Вчера случилась очень странная вещь. Не знаю, правильно ли я поступил. Часовой наверху вдруг наклонился над рельсами и заглянул ко мне в камеру. Затем прикурил сигарету, несколько раз затянулся и бросил ее в мою клетку. И тут же отошел. Я подождал, пока он снова окажется надо мной, и демонстративно раздавил сигарету подошвой. Он лишь слегка приостановился, увидев, что я сделал, и тут же двинулся дальше. А может, он меня пожалел? Может, он стыдился своей службы? Или это была ловушка? Не знаю, но этот случай совершенно выбил меня из колеи. Когда, человеку скверно, он становится сверхмнительным. Ладно... Если у этого парня действительно были добрые намерения, то будем надеяться, я не слишком оскорбил его этим жестом.
Вот уже два месяца как я здесь. Это единственная в своем роде тюрьма, где абсолютно нечему учиться. Ни с какого боку ни к чему не подъедешь. Правда, я научился все-таки одной очень важной вещи — целиком и полностью отключаться, переноситься мысленно на любые расстояния, даже к звездам, или без всякого усилия возвращаться в прошлое и блуждать в нем, пребывая в разных стадиях и ипостасях жизни — ребенком, взрослым мужчиной, беглецом, строителем каких-то фантастических замков в Испании и так далее. Но сперва надо было как следует устать. Я бродил часами, не присаживаясь и не останавливаясь ни на секунду и размышляя о самых обычных предметах. Затем, порядком утомившись, ложился на топчан, подстелив под голову часть одеяла и прикрыв лицо другой. Затхлый воздух камеры медленно просачивался сквозь ткань, в горле першило, голову охватывал легкий жар. И вот от духоты и отсутствия кислорода я в какой-то момент отключался. О, какие невероятные, неописуемые путешествия совершал в это время мой дух, какие видения посещали меня, какие ощущения я испытывал! Ночи любви, куда более острые и реальные по полноте чувств, нежели в жизни. Да... И еще свободное перемещение в пространстве и времени позволило мне встретиться и посидеть с мамой, которая умерла семнадцать лет назад. Я играл складками ее платья, а она гладила мои длинные кудрявые волосы: «Ри-ри, дорогой, старайся быть хорошим, очень хорошим и не огорчать мамочку, чтобы она любила тебя еще больше... »
Я был не прав, подсчитывая время, которое предстоит здесь провести. Ведь я оценивал его в часах. Ошибка. Были моменты, которые измерялись какими-то минутами или даже секундами, но имели огромное значение. Так, например, опоражнивание бачка происходило где-то через полчаса после раздачи кофе и хлеба. Именно тогда ко мне возвращался котелок, я находил в нем кокос, пять сигарет, а иногда — записку. В эти моменты я считал каждую минуту, даже секунду. Не всегда, но очень часто...
Медленно, Господи, как медленно шли эти часы, недели и месяцы. Вот уже почти год, как я здесь. Ровно одиннадцать месяцев и двадцать дней я не перемолвился ни с кем ни единым словом, если не считать редких и торопливых утренних вылазок, да и то это было скорее какое-то торопливое невнятное бормотание, нежели разговор. Правда, один раз мне все же удалось поговорить по-настоящему громко. Я простудился и довольно сильно кашлял. И решил, что это достаточно уважительная причина, чтобы обратиться к врачу.
Врач явился. К моему великому изумлению, открылась лишь кормушка, В отверстии появилась голова.
— Что с вами? На что жалуетесь? Легкие? Повернитесь спиной! Покашляйте!
Боже милостивый! Что это, шутка? Увы, нет... Всего лишь суровая, и горькая правда. Ко мне действительно пришел врач, осмотрел меня через кормушку и через кормушку же прослушал. Совершив все эти манипуляции, он сказал:
— Протяните сюда руку!
Я уже готов был повиноваться чисто автоматически, но тут меня остановило чувство самоуважения, и я сказал этому странному врачу:
— Спасибо, доктор, не стоит беспокоиться. Не стоит, право. — По крайней мере, у меня хватило ума и гордости показать, что я не принимаю его услуги всерьез.
На что он, однако, вполне невозмутимо ответил:
— Что ж, как хотите.
И ушел как раз в тот момент, когда я был готов взорваться от возмущения.
Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот. В тот день я шагал с особой злой целеустремленностью, пока не заныли ноги.
Один, два, три, четыре, пять... И прошлое помогало утихомирить гнев и ненависть. Еще десять дней и ровно половина срока одиночного заключения прошла. Да, это событие стоит отметить, тем более, если не считать простуды, здоровье у меня отменное. Я не сошел и не собираюсь сходить с ума. Уверен, что выйду отсюда в конце следующего года живым и в здравом уме.
Меня разбудили приглушенные голоса. Кто-то сказал:
— Да он уже совершенно окоченел, месье Дюран. Как это вы раньше не заметили?
— Не знаю. Он повесился в углу, вот я и прошел над ним много раз, не заметив.
— Ладно, это неважно. Но признайтесь, все же несколько странно, что вы его не заметили...
Я догадался: мой сосед слева покончил жизнь самоубийством! Тело унесли. Двери захлопнулись. Правила соблюдались неукоснительно: дверь можно открывать только в присутствии администрации, в данном случае — начальника тюрьмы. Я узнал его по голосу.
Это был пятый, покончивший с собой за десять недель.
Настала юбилейная дата. В миске я обнаружил банку сгущенного молока. Должно быть, друзья мои просто рехнулись! Ведь она стоила здесь целое состояние. К тому же риск...
На следующий день начался новый этап отсчета. Еще триста шестьдесят пять дней, и я выхожу. Все шло как обычно, своим ходом, час за часом, день за днем, неделя за неделей. Но на девятом месяце случилось несчастье. Утром, когда опустошали бачки, моего посыльного застигли на месте преступления с поличным — то есть с кокосовым орехом и пятью сигаретами, которые он, положив в миску, уже передавал мне.
Это оказалось столь серьезным происшествием, что на несколько минут правило молчания было забыто. Отчетливо были слышны удары — это избивали несчастного. Затем захлебывающийся, отчаянный крик, крик человека, получившего смертельную рану. Моя кормушка отворилась, и в нее всунулась разъяренная физиономия надзирателя:
— Ничего, ты у меня допрыгаешься!
— А я плевал, жирная сволочь! — крикнул я в ответ. Случилось это в семь утра. Только в одиннадцать за мной явилась целая процессия, возглавляемая начальником тюрьмы. Они открыли дверь, не отворявшуюся ни разу за двадцать месяцев. Я забился в дальний угол клетки, вцепившись в миску и приготовившись сражаться до последнего. Однако ничего подобного не произошло.
— Заключенный, выходите!
— Если я выйду и меня станут бить, не думайте, Я буду обороняться! И вообще выходить не собираюсь! Попробуйте взять меня, убью первого, кто только тронет!
— Вас не будут бить, Шарьер.
— Кто это гарантирует?
— Я. Начальник тюрьмы. — И вам можно верить?
— Не грубите, ни к чему хорошему это не приведет. Даю слово — бить вас не будут. Выходите.
— Ладно, — Я переступил порог и пошел по коридору, сопровождаемый начальником и шестью охранниками. Мы пересекли двор и вошли в небольшое административное здание. На полу лежал человек весь в крови и стонал. Часы на стене показывали одиннадцать. «Они мучили этого беднягу целых четыре часа!» — подумал я.
Начальник сел за стол, рядом разместился комендант.
— Шарьер, как долго вы получали еду и сигареты?
— А разве он вам не сказал?
— Я спрашиваю вас.
— А у меня амнезия. Ничего не помню, даже что вчера было.
— Вы что, издеваетесь?
— Нет. Странно, что в моем деле это не указано. Как-то раз треснули по башке, и с тех пор с памятью плохо.
— Запросите Руаяль, нет ли этого у них в деле, — распорядился начальник. Один из надзирателей начал тут же звонить, а он продолжил: — Но что вас зовут Шарьер, вы помните?
— О да, конечно! — и я механическим голосом Затараторил — Меня зовут Шарьер. Год рождения 1906-й. Место рождения Ардеш. Приговорен к пожизненному заключению в Париже.
Его глаза округлились, как блюдца.
— Сегодня утром вы хлеб и кофе получали?
— Да.
— А что было вечером на ужин, какие овощи?
— Не знаю.
— Выходит, если верить вашим словам, вы действительно ничего не помните?
— Ничегошеньки! Вот лица помню, да... Вроде бы вы меня сюда принимали. А вот когда? Не скажу.
— Значит, вы не знаете, сколько вам здесь еще сидеть?
— Ну, пока не сдохну, наверное.
— Да нет, я не про пожизненное. Сколько сидеть здесь, в одиночке?
— А разве мне дали одиночное? За что?!
— Хватит! Всему есть предел в конце концов! Не смейте выводить меня из терпения! Вы что, не помните, что вам дали два года за побег?
И тут я добил его окончательно.
— Чтоб я бежал! Да вы что, начальник?! Я человек ответственный, привык отвечать за свои поступки. Идемте со мной в камеру и вместе посмотрим, бежал я оттуда или нет.
В этот момент помощник сказал:
— Руаяль на проводе, месье. Он взял трубку.
— Ничего? Странно... Он утверждает, что у него амнезия... Кто ударил?.. По голове... Так, понимаю. Он валяет дурака. Выясним... Извините за беспокойство. Проверим. Всего доброго!.. Ну-с, Чарли Чаплин, давайте-ка посмотрим на вашу голову... Да, длинный шрам... Как же это вы помните, что потеряли память с того момента, как вас ударили по голове? А? Отвечайте и быстро!
— Не знаю, этого я не могу объяснить. Просто помню, что ударили, что имя мое Шарьер и еще несколько вещей. И когда Вы спросили, как долго я получал еду и курево, то я не знаю, в первый ли это раз случилось, или в тысячный. Не знаю, не помню, и все тут. Ясно вам?
— Мне все ясно. Вы слишком долго переедали, теперь придется попоститься. Без ужина, до конца срока!
Итак, я лишился кокосов и сигарет. И был отрезан теперь от товарищей. Меня действительно прекратили кормить по вечерам. И я начал голодать. К тому же из головы не выходил этот бедолага, которого они так зверски избили. Оставалось лишь надеяться, что дальнейшее его наказание не было столь суровым.
Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Да, на такой диете долго не продержаться. Но раз так мало еды, надо, пожалуй, сменить к режим. Лежать подольше, чтоб не тратить сил. Чем меньше двигаешься, тем меньше калорий сжигаешь. Ведь еще оставалось продержаться целых четыре месяца, или сто двадцать дней,
Вот уже десять дней, как я на новом режиме. Голод донимал постоянно, круглосуточно. К тому же я испытывал сильную слабость. Ужасно не хватало кокосов, сигарет, конечно же, тоже. Я рано ложился в постель и старался как можно быстрее отключиться. Вчера был в Париже, пил шампанское с друзьями, танцевал под аккордеон на улице. Картины этой нереальной жизни все чаще уводили меня из камеры, так что теперь я, можно сказать, проводил гораздо больше часов на свободе, чем в этой страшной одиночке.
Я сильно исхудал и только теперь понял, каким существенным подспорьем были кокосовые орехи, которые я получал целых двадцать месяцев, — они позволяли сохранить силы и здоровье.
Сегодня утром дошел до точки. Выпил кофе и позволил себе съесть половину дневной порции хлеба, чего прежде не делал. Обычно я делил хлеб на четыре более или менее равных куска и съедал утром в шесть, затем в полдень, снова в шесть, ну и еще крошку уже ночью. «Ты что это делаешь, парень, а? — спросил я себя сердито. — Конец уже виден, а ты собираешься рассыпаться на куски? — Я голоден и у меня не осталось сил. — Глупости говоришь! Как это при такой еде могут остаться силы? Да, ты слаб, спору нет, но не болен, и это главное! Это значит, что ты победишь. Если хоть чуточку повезет и ты будешь вести себя правильно, то оставишь эту тюрьму-людоедку с носом!»
Оставалось всего двадцать дней. Я ослабел уже всерьез. И еще заметил, что мой кусочек хлеба становится изо дня в день все меньше. Кто мог пасть так низко, чтобы выбирать специально для меня кусок поменьше? А суп в течение нескольких дней представлял собой просто горячую воду с кусочком даже не мяса, но почти голой кости или огрызком кожицы. Я был так слаб, что впадал в забытье и отправлялся в свои «путешествия» уже без всяких усилий.
Глубокая усталость и депрессия, навалившиеся на меня, внушали тревогу.
У двери послышалось царапанье. Я извлек из-под нее записку от Дега и Гальгани. «Черкни хоть строчку. Страшно беспокоимся о твоем здоровье Осталось всего девятнадцать дней. Держись, не падай духом. Луи, Игнасио».
Там же лежали полоска чистой бумаги и кусочек грифеля. Я написал: «Держусь, но очень слаб. Спасибо. Папи». И когда за дверью снова заскребла швабра, сунул под нее записку. Ни сигарет, ни кокосов. Но это послание значило для меня невероятно много. Оно служило свидетельством крепкой верной дружбы и вселяло бодрость духа. Мои друзья правы — осталось всего девятнадцать дней. Я подошел к финишу этого изнурительного соревнования со смертью и безумием. Я не умер, не заболел. Я не имею права заболеть. Надо двигаться как можно меньше, чтобы не тратить калорий. Одна прогулка утром, одна днем — по часу. Это единственный способ продержаться. Всю ночь, двенадцать часов подряд, я лежал, а днем сидел на своей скамеечке не шевелясь, лишь время от времени вставая и делая несколько наклонов и махов руками, затем снова садился. Оставалось всего десять дней.
Десять дней — это двести сорок часов, которые надо продержаться. Они прошли легче, чем предыдущие, — то ли экономия движений приносила свои плоды, то ли записка от друзей вселила новые силы. Да, срок одиночки подходил к концу, и теперь я был уверен, что сохранил все необходимое для нового решающего побега — здоровье, бодрость духа и энергию.
Настала последняя ночь. Семнадцать тысяч пятьсот восемьдесят часов прошло с тех пор, когда за мной затворилась дверь камеры № 234. С тех пор она открывалась только дважды. Я заснул спокойно с одной-единственной мыслью — завтра она откроется и случится что-то очень хорошее. Завтра я увижу солнце, вдохну свежий морской воздух. Завтра я буду свободен. Я рассмеялся. Свободен? Что это ты городишь, Папийон? Завтра продолжится отсчет срока каторжных работ. Пожизненного срока. Разве это можно назвать свободой? Я знаю, я это знаю, и все равно — никакого сравнения с той жизнью, которую я влачил здесь. Интересно, как там Клозио и Матуретт?..
В шесть принесли кофе и хлеб. Меня так и подмывало воскликнуть: «Зачем это? Вы ошиблись! Ведь сегодня я выхожу». Но тут я быстро вспомнил, что «потерял память». Молчи, не то начальник прознает и засадит в карцер еще дней на тридцать.
Восемь утра. Я съел весь хлеб. Потом в лагере чего-нибудь раздобуду. Дверь открылась. Появился комендант и с ним два охранника,
— Шарьер, ваш срок окончен. Сегодня 26 июля 1936 года. Следуйте за нами.
Я вышел. Во дворе меня совершенно ослепило солнце. И вдруг навалилась страшная слабость. Ноги стали ватны-ми, а перед глазами затанцевали черные мухи. А прошел-то всего метров пятьдесят, правда, тридцать из них — по солнцепеку.
У административного блока я увидел Клозио и Матуретта. Матуретт — кожа да кости, впалые щеки, провалившиеся глаза, Клозио лежал на носилках. Лицо было серым, казалось, от него исходит запах смерти. «Братцы, да вы совсем плохи! — подумал я. — Неужели и я выгляжу так же?» Но вслух сказал.
— Ну как, все о'кей, ребята? Они не ответили. Я повторил.
— Вы как, о'кей?
— Да, — тихо сказал Матуретт.
Мне захотелось крикнуть им все, заключение окончено, мы снова можем говорить! Подошел и поцеловал Клозио в щеку. Он взглянул на меня странно блестящими глазами и улыбнулся.
— Прощай, Папийон...
— Нет! Не смей так говорить!
— Со мной все кончено...
Он умер несколько дней спустя в больнице, на острове Ройял. Ему было тридцать два, и он был осужден на двадцать лет за кражу велосипеда, которой не совершал.
Подошел комендант.
— Пусть войдут. Матуретт и Клозио, вы вели себя хорошо. Поэтому я записываю вам в дело: «Поведение хорошее». Что же касается вас, Шарьер, то вы и здесь умудрились совершить серьезное преступление. И заслужили «Плохое поведение».
— Извините, комендант, но никакого преступления я не совершал.
— Вы что, не помните, как брали сигареты и орехи?
— Нет. Честное слово, не помню.
— Ладно, хватит! На чем вы продержались последние четыре месяца?
— Вы что имеете в виду? Еду? Что я ел? Да все одно и то же, с того дня, как пришел.
— Нет, это невозможно! Что вы ели вчера вечером?
— Как всегда. Чего давали. Не помню. Может, фасоль или вареный рис. Может, какие другие овощи.
— Выходит, вы ужинали?
— А то нет! Неужели думаете, выплескивал еду из миски?
— Да, это бесполезно... Я сдаюсь. Хорошо. Я не стану писать «плохое поведение». Напишем: «Поведение хорошее». Теперь вы довольны?
— А разве это неправда? Я ничего плохого не делал. И с этими словами мы покинули его кабинет.
ЖИЗНЬ НА ОСТРОВЕ РУАЯЛЬ
Во дворе нас в ту же секунду окружили заключенные, всячески выражая свое расположение и сочувствие. Нас одарили сигаретами и табаком, угощали горячим кофе и самым лучшим шоколадом. Санитар сделал Клозио укол камфоры и еще дал адреналин для сердца. Какой-то жутко тощий негр сказал
— Санитар, отдайте ему мои витаминные таблетки, они ему больше нужны.
Нас хорошо накормили и напоили. Вскоре предстояла отправка на остров Руаяль. Клозио не открывал глаз, за исключением тех моментов, когда подходил я и клал ему руку на лоб. Тогда он приподнимал веки, взгляд был затуманенный, и тихо говорил.
— Дружище Папи... Мы с тобой настоящие друзья, верно?
— Мы больше, чем друзья. Мы братья, — отвечал я. В сопровождении всего одного охранника мы спустились к берегу — носилки с Клозио посередине, мы с Матуреттом по бокам. У ворот лагеря все заключенные Желали нам удачи. Придурок Пьеро повесил мне на спину рюкзак — он был полон табака, сигарет, шоколада и банок со сгущенкой Матуретт тоже получил рюкзак, только неизвестно от кого.
Одним из гребцов оказался Шатай. Весла врезались в воду, и мы поплыли. Продолжая грести, Шатай спросил:
— Ну как, все нормально, Папи? Получал орехи?
— Да. Только последние четыре месяца не было.
— Знаю. Это случайность. Но парень держался хорошо. И хоть знал только меня, не раскололся.
— А что с ним было дальше?
— Умер.
— Быть не может! Отчего?
— Санитар говорил, его так били, что разорвалась почка.
Наконец мы! у причала. Полуденное солнце жгло и слепило меня. Охранник приказал принести носилки. Двое дюжих парней-заключенных в белом подхватили Клозио, словно он весил не больше пушинки, и понесли. Мы с Матуреттом следовали за ним.
Каменистая дорога метра четыре шириной, крутой подъем. Наконец мы добрались до плато, где в тени квадратного белого здания нас уже поджидало самое высокое начальство острова в лице майора Барро по прозвищу Тощий. Не вставая и без всяких церемоний он спросил:
— Видать, одиночка — это еще не так страшно? Кто это там, на носилках?
— Клозио.
— В больницу его. И их тоже. Когда выйдут, дадите мне знать. Хочу потолковать перед тем, как. их отправят в лагерь.
Жизнь заключенных на островах Спасения была особенная, ведь большую часть обитателей составляли настоящие преступники, весьма опасные, причем по разным причинам. Начнем с того, что питались они здесь прекрасно, поскольку буквально все было предметом торга — напитки, сигареты, шоколад, мясо, сахар, рыба, свежие овощи, кокосовые орехи, крабы и так далее. Поэтому здоровье у всех было отменным, чему способствовал и на редкость благодатный климат. Особенно опасны были приговоренные к пожизненному заключению. У них уже не оставалось надежды когда-либо выбраться отсюда. И заключенные, и охрана активно и круглосуточно занимались куплей-продажей. Жены охранников выбирали парней помоложе и посмазливей для работ по дому и часто превращали в своих любовников. Их называли «домашними» мальчиками. Одни работали садовниками, другие — поварами. Этот разряд служил как бы связующим звеном между лагерем и охраной. К мальчикам относились снисходительно — ведь без их участия торговля была бы невозможна, но, с другой стороны, слегка презирали. Ни один настоящий преступник не мог позволить себе пасть так низко, чтобы делать какую-то там домашнюю работу. Зато они с готовностью становились мусорщиками, подметальщиками, санитарами, тюремными садовниками, мясниками, пекарями, лодочниками, почтальонами. Главари же никогда не утруждали себя тяжелой работой под палящими лучами солнца и присмотром охраны — будь то строительство дорог или лестниц или посадка пальмовых плантаций, где рабочий день длился с семи утра до полудня, а затем — с двух до шести. Здесь был своеобразный мир со своими правилами и законами, где все про всех знали, где обсуждался каждый поступок и жест.
В воскресенье ко мне в больницу пожаловали в гости Дега и Гальгани, Мы ели рыбу с толченым чесноком, рыбный суп, картофель, сыр; кофе, пили белое вино. Все — Шатай, Гальгани, Дега, Матуретт, Гранде и я — собрались в комнате Шатая. Я в мельчайших подробностях рассказал им о побеге. Дега сказал, что в побегах больше не участвует. Он ожидал из Франции помилования — сокращения срока на пять лет. Что касается Гальгани, то его делом занялся какой-то корсиканский сенатор.
Я спросил, откуда здесь, по их мнению, лучше всего бежать. Раздался всеобщий вопль. Дега, оказывается, даже ни разу не помыслил о побеге, то же заявил и Гальгани. Шатай считал, что сад — самое удобное место для изготовления плота. Гранде сообщил, что работает в лагере кузнецом и что здесь есть мастерская, где можно подобрать все необходимое и где работают люди самых разных профессий — маляры, плотники, кузнецы, каменщики — всего около ста двадцати человек, занятых на строительстве тюремных здании и сооружений. Дега тут же пообещал подобрать мне там работу, любую, какую захочу. Гранде предложил разделить с ним место банкомета за игорным столом, утверждая, что я смогу жить вполне безбедно на то, что перепадает за игру, конечно, если я буду ему подыгрывать, не прикасаясь к содержимому патрона. Позднее выяснилось, что занятие это действительно доходное, но чрезвычайно опасное.
Воскресенье пролетело незаметно.
— Уже пять, — сказал Дега, на руке которого красовались дорогие часы. — Пора обратно в лагерь.
На прощанье он подарил мне пятьсот франков на игру в покер, а Гранде отдал свой нож, совершенно великолепный, изготовленный в мастерской им самим. Грозное оружие.
— Не расставайся с ним ни днем, ни ночью.
— А как же обыски?
— Этим здесь в основном занимаются арабы. И если человек в списке особо-опасных, оружия никогда не находят.
— До встречи в лагере! — сказал Дега.
Все трое суток, что мы находились в больнице, я каждую ночь проводил рядом с Клозио. Внезапно ему стало хуже, и его перевели в двухместную камеру-палату, где лежал еще один, какой-то очень больной человек. Шатай бесконечно накачивал Клозио морфием.
Клозио умер сегодня утром. Придя в сознание накануне вечером, он попросил Шатая, не колоть его больше.
— Хочу умереть в трезвом уме и твердой памяти. И чтоб рядом с кроватью сидели мои друзья, — сказал он.
Клозио, наш друг, умер у нас на руках. Я закрыл ему глаза. Матуретт был убит горем. Клозио умер! Друг, с которым мы бежали. Его, завернутого в мешковину, бросят теперь акулам.
Я услышал эти слова «бросят акулам», и кровь застыла в жилах. На островах не копали могил для умерших заключенных. В шесть вечера на закате солнца труп вывозили в море и бросали в кишащую акулами воду» где-то между островами Сен-Жоэеф и Руаяль.
Смерть друга сделала мое пребывание в больнице невыносимым. Я сообщил Дега, что собираюсь выйти дня через два. Он ответил запиской: «Попроси Шатая, чтобы он добился для тебя двухнедельного отпуска в лагере. За это время я смогу подобрать тебе работу». Матуретт собирался побыть в больнице еще немного. Шатай обещал устроить его помощником санитара.
Выйдя из больницы, я предстал перед майором Барро по прозвищу Тощий.
— Папийон, — сказал он, — хотел повидать тебя перед отправкой в лагерь. Там у тебя есть один очень ценный друг, наш главный бухгалтер Луи Дега. Он твердит, что ты не заслуживаешь тех отрицательных отзывов, что пришли из Франции, и, поскольку считаешь себя невинно осужденным, то естественно, должен пребывать в состоянии постоянного протеста. Должен сказать, я не разделяю эту точку зрения. Не желаешь ли ты заключить со мной одно соглашение?
— Почему бы и нет! Впрочем, все зависит от сути соглашения.
— Нет сомнения, ты человек, который сделает все возможное, чтобы сбежать с островов. Ты можешь даже преуспеть в своей попытке. Что касается меня, то мне осталось всего пять месяцев службы. А ты знаешь, чем оборачивается побег для коменданта? Вычитают зарплату сразу за год, отпуск сокращают на три месяца и дают его не раньше чем через полгода. А если расследование покажет, что это произошло по недосмотру коменданта, то можно и нашивку потерять. Видишь, как все серьезно?.. Поэтому прошу: дай мне слово не бежать с островов до конца моей службы, потерпи пять месяцев.
— Начальник, даю слово чести! Я не уйду отсюда раньше чем через полгода,
— И пяти месяцев хватит.
— Ладно. Можете спросить Дега, он подтвердит, что я умею держать слово.
— Я в этом не сомневаюсь.
— Но взамен я хочу попросить вас кон о чем.
— О чем?
— На эти пять месяцев я хотел бы получить работу, которая потом могла бы мне пригодиться. И еще — возможность перебраться на другой остров.
— Хорошо, договорились. Но это должно оставаться строго между нами.
— Конечно, начальник,
И вот с целым багажом из пары совершенно новых белых брюк, трех курток я соломенной шляпы я отправился в центральный лагерь в сопровождении охранника. Огромные деревянные ворота высотой метра четыре были нараспашку. У входа две комнаты для охранников, в каждой — по четверо дежурных. Никаких ружей, у всех только револьверы. Еще я увидел пять или шесть арабов.
Не успел я появиться у входа, как все они высыпали на улицу. Главный из них, корсиканец, сказал:
— Ну вот вам и новичок. Сразу видно, стреляный воробей.
Арабы уже приготовились было обыскать меня, но он остановил их.
— Нечего шарить по чужим сумкам и заставлять человека показывать все свое барахло! Входи, Папийон. Тут тебя ждет уже целая куча приятелей, уверен. Я — Соффрани. Желаю удачи на островах. Добро пожаловать!
— Спасибо, начальник.
Я вошел в просторный двор с тремя большими зданиями. В сопровождении охранника подошел к одному из них с табличкой на двери «Особая категория». Охранник крикнул:
— Староста!
Появился пожилой заключенный.
— Здесь новичок! Охранник развернулся и ушел.
Я вошел в огромную прямоугольную комнату, где размещалось сто двадцать человек. По обеим сторонам прохода тянулись решетчатые перегородки с одной лишь дверью из сварного железа. Они запирались только на ночь. Между стеной и перегородкой подвешены куски грубого полотна, которые здесь назывались гамаками — в них спали. Кстати, очень удобная и гигиеничная штука, эти гамаки. У изголовья каждого — две полочки, куда можно сложить вещи; одна для одежды, другая для еды, посуды и прочего. Между перегородками тянулась «аллея» — проход метра три шириной. Здесь жили маленькими группами, гурби. В некоторых насчитывалось всего двое, в других — до десяти человек.
Не успел я войти, как меня со всех сторон окружили заключенные.
— Папи, давай сюда! Нет, к нам! Гранде взял мою сумку и сказал:
— Он будет жить с нами. — Я последовал за ним. Гаг мак для меня уже натянули. — Лови, браток! Вот тебе подушка, легкая, мягкая, чистое перо! — крикнул Гранде.
Я увидел массу знакомых лиц — корсиканцев и марсельцев, нескольких типов, которых знал еще по Парижу, встречался в Санте, Консьержери или в конвое. И спросил:
— Как это вы не работает в это время дня? Все дружно расхохотались.
— Слушай, золотыми бы буквами выбить эти слова! В нашем блоке пашут от силы по часу в день, да и то не все! А потом кучкуемся тут!
Да, прием был самый сердечный, оставалось надеяться, что и дальше все пойдет так же.
В этот момент случилась весьма необычная для меня вещь. Вошел какой-то тип, тоже в белом, он нес поднос, покрытый безукоризненно чистой салфеткой, и выкрикивал:
— Бифштексы, бифштексы! Кто желает бифштексы? Он приблизился к нашему углу, приподнял салфетку, и я увидел изумительные куски мяса, уложенные ровными рядами. Не хуже, чем в Париже в мясной лавке. Очевидно, Гранде был постоянным покупателем, поскольку тот не спросил его, хочет ли он бифштексов, а спросил сколько.
— Пять!
— Крестец или лопатку?
— Лопатку. Сколько с меня? Запиши в счет, тут у нас добавился еще один человек.
Продавец вынул блокнот и начал делать какие-то подсчеты. Затем сказал:
— Итого, сто тридцать пять франков.
— Ладно. Возьми и начинай счет по новой. Когда он ушел, Гранде заметил:
— Тут сдохнешь как собака без наличмана. Но есть и преимущество — торгуют буквально всем.
Действительно, здесь все торговали всем. Лагерный повар продавал мясо, предназначенное для заключенных. Часть мяса прямо с кухни шла охранникам, а большую раскупали за свои деньги заключенные. Ну и, конечно же, повар делился с кухонным надзирателем. И первыми его клиентами были ребята из блока «А» — особая категория, то есть из нашего блока.
Пекарь торговал выпечкой и тонкими длинными батонами, которые полагались здесь только охране, мясник продавал мясо, санитар — лекарства и наркотики, чиновник, от которого зависело распределение работ, — самые лакомые и доходные места или освобождения от работы, садовник — свежие овощи и фрукты, лаборант из больницы — результаты анализов и даже заходил столь далеко, что продавал медицинские заключения, плодя симулянтов — прокаженных, дизентерийных и так далее. Были здесь и мелкие воришки, специализирующиеся на кражах со дворов и домов охранников. Они тащили все подряд — яйца, цыплят, мыло. «Домашние» мальчики торговали женщинами, на которых работали, и по просьбе приносили в лагерь масло, сгущенку, порошковое молоко, банки сардин, сыр и, конечно же, вино и более крепкие напитки. Были тут и такие, кому разрешалось ходить на рыбалку, и они, естественно, торговали своим уловом.