчиками и продают свои книжки.
– Известные… – задумчиво киваю я.
– Ну, ты понимаешь! – Он показывает на мою английскую книжку, очевидно, принимая ее за показатель «международного уровня». – Когда приходит слава и бабки, многим надоедают все эти безликие публикации. Вот они и выходят на улицы, с маленькими самодельными книжками… У тебя какой тираж?
– У русской 250, у английской 150.
Я хочу еще сказать, что макеты сохранены у Марека в Чикаго и что можно допечатать еще. Но Паскаль понимает меня по-своему:
– Правильно! У наших знаменитых поэтов тоже особый шик – книжки, выпущенные очень маленьким тиражом. Бывают даже по одному экземпляру, совершенно неповторимые такие штуки.
А ведь он прав, понимаю я. Возможность неограниченного копирования приведет к тому, что ценить будут некопируемое – ручная работа, натуральный обмен, живое общение… Отрикошетит ли эта идея обратно в Интернет? Что-нибудь вроде web-страницы, позволяющей сгрузить лишь ограниченное число копий?
– Странно, что у вас таких литературных ярмарок нет, – продолжает Паскаль. – Вы же вроде очень литературная страна.
– Сам не понимаю, – поддакиваю я. – Вообще-то меня здесь не было какое-то время. Международное поэтическое турне, все дела. Только что вернулся, гляжу – и вправду нет никого. Может, из-за выборов? Коммунисты там, беспорядки, милиция…
После его ухода перевариваю услышанное. Ну, про известность мою он загнул. Одно верно: деньги у меня еще есть, и сижу я на Невском не из соображений коммерции. Так зачем же?
# # #
«Культурным шоком» обычно называют то, что переживает человек, впервые оказавшийся за рубежом. Но гораздо сильнее «обратный культурный шок» – когда ты вернулся. Столкновение с чужим миром шокирует не так мощно, как столкновение с давно знакомыми людьми и вещами, которые вдруг стали чужими.
Дело даже не в том, что все приятели, в прошлом полные раздолбаи, успели заделаться крутыми бизнесменами. И не в том, что обе любимые девушки, с которыми я поругался перед отъездом (одна застала меня с другой), успели к моему возвращению выйти замуж (за разных людей). Я и не надеялся, что на время моего отсутствия все знакомые замрут, как морские фигуры из детской игры «Море волнуется раз…».
Шок был в другом. Они действительно оказались морскими фигурами – но в тех плоскостях, которые мог заметить лишь человек, на время вышедший из игры. Все они, очень разные люди, как-то одновременно, на общей волне завели себе видеомагнитофоны, и на полках у них стояли одни и те же фильмы. Теперь они все потихоньку обзаводились мобилами, но никому не приходило в голову поставить автоответчик на обычный домашний телефон. А у американцев автоответчик есть в каждом доме. Совсем другая свобода: никто тебя не дергает звонком в кармане, спокойно слушаешь вечером все записи и отвечаешь только тому, кому хочется.
Вроде бы мелочи, шляпки гвоздей по краям задника в театре. Но сразу видно, что пейзаж бутафорский. Потому я и вышел на улицу со своими дурацкими книжками. Какая там, к черту, коммерция! Скорее уж, опознавательный знак, маячок для таких же уродов, которые выпадают из общих декораций.
За день я продал пяток английских книжек иностранцам и столько же русских обменял на чужие символы сумасшествия. Но психов я повстречал значительно больше. И вынести это было тяжеловато – даже для моего расширенного сознания.
Последним, уже в сумерках, подошел совсем тяжелый пациент. С виду он был нормален и говорил очень вразумительно. А его сдвиг даже походил на мой собственный. Он тоже видел связь всех вещей и не сходя с места указывал на проявления этого тайного единства. Он знал, какие буквы зашифрованы в чугунных букетах фонарей на Невском и почему в верхнем этаже дома напротив три окна, в соседнем – пять, а на рекламном плакате между этими домами нарисовано три человека и пять сигарет.
Но стоило мне согласиться с некоторыми его наблюдениями, как он начал объяснять, что за всем этим стоит древний масонский заговор. И не отставал от меня, зараза, со своими масонами еще с полчаса. Пришлось закрыть чемодан и отправиться домой. По дороге я размышлял над еще одним вопросом Паскаля: куда же, в самом деле, попрятались хваленые питерские поэты?
Ответа в тот день я не нашел. Тем более что в моей квартире литературный вопрос был решен радикально – пока я был в Штатах, квартиру обчистили. Это меня не сильно огорчило: если у вас не все дома, пожары ему не страшны. Проще говоря, у меня и брать-то было нечего. Только книги – их и унесли.
Я жалел лишь о пропаже «Улисса» Джойса. Остальные книги я уже прочел, хранить их не имело смысла. Но «Улисса» я часто использовал как снотворное – меня срубало с любых трех страниц, а всего их там было столько, что хватило бы на всю жизнь. Ну, переживем. На стене осталась репродукция «Большой волны» Хокусая. Глядя на нее, засыпалось не так быстро, как с Джойсом – зато сны были лучше.
Блюз бродячих собак
В каждом университетском городке Штатов есть популярная студенческая кафешка. Там примерно раз в неделю узколобые американцы, эти одноклеточные пожиратели бигмаков и любители дебильного голливудского кино, эти бездуховные стяжатели долларов и безжалостные оккупанты всего мира, читают свои стихи. Любой желающий. Это называется «open mike».
В Моргантауне такой кафешкой был «Blue Moose». Я и нашел его по объявлению со словами «poetry reading». К тому же, «Синий лось» оказался самым приличным кафе в городе: светлая стекляшка на углу дома, с хорошей музыкой и очень свойской атмосферой. С одной стороны к нему примыкал порнографический видеосалон, с другой – магазин революционной литературы. Когда я подходил к «Лосю» из дома, мне улыбались грудастые модели. Когда возвращался из центра – мрачно косились Маркс и Че Гевара. Посередине выходило неплохое какао.
Ничего подобного в Питере не нашлось. Ближайшим аналогом были музыкальные тусовки. Сам я всегда ленился возиться с инструментами, то есть искал нечто иное. Но все же это лучше безбашенных уличных психов. На одном концерте в «Манеже» я познакомился с Юркой Елифтерьевым и своей будущей первой женой Ксюшей. У нее тоже была пара маленьких книжек маленьких стихов. И у Юрки имелись печатные тексты. Обменявшись этими знаками сходного сумасшествия, мы стали искать братьев по сдвинутому разуму вместе.
Назвать это «детективом» было бы слишком. Но в целом получилось нечто такое. Пока грубая отечественная рок-поэзия осваивала самые современные носители звука, ее больная изнеженная сестрица, поэзия бумажная, сидела в глухом конспиративном подполье. Попасть на поэтическое мероприятие можно было только по звонку «своего человека».
Нашим проводником в этот мир литературных улиток стал Слава Хованов, чья фамилия хорошо отражала суть феномена: питерские поэты конкретно ховались. Это стало ясно после первого же посещения «Бродячей собаки». Не знаю, какая собака бродила в этом грязном подвале, но запах там стоял соответствующий. Тем не менее, в особый вечерний час, по предварительному секретному созвону, в собачьем подполье собирались поэты из ЛИТО Нонны Слепаковой.
Я сильно сглупил, когда в первую же встречу подарил мадам Слепаковой свою книжку. Ту, что издана в зажравшейся Америке. Знатную поэтессу скорчило точно так же, как когда-то Евтушенко. Но в этот раз реакция пошла дальше.
Первое мое испытание на поэтпригодность состоялось у нее дома за чаем. Мадам пригласила меня для личной проверки без свидетелей. И сразу спросила, серьезно ли я отношусь к поэзии.
Если бы вопрос был задан на неделю раньше, я бы призадумался. За неделю меня уже дважды спрашивали, серьезно ли я отношусь. В обоих случаях – и в ресторане, где я работал, и в институте, где делал диссер – я сразу отвечал, что да, очень серьезно. Но на третий раз меня просто не хватило. Я честно признал, что не могу относиться к поэзии серьезно. Хотя, по-моему, это как раз нормально.
Тогда мадам указала за окно и спросила, на что похожа вентиляционная надстройка, торчащая из крыши дома напротив. Вытянутый такой кирпичный блок с рядом окошечек.
– Ну, на гусеницу… – ответил я.
– Нет, это похоже на вагончик! – возразила Слепакова. И добавила, что она всем поэтам устраивает такой тест. Настоящие поэты видят именно вагончик. Я не прошел экзамен.
# # #
По дороге домой листаю блокнот. Тест с вагончиком, конечно, дурацкий. Но вот забавно: множество набросков в моем блокноте посвящены метро и электричкам. Казалось бы, вагончиков у меня должно быть – целый вагонный завод. Ан нет, в блокноте совсем другое.
...
«Поднимаю голову – только что за окном была темнота, а теперь там проплывает огромная рыбина с золотой чешуей. Она плывет все медленнее, боком почти касаясь стекла, и наконец совсем останавливается: “Площадь Александра Невского”».
«На выходе из “Черной Речки” – жираф. Он висит на стене, сделанный из небольшого фонаря и проводов. Его никто не видит».
«На станции “Невский проспект” – кошки. Они нарисованы карандашом, между двумя железными “ребрами”, которыми окольцованы стены арок. Увидав кошек, мы с Ксюшей тут же подрисовали свою. На следующий день, в понедельник, специально еду посмотреть, как там кошки. Справа от нашей добавилось еще семь!»
«Семья глухонемых на платформе – мать и двое детей; разговаривают жестами. У одного из детей на руках – рыжий котенок. Ребенок поднимает руку и начинает что-то отвечать матери, энергично жестикулируя, – в это время потревоженный котенок начинает громко мяукать».
«Интересно рассматривать людей в переходах. Особенно если сначала послушать там флейту или саксофон. Проходишь мимо музыканта, не останавливаясь, но и не так быстро, как остальная толпа… и замечаешь, что кто-то так же неспешно бредет впереди с целой кучей воздушных шариков! Человека даже и не видно за шариками, одни только ноги. Идешь быстрее, почти догнал – но шарики уже миновали переход и запрыгивают в поезд под “осторожно, двери закрываются…”»
«У окна вагона сидит девушка с пушистыми ресницами. У нее за спиной – большая папка с рисунками. А из пакета на коленях торчат две кисточки: одна – толстая, похожая на седой бакенбард, вторая потоньше – черный хвостик с несмывающимся сиреневым на кончике. Девушка спит, прислонившись к оконной раме; голова медленно опускается ниже, ниже, пока одна из кисточек не коснется правой щеки – тут девушка, не открывая глаз, снова садится прямо. Потом голова опять кивает, очередное касание щеки кисточкой – и снова назад. Когда вагон встряхивает, кисточки ударяют по щеке спящей сильным, широким мазком; а иногда, не дойдя какого-то миллиметра до их концов, щека как бы передумывает и в последний момент поднимается, так и не коснувшись…»
«По встречному пути с шумом проносится электричка – окна мелькают, как одиночные кадры перед самым началом фильма в старом кинотеатре; но в течение нескольких секунд в центре этого странного экрана держится расплывающееся, меняющее черты лицо: около каждого окна сидит пассажир, и лицо, хотя и изменяется, остается на каждом кадре – всего полминуты, а потом снова – бегущие назад деревья, столбы, поля… И пыль на стекле».
Почему же я не сравнил дымоход с вагончиком? Очень странный тест, мадам.
# # #
Спустя несколько дней в ЛИТО Степаковой состоялся суд над моими стихами. Да-да, именно суд. В американском кафе «Blue Moose» стихи исполняли в качестве развлечения. В японской конференции Shiki Haiku Salon к ним относились как к обмену впечатлениями. Но в ЛИТО стихи не читают и впечатлениями не обмениваются. Стихи там судят. Назначается «обвинитель» и «адвокат», к автору обращаются не иначе как «подсудимый», и разговаривать на процессе ему запрещается.