Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Страницы из моей жизни.

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Шаляпин Федор / Страницы из моей жизни. - Чтение (стр. 19)
Автор: Шаляпин Федор
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Тут я, понятно, быстренько оделся, съел восхитительное по вкусу яблоко и, вспомнив милого Поля Муне, выпил несколько бокалов искрящегося шампанского, хотя было еще утро. Засим я бросился наносить визиты моим милым друзьям. Я никогда не забуду этих визитов, хотя в России, я знаю, этот обычай уже давно признан дурацкой буржуазной условностью.
      Когда слуга ввел меня в гостиную герцогини N, я сразу понял, что сомнениями я мучился совершенно напрасно.
      – Шаляпин, – сказала эта очаровательная англичанка, – Вы доставили моей душе столько радости как артист, когда пели здесь в русских операх, что мне совсем неинтересно, большевик вы или нет. Я знаю вас только как артиста!
      – А это, милая леди, как раз то, что я есть, – артист и только. Пусть люди говорят и делают, что хотят, я – артист. О себе говорить нехорошо, но иногда это необходимо, поэтому я снова повторю: я артист, настоящий артист.
 
В том, что лондонская публика относится ко мне очень хорошо, нельзя было сомневаться. Вечером, перед моим первым концертом, предоставленный мне автомобиль с трудом протиснулся сквозь рой частных «моторов» и общественных транспортных средств, облепивших «Альберт-холл». Добродушных английских «бобби» (полисменов) было не узнать: они свирепствовали, пытаясь навести порядок.
Огромный зал был забит сверху донизу. Я снова увидел знатных особ в вечерних туалетах – зрелище, от которого я порядком отвык за последние семь лет. С чувством огромного душевного волнения я вышел на сцену, и весь зал встал, приветствуя меня овацией, продолжавшейся несколько минут.
Я запел, и голос мой уверенно разнесся по огромному залу. Ощущение, что я человек с «волчьим билетом», напрочь покинуло меня. Я почувствовал, что крылья мои свободны и что песни мои могут парить высоко в облаках. Я не чувствовал себя русским или китайцем, большевиком или меньшевиком. Я снова чувствовал себя артистом!
Вспоминая мою поездку в Америку в 1907 году, я невольно думал о русской пословице: пуганая ворона куста боится. Именно эта пословица была у меня на уме, когда я наконец взошел на борт парохода «Адриатик» и снова отправился в тот край, где много лет назад пушки были наведены на «белую ворону» – Шаляпина!
Должен опять сказать, что я родился, очевидно, с буржуазными наклонностями (даже в дни голодной юности я любил чистоту, комфорт и красоту, и выкупаться в фарфоровой ванне, ослепительно сверкающей своей белизной, до сих пор доставляет мне наслаждение гораздо большее, чем погружаться в морские волны), потому что я по достоинству оценил все современные удобства, которые предоставлял «Адриатик» – во всех отношениях первоклассное судно, – и был счастлив ими воспользоваться.
Прогуливаясь по палубе, я встретил композитора Рихарда Штрауса и еще одного не менее интересного человека – прекрасного писателя Герберта Уэллса. Совсем недавно Уэллс был у меня в гостях в Петрограде и сделал мне комплимент, сказав, что посреди ужасов революционной пустыни мой дом кажется ему оазисом.
Встреча с этими людьми доставила мне огромное удовольствие, да и вообще все путешествие оказалось очень приятным. Было весело и легко на душе. Мы проводили время, играя в подвижные игры на палубе и дуясь в карты в курилке. Апогеем всего путешествия стал концерт в пользу моряков и их семей. Ради этого благородного дела Уэллс рисовал карикатуры. Я отважился последовать его примеру да вдобавок спел еще несколько песен. Рихард Штраус любезно согласился аккомпанировать на рояле мне и одной немецкой певице-сопрано. Вечер этот оставил самые приятные воспоминания.
Был чудный осенний вечер, когда мы вошли в нью-йоркскую гавань и пришвартовались у пирса. Меня встречала толпа русских, по большей части мне не знакомых. Они тепло приветствовали меня.
Не успел я ступить на берег, как на меня налетели господа репортеры – точь-в-точь как тогда, в 1907 году, – и начали забрасывать меня вопросами. К сожалению, их больше всего интересовало то, в чем я не мог оказать им большого содействия, – политика, русская политика.
 
      – Политика? – отвечал я. – Спрашивать меня о политике – это все равно что выяснять у эскимоса, что он думает о сонате Бетховена. Я воспеваю искус– ство и красоту каждой нации, отдавая этому все свои силы. Это и есть моя политика.
      Увы! устроившись в отеле, в центре города, я вдруг обнаружил, что сильно простудился. Врачи, осмотрев мое горло, сказали, что у меня сильно воспалена гортань. Не могло быть и речи о концерте, который должен был состояться через несколько дней. Пришлось отменить и другие концерты: я болел почти полтора месяца.
      Трижды я порывался выступать, надеясь, что как-нибудь вытяну, и трижды давал отбой. Наконец устроители сказали:
      – Дальше откладывать нельзя.
 
Надо или совсем отменить концерт, или постараться как-нибудь пропеть.
 
      – Увы! – воскликнул я после минутной паузы. Устроители концерта принялись объяснять, что, зная доброе расположение ко мне публики, они уверены в успехе. Надо лишь появиться на сцене и петь не напрягаясь – публика будет довольна.
      – Нью-йоркская публика знает о том, что вы нездоровы, поэтому, даже если вы будете петь не в полную силу, никто вас не упрекнет, – убеждали они.
      Никакая публика не может знать или понять, как тяжко страдает артист, когда он обещал петь и не может этого из-за болезни. Как часто артист кажется абсолютно счастливым, а в глазах его стоят слезы! Но – слезами горю не поможешь: я должен петь!
      Моих устроителей очень позабавило, когда в ответ на слова моего слуги, старавшегося ободрить меня: «Ничего, Федор Иванович, с божьей помощью!» – я почти заорал: «Бога не интересуют концертные дела!» с этими словами я надел фрак и отправился в Манхэттэнскую оперу. Спасибо Вам, Анна Пав– ловна, мой дорогой друг! Ваше понимание и сочувствие помогло мне выдержать это страшное испытание!
      Я пел, но не своим настоящим голосом: этот орган был у меня совершенно расстроен. Несмотря на это, публика была настроена ко мне более чем дружелюбно. Когда я в первый раз вышел на сцену, меня глубоко взволновала овация, устроенная мне забитым до отказа залом. Я был не здоров, но публика это понимала и аплодировала мне! Среди тех, кого мне представили после концерта, был американский импресарио Моррис Гест. Познакомившись с ним поближе, я понял одну из прекраснейших особенностей Америки –богатство почвы, служащей основой для общественной жизни в этой стране. Эта почва настолько плодородна, что на ней может расти любое растение – северное или тропическое. Передо мной был живой пример: на плодородной американской почве этот человек с усталым лицом, в мягкой широкополой шляпе и в галстуке от Лавальера вырос из обыкновенного мальчишки, продающего на улице газеты, в крупного театрального деятеля, способного привозить из-за моря интересные русские спектакли, причем не только ради денег, а чтобы показать американцам оригинальную форму искусства. На другой день после моего первого концерта, желая переменить обстановку, я поехал в маленькую деревушку Джеймсбург. Немного поправив там здоровье, я возвратился в веселый город Нью-Йорк, чтобы выступить в «Метрополитен-опера»: узнав, что я в Америке, дирекция этого театра просила меня дать не– сколько представлений.
      Я бродил по городу, с любопытством наблюдая за его жизнью и подмечая перемены, которые произошли здесь со времени моего последнего приезда в Америку. Нью-Йорк заметно вырос. Мне даже показалось, что он стал вдвое крупнее.
      На улицах стало так многолюдно, что, когда я издали наблюдал толпы народа, снующие по 5-й авеню, мне казалось, что все люди идут в обнимку!
      – Как прекрасно видеть такую братскую любовь! – размышлял я.
      Меня, однако, ждало разочарование. Подойдя к толпе совсем близко, я понял: то, что я принимал за чувства, оказалось простой необходимостью. Это была вынужденная близость, наблюдаемая в знакомой всем банке сардин (или бочке селедок)!
      Я долго сторонился «Метрополитен-опера»: всякий раз, когда я видел это здание, я вспоминал, как в свое время меня там не поняли и задели мои артис-тические чувства.
 
Но пришло время ходить на репетиции «Бориса Годунова», где мне предстояло впервые предстать перед американской оперной публикой.
Мой добрый друг Джулио Гатти-Казацца, который, как я уже говорил, был моим импресарио, когда я в первый раз пел в миланском «Ла скала», встретил меня очень радушно. Меня заранее предупредили, что здесь принято приглашать на генеральные репетиции театральных критиков. Сперва меня это обеспокоило, но когда наступило утро последней репетиции, я был слишком поглощен делами на сцене, чтобы думать о тех, из кого состояла большая часть избранной публики, сидевшей в погруженном в полумрак зале. В конце репетиции я был ободрен аплодисментами музыкантов оркестра и доброжелательными знаками восхищения со стороны избранной компании, перед которой происходила репетиция.
Наконец наступил день спектакля. Я испытывал двойное опасение: за мой дебют и за «белую ворону».
Тот день я прожил так, как обычно живу во все те дни, когда мне предстояло петь, – готовясь к испытанию, как какой-нибудь тореадор (все, конечно, знают, что перед смертельной схваткой с быком тореадор проходит специальную религиозную подготовку).
Театр для меня – безусловная святыня. В его двери я вхожу так, как входил бы в храм.
Мне мало или совсем нет дела до того, кто там сидит в зале.
И вот в день премьеры я, как обычно, выпил две чашки кофе, оделся (было около половины седьмого), помолился по-своему и отправился в оперу. Разумеется, у входа меня встретил мой дорогой друг, заботливый и понимающий Гатти-Казацца, которому хорошо знакомы мои привычки.
 
      – Хэлло, Шаляпин! – сказал он. – Не волнуйтесь. Вас ждет прекрасная публика. Все возбуждены и с нетерпением ждут новой встречи с Вами. Пойдемте, я приготовил для вас уборную Карузо.
      Заключив меня в дружеские объятия, он повел меня… В комнату Карузо! Новые волнения!
      «Совсем недавно, – размышлял я, – он был в этой комнате. Может быть, тоже нервничал перед выступлением, как я сейчас. Карузо – темпераментный, веселый, полный жизни и пышущий здоровьем, лежит теперь в своей могиле, и никто и никогда не увидит его больше в этом театре и в этой комнате!». При воспоминании о Карузо – моем друге, артисте – меня охватило непреодолимое желание написать несколько строчек в его честь и в память о нем. Я, конечно, не поэт, но тут я схватил с гримерного столика черный карандаш и написал на стене такие строчки:
 
Сегодня, с трепетной душой,
В твою актерскую обитель
Вошел я, друг далекий мой!
Но ты, певец страны полденной,
Холодной смертью пораженный,
Лежишь в земле – тебя здесь нет!
И плачу я! И мне в ответ
В воспоминаньях о Карузо
Тихонько плачет моя муза.
Заиграли увертюру. Вот наконец и сцена коронации… До сего дня я не знаю, кто возложил на меня венец – композитор, мои товарищи – артисты, хористы, оркестранты или зрители. Я понял только одно: в тот вечер в театре «Метрополитен-опера» я был коронован как артист!
Хочу сказать еще вот о чем.
В мой второй приезд в Америку среди первых приятных неожиданностей, обративших на себя мое внимание, были американские женщины.В первые недели моей болезни ко мне все время приходили репортеры, желавшие взять у меня интервью. Для меня, одинокого и не знавшего по-английски, это было сущее мучение.
Среди этих репортеров была одна юная леди, пришедшая ко мне со своим русским знакомым. Она хорошо говорила по-французски, и мне было легко с ней разговаривать. Я попросил их остаться на чашку чая. Вскоре наш разговор принял характер дружеской беседы, и я начал им откровенно жаловаться, что вот лежу тут больной, один-одинешенек, и не знаю, что делать: на меня обрушилась лавина телефонных звонков и писем, на которые надо отвечать.
Конечно, приехал я не один – со мной был мой друг Гайсберг, но теперь он меня покинул: неотложные дела позвали его обратно в Лондон. Что-то теперь со мной будет?
Я был удивлен и растроган, когда эта юная леди вызвалась ежедневно приходить ко мне на несколько часов, чтобы выполнять роль секретарши, взяв на себя заботы о моих письмах, телефонных звонках и ангажементах. Но еще больше я был поражен и взволнован, когда она наотрез отказалась брать за эти услуги деньги. Это тем более меня поразило, что раньше я от всех только и слышал: в Америке ничто не делается из душевных побуждений, все оценивается в долларах. Видя, какую заботу проявляет эта юная леди обо мне и как она радеет о моей артистической жизни в Америке, я преисполнился к ней чувством глубокой благодарности.
Во время моих путешествий по Соединенным Штатам в последние пять лет я встретил много очаровательных и отзывчивых американок, но на первое место среди них я ставлю именно эту юную леди – Катарину Райт, редактора этой книги, которая из восхищения русским искусством в семь месяцев выучила русский язык. На следующую осень я снова приехал в Америку еще на один сезон.
Представьте мое удивление, когда я услышал, как она приветствует меня на моем родном языке!
Встреча с этой американкой и чудесный прием, оказанный мне в «Метрополитен-опера», придали мне смелости и энтузиазма для моей работы в Америке. «Теперь мне здесь ничто не страшно, – размышлял я, – потому что в Америке я встретил настоящих женщин!»
Я в самом деле считаю, что женщина в Америке занимает совершенно особое место.
Недаром я потом посвятил первую часть статьи, которую написал для одного женского журнала, американской матери.
Путешествуя по Америке от одного побережья до другого, я заметил, что в этой стране просвещение и моральная стабильность, кажется, целиком дер– жатся на женщине. Мужчины в Америке работают всеми своими мозгами и мускулами, но управляет этими мозгами и мускулами именно женщина. В общем, я должен сказать, что настоящая американская женщина – это сокровище и что на широких просторах этой страны, обильно засеянных пшеницей и кукурузой, женщина сияет, как никогда не увядающий цветок!
Закончив мои ангажементы в Америке, я возвратился в Россию, сделав по пути остановку в Лондоне, чтобы спеть один или два концерта. В июне я снова покинул Россию, на этот раз вместе с семьей.
Лето я провел в Бад-Хомбурге, где моим занятием было играть с моей маленькой дочуркой Дасей. В присутствии этой маленькой хохотушки я забывал о всех моих тревогах и волнениях.
Перед тем как снова отплыть в Америку, я совершил концертное турне по скандинавским странам – Норвегии, Швеции и Дании. Затем последовало долгое турне по Соединенным Штатам, включавшее как сольные концерты, так и оперные спектакли.
Я проникался все большим интересом к Америке. Я посетил многие города, узнав их глубже, чем это обычно удается иностранцам. Чем больше я наблюдал за американской жизнью, тем больше убеждался в том, что в Соединенных Штатах мало говорят, но много делают. И я с грустью думал о моей родине, где все происходит как раз наоборот: делают мало, но очень много болтают!
И еще я заметил, что в Америке труд почитается не только необходимостью, но и удовольствием. Чем больше я ездил по этой стране, любуясь ее чудесной силой и мощью, тем больше укреплялся в убеждении, что только труд, в котором присутствует дух сотрудничества, может сделать людей богатыми, а может быть, и счастливыми, хотя я бы не смог дать определение, что такое счастье.
Среди других моих наблюдений отмечу поразившее меня стремление американцев к прекрасному. Примером тому может служить удивительный факт: почти в каждом американском городе есть свой симфонический оркестр. Кто не знаком с американскими симфоническими концертами, тому трудно себе представить, как прекрасно организована эта сторона художественной жизни страны. С величайшим наслаждением слушал я симфонические оркестры Бостона, Филадельфии, Кливленда, Детройта, Цинциннати и Нью-Йорка.
Вот еще один примечательный факт: в Америке симфоническая музыка звучит не только в залах, специально для нее отведенных, но и в некоторых кинотеатрах.
Испытывая страстное желание изучить все стороны американской жизни, я в этом сезоне часто бывал в театрах.
Сами театры поражали меня сверкающим великолепием интерьеров, но почти всегда мне приходилось с сожалением отмечать, что их внешний облик задавлен возвышающимися над ними зданиями контор и учреждений. В самом деле, подчас бывает трудно угадать, что перед тобой действительно театр, не будь на фасаде афиш и электрических огней.
Безусловно, самой примечательной особенностью американской сцены являются развлекательные представления, называемые ревю, в которых мастерски соединены музыка, пение, танцы и ловко сконструированные костюмы.
Представления эти – зрелища тщательно продуманные и очень пышные. Должен признаться, что я в восторге от этих ревю, наверно, потому, что в них участвуют веселые и остроумные комики-эксцентрики, почти без передышки развлекающие публику. По-моему, самых одаренных в мире комедиантов надо искать в Англии и в Америке. Впрочем, и в других театрах, где не играют ревю, я обнаружил высокий уровень актерского мастерства, доставивший мне много радости.
Замечательны также американские водевильные театры. Уставший рабочий люд жаждет развлечений, и в каждом городе к его услугам добрая сотня театров.
Правда, развлечения там не очень высокой пробы, но они вполне удовлетворяют уставших людей.
Еще одной необычной и типично американской особенностью являются негритянские музыкальные представления (шоу). Я посмотрел несколько таких шоу и был очарован не только пением и танцами, но и тем, с какой детской непосредственностью работают на сцене негры. Такая непосредственность бывает только у счастливых детей. Глядя на них, я вспоминал самого себя, когда мне было пятнадцать лет.
Среди прочих ангажементов того сезона были и спектакли в чикагской опере. Не буду здесь подробно о них говорить – это предмет особого разговора. Быть может, я вернусь к нему в моей будущей книге, которую надеюсь посвятить размышлениям об искусстве, музыке и театре. Расскажу только один курьезный случай. Когда я в первый раз вышел на сцену театра «Одиториум» как артист – гость чикагской оперы, меня поразила странная болезнь. Впервые в жизни у меня были галлюцинации! Это случилось во время антракта. Я увидел, что по сцене расхаживают какие-то люди в безупречных вечерних костюмах, в сильно накрахмаленных сорочках и в шляпах с высокой тульей. И вдруг я вижу: полы их фраков начинают двигаться сами по себе. Жуть! Всмотревшись внимательнее, я увидел у этих солидных джентльменов не очень большие, но весьма пушистые… хвосты! К тому же на лбу у каждого я ясно разглядел рога! Да и звук их шагов был какой-то особенный. Копыта! Задыхаясь от волнения, я обратился к рабочему сцены:
 
      – К-к-кто это, вон там, эти люди?
      – Что с вами, господин Шаляпин? – ответил рабочий. – Это важные господа из театра!
      Я пел во многих театрах мира, болел всякими недугами, но такой странной болезни у меня никогда еще не было. Слава богу, она не оказалась затяжной!
      Когда моя штаб-квартира была в Чикаго, я узнал, что следующий концерт мне предстоит петь в Милуоки. Этот город находился всего в нескольких часах езды от Чикаго, и я решил отправиться туда на моторе.
      Импресарио и аккомпаниатор – оба пришли в ужас от этой моей затеи: они были уверены, что в зимнюю погоду, когда все дороги в плохом состоянии, с нами неизбежно случится авария. «В общем, – мрачно пообещали они, – мы наверняка опоздаем, если вообще доберемся». На это я им сказал, что мне не впервые так рисковать и что путешествие на автомобиле еще никогда не было причиной моего опоздания на концерт.
      В общем, раздобыли автомобиль и в два часа дня выехали в Милуоки, намереваясь таким же манером вернуться назад сразу после концерта. День был погожий, морозный воздух приятно освежал, земля была укутана сверкающим снежным одеялом. Я был тепло одет, да еще закутался в плед, а ноги мои покоились на печке, которую, сжалившись надо мной, мне предоставила автомобильная компания. Я был в веселом расположении духа, довольный тем, что еду в таком комфорте, а не сижу в душном вагоне поезда.
      В Расине сделали остановку у бакалейной лавки, чтобы купить фруктов и сэндвичей. С собой мы захватили термос с горячим кофе, так что теперь у нас был запас продовольствия для доброго пикника. Правда, мой шофер, крепко сбитый американский парень, кажется, считал меня не в своем уме за то, что я задумал эту поездку в такое время года. Однако он мужественно вел машину вперед. Состояние дорог не позволяло ехать быстро, поэтому время, отведенное на дорогу, растянулось вдвое. Хорошее настроение начало улетучиваться, когда ранние сумерки перешли в кромешную темноту. Мороз крепчал. А Милуоки все не появлялся. На мои часто повторявшиеся вопросы относительно того, когда мы наконец приедем, шофер давал уклончивые ответы. Настало шесть часов, потом семь, семь тридцать, а города все нет и нет. Наконец без четверти восемь показались огни Милуоки, дорога стала лучше, и мы, поддав газу, помчались во весь дух. Вскоре мы подъехали к отелю, где мне надо было переодеться в вечерний костюм. К счастью, театр был в нескольких кварталах от отеля.
      Уставший с дороги и одеревеневший от долгого сидения на морозе, я заказал чай и чудесное американское кушанье – яблочный пирог! Затем быстро, как только мог, переоделся и был готов идти в театр. Между прочим, в этом милуокском отеле меня встретили необычайно гостеприимно: дирекция наотрез отказалась взять с меня плату за предоставленный мне роскошный номер! После концерта, чтобы сэкономить время и выехать как можно раньше, я прямо в театре, в уборной, переоделся в дорожное платье. Когда мы тронулись в путь, я чувствовал себя уставшим и пребывал в состоянии печальной задумчивости. Стоял жуткий мороз. Мы неслись вперед мимо озер и деревянных домиков, маячивших в зловещей темноте ночи. Домики эти иногда подмигивали нам своими огоньками, и я подумал: кто знает, может быть, эти огоньки освещают беженцев или эмигрантов. Меня захватили мысли о России, ее лесах, ее степях и… ее волках! Я стал рассказывать моим спутникам о том, как однажды, в дикой степи, за моими санями долго бежали волки, разорвавшие моих собак на куски!
      Что, если нас обложит стая голодных волков или остановят бандиты с большой дороги? Писали же на днях чикагские газеты о бандитских нападениях как раз на этой дороге! Мои спутники еще сидели с раскрытыми ртами, размышляя о рассказанных мной ужасах, как вдруг мы услышали жужжание мотора и скрип колес. Это был мотоцикл.
      – Ну вот! – подумал я. – Это, конечно, разбойники! На случай грабежа мы заранее спрятали все наши деньги в укромном местечке внутри автомобиля, так, чтобы, обыскивая нас, бандиты не смогли ничего найти.
      Свет электрического фонарика, направленный прямо в лицо шофера, мгновенно ослепил его, и он сразу остановил машину.
      Переговоры шли несколько минут. Затем наш автомобиль понесся дальше. Мистерия!
      Минут через пятнадцать повторилось то же самое. На этот раз, взбешенный этими задержками, я решил действовать.
      – Прошу вас, ничего не предпринимайте! – прошептал кто-то. – Я вас умоляю, не говорите ни слова!
      Минуту спустя дверца автомобиля распахнулась, и фигура, закутанная так, что было невозможно понять, кто перед вами – разбойник с большой дороги или полицейский, – направила яркий свет электрического фонарика нам в лицо.
      – Вы начальник полиции Расина? – хрипло пробасил вторгшийся.
      Я был в шубе и меховой шапке, которые придавали мне довольно внушительный вид, поэтому решился довериться судьбе.
      – Да, – ответил я тем же грубоватым тоном.
      – Тогда проезжайте!
      До сего дня для меня остается загадкой, кто были эти два мотоциклиста – бандиты или полицейские. Когда мы добрались до отеля, шофер сказал, что, как ему кажется, те двое были посланы в подкрепление местной полиции с заданием патрулировать тот участок дороги, где недавно произошли бандитские нападения.
      Если его предположение соответствовало истине, то мне просто повезло, что эти полицейские не потребовали от меня предъявить бляху шерифа, иначе мне пришлось бы с ними долго объясняться! В Чикаго у меня были серьез– ные столкновения с прессой. Первое произошло из-за рассчитанной на сенсацию и абсолютно лживой статьи, где говорилось о моих назойливых приставаниях к одной даме, которая была занята в «Мефистофеле». Газета сообщала, что с ее приятелем, басом, тоже из чикагской оперной труппы, случился из-за этого припадок бешеной ревности.
      Второй случай был скорее забавным, чем серьезным. Мой импресарио повел меня в редакцию одной чикагской газеты. Представитель газеты, встретивший нас в одной сорочке, без пиджака, казался чем-то очень смущенным.
      – Рад вас видеть, – пробормотал он. – Вы, кажется, приехали из Чехословакии? Чем Вы занимаетесь и как вы здесь оказались?
      Мой импресарио заволновался – наверно, потому, что, ведя меня сюда, он говорил мне, что люди из этой популярной газеты мечтают со мной познакомиться.
      – Прошу прощения, – сказал я, – но я не из Чехословакии, я из России! К тому же, – продолжал я, кажется, голосом сопрано, – я пою.
      – Ах вот как! В каких же операх?
      Чтобы спасти положение, мой импресарио поспешил вмешаться в разговор и заявил, что г-на Шаляпина очень интересуют американские газеты, после чего джентльмен сразу стал чрезвычайно любезен, провел нас по всему зданию и даже раскрыл ряд секретов печатного дела. Третий инцидент был не столь забавным. Я показывал одному артисту чикагской оперной труппы, как, на мой взгляд, должен себя вести Шуйский в сцене с Борисом Годуновым в царском дворце. Кто видел эту оперу, тот, наверно, помнит, что в этой сцене Годунов сильно возбужден и обращается с Шуйским далеко не ласково.
      К несчастью, некто, ничего не понимающий в оперных делах и не уразумевший, что брань и рукоприкладство, свидетелем коих он стал, всего лишь актерская игра и часть репетиции, распространил слух, что у меня вышла ссора с одним джентльменом и будто сей джентльмен разбил мне нос. Все газеты тут же расписали этот инцидент под крикливыми заголовками. Возникли целые армии сторонников той и другой стороны. Об инциденте телеграфировали в Европу. Даже мой верный Исайка, и тот, засомневавшись, написал мне с просьбой сообщить, как было дело.
      Я ответил Исайке, что если за сообщением о том, что некий джентльмен расквасил мне нос, на другой же день не последует извещение о его похоронах, то он может быть уверен в том, что вся эта история – ложь.
      Конечно, я мог бы парировать эту ложь, заявив, что мне не так-то просто переломить хребет, но я не стал этого делать. Вообще, мне кажется, что подобными шутками человека можно очень глубоко закопать, а печатные прессы, я уверен, способны и на более глубокое мышление. Поскольку подобные вещи происходили со мной только в Чикаго, я должен заключить, что у газет этого города какая-то особенная психология!
      Среди прочих городов побывал я в тот сезон и в Цинциннати. Здесь радушное гостеприимство оказал мне г-н Люсьен Вулси. Этот молодой человек, прекрасный пример того, какие среди американцев встречаются высококультурные джентльмены, говорил по-французски не хуже, чем по-английски, и много путешествовал за границей. Даже в России он бывал. Вулси – сын необычайно доброй и милой американской матери, а вы помните, любезные читатели, что я говорил касательно американских женщин! Кроме того, он муж красивой и обаятельной американской леди и отец нескольких очаровательных ребятишек. Гостя у него, я имел хорошую возможность наблюдать семейную жизнь американцев во всем ее великолепии.
      Любезные хозяева делали все, чтобы доставить мне удовольствие и развлечение, включая обед у них дома, завтрак в загородном клубе и даже веселый мальчишник в известном городском мужском клубе. Жаль только, что я не запомнил песню, которую мы там распевали. Помню только, что в ней часто повторялось:
 
«Бульдог, бульдог, бульдог!».
В Цинциннати я видел много любопытного. Например, я посетил там кафетерий (самообслуживания), где с большим удовольствием выбирал из обильного разнообразия блюд, разложенных на стойке, держа в руках свой персональный поднос.
Моя первая поездка в Калифорнию должна была превратиться в сущее для меня мучение, учитывая мою беспокойную натуру, любовь к пешим прогулкам и дискомфорт, который я обычно испытываю в душных поездах. На этот раз, однако, пребывание в поезде оказалось довольно приятным. Я вставал поздно, пил утренний кофе у себя в купе и съедал грейпфрут, а потом шел в вагон-ресторан. Когда я там появлялся, другие пассажиры уже заканчивали второй завтрак. Вагон пустел, а я все сидел там и глядел на мелькающие за окном пейзажи.
Все вызывало во мне интерес: смена света и темноты, суровое величие гор, кирпичные дома, индейцы на лошадях, то и дело мелькавшие за окном, одинокая фигура на горизонте.
Устав глядеть в окно, я возвращался в купе и сидел там в полном одиночестве до самого обеда. Потом я коротал долгие вечера за еще одним развлечением – нашим русским преферансом. Ко мне присоединялись мои попутчики – аккомпаниатор и молодой виолончелист. Бывало, мы играли и вчетвером – когда мой Николай не был занят тем, что гадал по картам, здорова ли его супруга и не разлюбила ли его!
Помню, когда поезд шел через пустыню, я вдруг стал вслух читать стихи! Снова и снова на память мне приходили стихи о русских степях моего любимого Пушкина.
Так проходило время. Пустыня осталась позади, и пейзаж вновь оживился. Как зачарованный, глядел я на апельсиновые рощи, буйные травы и живописные домики. Теплым солнечным днем, ближе к вечеру, мы подъехали к Лос-Анджелесу. В течение всего пути было по-хорошему прохладно, беспокоила только пыль, просачивавшаяся во все щели и проникавшая даже в бумажные мешки, которые нам предоставила железнодорожная компания для предохранения одежды.
Разумеется, шуб мы с собой не брали, а едва ступив на платформу в Лос-Анджелесе, я с радостью отказался и от пальто.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25