— Этот чертов Зельтманн, он хотел нас опустить. О-П-У-С-Т-И-ТЬ!
— Слушай, Хафнер, не будь таким вульгарным. Действительно, не каждому…
— Лейдиг, ты, гусек, думаешь, ты лучше? Рыба ты безмозглая! Лейдиг, Лейдиг, замолчи или кушай кирпичи… Тот порножурнальчик, из-за которого твоя мама натравила на тебя Зельтманна… Как он назывался?
Все это напоминало мучительную казнь, но Лейдиг был настроен на удивление мирно.
— Ты радуешься, да, баран? Но ведь ничего не было, даже Зельтман сообразил, с кем имеет дело.
Ожил домофон.
— Соседи, — с раскаяньем заметил Штерн. — Мы слишком орали.
— Не-е, думаю, это Ильдирим, — буркнул хозяин. — Ее я тоже приглашал. Сказала, что придет попозже.
— О-о! — обрадовался Хафнер.
Тойер нажал на кнопку домофона и тяжело встал в дверях.
Появившись из-за последнего поворота, она засмеялась — он выглядел комично, похожий на воздушный шар в фартуке.
— Мерхаба, — ухмыльнулся Тойер. — Мы все уже немножко пьяные.
— Мерхаба, привет! — снова засмеялась Ильдирим. — Вы говорите по-турецки?
— Я подхватил это слово из «Программы с мышкой». Еды у нас, к сожалению, больше нет.
— Мне все равно, — сказала Ильдирим. — Я вашей квартиры толком и не видела. Что ж, симпатичная. Не тесновато вам тут?
— Об этом я как-то никогда и не думал, — солгал Тойер и помог ей снять кожаную куртку.
— Ах, рисунок Бабетты! — Ильдирим улыбнулась, обнаружив на стене шедевр девочки. — Ее мать снова забирают, на этот раз принудительно и в психиатрию. Малышка опять будет жить у меня. С завтрашнего дня. Сегодня мы вместе поужинали. Манной кашей, первой в моей жизни. И неплохо! Правда, потом она заявила, что не любит манку. Так что завтра она перебирается ко мне, я рада…
Довольно быстро приемная мать выпила потом два бокала красного вина. Мужчины немного подобрались, чтобы по ошибке не проявить бесцеремонность.
— Я закончила сегодня отчет, — сообщила она, наконец. — Большое спасибо за ваши документы, почти все запятые на месте.
Хафнер растопырил пальцы, изображая знак победы.
— Что-нибудь новое есть? — поинтересовался Лейдиг.
— О да, — кивнула Ильдирим и уже не улыбалась. — Обердорф пыталась вчера повеситься, но ее успели снять.
Все замолчали.
Как само собой разумеющееся, она взяла из пачки Хафнера смертельно крепкую сигарету «Ревал» и жадно затянулась.
— В прошлом году в летний семестр Обердорф вернулась из Лондона в Гейдельберг, так как в Англии ее больше никто не воспринимал всерьез из-за картины Каспара Давида Фридриха. Теперь я узнала, что эксперты все-таки согласились с ней. Она была права. С ума сойти, а? А потом, осенью, ее соблазнил наш сахарный красавчик Зундерманн. Даже теперь, когда она отстрелила ему пол-лица, он заявляет, что он прикалывался, заставляя визжать старую свинью, но я этому не верю. По-моему, при всех своих мускулах он был очень одиноким парнишкой и одновременно любил и ненавидел немолодых мужчин и женщин, потому что они его покинули…
— …в лице его родителей, — кивнул Тойер. — Ненависть и любовь прямая дорога к садомазохизму. Мы все ходим по тонкому льду.
— В декабре он познакомился с Вилли через обычный студенческий «телеграф». Он говорил, его завораживала тайна, окутывавшая Вилли. Не исключено, что он его немножко любил, ведь он и е…лся с ним, пожалуй, менее доминантно.
Мужчины опешили, услышав слово, которое они считали таким же мужским атрибутом, как борода.
— Вот что я теперь поняла благодаря дневнику, — продолжала она. — Это связано с плотиной и картиной. Вилли осмелился в первый раз в жизни чуточку проявить свою гомосексуальность. Но он пошел с Зундерманном в новогодний вечер не на Старый мост, где все стоят в полночь, а на плотину, чуть подальше. Вероятно, они стояли, взявшись за руки. Или, точней, Зундерманн позволил ему сунуть ладошку в свою большую клешню. Для него это была мелочь, а для Вилли высшая точка всей его жизни.
— Потому он и выбрал это место, чтобы написать там картину. Но я одного не понимаю… — Штерн щедро налил себе вина и лишь потом продолжил: — Как же Зундерманн уговорил его на такую крупную аферу?
— Ваши коллеги выяснили и это, — ответила Ильдирим. — Вилли еще юным студентом страдал от Обердорфши, ведь она невероятно рано выбилась в профессора. Она была одной из виновниц того, что он так и не смог закончить университет. Вероятно, Зундерманн поймал Вилли на крючок — мол, получится превосходный розыгрыш…
— …А потом карлик из любви превзошел самого себя… — Лейдиг покачал головой. Иногда он все-таки был рад, что любовь занимает в его жизни так мало места.
Хафнер едва не прикурил одновременно две сигареты.
— Что же теперь будет с этим Зундерманном? Полрожи лишиться — говеное дело.
— Когда его подлатают, ему будет предъявлено обвинение, в том числе в подстрекательстве к убийству нашего бедного псевдоновозеландца, — сказала Ильдирим. — Мне не так жалко его, как тех трех албанских идиотов, которые остановили Дункана, или как там его звать. Я пытаюсь, по крайней мере, выгородить уборщицу, ведь один из них ее сын. Но не уверена, что получится. Мне и Обердорф жалко. С Вилли было убийство в состоянии аффекта, но когда человек врывается к кому-то с охотничьим ружьем, заряженным дробью, и стреляет, то это уже покушение на убийство.
— Короче, я все равно ничего не понял, — пробурчал Хафнер, — но мне насрать. Главное, все позади. Вот только почему Зундерманн заказал Дункана?
— Потому что думал, что тот убил Вилли и сделает с ним то же самое. — Ильдирим подлила себе вина. — Он лишь для вида согласился на его последнее предложение, так же как и Дункан сделал его для вида. Мерзавец отпустил какое-то замечание про Вилли — мол, твой карлик мертв. И наш Зундерманн, к счастью, — тут она взглянула на Тойера, — понял его неправильно.
— Главное, все позади, — снова повторил Хафнер, потому что ему хотелось наконец-то продолжить праздник.
— Позади ли, еще вопрос, — возразила Ильдирим. — Возможно, мы разберемся с личностью этого Дункана, с его манией величия; с Голландией уже налажены контакты, кто знает… Но сможем ли добраться до тайного коллекционера, сказать не берусь.
— Вот уж кто самый большой засранец. — Хафнер хотел теперь посчитаться со всеми. — А за ним сразу следует этот Хеккер… Он просто… — Он перебрал свой богатый на ругательства лексикон, чтобы прийти к самому обидному обвинению, какое знает Курпфальц. — …Он, извиняюсь, плут и мошенник.
Потом все пошло без удержу. Господа полицейские ревели и бушевали, как школьники на перемене. Тойер поставил си-ди с поп-музыкой и признался, к восторгу молодых коллег, что питает к ней слабость.
Они дружно проревели какой-то гитарный поп, где девушка пела про «сильвер мун», а припев был «кисе ми»; Хафнер воспользовался этим и влепил Штерну в шею смачный и слюнявый поцелуй. Потом попытался оставить ему засос, «чтобы старушка порыдала». Наконец, Тойер и Ильдирим принялись отплясывать под «Queen» — «He останавливай меня!».
Потом разгоряченная и радостная Ильдирим стала прощаться, ей надо было еще приготовить что-нибудь для Бабетты. Свои слова про мудаков она взяла назад, только в отношении ее шефа это оставалось в силе.
Ребята помахали ей с софы.
— Все ясно! — крикнул Хафнер.
Тойер проводил ее до двери. Когда она почти скрылась за поворотом лестницы, он окликнул ее:
— Фрау Ильдирим?
— Да? — Она подняла голову и вдруг стала похожа на маленькую девочку, которая услышала что-то совсем новое.
— Я испытываю к вам дружеские чувства.
Она непринужденно засмеялась:
— Я к вам тоже. Правда.
Потом быстро ушла.
Вскоре после этого Тойер выпроводил остальных гостей, сказав, что у него начался приступ мигрени. Было около трех.
Он заметил, как им овладела опасная сентиментальность. На домах лежала седая ночь. Тойер снова подошел к винной полке. Откупорил «Барберу» 93-го года, хотя вообще-то ему было все равно, что наливать, лишь бы потяжелей. Поставил сюиты для виолончели Баха в бесценном исполнении Пабло Казальса.
Какое-то время он слушал музыку и выпил полбутылки. Рой дождевых капель объединился в маленькое соло для ударных по кирпичу и стеклу. Дождь — весна как осень. В ложное, неверное время. В ложном, неверном свете. Все ложно, неверно.
Комиссар решил еще раз покурить, в порядке исключения. Словно желая уменьшить вред, он встал у открытого окна.
Потом не долго думая он надел ботинки, пальто и, схватив зонтик, вышел из дома. Свернул на Бергштрассе, потом зашагал прямо, налево, направо и вверх по Мёнхбергштейге. Он запыхался, пока дошел до леса. Уже брезжил новый день, Страстная пятница. Раньше радиопрограмма прерывалась в час кончины Христа, а теперь они даже конец света нашпигуют рекламными блоками.
Он бесцельно шел дальше.
— Пожалуй, хватит, — сказал он вслух, немножко оробев. — А то затопчет насмерть какой-нибудь дикий кабан. Хотя мне вы обязаны своей свинячьей жизнью! — крикнул он в темноту. — Я посадил Обердорфшу! — Но шутка показалась ему нехорошей.
Через час он дошел до знакомого места. До перекрестка у старого дуба Холдерманна. Отсюда он найдет дорогу до дома. Дождь заглушал его шаги, и это было кстати, поскольку он оказался в лесу не один.
Там стоял старик, хорошо различимый в предрассветных сумерках. Не тот человек, которого надо было опасаться, даже несмотря на то, что он дрожащей рукой направлял пистолет на привязанную к дереву овчарку.
— Прекратите, — спокойно приказал Тойер. — Весь лес оцеплен полицией.
После того как комиссар забрал себе оружие, они двинулись прочь из леса. Старик вел овчарку, и та плелась за ним тупо и покорно.
— Я пенсионер, подрабатываю почтальоном, — рассказывал он. — Как вы думаете, сколько раз меня кусали? А овчарки — они самые противные. В последний год я прошел тренинг от собакобоязни. В Фирнгейме. Дети подарили мне путевку к шестидесятипятилетию. В конце концов меня стали слушаться даже чужие собаки, и тогда мне пришла в голову мысль.
Тойер кивнул.
— Вы меня славно обманули насчет полицейского оцепления! Ну, и спиртным от вас несет, господин хороший!
— Вы не имеете права меня упрекать! — строго заявил Тойер. — У вас есть документы?
— Конечно, — сказал старик, — всегда при мне. — Он вручил Тойеру аккуратное удостоверение личности.
Тойер раскрыл его:
— Господин Гутфлейш?
— Да. Плакала моя пенсия. О вей, о вей!
Тойер знал, что жестокость к животным часто бывает лишь прелюдией к более тяжким преступлениям, но как посмотришь на этого старика…
— Пистолет еще от Гитлера, то есть от моего отца, он был наци. Но я всегда состоял в местном отделении социал-демократов…
— Помолчите, — печально сказал комиссар.
Когда они поравнялись с домами в Мюльтале, он велел старику привязать собаку к фонарю.
— Зачем? — удивленно спросил тот, но сделал, как было велено. — Вы отпустите меня?
Тойер буркнул что-то невразумительное, но потом сказал более внятно:
— Здесь вы свернете в маленькую Лёбингсгассе. Постойте там четверть часа. Мне насрать, где вы живете на самом деле. Ваше удостоверение я сохраню у себя, и, если будет убита еще хоть одна собака, я до вас доберусь.
Старик молча исчез.
Тойер зашагал к Нойенгейму, миновал свой дом и остановился лишь тогда, когда пришел под мост Теодора Хойса. Мимо прошмыгнула крыса, комиссар содрогнулся от омерзения. Потом огляделся по сторонам. Он был один. Тогда он швырнул пистолет старика в Неккар.
18
В пасхальную субботу они отправились в путь, пообещав друг другу, что наконец-то лучше узнают друг друга. Хорнунг повязала белый платок, ошибочно полагая, что Тойер может открыть панорамный люк.
Утро было туманным, однако надежда на итальянскую весну наполняла их оптимизмом. Тойер с удовольствием вел машину, это заметили они оба. Когда автострада в Баден-Вадене нырнула в ущелье и сузилась с трех полос до двух, он все равно почти не сбавил скорость.
У коричневого щита, возвещавшего о «Европа-Парке» в Русте, Хорнунг с трудом удержала возбужденного комиссара — он хотел свернуть и покататься на американских горках. Лишь напоминание об их солидном возрасте урезонило толстяка.
Потом Тойер поехал медленней и тащился через Рейнскую равнину за финским трейлером. Хорнунг рассказывала о том, что когда-то читала у Ханны Арендт, — Тойер не имел ни малейшего представления, о ком речь. Арендт писала о свободном от времени регионе, маленькой вневременной области в самой сердцевине времени, которая является единственной родиной искусства, духа и души. Полицейский ничего не понял, но что теперь поймешь.
Его подружка читала кое-что о Пьемонте. Тойер не знал ничего, кроме того, что видел там своими глазами. Да, они осмотрят города Альбу и Асти, но ему также очень важно сначала выпить большую кружку пива у чуть сумасшедшего хозяина деревенской таверны Кастаньето, а потом поглядеть на стариков, которые сидят на зеленых скамьях перед таверной в окружении бродячих собак.
Они проболтали до швейцарской границы. Таможенник прилепил виньетку на стекло. Потом оба мрачновато молчали. Проезжая мимо транзитом, трудно заметить, что Базель красивый город, скорее чувствуешь себя в гигантском недостроенном гараже-котловане, созданном по планам архитектора Шпеера. Когда они кружили по бетонным петлям, им вспомнился Вилли, который предавался тут своим печальным извращениям.
— Интересно, был ли он симпатичен кому-то из тех мальчишек? — спросила Хорнунг. — Скучал ли кто-то по нему?
Тойер усомнился в этом. Ему и самому карлик не нравился. Бывает такая мера трусости, которая становится уже нетерпимой. А Вилли был в первую очередь ужасным трусом.
— Пожалуй, — заметила его подружка. — Но когда он единственный раз набрался храбрости, даже дерзости, вышел из тени, попытался создать что-то большое, его настигла смерть.
Южней Базеля они миновали развилку Ферцвейгунг Аугст. Тойер рассказал, что он во время прежних поездок всегда ошибочно читал «Ферцвейфлунг Ангст» — «Отчаянье Страха», но за этой развилкой…
— Тут начинается юг! — воскликнул он. — И шикарная погода, я уверен.
Пошел дождь.
Гейдельберг, 2 апреля 2001.
Я хочу знать, почему от тебя нет вестей. В чем дело? Я слышала, что тебя арестовали, но ведь это невозможно! Я поручусь своим добрым именем. Так просто и безнаказанно эти тупицы из полиции не могут вершить, что хотят!
Почему ты говоришь со мной по телефону так, словно мы чужие? Я не знаю, перехватывают ли мои письма. Вероятно, я нахожусь на грани истерики, ведь мы не в Чикаго. Я отправляю письмо, ведь мне почти нечего терять.
Отзовись, мой мастер, мой творец. Если ты больше не хочешь делать те вещи, которыми я так наслаждалась, то сообщи мне об этом, по крайней мере. Я вправе это знать. Я не какая-то там луковица с грядки, про которую просто забыли!
Или ты просто не можешь сейчас мне ответить? О, если бы мне еще хоть раз почувствовать строгость твоих нежных рук. Строгость взыскательного мастера, несущего форму и жизнь неодушевленной глине.
Еще лишь раз:
быть в твоей руке.
Будешь
Ты мне желанно, царство безмолвия!
Пускай умолкнут струны мои во тьме.
Чего еще искать мне в мире,
Если, как боги, я жил однажды!