Оказалось, что полиция расспрашивала его об Антонио и обо мне. Он сказал им, что я, перебравшись через горы, ушел в Венесуэлу, а Антонио умер от змеиного укуса. Он также узнал, что французы до сих пор сидят в тюрьме Санта-Марта. На самом деле он ничего не слышал об Антонио, однако знал, что в происшедшей недавно стычке между береговой охраной и контрабандистами погибли пятеро охранников и один контрабандист, а лодку захватить не удалось. В хижине Сорильо я заметил бутылку анисовой. В индейской деревне не водилось ни капли спиртного, если не считать перебродившего фруктового сока. Заметив бутылочку, я стал выпрашивать ее у Сорильо. Он мне ее отдал с условием, что я выпью все здесь, а не потащу с собой в деревню. Мудрый все же человек этот альбинос.
Я уехал от Сорильо на осле, которого он одолжил мне зная, что к утру тот сам вернется домой. Единственное, что я прихватил с собой, — пакетик конфет в разноцветных тонких обертках и шестьдесят пачек сигарет. Лали с сестрой ждали меня в двух милях от деревни, и мы пошли рядом, рука об руку. Время от времени она останавливалась и целовала меня в губы. В деревне я зашел к вождю и отдал ему конфеты и сигареты. Мы сидели у хижины глядя на море, и пили из глиняных плошек холодный перебродивший сок. Лали сидела справа, положив мне руку на колено, слева в той же позе сидела ее сестра. Они грызли конфеты, раскрытый пакетик стоял у ее ног, и все женщины и дети подходили и угощались. Вождь наклонил голову Заремы к моей — так он давал понять, что хотел бы, чтобы она тоже стала моей женой. Лали погладила свои груди, затем указала на маленькие груди Заремы, показывая, что, видимо, поэтому я не хочу ее сестру. Я пожал плечами, и все расхохотались. Зарема, напротив, скроила самую разнесчастную гримаску. Тогда я притянул ее к себе, погладил грудки, и лицо ее расцвело в улыбке.
Вскоре я получил зеркало, прозрачную и копировальную» бумагу, тюбик клея, который не просил, но он мог пригодиться, несколько карандашей, пузырек чернил и кисточку. Я подвесил зеркало так, что оно находилось на уровне груди и в нем во всех деталях отражалась голова тигра. Лали и Зарема, сгорая от любопытства, наблюдали за моими действиями. Затем я начал обводить рисунок кистью, но чернила текли, и пришлось их смешать с клеем. Тут все пошло прекрасно. За три сеанса, по часу каждый, я изготовил точную копию тигра на зеркале
Лали побежала за вождем. Зарема взяла меня за руки и приложила их к груди. Она смотрела на меня так жалобно, а глаза ее выражали такую любовь и желание, что я, совсем потеряв голову, овладел ею прямо на полу, посреди хижины. Она застонала, но тело, сведенное судорогой страсти, долго не отпускало меня. Наконец я нежно и осторожно высвободился и пошел купаться в море, поскольку весь извалялся в земле. Она побежала за мной, мы купались вместе и вместе вернулись в хижину. Лали сидела на полу, там, где мы совсем недавно занимались любовью, и по нашим лицам сразу догадалась, что произошло. Она поднялась, нежно обняла меня за шею и поцеловала, а потом взяла сестру за руку и вывела ее через мою дверь. Затем вышла сама, через свою. Вскоре я услышал за стеной какую-то возню и, выйдя, обнаружил, что Лали, Зарема и еще две женщины пытаются железным прутом проковырять в стене хижины еще одно отверстие. Я понял, что они хотят сделать еще одну дверь, и пришел на помощь. Вскоре дверь была готова. Зарема могла входить и выходить через нее, не пользуясь моей. Пришел вождь в сопровождении трех индейцев и своего брата. Взглянул на рисунок на зеркале, затем перевел взгляд на свое собственное отражение и был изумлен при виде всего этого, особенно тем, как искусно перерисована голова тигра. И терялся в догадках, что же я собираюсь делать дальше. Когда изображение на стекле высохло, я покрыл его прозрачной бумагой и начал делать копию. Это было легко, и работа продвигалась быстро — карандаш так и летал по линиям. И вот на глазах у изумленной публики в течение получаса я изготовил рисунок, ничем не отличавшийся от оригинала
На следующий же день мы приступили к татуировке. Зато лежал на столе, даже не моргая, так боялся, что я могу испортить картину, виденную им на зеркале. Я процарапывал рисунок бритвой, крови было мало, и если она проступала, я тут же вытирал ее. Наконец все линии рисунка сменились тонкими красными линиями на коже, и я намазал всю грудь синей тушью. А через неделю на ней красовалась голова тигра с разинутой пастью, розовым языком, белыми клыками и черными глазами, носом и усами. Я и сам остался страшно доволен своей работой, татуировка получилась даже лучше моей, да и цвета были поярче. Зато был в восторге и попросил Сорильо раздобыть шесть зеркал — два для себя и по одному на все остальные хижины.
Шли дни, недели, месяцы. Настал апрель. Я жил с индейцами вот уже четыре месяца. Чувствовал себя прекрасно: окреп, привык ходить босиком, и при охоте на больших зеленых ящериц проходил долгие километры, ни капельки не уставая. Да, еще вот что: после первого посещения знахаря я попросил Сорильо раздобыть мне йоду, перекиси водорода, ваты, бинтов, хинина и стоварзола[15]. Я вспомнил, что в больнице видел заключенного с огромной открытой язвой. Тогда Шата растер таблетку стоварзола и присыпал рану. Послав знахарю маленький деревянный ножик, я вскоре получил приглашение. Мне стоило немалого труда убедить его лечиться понастоящему. Впрочем, после нескольких моих визитов язва уменьшилась наполовину, и он продолжал лечение уже сам. А в один прекрасный день прислал мне большой нож, давая понять, что хочет меня видеть и полностью здоров. Никто в деревне так и не узнал, что вылечил его я.
Жены мои не расставались со мной ни на миг. Когда Лали выходила в море со мной оставалась Зарема. Когда Зарема отправлялась на добычу, компанию составляла Лали.
Однажды утром в деревню въехали пятнадцать всадников. Это были индейцы с ожерельями на шеях, в широкополых соломенных шляпах, набедренных повязках и безрукавках из овечьих шкур шерстью внутрь. При всем этом великолепии руки и зады оставались голыми. За поясами торчали огромные ножи, а двое были вооружены двустволками. У их вождя был карабин, великолепная куртка с черными кожаными рукавами и патронташ с патронами. Лошади были тоже превосходные невысокие, очень крепкие, гнедые в яблоках, и, помимо всадников, несли на крупах еще и тюки с сеном. Пришельцы объявили о своем приближении еще издали, паля из ружей, и через несколько минут ворвались в деревню на полном скаку. Их вождь оказался точной копией Зато, разве что постарше. Он соскочил с коня, подошел к Зато, и они стали хлопать друг друга по плечам. Затем гость проследовал в хижину и вскоре вышел с младенцем на руках — недавно родившимся сыном Зато. По этому случаю и прибыли в деревню гости. Вождь показал младенца всем присутствующим, поднял навстречу встающему на востоке солнцу, а затем передал отцу, который и унес его в хижину. Тут все всадники спешились, привязали лошадей в сторонке, предварительно сняв с них тюки. К полудню прибыли остальные гости в огромной телеге, запряженной четверкой лошадей. Возницей оказался Сорильо. С Телети спрыгнуло не меньше двадцати молоденьких девушек к семь-восемь ребятишек, все мальчики.
По жестам я догадался, что прибывший во главе отряда вождь — брат Зато. Все они дружно восхищались его татуировкой, в особенности головой тигра. Женщины тоже явились в гости «принаряженными» — их лица и тела были разрисованы яркими красками. Среди них я заметил одну изумительно красивую девушку: она была выше всех остальных, профиль совершенно итальянский — настоящая камея. Иссиня-черные волосы, огромные зеленые глаза с длинными ресницами. Волосы были убраны на индейский манер — с пробором посередине, челкой и срезаны под прямым углом, закрывая виски до середины уха.
Лали, представив меня, увели ее в дом вместе с Заремой и еще одной девушкой, несшей какой-то горшочек и подобие кисточки. Она собиралась разрисовать наших женщин. Мне разрешено было присутствовать на церемонии превращения Лали и Заремы в настоящие произведения изобразительного искусства. Затем за кисточку взялся я и, начав с живота Лали, изобразил растение с двумя поднимающимися к грудям ветвями, затем пририсовал к ним розовые лепестки, а соски раскрасил желтым. Получилось нечто вроде полураспустившегося цветка с пестиком. Тут все остальные девушки бросились ко мне, умоляя изобразить на них ту же картину. Я решил прежде посоветоваться с Сорильо. Он пришел и сказал, что я могу рисовать все, что мне заблагорассудится, лишь бы они остались довольны. Чем я и занимался в течение двух часов, размалевывая груди и прочие места деревенских красавиц. Зарема настояла, чтобы я сделал ей точно такой же цветок, как у Лали. Тем временем мужчины жарили баранов на вертелах, а на углях пеклись две огромные черепахи. Мясо у них было ярко-красное, точь-в-точь говядина.
Во время пира я сидел рядом с Зато и его отцом. Мужчины разместились по одну сторону, а женщины, за исключением подававших еду, по другую. Поздней ночью пир закончился своеобразным танцем. Происходил он под пронзительные монотонные звуки деревянной флейты и рокот двух барабанов, обтянутых овечьей кожей. Многие мужчины и женщины были пьяны, но никаких безобразий и неприятностей не произошло.
Верхом на осле явился знахарь. Все глядели на розовый шрам, оставшийся на месте язвы, и очень удивлялись, как ему удалось вылечиться. Но эту тайну знали только я и Сорильо. Сорильо сказал, что вождя дружественного племени зовут Хусто, что означает «Справедливый». Именно он разрешал все споры, возникавшие между людьми своего племени и соседних племен.
Через Сорильо Хусто передал мне приглашение посетить его деревню. Большую, состоявшую из ста хижин.
Он пригласил меня вместе с Лали и Заремой и обещал предоставить отдельный дом. И советовал ничего не брать с собой, ибо всем необходимым мы будем обеспечены. Он только просил захватить принадлежности для татуировки. Ему тоже хотелось тигриную голову. Затем он снял с руки кожаный браслет и протянул мне. По словам Сорильо это была большая честь — все равно что сказать, что я его друг, и он не в силах отказать мне ни в чем. Он также спросил, не хочу ли я иметь лошадь. Я сказал, что хочу, но содержать ее здесь трудно, ведь в окрестностях почти нет травы. Но он ответил, что Лали и Зарема могут привезти — до травяных мест всего полдня пути верхом. Он объяснил» где находится это место, и добавил, что трава там длинная и сочная. Я согласился на лошадь, и он обещал вскоре прислать ее мне.
Воспользовавшись случаем, я признался Сорильо, что хочу перебраться в Колумбию или Венесуэлу и целиком надеюсь на его помощь. Он объяснил, что по обе стороны границы километров на тридцать тянется очень опасная зона. По его словам, в Венесуэле куда опаснее, чем в Колумбии. Он пообещал пройти вместе со мной часть пути до Санта-Марты, добавив, что мне уже знакома эта дорога, и, по его мнению, именно на Колумбии следует остановить выбор. И еще посоветовал купить словарь или учебник испанского, чтобы знать хотя бы набор самых расхожих фраз. Было решено, что он доставит мне книги и точную, насколько это возможно, карту, а также попытается продать мой жемчуг за колумбийские деньги. По его словам, все индейцы, конечно, будут сожалеть, что я. их покидаю. Однако они должны понимать, насколько естественно мое желание вернуться к своему народу Проблема только с женами и в особенности с Лали, вполне способной пристрелить меня. И тут я узнал новость — все от того же Сорилъо — оказывается, Зарема беремен на. Надо же, а я и не заметил. И был страшно удивлен.
Пир закончился, все разошлись по хижинам. Большой навес сняли, и началась обычная рутинная жизнь, по крайней мере, на первый взгляд. Мне доставили лошадь — великолепного гнедого в яблоках скакуна с достающим почти до земли хвостом и серебристо-серой гривой. Правда, Лали и Зарема вовсе не были от него в восторге; знахарь донес мне, что они приходили и советовались, нельзя ли извести коня, давая ему толченое стекло. Он отсоветовал им делать это, объяснив, что меня защищает какой-то индейский бог и что стекло это неминуемо попадет им в желудки. Мне же он советовал не бояться, однако и бдительности не терять. Вот если они увидят, что я всерьез готовлюсь к отъезду, тогда скорее всего пристрелят. Может, мне попробовать уговорить их отпустить меня по-хорошему, пообещав, что я вскоре вернусь? Ни в коем случае. Надо скрывать все приготовления. Прошло уже полгода, и я сгорал от нетерпения — так хотелось уйти. Как-то вернувшись домой, я застал Лали и Зарему за изучением карты. Они пытались понять, что означают все эти линии и пятна. Но больше всего занимала нх роза ветров с четырьмя стрелками, торчащими в разные стороны. Они нервничали, чуя нутром, что эта бумага может повлиять на всю их дальнейшую жизнь.
Беременность Заремы стала уже заметной. Лали ревновала и заставляла меня заниматься любовью ночи и дни напролет в первом попавшемся месте. Зарема тоже не прочь была заняться любовью, но, к счастью, только ночью. Мы нанесли «семейный» визит Хусто, Как удачно, что я сохранил рисунок — он пригодился мне, чтобы изобразить на его груди голову тигра. Через шесть дней работа была закончена, первые струпья сошли довольно быстро. Хусто был счастлив и по нескольку раз на дню любовался на себя в зеркало. Туда же вскоре приехал и Сорильо. С моего разрешения он рассказал Хусто о моих планах. Мне хотелось сменить лошадей, поскольку лошадей в яблоках в Колумбии не водилось. У Хусто имелись три красно-коричневые, колумбийские. Выслушав Сорильо, он тут же отправился за этими лошадьми. Я выбрал самую спокойную на вид. На нее надели седло, стремена и металлическую уздечку. Снарядив меля по колумбийскому образцу, Хусто вложил мне в руку кожаные поводья, а затем на глазах у всех отсчитал три тысячи девятьсот песо золотыми монетами. Я передал их Сорильо, у которого они должны были храниться до моего отъезда. Хусто хотел подарить мне и свое ружье, но я отказался. Правда, в Колумбию не следовало отправляться невооруженным, и Хусто подарил мне две стрелы длиной с палец, завернутые в шерсть и уложенные в футляр из кожи. По словам Сорильо, наконечники их были пропитаны каким-то сильным и чрезвычайно редким ядом.
У самого Сорильо никогда не было таких стрел. Их он тоже взял на хранение. Я не знал, как и благодарить Хусто за его поистине царскую щедрость. Но через Сорильо он просил передать, что знает кое-что о моей жизни, а то, чего не знает, должно быть, столь же богато событиями, поскольку я настоящий мужчина. И еще добавил, что впервые в жизни познакомился с белым человеком. До этого он считал белых врагами, но отныне изменил свое мнение и мечтает найти друга, похожего на меня.
— Прежде чем уйти туда, где много врагов, — сказал он, — запомни, что здесь тебя ждут настоящие друзья.
Он обещал вместе с Зато присмотреть за Лали и Заремой и говорил, что если родится мальчик, то непременно займет почетное место в племени.
— Я не хочу, чтобы ты уходил. Останься, и я отдам тебе красавицу, которую ты видел на празднике. Она девственница. Ты ей нравишься. Можете жить у меня.
Я дам тебе большую хижину, а уж быков и коров — сколько захочешь.
Я распрощался с этим щедрым и благородным человеком и отправился в свою деревню. За всю дорогу Лали не промолвила ни слова. Она сидела у меня за спиной на коричневой лошадке; седло, должно быть, сильно натирало ей ноги, но она не жаловалась. Сорильо отправился другой дорогой. Ночь была прохладная, и я протянул Лали безрукавку из овчины, подаренную Хусто. Она молча позволила надеть ее на себя. По приезде я пошел поприветствовать Зато, а она взяла лошадь, отвела к нашей хижине и бросила перед ней охапку сена, не сняв ни седла, ни уздечки. Посидев часок с Зато, я отправился домой.
Когда индейцы грустят, мужчины и даже женщины внешне никак этого не выражают, лица их остаются совершенно неподвижными, ни один мускул не дрогнет, а из глаз, полных печали, не прольется ни слезинки. Они могут стонать, но никогда не плачут. Повернувшись во сне, я задел живот Заремы, и она вскрикнула от боли. Чтобы этого не повторилось, я встал и перебрался в соседний гамак. Висел он довольно низко, и вдруг я почувствовал, что кто-то коснулся его. Я притворился, что сплю. Лали неподвижно сидела на камне, глядя на меня. Через секунду я понял, что рядом и Зарема, это подсказал запах — она втирала в кожу лепестки апельсиновых цветов. Проснувшись, я обнаружил своих жен, совершенно неподвижно сидящих на том же месте. Солнце взошло, было около восьми. Я повел их к морю и улегся на песке. Лали присела рядом, Зарема тоже. Я гладил груди и живот Заремы, но она оставалась неподвижной. Тогда я повалил Лали на песок и поцеловал в губы. Она стиснула зубы. Пришел напарник Лали, но с первого взгляда на нее понял, что происходит, и удалился. Я и сам был очень опечален, но не знал другого способа утешить их, кроме как гладить и целовать, выказывая тем свои чувства. Они не промолвили ни слова. Лали заставила себя заняться любовъю и отдалась мне со всей страстью отчаяния. Я догадался — она тоже хочет ребенка. В то утро я впервые понял, как ревнует она меня к Зареме. Мы лежали в углублении в мелком песке, я ласкал Зарему, а она нежно покусывала мочку моего уха, как вдруг появилась Лали, схватила сестру за руку, другой провела по ее округлившемуся животу, а потом по своему — плоскому и гладкому. Зарема поднялась, всем видом давая понять: «Да, ты права», — и позволила Лали занять свое место. Женщины кормили меня каждый день, но сами ничего не ели. За три дня — ни крошки. Я взял лошадь и отправился к знахарю за советом. Он дал мне какой-то орешек, который дома следовало опустить в питьевую воду. Так я и поступил. Они пили несколько раз на дню, но есть так и не начали. За жемчугом Лали не ходила. Сегодня, после четырех дней полного поста, она отплыла метров на двести без лодки, вернулась с тридцатью раковинами и жестом приказала мне: «Ешь!» Их страдания так действовали на меня, что я и сам перестал есть.
Это продолжалось уже дней шесть. Лали лежала в лихорадке. За шесть дней она высосала лишь несколько лимонов. Зарема ела один раз — в полдень. Я был в отчаянии и не знал, что делать. Я сидел рядом с Лали, лежавшей на сложенном в несколько раз и постеленном вместо матраса гамаке, уставившись в потолок и не двигаясь. Я взглянул на нее, потом на Зарему с ее остро выпирающим вперед животиком и, сам не знаю почему, вдруг зарыдал. Может, я плакал о себе? Может, оплакивал их? Бог знает... Но я рыдал, и крупные слезы катились у меня по щекам. Зарема застонала. Тут и Лали повернула голову и тоже увидела мои слезы. Вскочив, она уселась между моих ног и застонала тихо и жалобно. Зарема обняла меня за плечи, а Лали начала говорить — она говорила и говорила, перемежая слова стонами, а Зарема отвечала ей. Похоже, она винила во всем Лали. Тогда Лали взяла кусок сахара величиной с кулак, опустила в воду, где он растаял, и демонстративно выпила в два приема, а затем вышла из хижины вместе с Заремой. Я слышал, что они возятся с лошадью, и, выйдя, увидел, что лошадь оседлана. Я прихватил овчинную безрукавку для Заремы, Лали подстелила себе сложенный гамак. Зарема первая вскарабкалась на лошадь, усевшись ей почти на самую шею, я разместился посередине, а Лали — позади. Я полагал, что мы едем к знахарю, и тронул лошадь в этом направлении, но Лали потянула поводья в другую сторону и сказала: «Сорильо». Оказывается, мы едем навестить Сорильо. В дороге, крепко держась за мой пояс, она целовала меня в шею. Въехав в деревню, мы узнали, что Сорильо только что вернулся из Колумбии. Мы вошли к нему в хижину. Первой заговорила Лали, затем Зарема. Вот что потом сказал мне Сорильо: оказывается, вплоть до того момента, пока я не зарыдал, Лали считала меня просто белым мужчиной, которому нет до нее дела. Она прекрасно знала, что я собираюсь уехать и веду я себя подло, как змея, ничего не говоря ей и даже не пытаясь объясниться. Она сказала, что страшно разочарована, поскольку всегда считала, что может сделать мужчину счастливым, а счастливый и довольный мужчина не уходит. И теперь, после такого несчастья, жить ей не имеет никакого смысла. Зарема твердила примерно то же самое, добавив, что боится, что ее сын будет похож на отца — станет таким же обманщиком, на слово которого нельзя положиться. Почему я должен убегать от них, как от собаки, что укусила меня в день появления в деревне? — Лали, а что ты будешь делать, если твой отец заболеет? — спросил я.
— По шипам пойду к нему и буду ухаживать.
— А что ты будешь делать с тем человеком, который гнал и преследовал тебя, как дикого зверя, и старался убить?
— Буду искать своего врага повсюду, а найдя, похороню так глубоко, что ему не выбраться.
— Ну а потом, сделав все эти дела, как бы ты поступила, если бы тебя ждали две замечательные жены?
— Вернулась бы к ним верхом на коне.
— Бот именно это я и собираюсь сделать. Даю слово.
— А что, если ты приедешь, когда я уже буду старая и страшная?
— Я приеду до того, как ты станешь старой и страшной.
— Да, у тебя вода из глаз текла... Так нарочно, ни за что не сделать. Можешь ехать, когда хочешь. Но только днем, на глазах у людей, а не тайком, как вор. Можешь ехать, когда пришел — в полдень. И прилично одетый, как белый человек. И скажи, кто будет приглядывать за нами днем и ночью. Конечно, Зато, вождь, но должен быть еще какой-то мужчина, который станет о нас заботиться. Ты скажешь: твой дом — это твой дом, и ни единый мужчина, кроме твоего сына, которого Зарема носит у себя в животе, не смеет переступать его порога. Пусть Сорильо придет в тот день, когда уедешь ты. И скажет, что ты должен сказать.
Ночевали мы у Сорильо. И обратно отправились втроем, потихоньку, из-за Заремы. Я решил ехать через неделю, после новой луны — Лали хотела убедиться, действительно ли она беременна, и хотела, чтобы я тоже это знал. Сорильо должен принести мне одежду, поскольку здесь я ходил практически голым.
Наконец мы достигли деревни. Первое, что надо сделать, — это повидать Зато и объявить ему о своем решении уйти. Зато повел себя не менее благородно, чем его отец. Не успел я заговорить, как он прикрыл мне рот ладонью и сказал:
— Уилу (молчи)! Новая луна будет через двенадцать дней. Добавь еще восемь — будет двадцать. У тебя еще двадцать дней, прежде тем уйдешь.
Я рассматривал карту, соображая, каким путем лучше обходить деревни. И размышлял над тем, что сказал мне Хусто. А не буду ли я куда счастливее здесь, где меня все любят? Может, я сам накликаю на себя несчастья, возвращаясь в цивилизованный мир? Что ж, будущее покажет.
Три недели пролетели как сон. Теперь Лали твердо знала, что беременна и что моего возвращения будут ждать двое, а то и трое ребятишек. Почему трое? Она объяснила — мать ее дважды рожала двойню.
Приехал Сорильо. Мы провели всю ночь за разговорами у костра, разведенного возле хижины. Через Сорйльо я сказал каждому обитателю деревни что-то приятное, и они отвечали мне тем же. На рассвете я вошел в хижину вместе с Лали и Заремой, и мы все утро занимались любовью. — Днем я отправился в путь. Через Сорильо я сказал Зато следующее:
— Зато, великий вождь племени, что приютило меня и дало мне все! Я должен просить твоего разрешения покинуть тебя на много лун!
— Зачем надо покидать своих друзей?
— Затем, что я должен наказать тех, кто гнал и преследовал меня, как дикого зверя. Благодаря тебе я получил убежище в деревне, жил счастливо, вкусно ел, обзавелся добрыми друзьями и женами, при виде которых у меня всякий раз солнце сияет в груди. Но я не хочу превращаться из человека в животное, что, отыскав теплое, сухое убежище, раз и навсегда успокаивается, потому что боится сражений и страданий. Я хочу встретиться со своими врагами лицом к лицу, я должен повидать отца, он ждет меня. Здесь я оставляю свое сердце — в моих женах, Лали и Зареме, в их детях, плодах нашего брака. Моя хижина принадлежит им и моим детям. И если кто об этом забудет, надеюсь, ты, Зато, напомнишь ему. Я прошу также человека по имени Узли присмотреть за моей семьей. Я очень люблю вас всех и буду любить вечно. И сделаю все, чтобы вернуться как можно скорей. А если умру, исполняя свой долг, то мысли и душа мои полетят к вам, Лали и Зарема, к вам, мои дети, к вам, индейцы племени гуахира, потому что все вы — моя семья!
Затем я зашел в хижину и переоделся в брюки и рубашку, надел носки, ботинки, соломенную шляпу. Сорильо вскочил в седло, и мы направились в сторону Колумбии. Я вел свою лошадь под уздцы. Все индейцы племени как один левой рукой прикрыли лицо, а правую протянули ко мне. Прикрывая лицо, они хотели сказать, что не в силах вынести зрелища моего отъезда, им больно это видеть, а вытянутая правая рука говорила: вернись! Лали и Зарема прошли со мной метров сто. Я думал, что они поцелуют меня на прощание, но они резко развернулись и бросились бегом к дому, тихонько вскрикивая, и ни разу не оглянулись. А я, шагая по дороге, еще долго оборачивался, чтобы в последний раз увидеть эту чудесную деревню, где прожил почти полгода. Племя гуахира, которого так страшились другие индейцы и белые, стало отныне для меня священным, а их селение — местом, где я мог перевести дух, найти прибежище, надежно ограждающее от всех бед и человеческих подлостей. Здесь я обрел любовь, умиротворение и спокойствие духа. Прощайте, гуахира, дикие индейцы! Ваша земля огромна и прекрасна и, к счастью, пока ограждена от прелестей цивилизации. Ваш простой «дикарский» образ жизни позволил мне понять одну очень важную вещь — лучше быть дикарем-индейцем, чем бездушным чиновником с дипломом. Прощайте, Лали и Зарема, несравненные, замечательные женщины! Такие непредсказуемые, близкие к природе, такие щедрые — в момент расставания они просто-напросто смели весь оставшийся в хижине жемчуг в маленький полотняный мешочек для меня. Я вернусь к вам обязательно! Когда? Как? Не знаю. Но обещаю, что вернусь.
Тетрадь пятая
ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЦИВИЛИЗАЦИИ
ТЮРЬМА В САНТА-МАРТЕ
Мы миновали пограничные посты Ла Велы без происшествий. Долгий путь, пройденный с Антонио пешком, занял теперь не более двух дней. Впрочем, опасность подстерегала не только у пограничных постов — до самой Риоачи, откуда я бежал, тянулась стодвадцатикилометровая зона, полная всяких неприятных неожиданностей.
В каком-то заведении вроде харчевни, где можно выпить и перекусить, я впервые рискнул вступить в беседу с колумбийцем; правда, рядом сидел Сорильо. По его словам, я справился с этим вполне успешно, запинание помогло скрыть сильный акцент и нехватку слов.
Мы снова двинулись в путь в направлении Санта-Марты. Сорильо должен был с полдороги вернуться обратно в деревню.
При прощании мы решили, что лошадь он возьмет с собой. Ведь если ты владеешь лошадью, у тебя должен быть хоть какой-то адрес, принадлежность к той или иной деревне, и я не хотел рисковать, вступая, например, в такую беседу: «А вы знаете такого-то и такого-то? А как зовут мэра? Как поживает мадам такая-то?.. »
Нет, уж лучше пойду пешком и, если повезет, воспользуюсь попутным грузовиком или автобусом, а от Санта-Марты — поездом. Я должен выглядеть странником в поисках работы, неважно какой.
Сорильо разменял для меня три золотые монеты по сто песо каждая. И дал мне тысячу песо. Добросовестно работающий человек получает здесь восемь — десять песо в день, так что мне хватит надолго.
Я проголосовал и влез в кузов грузовика. До Санта-Марты было километров сто двадцать. Грузовик ехал не то за козами, не то за ягнятами, я так и не понял.
Через каждые шесть — десять километров, попадалась таверна. Водитель вышел у первой же и пригласил меня выпить чего-нибудь. Пригласил он, а платил я. И всякий раз он выпивал рюмок по пять-шесть крепкого напитка, а я — не больше одной.
Вскоре он был в стельку пьян. Он так накачался, что поехал не в том направлении, и грузовик, выехав на какую-то жутко грязную дорогу, застрял. Впрочем, колумбийца это ничуть не смутило. Он улегся в кузове, а мне предложил поспать в кабине. Я не знал, что и делать. До Санта-Марты еще километров сорок. Но с ним безопаснее, люди не будут приставать с расспросами. К тому же, несмотря на все остановки, на грузовике я доберусь быстрее, чем пешком.
Уже к утру я решил наконец поспать. Светало, было, должно быть, около семи. По дороге ползла телега, влекомая парой лошадей. Грузовик не давал ей проехать. Поскольку я спал в кабине, они приняли меня за водителя и разбудили Я бормотал что-то невнятное с видом человека, только восставшего от глубокого сна и плохо соображающего, что происходит.
Тут проснулся водитель и стал переругиваться с возницей Мы предприняли несколько попыток вытащить грузовик из грязи, но он завяз по самую ось, тут уж ничего нельзя было поделать. В телеге сидели две монахини в черном, рядом с ними — три маленькие девочки. После долгих переговоров решено было вырубить несколько кустов на обочине, чтобы телега могла проехать по ней, минуя это гиблое место.
У водителя и возницы нашлись мачете — этот инструмент для рубки сахарного тростника имеет здесь каждый путешествующий, — и они вырубили все, что оказалось рядом. Я же укладывал ветки в грязь на дороге, выстилая самые глубокие места, чтобы телега не утонула. Одна из монахинь поблагодарила меня и спросила, куда я направляюсь.
— В Санта-Марту.
— Но это же совсем в другую сторону! Вам надо ехать назад, вместе с нами Мы ведь почти до самой Санта-Марты, не доезжаем лишь километров восемь.
Отказаться было невозможно, это выглядело бы подозрительно. Я хотел сказать, что должен остаться и помочь водителю, но побоялся, что не справлюсь с таким сложным предложением, и поэтому ограничился только:
— Грасиас, грасиас!..
И вот я сижу в телеге на одном сиденье с тремя маленькими девочками, а две монахини — рядом с возницей. Мы довольно быстро одолели те километров шесть, что завели грузовик в болото, выехали на хорошую дорогу, и лошади затрусили быстрей. Около полудня остановились возле харчевни перекусить. Девочки и возница уселись за один стол, я с монахинями — за соседний. Монахини оказались молодыми женщинами лет под тридцать, очень белокожими. Одна была испанкой, другая ирландкой. Очень мягко и осторожно ирландка начала расспрашивать меня.
— Вы ведь нездешний, верно?
— Да. Я из Барранкильи.
— Нет, вы не колумбиец. Волосы слишком светлые, а смуглости — от загара. Откуда едете?