Публика хотела нести гроб на руках, но полицейские силой заставили поставить его на катафалк. Однако тут же были разобраны венки, уже уложенные на катафалке. Полицейские всполошились не на шутку. Незадолго до того вышло прямое запрещение носить венки на руках, о гробах же с покойниками не было никаких специальных указаний… Выходило так, что они воспрепятствовали незапрещенному и тем породили действия запрещенные. Публика между тем успела выстроиться длинной чередой с венками в руках. Около сорока венков!..
— Господа! Господа! Положите венки на место! — заметались полицейские вдоль этой череды. — Запрещено! Запрещено!..
— У вас все запрещено! Дайте как следует похоронить большого честного писателя! — раздавались возбужденные голоса.
— Публика не желает демонстрации! — громко сказал кто-то.
— Переодетые сыщики не желают! — послышалось в ответ.
После затянувшихся препирательств венки все-таки поднялись над головами.
— Рабочих — вперед! — послышался возглас, и суровый темно-зеленый венок поплыл впереди шествия. Вокруг него шло десятка полтора рабочих. Особенно сильное впечатление на публику производила фигура рабочего Фунтикова. Тридцатилетний человек атлетического телосложения, с красивым открытым лицом, с большой окладистой бородой, он был похож не на рабочего, а на крестьянина.
Рабочая колонна на улицах Петербурга! Такого еще не бывало! Михаил, находясь в толпе, с волнением и тревогой смотрел на своих товарищей по организации, так oткрыто шедших впереди огромной колонны по улицам Петербурга. Чем, чем чревата была эта демонстрация для них, для всей организации, еще такой молодой, только-только созданной?! Ведь одна только надпись на венке быта таким дерзким вызовом!..
— «Указателю пу-ти к сво-бо-де и брат-ству…» — читал по слогам высокий мастеровой, шагая чуть впереди движущегося шествия, по самому краю панели. Он так увлекся вчитыванием в эту надпись, что не замечал, как наталкивается на встречных прохожих. Глядя на него, Махает невольно улыбнулся, подумав о том, что, так рискуя, они, руководители организации, все-таки правы: демонстрация эта о многом, наверное, говорила вот таким, как этот мастеровой.
По сути дела, Петербург видел теперь первую общественную демонстрацию, на которой выступил русский рабочий, видел демонстрацию-предвестницу, да, именно так: демонстрацию — предвестницу будущих массовых политических демонстраций русских рабочих! Это так остро понялось не сразу. Как осенение пришло. Вдруг.
Такая демонстрация должна была состояться! У всякого великого движения должно быть начало. Ничто по происходит сразу, без таких вот начал. Это — как у весеннею половодья: все начинается с дерзких малых струек, затем перерастает в потоки, в неоглядные разливы! Даже в том, что сама демонстрация совпала именно с такой порой года, когда по всей России шумят водопольные воды, взламываются льды, реки выходят из берегов, — даже в этом Михаил ощутил вдруг какую-то великую неслучайность. В себе самом, в своих товарищах рабочих, открыто, неторопливо, в суровой решимости идущих на виду у всего Петербурга, он угадывал в эти минуты дерзкую весеннюю силу, которую уже не остановить никакими приморозками, никакими усилиями и потугами давно одряхлевшей, изжившей себя зимы…
Весь этот не по-петербургски яркий апрельский день вроде бы потому и рассиялся так, что жил таким же предупреждением другой, далекой, но столь же неостановимой и желанной весны.
У Обводного канала к процессии примкнула новая группа рабочих, входивших в организацию. Как будто еще один весенний ручеек влился в набирающий силы поток…
Уже у Волкова кладбища к своим присоединился Леонид Красин. В этот день он сдавал экзамен по органической химии. Михаил накануне не советовал ему участвовать в похоронах, поскольку тот уже был на большом подозрении у полиции, даже высылался из столицы, вместе с братом Германом, но Красин не утерпел…
Подойдя к вырытой могиле, процессия остановилась, вокруг гроба заколыхалась громадная, многотысячная толпа. После панихиды и отпевания, когда гроб был опущен в могилу, начались речи. Сначала говорил писатель Флореятий Павленко, его сменил Павел Засодимский, затем говорили хирург Богдановский и вдова сенатора, тайного советника Александра Калмыкова… Особенно резко говорил Засодимский:
— Господа! Друзья! Сегодня мы хороним большого честного писателя, чьим страстным словом мы дорожили не одно десятилетие… Добролюбов, умирая, завещал именно Шелгунову знамя свободы и демократии, благословляя его нести и защищать это знамя чести. И Шелгунов долгие годы мужественно нес это великое знамя! Ныне, над могилой этого прекрасного человека, я призываю всех присутствующих следовать путем, указанным Добролюбовым и Шелгуновым, а те, которые еще не знают этого пути, пусть прочтут надписи на венках, принесенных сюда! — с этими словами Засодимский стал громко читать надписи на венках, и одну из первых он прочитал надпись на венке, принесенном рабочими.
Опасения Михаила оказались не напрасными. Ночью, после похорон Шелгунова, во многих районах Петербурга были произведены аресты, арестовали и тут же выслали из Петербурга многих рабочих и студентов.
На другой день Михаилу стало известно: арестовали Леонида Красина. В этот же день Леониду объявили об исключении из института без права поступления в любое другое учебное заведение и о высылке из столицы в Нижний Новгород.
Вслед за этим известием подоспело другое: арестовали Виктора Бартенева. И его дело решилось весьма скоро: он был выслан из Петербурга.
Арестовали и выслали в Ревель Гавриила Мефодиева, выслеженного полицией после похорон.
Так организация лишилась большой, удобной для сходок квартиры, которую Мефодиев снимал в Сивковом переулке. Хотя квартира эта не подверглась после ареста хозяина даже обыску, пришлось покинуть ее и нескольким другим кружковцам, жившим в ней настоящей коммуной. Вполне могло быть, что за квартирой этой полиция установила слежку,
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Весла постукивали в уключинах, оплескивала борта лодки ярая весенняя вода. Солнечные блики отовсюду били в глаза. Михаил жмурился, глядя на приближающийся мысок, густо обросший ивняком, еще не одетым листвой, еще сквозистым. Зелень по веткам едва-едва проклюнулась, зато золотые пушистые комочки, «дымящие» пыльцой под легкими дуновениями ветра, были в полном цветении. Пчелы и шмели всюду вились над этими ивовыми зарослями. Задевая за них бортами, лодка ткнулась в тенистый бережок. Егор Климанов неторопливо вытащил весла из уключин, взвалил их на плечо, кивнул Михаилу весело:
— Приехали!
Оказавшись на твердой земле, они постояли, прислушиваясь к пчелиному гуду, к спокойному шуму сосен.
— Эх, хорош, Михаил Иваныч, денек-то для нашего праздничка! — Егор, запрокинув голову, блаженно пожмурился на небесную синеву. — Как ведь у нас все ладно Случается: и тогда, на похоронах-то, погодка была лучше не надо, и сегодня вот…
— Мы с тобой вроде бы первые тут опять… — сказал Михаил.
— Да, никого пока не слышно…
Оба снова умолкли, как будто желая убедиться, что вокруг действительно ни души.
Несколько дней тому назад они уже побывали вдвоем на этом мисочке. Тогда тоже приплыли сюда на лодке. Правда, день был не такой яркий, голубизна в небе лишь кое-где проглядывала. Заплыли сюда, подыскивая место для проведения маевки, которую Центральный рабочий кружок решил провести впервые, впервые но только для их петербургской организации. По всей России, пожалуй, еще не знавали таких праздников. Дерзко замахнулись. Кое-кто даже за открытую манифестацию высказался, чтоб снова выйти на улицы Питера. Первое открытое выступление во время похорон Шелгунова, когда их «Рабочий союз», живущий подпольно, вдруг громко заявил о своем существовании, помогло им но-повому взглянуть на себя, они ощутили себя как единую, крепко сплоченную силу. Даже аресты и высылки товарищей последовавшие за тем выступлением, не подействовали на них охлаждающе. Всем хотелось дальнейших решительных действий. На первом же собрании центра заговорили о решении Парижского Конгресса II Интернационала в первый день мая устраивать во всех странах манифестации. Кто-то упомянул о том, что в прошлом году Первое мая было отмечено варшавскими рабочими. Огонь этот быстро разгорелся! Правда, от открытой манифестации отказались. Михаил объяснил, что для таких выступлений нужно куда более широкое движение рабочих, что организация пока слаба. Предложил провести немноголюдную маевку где-нибудь в окрестностях Питера, в каком-нибудь подходящем месте. Такое место сам и взялся подыскать с кем-нибудь из членов комитета. Егор Климанов вызвался помочь ему. Вдвоем и отправились сначала на Крестовский остров, самый пустынный и отдаленный. Затем подыскали это место, на взморье, за Путиловским заводом, у речки Екатерингофки. Место вполне подходящее, почти со всех сторон закрытое кустами и деревьями.
Маевку решили провести 5 мая, в первое майское воскресенье, поскольку первое число уже было пропущено.
Накануне маевки на квартире Егора Климанова собралось около пятидесяти человек. Две небольшие компатушки были переполнены. Правда, на шум такого большого собрания явился было дворник, по ему поднесли водки, он выпил и, вполне удовлетворенный, ушел.
Еще на предыдущем собрании, на котором и зашел разговор о маевке, Михаил предложил выступить на ней с небольшими речами самим рабочим. Сразу же наметили и наиболее подходящих ораторов — Николая Богданова, Федора Афанасьева, Владимира Прошина. Лишь один Прошин написал свою речь с помощью Михаила, остальные подготовились к своим выступлениям вполне самостоятельно.
Вычалив лодку и привязав ее к кустам, Михаил и Егор направились к небольшой поляне, посредине которой возвышался небольшой бугорок. Здесь и должна была состояться маевка.
Остановившись на краю поляны, они оглядели ее, улыбаясь: все-таки неплохое место им удалось подыскать для такого праздника! Егор по-мальчишески озорно подмигнул Михаилу:
— Постой-ка, Михаил Иваныч, у меня тут кое-что есть…
С этими словами он вынул из кармана лоскуток красной материи, опять подмигнул Михаилу:
— Я — сей момент!..
Сняв быстренько пиджак и разувшись, он ловко взобрался на небольшую березку, привязал лоскуток к ее вершинке.
Михаил снизу восхищенно наблюдал за ним, прикрыв глаза от солнца.
— Детство деревенское вспомнил, — сказал Егор, cпустившись на землю и обтирая о траву ладони, побеленные березовой корой. — Я ведь — деревенский. По деревьям, мы, ребятишки, ловко лазили.
— Я, можно сказать, тоже — деревенский! — откликнулся Михаил, глядя вверх, на трепещущий на ветру алый лоскуток. — Только у нас, на Кубани, не деревни — станицы…
— Вон как! А я ведь в тебе, Михаил Иваныч, это сразу угадал… Ну, это — что не городской ты все же, хоть и студент… У деревенского человекакакая-то своя складка есть… Поспокойней oн, постепенней, что ли… Не такой шустрый… А с простой-то одеже ты и вовсе по-деревенски выглядишь.
— Это верно! — рассмеялся Михаил. — Городского во мне мало!
— Ну, как мой флаг? Ничего?!
— Молодец, что догадался!
— А как же! Я хоть и не знаю, как маевки-то надо проводить, но так про себя подумал: что-нибудь такое обязательно нужно — хотя бы небольшой лоскуток, пока… Вот теперь тут праздновать можно!
Вскоре начали подходить небольшими группами рабочие, одетые празднично. Кое-кто из них (василеостровцы в основном) тоже приплыл на лодках, в основном же добирались на конке до Путиловского завода, а дальше, до своей тайной поляны, пешком.
Всего собралось человек восемьдесят. Присутствовали не все участники кружков: решили не проводить слишком многолюдной маевки из боязни привлечь внимание полиции.
Когда собрались почти все, пришел Вацлав Цивиньский, одетый, как и Михаил, под рабочего. На маевке они, двое, были за гостей. Об этом сразу договорились: от интеллигентов на маевке будет лишь два участника, все связанное с ее проведением возьмут на себя сами рабочие.
Михаил волновался за выступающих. Все-таки с речами тем выступать не приходилось. Посмотрев на Владимира Прошина, улыбнулся сочувствующе: стоит в сторонке, твердит свою речь по бумажке, может наизусть заучивает… Николай Богданов тоже заметно нервничает. Уж как твердо и спокойно держится всегда Федор Афанасьев, а тут тоже явно волнуется. Пятна на щеках выдают…
— Ну что, дорогой Афанасьич, пора начинать. Время-то — двенадцать, — подойдя к нему, тихонько сказал Михаил.
Афанасьев кивнул и направился к бугорку, возвышающемуся посреди поляны. Взойдя на него, он окинул взглядом собравшихся, откашлявшись, начал: — Товарищи! Сегодняшний день должен неизгладимо остаться у каждого в памяти. Только сегодня в первый раз нам пришлось собраться со всех концов Петербурга на это скромное собрание и в первый раз слышать от товарищей рабочих горячее слово, призывающее на борьбу с нашими сильными политическими и экономическими врагами!
Стоя в стороне, Михаил кивал чуть ли не каждому его слову, будто хотел таким образом помочь побыстрее окрепнуть этой первой речи.
Говорил Афанасьев негромко, покашливая. В паузах слышно было, как ветер, набегающий со стороны залива, шелестел в вершинах деревьев. Обступившие бугорок рабочие слушали своего оратора, затаив дыхание, и тот, ободренный их вниманием, говорил уже уверенней:
— Нет, товарищи! Мы твердо должны надеяться на нашу победу. Нам стоит только вооружить себя сильным оружием, — а это оружие есть знание исторических законов развития человечества, — нам стоит только этим вооружить себя, тогда мы всюду победим врага. Никакие его притеснения и высылки на родину, заточение нас в тюрьмы и даже высылки в Сибирь не отнимут от нас этого оружия!
— Так, так, дорогой Афанасьич! — шептал одними губами Михаил и оглядывал лица рабочих в радостном волнении. — Так, так!..
— Да, товарищи! — говорил совсем уже справившийся с волнением оратор. — Нам часто приходится читать или даже слышать о манифестациях рабочих на Западе, которые громадными и стройными колоннами движутся по городам и наводят страх на своих эксплуататоров; но стоит нам присмотреться к истории развития этой стройной массы, и тогда нам ясно станет, что эта масса произошла от такой же небольшой группы людей, как и мы…
Смотря на все исторические факты, которые нас смело заставляют надеяться на победу, мы должны также думать и о нашем русском народе. Он до тех пор будет нести взваленные на него тяжести, пока не сознает за собою человеческих прав и не сознает, что он-то, рабочий, должен иметь больше всех; право пользоваться всеми богатствами, производимыми его трудом. Наш рабочий должен также знать, что труд есть двигатель всего человеческого прогресса, что он — создатель всей науки, искусства и изобретений. Лишь только народ все это узнает, его тогда никакая армия не может удержать от самоосвобождения, а нести такое сознание в народ есть прямое, неотъемлемое право всех развитых рабочих…
— Так, так, Афанасьич! — кивал Михаил.
Сколько раз в спорах с народовольчески настроенными студентами ему приходилось слышать от них: мол, не просвещение рабочих, не марксистская агитация среди них — главное дело революционно настроенных элементов, но — вовлечение этих рабочих в беспощадную борьбу, в которой основа основ — террор и террор… И вот перед ним теперь стоял рабочий, прошедший именно кружковую школу, обогащенный знанием иных, единственно верных законов классовой борьбы…
О таком празднике он мечтал давно, само собой, не о таком, когда надо таиться и прятаться, но все-таки радостно было видеть ему всех этих людей, собравшихся на поляне, у взморья, под ярким весенним небом, под легким весенним ветром. Радостно ему было слушать говоривших под этим небом, под этим ветром, так радостно, будто он видел перед собой людей, впервые заговоривших свободно и в полный голос после многовековой немоты.
Последним выступил Владимир Прошин. Михаил любил слушать его, всегда неторопливого, степенного, не чуждого некоторой философичности.
— Хорошо, что и мы тоже начинаем пробуждаться от векового нашего сна под гнетом барского, поповского и царского рабства, — звучал среди сосен его глуховатый голос. — Начинаем, я говорю, пробуждаться, и это уже есть часть, внесенная русскими работниками в общий прогресс. Да ведь, товарищи, сразу ничего не делается в мире, а все совершается по определенным законам природы. И человеческий гений не может объять все сразу, все предугадать, а постепенно узнает святую истину. Ему всегда приходятся на долю самые трудные работы во все века человеческой жизни — будить сознание в самом человечестве и двигать его на пути истинного прогресса и счастья. Конечно, товарищи, это счастье достается всегда нелегко, оно очень дорого стоит для самого человечества. То же мы видим и у наших братьев, западных рабочих… — Воздав должное борьбе западных пролетариев, Владимир в завершение сказал: — Будем, друзья, бороться за истину, не отступим шага назад до самой своей смертной агонии, за правду, за равенство, братство, свободу! Будемте учиться объединяться сами и, товарищи, будемте организовываться в сильную партию! Будемте, братья, сеять это великое семя с восхода до захода солнца во всех уголках нашей Русской земли.
После речей все разбились на группы и, расположившись по поляне, на зеленой молодой траве, продолжили свой праздник. Закончился он уже к вечеру. Расходились небольшими компаниями, переполненные радостным настроением.
В тот же вечер многие участники маевки снова собрались на квартире Егора Климанова. Людям как будто не хватило их праздничного дня…
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
В конце мая Михаил защитил дипломный проект, сдал последние экзамены. Институт наконец-то был окончен. Поездку на родину, за дипломом, он решил совместить с поездками по делам организации в другие города и с подысканием в них какой-нибудь подходящей работы для себя. Ему хотелось устроиться в Москве. Михаил не исключал возможности обосноваться и в каком-либо другом крупном промышленном городе.
Из Москвы он предполагал наведаться сначала в Тулу. Еще зимой было получено письмо от высланных туда рабочих Буянова и Руделева, с которыми организация старалась не порывать. Было решено: не оставлять без связи высылаемых из Петербурга рабочих. Буянов и Руделев в письме просили послать к ним кого-нибудь из пропагандистов-интеллигентов для организации в Туле рабочих кружков, просили они и о том, чтобы им прислали подходящую для занятий с рабочими литературу. Поехать в Тулу в то время было некому, организация только-только начинала укрепляться после летнего разгрома. Решили послать одного из путиловских рабочих, старого знакомого туляков, снабдив его письмом и инструкцией. Письмо написали теплое, ободряющее, в нем говорилось, между прочим, и о том, что высылка не пройдет для рабочего движения бесследно, поскольку высланные будут продолжать свое святое дело по примеру германских социал-демократов, которых при Исключительном законе рассылали по всей Германии, и они, таким образом, повсюду распространяли идеи социализма, так что затем по всей стране появились рабочие организации.
Та первоначальная связь с Тулой и подала мысль — связать петербургскую организацию с организациями других городов.
С рабочими Москвы у организации не было никаких связей, но в Москве была группа студентов, правда не совсем еще определенного направления, от которой в Петербург весной приезжал студент Московского университета Петр Кашинский; Михаил намеревался связаться с этой группой. Для связей же с рабочими в Москву решено было послать ткача Федора Афанасьева, который предполагал поступить на одну из московских фабрик и там развернуть пропаганду среди рабочих. В Москву он уехал вскоре после первомайское маевки.
Кроме Москвы и Тулы Михаил должен был посетить Нижний Новгород, куда выслали Леонида Красина.
В конце июня Михаил уехал из Петербурга, передав представительство в Центральном рабочем кружке Вацлаву Цивиньскому.
В Москве он встретился с Федором Афанасьевым. Тот хотя и успел познакомиться с некоторыми рабочими, однако до создания кружка было еще далеко.
Кашинского в ото время в Москве не оказалось, так что, почти не задержавшись там, Михаил уехал в Тулу, где встретился с Николаем Руделевым. Василий Буянов, тоже высланный в этот город, отстранился от дел организации. Правда, вокруг Руделева сгруппировалось несколько здешних рабочих. Однако настоящей организованности у этой, совсем еще небольшой, группы не было. К тому же и атмосфера вокруг нее была народовольческая. Одному Руделеву, как руководителю группы, приходилось трудно. Михаил решил вызвать ему на помошь Гавриила Мефодиева из Ревеля, где тот после высылки из Петербурга оказался в полной оторванности от организации.
В Нижнем, у Красина, дела шли тоже не так, как хотелось бы. Несколько знакомых в земстве, несколько встреч с тамошними интеллигентскими кружками явно народнического толка. Связей с рабочими ему завести не удалось. Михаил условился с ним, что пришлет в Нижний кого-нибудь из рабочих после своего возвращения в Петербург из поездки на родину. От Красина узнал, что в конце мая из Москвы приезжал Кашинский, пробыл там около месяца и уехал оттуда в Киев, к брату, до конца лета. Михаил решил, что повидается с ним, когда, в сентябре будет возвращаться через Москву в Петербург из поездки на родину.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Михаил вроде бы и не заметил, как прошло это лето. Прожил его не гостем-беззаботником. Две недели занимался вдовьим хозяйством старшей сестры — в Урупе: и плотничал, и столярничал, и шорничал… Потом, вернувшись в Сторожевую, помогал старикам родителям (то на жнитве и молотьбе, то в саду и винограднике…).
Во второй половине августа со стороны Кавказского хребта натащило туч, прошли проливные дожди. Вся округа зазеленела, как будто заново. Словно бы помолодели деревья, поднялась по лугам бархатистая густая отава, зажелтели ярко, уже по-осеннему, заросли низкорослой львиной пасти, распустились круглые и плоские цветы — голубого цикория…
Подошла пора прощания со Сторожевой. Михаил чувствовал это уходящее лето как свое последнее лето на воле, как последнее лето своей молодости, которое судьба милостиво позволила ему прожить в родных местах. Есть, всегда есть предел везению, сопутствующему порой человеку, и приближенно этого предела человек ощущает заранее, особенно это остро тогда, когда сам живет словно бы на острие…
Родителям захотелось проводить Михаила до Баталпашинска. Нашли повод — первый после жнитва базар, на который в Баталпашинск всегда съезжается особенно много пароду. Обычно казаки Сторожевой, да и других станиц, отправляются на этот базар целыми обозами.
Накануне отъезда снова натащило туч, и к вечеру разошелся дождь. Михаил в сумерках сидел у распахнутого окна в родительской комнате. Старики возились во дворе, при скотине. Ему было слышно сквозь слабый шум дождя, как покрикивала мать на коров, которых собиралась доить, как натужно покашливал отец, в последнее время не вынимавший трубку изо рта.
Слушая эти покашливания, Михаил подумал вдруг о том, что отец так и не завел с ним разговора, которым явно мучался давно, наверное задолго до его приезда. За последние дни столько раз случалось перехватывать его вроде бы вопрошающие о чем-то взгляды…
За окном заметпо подгущало. Дождевой шум усилился.
On накатывал волнами на станицу вместе с широкими порывами ветра. Дождь-косохлест колотил по подоконнику, влажные вихри вместе с брызгами обдавали лицо Михаила, но он не закрывал окна: такой свежестью дышала на него эта вечерняя непогода, будто наносило на него ее сильные выдохи из какого-то вечно свежего и юного запредельного мира.
Давно ли он сидел у этого окна, жмурясь от золотого закатного света, ощущая радость возвращения в родной дом, в родную станицу?.. И вот — этот, последний, вечер, залитый, заплесканный разошедшимся дождем… Вроде бы сама погода умеет быть соучастницей того, что происходит в душе человеческой…
Бесшумно ступая па пятки своих сыромятных чувяк, вошел отец со двора, прикрыл за собой дверь. Михаил повернулся к нему.
— Вой как размокропогодилось-то! — сказал отец.
— Да… — Михаил кивнул, подумав, что не о погоде пришел отец поговорить. Торопливо сказал: — Испортит дорогу-то. Может, не ездить бы вам на базар?
— Дождь-то с ветром! Ночью, я думаю, проведрится…
Отец придвинул к себе табурет, сел на него как-то бочком, будто какой-нибудь посторонний человек, лишь на минутку заглянувший в эту комнату. Помолчав, приступил к тому, ради чего и улучил время, застав Михаила одиноко сидящим у окна.
— Я вот чего все собираюсь тебе сказать… Ты того… Ты теперь, стало быть, отучился, теперь тебе надо на твердые ноги становиться!.. Так ли я говорю-то?.. — Он неуверенно посмотрел на Михаила. Тот пожал плечами.
— Мать вон толкует: жениться бы тебе надо… Двадцать пять уж годков… Да… семью свою заводить пора. Своим умом жить…
— Так своим и живу… — Михаил улыбнулся.
— Нет! Не скажи!.. — отец покачал головой. — Ежели бы своим, так этово не было бы… Смутьяны тебя там всякие с пути истинного сбивают! Ведь мне теперь моему начальству и на глаза невозможно показаться… Все был в почете и в уважении, а ныне вот, но твоей милости — не в чести! Ведь уж три раза имел о тебе разговор со своим начальством в Баталпашинске! Это как, по-твоему?! В мои-то годы! Такой позор!.. — Он посидел в молчании, ожидая, что скажет на все это Михаил. Не дождавшись никаких слов, хлопнул себя по коленям: — И надо было мне тогда послушаться вас с матерью! «Институт! Институт!.. Хочу учиться!..» Вот и надо было учиться, а не смутьянством заниматься!..
Михаил, насупившись, смотрел в распахнутое окно, в дождевую шумящую мглу. Все, что говорил теперь отец, ему было наперед известно. Разговор этот не в первый раз был затеян. И после того, как его лишили стипендии в восемьдесят восьмом году, и после того, как это случилось с ним во второй раз, в прошлом году. В каждый его летний приезд домой отец заводил этот разговор. Все эти слова повторялись и в письмах…
— Так что вот давай теперь — берись за ум, устраивайся на службу, служи честно-благородно!.. — наставлял отец. — Чтоб нам с матерью, при нашей старости, не переживать за тебя!.. А то ведь такие «игрушки» плохо могут кончиться!.. Хорошенько подумай об этом! Вон братья у тебя и зятья: служат — любо-дорого! Краснеть за них не приходится!.. А тебе вот и диплома-то при окончании твоего института в руки не дали!..
Михаил резко глянул на отца при этих словах: откуда тот знает, неужели Яков проговорился?! Сам-то он ничего не говорил об этом родителям. Тут же получил разъяснение:
Баталпашинский наш атаман перед твоим приездом был у нас, в Сторожевой, специально со мной об этом деле вел разговор. Крепко мне наказывал — как следует потолковать с тобой! Мол, от института твоего вместе с дипломом бумага специальная пришла, в которой прямо пишут о твоей неблагонадежности…
«Вот, стало быть, как надо было понимать любезность нашего атамана, — усмехнулся про себя Михаил. — Сам до такого разговора не опустился, заранее переложил все на отца, мол, тот, как верный слуга царя и отечества, постарается «полечить» своего блудного сына «домашним способом», так сказать…»
— Не надо об этом, — тихо, но твердо сказал он вдруг, — не надо, а то мы поссоримся перед самым отъездом…
Отец в растерянности посмотрел на него, вроде бы но сразу поняв сказанное, тут же резко поднялся, крякнул, покачал головой:
— Вот, стало быть, как… Стало быть, отца и слушать не хочешь!.. Да-а… Ты, Михаила, всегда был несворотливый… Ну, как хочешь! Мое дело, мой долг — предупредить тебя!.. А уж ты теперь — смотри!.. Не пришлось бы потом пожалеть, что не послушался доброго родительского совета!..
С этими словами он вышел, крепко хлопнув дверью.
Больше они к этому разговору не возвращались ни в Сторожевой, ни в Баталпашинске. И при самом прощании отец ни словом не обмолвился об этом, будто и не было меж ними такого разговора.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Сентябрьская рассветная Москва встретила Михаила той особенной прозрачностью и тонкой остротой воздуха, той особенной, словно бы подщелкнутой, бодростью, какая обычно и бывает в средней полосе ранней осенью, в ранние утренние часы, при первых похолоданиях. Солнца еще не было видно, но его розоватый свет уже поджигал золоченые луковки церквей.
Сдав на вокзале чемодан в багажную камеру, Михаил налегке отправился на квартиру Кашинского, надеясь, что в такую рань тот еще никуда не мог уйти.
Извозчика нанимать не стал: ехать предстояло далековато, на извозчике — накладно. Расспросил прохожего, коренного москвича, как добраться до Ново-Девичьего монастыря, неподалеку от которого, в Саввинском переулке, Кашинский снимал квартиру. Прохожий объяснил: надо дойти до Таганской площади, сесть там на конку, которая идет в Замоскворечье, она и докатит, куда надо, — к самому Ново-Девичьему.
Москва между тем жила уже по-дневному. По булыжной мостовой вовсю гремели колеса, слышались протяжные голоса разносчиков. Навстречу Михаилу вынесло бодрый слаженный топот: рота солдат направлялась, видимо, на строевые учения…
«Куда ни приеду в последнее время, все на «государево воинство» натыкаюсь… — Михаил усмехнулся, глядя на солдат, старательно печатающих шаг. — Этакая демонстрация силы: мол, почувствуй и вострепещи!..»
Взгляд его неожиданно остановился на желтых кронах лип, целой куртиной росших перед чистеньким каменным зданием, мимо которого он шел. Что-то царственное, величествешю-парадное было в их утренней дремучести и дремности, в парчовой тяжести их листвы. Всходящее солнце озарило их верхушки, и это еще более усилило случайное, мимоходное впечатление.
Дойдя до остановки конки на Таганской площади, Михаил вошел в подкативший тут же вагон. Ехать было далековато. Он поднялся по винтовой лестнице на империал конки: сверху обзор лучше.
Москву он знал плохо. В ней ему приходилось бывать лишь проездом. И теперь, сидя на империале, отдавшись неторопливому движению, он с интересом смотрел на улочки и улицы Замоскворечья. Даже в самих названиях этих улочек и улиц была какая-то добрая старинная простота, почти домашность: Садовническая, Зацепский вал, Серпуховская площадь, Большая Ордынка, Малая Ордынка, Пятницкая, Большая Полянка, Житная, Коровий вал, Калужская площадь…