– Все правильно, нечет! – кричат радостно, как школьники-хорошисты. И снова с шутками-прибаутками передвигают мебель. И кто-то вертит пистолет на пальце.
Но пауза безделья уже замечена режиссером. Дженнифер, худая и немного сутулая брюнетка в зеленом тренировочном костюме и красной фланелевой рубахе, проносится по сцене, спрыгивает в зал, бежит к пульту где-то за моей спиной… и неожиданно суровым голосом заявляет в микрофон «Okay. One minute».
Детский сад опять исчезает. Последний взрыв смеха и шепот из-за кулисы затухают одновременно с лампами. И как будто совсем другой воздух разливается вместе с тишиной и темнотой…
Зато при появлении актрисы я улыбаюсь первым: припоминаю школьную программу. А заодно и то, что прочитал позже. В последнем томе, как обычно. Письма Чехова, где он рассказывает про свои муки творчества – сижу, мол, на курорте, все замечательно, только нужно написать очередную пьесу о тяжелой русской жизни, не знаю как начать… На этом материале Голливуд мог бы сделать отличную и, главное, совершенно реалистичную комедию. Без всякого заламывания рук и вырубки садов, без самоубийств и прочего депресняка.
Когда-нибудь я расскажу об этой идее Дженнифер. Но не сегодня. Ролей на переправе не меняют. Сегодня я должен сыграть «настоящего русского» до конца. Тем более что я так вжился в роль: они уже косятся на меня с ужасом.
– Послушай, Алекс, я знаю о системе Станиславского! – Дженнифер нервно дергает ключ зажигания, газует, и мы отъезжаем от Creative Art Centre. – Нас всему этому учили не один год! Но это же не значит тупо копировать других людей!
– Ну Джен, ты же сама просила сообщать мое мнение, особенно по поводу всяких несоответствий. Вот я и сообщаю. Русские офицеры прошлого века не должны размахивать руками, как диджеи с MTV. А барышни не должны орать, будто они на митинге лесбиянок у Белого дома.
– Ты участвовал в митингах лесбиянок? Круто!
– Нет, я участвовал в марше протеста против блокады Кубы. Но когда все дошли до Белого дома, это мистическим образом превратилось в митинг долбаных лесбиянок. У вас в стране такие превращения на каждом шагу. Вот и с нашим Чеховым вы черти-чё вытворяете.
– Понимаешь, мне в общем-то не важно, чтобы все было точь-в-точь как у Чехова… – Она выруливает на шоссе, подрезая здоровенный грузовик. – Главное, чтобы мои актеры выразили себя в этой пьесе. А все остальное… Грубых ошибок нету, и ладно. Самовар у нас как настоящий, песня про веранду есть, число роз нечетное. А уж как руками двигать, как говорить – это работа актеров. Как они сами это понимают. Кстати, ты будешь указан в программке как консультант, на третьей страничке.
– Главное, чтобы на первых двух внизу была фраза «Переверните, пожалуйста, страницу!», – отвечаю я. Я на самом деле видел такие надписи в американских буклетах.
Но она права. У них другая актерская школа. Брюс Уиллис всегда играет Брюса Уиллиса.
На улице вечереет, и холмы по краям дороги постепенно теряют свой насыщенный зеленый тон. Зато становится хорошо видно кладбище на одном из склонов: белые пунктиры могильных камней бегут к вершине холма, точно разметка аэродрома. Среди камней ходит человек. Я не сразу догадываюсь, что это газонокосильщик – очень уж странно выглядит здесь его работа. Хотя, с другой стороны, на этом кладбище нет никаких оградок, одно ровное зеленое поле на всех. Раздолье для газонокосильщика.
Я закрываю глаза и переношусь из машины Дженнифер в нашу электричку, которая стучит по рельсам в районе Обухово. За окном пролетает русское кладбище, похожее на деревню гномов. У каждой могилы – свой заборчик, своя скамейка, свои цветы. Совсем другая картина загробного мира, полная противоположность.
Выходит, даже рай у нас разный. Логично. Ведь рай – это место, где человек получает то, чего не хватало в жизни. Индивидуалисты-американцы сыты по горло заборчиками и оградками еще на этом свете. Поэтому, умирая, они объединяются на ровном зеленом поле. А нашим, наоборот, при жизни хватает коллективизма. Так что загробное счастье у нас – домик в деревне, хоть что-то свое наконец. И оградки, оградки…
Смерть исправляет все перекосы, Джен. Вот кто лучший театральный критик.
Зажигалка Будды
Рядом с одним из отделений университета Западной Вирджинии есть тихое местечко под названием Reflection Ponds. Три маленьких пруда на склоне, один под другим. Круглые, метров десять в диаметре. И несколько больших деревьев вокруг. Нечто вроде японского парка. Как раз на пути между нашим домом, где торчат мои русские соседи, и универским кампусом, где обитает американская культура.
На прудах почти никогда никого нет, и я люблю посидеть там один. Но сегодня появился старикан с удочкой. Он насаживает на крючок здоровый кусок пепперони и забрасывает в маленький пруд.
Незадолго до этого я ездил на рыбалку с американцами. И очень расстроил их тем, что забрал домой пойманную рыбу. У них-то принято рыбу отпускать, это называется у них гуманизмом или типа того. Рыбу для еды принято покупать в супермаркете. И заметив старикана-рыбака, я очень интересуюсь, как у него с гуманизмом.
Но то, что я вижу, требует другого слова. У здоровенной усатой рыбины, которую он вытаскивает, весь рот разорван крючками. Очевидно, он ловил ее уже десятки раз, потом отпускал и снова ловил. Подходящих слов для описания своих ощущений у меня нет. На гуманизм не похоже, точно.
# # #
О том, что национальность – это язык, на котором ты думаешь, слышал любой дурак. Только не всем дуракам доводилось это проверить, научившись думать на другом языке.
Мне удалось. Но дело не в этом. Любой, кто интенсивно готовится к тестам типа TOEFL и GRE, вполне может достичь такого состояния, когда не только думать, но и сны на английском видеть начинаешь.
Круче другое – состояние между языками. Эдакий тамбур, откуда можно посмотреть в оба вагона. Множество стереотипов с обеих сторон сгорают еще до этого: очевидные крайности убивают друг друга при столкновении в отдельно взятой голове. Но самое интересное происходит, едва добираешься до ядра. До языка.
Да, он велик и могуч. Но в то же время он – усредненная глупость твоего народа. Ну, может, тебе и не нужна сотня разных слов для обозначения «снега», как у эскимосов. Тем более что на самом деле их не сотня, а всего семь, как у нас. А как насчет семи разных вариантов для «любви»? Их-то нету, верно? Не надоело называть одним и тем же словом отношение к женщине и отношение к пиву?
Погружаясь в чужой язык и переставая пользоваться своим, оказываешься в забавном ступоре. Слова того и другого языка, словно рыбы двух видов, начинают бороться друг с другом, кто быстрее всплывет в твоей памяти. В этой борьбе они тормозят друг друга и на время оставляют в покое тебя самого. Тут-то и видишь реальность без ярлычков.
Это быстро проходит. Но на задворках сознания все равно остается памятка, что ты прикурил от зажигалки Будды. Прикурил и пошел обратно.
Стихотворение Элизабет Бишоп «The art of losing isn't hard to master…» появилось в распечатке, которую Джим Хармс раздавал на занятии по «сложным стихотворным формам». Сначала меня и зацепила форма – виланелла. Я хотел перевести текст на русский, назло верлибролюбивому Джиму, назвавшему все эти формы «архаичными» и «неестественными».
Перевод долго не получался. Потом до меня дошло: дело не в форме, а в содержании. Стих был красивым, но пустым. И когда это стало ясно, сразу же написался совсем другой текст. От Элизабет Бишоп осталась только первая строчка, в качестве эпиграфа. Спасибо, Джим, за твой курс. Иногда достаточно и строчки.
Всем искусствам искусство – Искусство Терять.
Начинаешь, как в школе, с простейших вещей:
бросил взгляд на цыганский подол октября,
не успел и моргнуть – а уже два часа
пролетели зазря. Или связка ключей
где-то запропастилась. Потом адреса,
телефоны друзей – это все уплывет,
если в лужу случайно уронишь блокнот…
Дальше – больше, быстрее. Искусство Терять —
это просто способность сказать «не беда».
Города, где бывал, где мечтал побывать, —
оставляй их легко, как окурки. Смотри:
я оставил пять стран, где осел «навсегда»,
и «единственных» женщин – как минимум три…
Но и это еще не предел мастерства.
Вот когда растеряешь даже слова —
вот тогда и найдешь,
ничего не ища,
шляпку желудя
в рваной подкладке плаща,
да примеришь на пальцы —
и глянь, подошла
безымянному,
словно его и ждала
эта улица в прошлое,
круглая дверь
в день,
где ты начинал
курс Искусства Потерь.
# # #
Первые языковые отрыжки начинаются через полгода. Русский прет обратно. Рыбы родной речи, повоевав с рыбами английского, выныривают на поверхность злыми и потрепанными, но гораздо шустрее. Ни грамма жира. И прут они с такой силой, что иногда вылетает по пяти стихотворений в день.
Но этого мало. Хочется общаться на родном, а не только дрочить.
Еще в 94-м, сразу после приезда, коллеги показали мне электронные конференции Юзнета. Поначалу чудо не впечатлило – сплошные разборки по национальным вопросам. Однако великий и могучий звал к себе. И я бросил в этот гадюшник пару лирических текстов.
Леня Делицын потом говорил, что отклики все-таки были. И что, если б я не начал флеймить, слава моя достигла бы неимоверных высот. Уже после первых стихов знатные девушки ньюсгруппы окрестили автора «Китом в лягушатнике» и «The Best Male Poet-95 of soc.culture.russian».
Но я об этом не знал. То ли еще не разобрался, как работает конфа, то ли отзывы звучали в других местах. В общем, я никакой реакции не увидел. И, разозлившись, «вступил в дискуссию».
Согласно словарям, «флеймом» (flame) называется электронное сообщение, имеющее целью оскорбить, упрекнуть или спровоцировать адресата. Если участники конференции отвечают в той же манере, начинается «война флеймов» (flame war). Тех, кто раздувает флейм сознательно, называют «троллями» (troll). В русскоязычной Сети еще используется термин «наезд». Иногда флеймовые перестрелки называют «дуэлями».
Хотя качественный наезд можно устроить и в личной переписке, настоящие войны возникают в публичных местах. Здесь «наездник» справедливо рассчитывает на внимание зрителей, а также на подключение других любителей наездов, что приводит к ветвистой цепной реакции. Это и радует настоящего флеймера: лавина, спровоцированная маленьким камешком.
Поймать на флейм можно любого. Человеку, допускающему орфографические ошибки, советуют приобрести азбуку для дебилов. Тому, кто пишет слишком грамотно, рекомендуют перестать читать на ночь словари и завести наконец бабу. Но наиболее эффектный флейм – массовый, бьющий по общим зацепкам. В любой конфе есть люди, пользующиеся софтом от Microsoft. Естественно, все они – гомосеки. Известно также, что все зло в мире идет от эскимосов, которые Христа нашего распяли.
При этом не стоит удивляться, когда вы узнаете, что человек, кричащий о превосходстве армян над азербайджанцами, сам по национальности эскимос. Для опытного тролля это и есть искусство: быть «над» процессом.
«Если вы думаете о себе как о несущем какую-то важную миссию в Usenet-е, пойдите проспитесь, и это пройдет. Get a life, как говорят американеры», – так определил эту форму дзэна известный флеймер Сергей Визнюк a.k.a DragonFly в своем кратком курсе «Как разгромить врага в ньюсах».
# # #
Мне не пришлось мучиться с выбором темы для наезда. Она была в моем первом стихе, который я опубликовал в конференции. Разве что в стихотворении вышло поизящней, без персоналий:
Жильцы разрушенного дома,
осколки старого сервиза,
По чуть заметным, но знакомым
чертам мы узнаем друг друга
в толпе заморской, где как виза
лицо, и два чернильных круга —
печати глаз.
Хотя у нас
нет с ними разницы в одежде
и в рефлекторности улыбок,
но что до взгляда, в нем, как прежде,
не вылиняв – шероховатость.
Печальный отпечаток зыбок —
обижены иль виноваты?
Уж не прочесть…
Но что-то есть
во взгляде корабельной крысы,
добравшейся до сухопутных:
мех как у всех, когда он высох,
но плохо высыхает память
о ветре, не всегда попутном,
и об оставшихся за нами
на корабле.
Мы ж на земле
опознаем своих, заметив
на дне зрачков, в душевных норах
ту грусть, и в то же время – ветер,
блеск гордости бывавших в шторме,
осколок белого фарфора
с полоской золота… Но шторки
усталых век
опущены. И человек
опять такой,
как все.
И растворен толпой.
Для раздувания флейма достаточно было сказать то же самое, но простыми словами. О гнилой иммигрантской культуре то есть. Раз уж съебали за рубеж, нечего прикидываться патриотами! Слушайте свою Пугачеву, смотрите свою «Иронию судьбы» и не лезьте рассуждать о современной России, трусливые дети Совка, продавшиеся за гамбургер.
А потом я, как ни в чем не бывало, снова стал публиковать стихи. И вот тут уже пошла такая реакция, что и захочешь – не пропустишь. Меня обливали помоями методично, день за днем, привлекая самые удивительные аргументы. Забросив в ньюсгруппу невинный стишок из восьми строк, что-нибудь про белую ночь или осенние листья, я возвращался туда через неделю и находил обрывки тредов:
– Что это за буйная дискуссия о пакте Молотова-Риббентропа и необходимости повсеместной легализации абортов?
– Да это андреевский стих обсуждают. Уже восемьдесят килобайт наговорили. Хочешь, скину архив?
Так я со всеми и познакомился.
# # #
Приглашение на новогодний конвент группы soc.culture.russian я пробовал отклонить, мотивируя тем, что у меня нет тачки. Не вопрос, сказали в ньюсгруппе. Заедем и довезем.
Я долго пытался представить, что скажут мне эти суровые люди при личной встрече. Или дадут пизды без предисловий?
На вид они и в правду оказались суровыми.
– Какое темное пиво ты имел в виду в таком-то посте? – спросил самый крупный из них, Роман Костин.
А другой суровый мужик в кожанке спросил, издал ли я книгу. Это было что-то запредельное. Какая-то фантастика вообще! Впоследствии оказалось, что дело именно в фантастике. Тот, который в кожанке, был Петр Воробьев, один из первых русских киберпанков. Недавно он микроскопическим тиражом издал свой роман «Набла квадрат». Вот он и поинтересовался, как дела у товарища по несчастью.
В общем, все те, кто в Сети наиболее рьяно предлагал резать таких, как я, оказались в реальности замечательными людьми. Зак Май угощал меня травой в Чикаго, когда мне стало совсем тошно от американской жизни. А Юля Фридман и Миша Вербицкий поили меня чаем в Москве, когда тошно стало от жизни московской.
И только Сергея Визнюка я никогда не видел. Но не удивлюсь, если сейчас, когда вы читаете эти строки, он переводит через улицу слепоглухонемую старушку. Люди, которые так весело флеймят, не могут быть плохими. Хотя и хорошими их называть глупо. Они просто вышли за пределы шелухи слов. И прикурили у Будды.
– «Чикаго лежит в снегу,
как…» – Как? Да никак!
Вам же сказали, как.
В снегу. Понятно? В снегу.
– Так даже если в снегу:
«подобно, словно…» – Подобно?
Бессловно и бесподобно,
вот как лежат в снегу.
– Ну, дайте хотя бы деталь:
«вчерашний “Sun-Times” на панели…»
– Да что вы, совсем охренели?
В снегу ведь! Какая деталь?!
– Но что-то должно быть в снегу!
Там, «легкое чувство печали…»
– Печаль? Вы б пошли, полежали
сами-то в этом снегу!
– А… память? «Чикагский снег
вдруг напомнил мне Ваши…»
– Ага, кастрюли с-под каши,
поеденный молью креп…
– Так что же, совсем ни гу-гу?!
Представьте хоть! «Там, за окном…»
– Ну-ну, что же там за окном?
– Что-что… Чикаго в снегу!
Внутренняя Япония
Но и английские рыбы в голове уже не давали покоя. Конференция rec.arts.poems с виду мало отличалась от нашей русской. Там заправляли два поляка, Марек и Влод. Они зверски мочили юных западных поэтов. Те, в свою очередь, обучались искусству флейма и мочили в ответ.
У нас на кампусе тусовался один поляк, он всегда садился ко мне спиной в кафе. Потирая руки в предвкушении хорошей разборки, я кинул в rec.arts.poems пяток своих хайку на русском и английском. И стал ждать, когда поляки припомнят мне Пражскую весну и прочее небо над Берлином.
А нифига! Сетевые поляки приветствовали с уважением. Один пошутил насчет русских женщин, другой выкатил несколько своих хайку. И оба дали мне адрес японской рассылки Shiki Haiku Salon.
Там меня ожидал еще более теплый прием. Это было совсем странно – рассылка-то международная. Ну ладно, американцы не рубят в поэзии. Но англичане, французы, японцы?! Они со мной советовались по поводу японской поэзии!
К примеру, я обнаружил, что новички задают в рассылке одни и те же вопросы – обязательно ли семнадцать слогов, в чем разница между «хайку» и «хокку», что такое «сезонное слово»? Ладно, быстренько набросал на своем корявом английском нечто вроде пособия-FAQ. Текст вывесили на десятке сайтов и перевели на пять языков, включая голландский. Чего вы накурились, голландцы? Я сам лишь год назад узнал, что такое хайку!
В странном статусе гуру японской поэзии я прожил около полугода. От полного обожествления меня спасла только развиртуализация. Частичная.
Наш институт замутил свой сайт в World Wide Web. Эта гипертекстовая надстройка Интернета только-только появилась на свет, вместе с браузером Mosaic. Всем нам, сотрудникам, тут же предложили сделать персональные странички на институтском серваке. С фотками и прочими достижениями. Я вставил адрес своей страницы в подпись, которую использовал в хайку-рассылке.
Фотография прыщавого юнца с идиотской ухмылкой произвела большой эффект. «Я думала, ты профессор-филолог, лет за 40, а ты… ты похож на моего младшего брата!» – писала одна англичанка. Ей вторили еще несколько разочарованных.
Хуже того – оказалось, что половина участников Shiki до сих пор считали меня не просто пожилым, но еще и женщиной. В английском языке глаголы не отражают пол говорящего. А мое «Alexey» в подписи очень напоминало «Alexis» – типично женское имя в Штатах. После выяснения этого казуса одна из участниц рассылки прислала мне большое письмо, в котором слезно умоляла пообщаться с ее сыном. Она писала, что назвала ребенка Алексом в честь Македонского, но теперь пацан подрос, и его сверстники, не знающие истории, всячески чморят его за бабское имя. А парень винит мать. Бедная женщина просила меня рассказать ее ребенку, что в суровой России имя «Алекс» носят реальные пацаны с такими вот бандитскими рожами.
Но откуда же такая разница между нашим и ненашим отношением к виртуалам? Для русских юзнетчиков я был говном в Сети и нормальным чуваком в реале. А с иностранцами – полный оверкиль.
Так, может, и секрет успеха моих английских текстов лишь в том, что перед этой аудиторией я не раскрылся полностью, никогда не встречался с ними вживую? И те, кто переводит сейчас мои статьи на свой голландский, и те, кто издает меня в Японии, – может, они все до сих пор представляют профессора-востоковеда?
Who его знает…
Две обложки
Хотя история с городком на коробке еще не выветрилась из моей памяти, условия теперь были иные. Чужая страна и далекие виртуальные знакомые, которым не передашь блокнот через плечо, как на военной кафедре. Тут и вправду хочется сделать книгу. Бумажную. Чтоб человек на том конце провода получил от тебя хоть что-то реальное, осязаемое. Ну и себе – эдакий отчетец о проделанной работе. Памятник нерукосуйный.
Хитрый Левон Делицын как раз выложил на своем сайте De Lit.Zine список русско-американских издательств с телефонами. А у моего соседа Чесса, изучавшего русский, валялось несколько книжек издательства «Эрмитаж». Ратушинская там, Довлатов. Так что я начал с «Эрмитажа».
– А кто дал вам наш телефон? – сурово спросили на том конце.
– Делицын! – честно признался я.
– Кто-кто?
Я попытался объяснить, кто такой Делицын и что такое Интернет.
– А откуда он знает наш телефон?
Я ответил, что телефон несложно найти. Издательство известное, даже у моих американцев в сортире лежит ваша Ратушинская.
– Таки вы знаете Ратушинскую? – не унималась трубка.
Говорят, евреи любят отвечать вопросом на вопрос. Но тут попался совсем махровый сионист – он, кроме вопросов, вообще никак не мог. Я сразу почувствовал себя подпольщиком, который должен выставить на окно тридцать три валенка и восемь утюгов, чтобы доказать, что явка не провалена. Примерно на десятом сионистском вопросе я повесил трубку.
Издательство Effect Publishing оказалось сговорчивее. Может, потому, что после опыта с «Эрмитажем» я сразу начал намекать, будто знаю всю эмигрантскую богему. И вообще я практически родственник Леонида Андреева, но вынужден это скрывать. Как потом выяснилось, они и сами обожали конспирацию: под вывеской Effect Publishing скрывался ужасный антисоветский «Посев», который хорошо замаскировался, хоть и не понятно, от кого.
В общем, мы быстро нашли общий язык подпольщиков и договорились о выпуске сборника «Песенка шута». Для иллюстраций я выдрал несколько листов из конспекта про теории искусственного интеллекта, и вложил в конверт со стихами. Теория искусственного интеллекта способствовала творчеству не хуже военной кафедры, хотя в остальном была такой же бесполезной.
Издатель так и поставил на обложку лист из конспекта: справа формулы и схемы нейронов, слева – рисунок с голой бабой. Вечная моя дилемма.
# # #
Не успела выйти книжка на русском, как я получил письмо от одного из тех поляков, что флеймили на rec.arts.poems. Западное поэтическое сообщество не хотело отпускать своего фантомного профессора-востоковеда. Марек Луговски сколотил издательство и приглашал стать одним из его первых авторов.
Надо ли говорить, что америкосы и тут сумели отличиться от наших? Марека и его ребят совершенно не интересовало, как я выгляжу, чем занимаюсь по жизни и с кем знаком. Мы с ними вообще никогда не видели друг друга: издательство состояло из четырех человек, живущих в разных концах Штатов. Все книжки делались через Интернет. Единственное, что они спросили, – какой у меня монитор и видеокарта.
– А зачем вам?
– Цвет обложки, Алексис! Как ты выберешь цвет обложки, если у нас разные настройки?
Мой ответ – «согласен на светло-серую» – показался им богохульством. Чувствуя, что ребята взялись за дело всерьез, я решил и сам подсуетиться с оформлением. Собрал и критически оглядел собственные рисунки. Нет, не катит. Слишком много искусственного интеллекта.
К тому времени я уже отселился от русских программеров, понимая, что с ними ни хрена не изучишь ценности демократии. Теперь я жил с тремя безбашенными американцами: писателем Чессом, владельцем кафе Мэттом и художником Франческо Амайа. К Фрэну я и обратился насчет картинок для сборника хайку «Мояяма».
Незадолго до этого мы с ним уже замутили один совместный арт-проект. Фрэн тоже учился в универе, только на художественном факе. В рамках курса по зарубежным культурам им задали снять короткий видеофильм о встрече с иностранцем.
– Ну и херню они там наснимали! – заявил Фрэн, вернувшись с просмотра чужих работ. – Сажают перед собой за стол пришибленного китайца и давай трындеть про права человека. Скука смертная. Мы пойдем другим путем.
И мы пошли. Фильм начинался с того, как мы с Фрэном и Чессом хлещем «Старый Таллинн» из больших чайных кружек, попутно объясняя друг другу неприличные жесты наших культур и слова для обозначения половых органов. Разговор плавно переходит на истребление коренных американских индейцев. Сразу после этого идет кусок, где я читаю стих про русских женщин-кошек, а на экране в это время показывают толстых американок, поедающих гамбургеры. Кончался фильм очень романтически – ночь, фонари, и я иду по узкому парапету моста над железной дорогой. Очень страшно, на самом деле. Но это уже утром, когда я трезвый на тот же мост вернулся.
А Фрэну поставили за фильм «F». Потому что там использовалось слишком много F-words, то есть мата. Но Фрэн не расстроился: в его артистической среде наш ролик приобрел статус «запрещенного цензурой». А это у людей искусства всегда в почете.
Насчет иллюстраций для моей книжки Фрэн тоже размышлял недолго.
– Давай я тебе нарисую, – предложил он.
– Э-э… – сказал я.
Фрэн, крепкий перец мексиканского происхождения, делал литографии на огромных прессах, похожих на те, что стояли на машиностроительном заводе моего отца и частенько делали калеками его коллег, придавливая им руки-ноги. Фрэн травил картинки кислотой на линолеуме, запихивал вместе с бумагой в опасный пресс, потом травил новую картинку, снова отпечатывал ее на бумаге – и так до тех пор, пока на листе не оставалось живого места от абстрактных пятен.
Я намекнул ему, что моя книжка – сборник хайку. Японские такие стихи. Очень возвышенные.
– Говно вопрос, – сказал Фрэн.
И пошел в университетский арт-магазин. Там он купил набор для рисования китайской тушью, рулон рисовой бумаги и книгу «Как рисовать китайской тушью на рисовой бумаге». Потом взял у меня распечатку сборника и на четыре дня заперся на своем чердаке.
Не знаю, что он там делал. Суми-э – довольно суровый жанр. Требует длительной медитации. Художник часами сидит и просто растирает тушь. После этого он должен взять кисть и на одном дыхании сделать картинку. Насчет дыхания – это не поэтическое преувеличение. Рисовая бумага похожа на туалетную: задержи кисть на лишнее мгновение – получишь большую мокрую кляксу. Люди учатся не делать такие кляксы годами.
Но Фрэн был настоящим американцем: проблемы многовекового развития эстетики ему были неведомы. Через четыре дня он вынес три картинки. Мы сразу поняли, какая просится на обложку. Чуткого художника не сбило с толку ни трехстишие про розы Валентинова дня, ни всякие там девочки в турникетах. Он выбрал для иллюстрации самую суть сборника:
о таракан,
одного из нас тут запомнят —
пятно на стене
Осталось сделать копии и послать Мареку для книжки. Но в копировальном центре мне заявили, что не имеют права тиражировать настоящие произведения искусства без разрешения владельцев авторского права. Я вернулся к Фрэну и сказал, что его рисунок с тараканом назвали «piece of art».
– Piss-off art? – удивился Фрэн. – Да я и сам знаю, что он на туалетной бумаге. Это разве запрещено?
Он пошел вместе со мной. В авторство поверили не сразу, Фрэну пришлось даже показать ксиву арт-факультета.
Через несколько лет японцы из Кавасаки решили переиздать «Мояяму» на японском. В процессе работы они спросили меня, можно ли использовать на обложке «этот замечательный японский рисунок со сверчком». Я завис на целую минуту, прежде чем дошло, про что они.
А сам Фрэн, сделав те три картинки, выбросил и тушь, и рисовую бумагу. И вернулся к своим абстрактным литографиям – которые, признаться, никому не нравились. Всех нас очень удивило, что он не хочет больше рисовать в жанре суми-э. Ведь классно же вышло!
– Потому и не хочу, – отвечал Фрэн. – Разве интересно заниматься тем, что у тебя и так легко получается?
Голубой глаз Евтушенко
Одним из первых мою книжку на русском получил Евгений Евтушенко. Уже от вида ее обложки известного поэта скривило, как язвенника, который долгие годы лелеял свою болезнь без вмешательства медицины, а тут ему вдруг показали эндоскоп. Позже я наблюдал такую реакцию и у других отечественных литераторов.
Мятую бумажку со словами о том, что в Чарлстоне будет выступать русский поэт, принес мне Чесс. Он оторвал объяву на своем факультете, справедливо полагая, что в нашей моргантаунской глуши есть только один псих, который знает эту непроизносимую фамилию. «Почти рай, Западная Вирджиния», – поют в местной песне. У нас на ту же тему есть анекдот «бросить все и уехать в Урюпинск».
Американский рай был посильнее Урюпинска – даже мои русские коллеги не захотели посмотреть на литературную звезду 60-х, хотя до Чарлстона всего пара часов езды. Машину я не водил, пришлось ехать одному, на автобусе с пересадкой.
Приехал. Какой-то мелкий колледж, похожий на церковь. На входе плакат с карикатурой: Евтушенко сидит на Кремлевской стене. Подпись в тему: мол, выступает смелый русский поэт, взломавший Кремлевскую стену.
Еще в объявке говорилось, что вместе с Евтушенко выступит Курт Воннегут. Наверное, потому аудитория и набилась под завязку. Городок Чарлстон располагался в той же райской Западной Вирджинии, и как-то не верилось, что именно здесь поселилась секта поклонников русской поэзии.
Но Воннегут всех надрал: он выступил по телефону, сидя у себя дома на другом конце Америки. Из колонок прозвучала небольшая, минут на десять, речь о том, что Евгений Евтушенко – очень крутой чувак. Кремлевскую стену взломал, сам Хрущев его пидорасом называл. Ну и вообще, он мой (Воннегута) старый друг, так что вы не зря сюда приперлись, дети.
Вышел Евтушенко. Я сразу его узнал, хотя никогда не видел раньше. Но я часто видел эти грустные, просветленно-водянистые глаза на машиностроительном заводе отца. Глаза алкашей-токарей, которые регулярно умудрялись засунуть в станок собственную руку вместо болта. А отец потом ихние станки ремонтировал. Только, в отличие от токарей, Евтушенко широко, как-то очень клинически улыбался. У токарей такая улыбка тоже бывает, но лишь пять минут в месяц: первый стакан после получки.
На самом деле, это такая американская болезнь. Я и сам не сразу излечился, хотя друзья очень помогали, одергивая меня словами «как ты заебал со своей американской улыбкой». Евтушенко пробыл в Штатах дольше меня, да еще и преподавал в Квинсе. Его улыбочная болезнь достигла очень тяжелой стадии.
Читать он начал по-русски. Никто ни черта не понимал. Это понимал и Евтушенко – поэтому начал кривляться. Он пытался изображать то, что читает. То Стеньку Разина, то телегу, на которой Стеньку везут. Телега получилась неплохо. Остальное напоминало стриптиз с шестом, только без раздевания и без шеста.
Потом он стал читать по-английски. Ох… Лучше бы и дальше изображал телегу. Такого жуткого английского я не слышал даже у детей от смешанных браков индийцев и китаянок. Это было чистое «как пишется, так и слышится».
Мне стало кисло. Стоило переться в такую даль?
Но американцев очень вставила русская клоунада. После чтения к столу поэта выстроилась очередь за автографами. На всякий случай я встал в конец очереди. Может, хоть по-русски поболтаю. В нашем вирджинском раю русских можно было пересчитать по пальцам. Сначала это очень помогало учить английский, но теперь у меня шел период отрыжки.