Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Страницы из моей жизни.

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Шаляпин Федор / Страницы из моей жизни. - Чтение (стр. 15)
Автор: Шаляпин Федор
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Я взошел на палубу и попросил позволения осмотреть пароход, какой-то офицер спросил, кто я, мило обрадовался и тотчас познакомил меня с капитаном, командой. Собрались матросы, все такие славные, веселые парни, и вдруг я почувствовал себя перенесенным на Волгу. Устроили обед, – так странно и забавно было есть в Нью-Йорке щи с кашей, пить водку, слушать сочный говор на о! Нашлись песенники, я стал запевать, и заиграло русское веселье. Пели «Из-под дуба, из-под вяза», плясали «барыню» и «трепака», – это был самый счастливый день мой в Америке! К сожалению, пароход скоро ушел, и снова я остался один «в пустыне – увы! – не безлюдной»!
 
Деньги мне платили хорошие – по 8000 франков за спектакль.
Кто-то посоветовал мне не держать денег при себе, а положить их в банк; я так и сделал, поместив их в отделение банка, которое находилось в одном доме с театром. Но – каково же было мое огорчение, когда за несколько дней до моего отъезда мне сообщили, что банк лопнул! Плакали мои денежки!
Накануне отъезда ко мне явились журналисты и стали спрашивать, какое впечатление вызвал у меня Нью-Йорк? Я показал им газетные вырезки, в ко– торых меня ругали за «профанацию религии», и откровенно заявил, что они не очень тонко понимают искусство. Напомнив, что комедия «Севильский цирюльник» написана французом, опера – итальянцем, а я – русский, играю в ней испанского попа, я выразил уверенность, что они и не будут понимать искусство до поры, пока сами не создадут американских бомарше и россини.
Кажется, это им не понравилось. Впоследствии один знакомый еврей писал мне, что после моего отъезда нью-йоркские газеты много писали о моей неблагодарности, неблаговоспитанности и прочих грехах. Потом я несколько раз получал приглашения в Нью-Йорк, но всегда отклонял их и только в 1914 году подписал контракт на поездку по городам Соединенных Штатов с русской труппой. Но началась война, и контракт был расторгнут.
Вскоре я получил приглашение в Южную Америку , – мне очень не хотелось ехать туда, но старик Чекки, мой импресарио, настаивал на поездке и не отступился, хотя я нарочно поставил ему драконовские условия. И вот в мае месяце я еду в Буэнос-Айрес. Это было замечательно спокойное и веселое путешествие: в течение 18 суток море не шелохнулось, и мы плыли, точно по стеклу. При переезде через экватор устроили празднество в честь Нептуна, купали людей, впервые переступавших экватор. Не хочу состязаться с Гончаровым, превосходно описавшим эту веселую английскую забаву, скажу только, что все это было до слез смешно.
Удивительный порт Рио-де-Жанейро привел меня в совершенный восторг своей живостью, красивой пестротой и какой-то блестящей праздничностью. Казалось, что здесь люди трудятся играючи, так легко и весело кипела жизнь. Здесь все напоминало милую Европу – и масса людей латинской расы – итальянцев, португальцев, французов, испанцев, характер зданий и, наконец, прекрасный, только что отстроенный театр, какого я еще не видал. На дело здесь смотрели тоже по-европейски, и спектакли, прилично поставленные, шли с большим успехом.
14 июля, в день национального праздника Франции, ко мне пришла депутация французов и предложила спеть в театре марсельезу. Конечно, я согласился и спел вместе с хором прекрасную песнь Франции. Это вышло очень торжественно, в театре стоял потрясающий душу гул. Аплодировали представители всех наций, во всех ярко горела любовь к Франции, первой красавице мира. Был европейский праздник в честь свободы и красоты.
Французская колония Буэнос-Айреса вычеканила медаль в память этого дня и в мою честь и поднесла ее мне. Это лучший знак отличия, полученный мною.
Назад я ехал на английском пароходе, который останавливался в пути на острове св. Винцента, на Мадере. Очень поразил меня своим суровым видом остров св. Винцента, совершенно голый и какой-то обожженный, точно камень, упавший с неба. Мне сказали, что на всем острове растет только одно дерево, которое туземцы считают священным. Эти туземцы тоже голые, как их земля, изумительно красивы, точно отлиты из великолепной бронзы древними греками, чародеями пластики. Они подъезжали к бортам парохода на каких-то очень примитивных барках, на утлых челноках и, звонко крича, требовали, чтобы им бросали в воду монету, как этого всегда требуют мальчишки в Неаполитанском заливе. И так же ловко, как мальчишки, они ныряли в синюю воду, ловя монеты на лету.
На Мадере мы, конечно, пили крепкий сок этой благословенной земли и ездили по камню улиц острова не на колесах, а на полозьях. Это не потому, что мы излишне вкусили мадеры, а уж такой порядок там, чтобы в трезвом виде ездить по камням на полозьях. В некоторых уездах Вятской губернии тоже и зиму и лето ездят на санях – мне приятно было вспомнить это, хотя в Вятской губернии поступать так заставляют болота.
С моим приятелем французом, старым актером, который сопровождал меня в качестве товарища и секретаря, случилось несчастье: когда мы отходили от пристани Буэнос-Айреса и француз раскланивался со своими приятелями на дебаркадере, он вдруг, смертельно побледнев, закричал:
 
      – Je y est!
      – Что такое?
      – Меня обокрали!
      Оказалось, что в заднем кармане брюк он хранил все деньги, заработанные им в течение целой жизни, – 14 тысяч франков. Так как он всюду расплачивался за меня, то воры, проследив это, очевидно, рассчитывали украсть деньги, которые заработал я. Бедняга француз был так убит этой кражей, что я испугался за него, ожидая, что он лишится ума или бросится в воду. Я возместил ему эти 14 тысяч, чем тотчас привел беднягу в нормальное состояние.
      – Зачем ты носишь деньги с собой? – спросил я его.
      Тогда он объяснил мне, что живет с одной женщиной гражданским браком, он не молод и, если деньги положить в банк, женщина, в случае его смерти, будет не в состоянии наследовать их. А так – она просто возьмет их, вот и все. Эта забота о жене очень тронула меня.
      По дороге выяснилась еще одна неприятность. На этот раз уже для меня лично: я узнал, что мой приятель за каждое представление в Буэнос-Айресе платил клакерам по 50 пезет, что составляло на наши деньги рублей 25.
      – Это зачем? – спросил я, взбешенный.
 
Француз сказал:
 
      – Видишь ли, я знаю, что для тебя это не нужно, но это было положительно необходимо для них! Они бедные люди, какие-то неаполитанцы, очень разбойничьего вида, очень голодные! Конечно, они не могли помешать твоему успеху, но могли бы во время спектаклей кашлять, чихать. Так вот, чтобы они не делали этого, я и платил им.
      Что мне было делать с этим наивным человеком? И вот, благодаря ему, клакеры, единственный раз за всю мою карьеру, получили от меня деньги.
      Мои успехи заинтересовали, наконец, и Англию, – несколько раз я получал предложения петь в Ковент-гарденском театре, но почему-то все откладывал поездку в Лондон. Как-то летом, живя в деревне, я спокойно ловил рыбу, предполагая недели через две ехать в Оранж, где Рауль Гинсбург затеял поставить спектакль на открытом воздухе в развалинах древнего римского театра, – вдруг приносят телеграмму от некоей дико богатой американки из Лондона. Американка предлагала мне приехать в Лондон на один вечер спеть несколько романсов в ее гостиной. Не зная моего адреса, она разослала телеграммы по всем направлениям, и я получил телеграмму сначала от дирекции императорских театров, потом от одного знакомого, потом еще.
 
Это американское предложение и удивило, и неприятно взволновало меня, – было в нем что-то слишком эксцентричное и нью-йоркское. Не желая ехать, я ответил телеграммой же, назначив американке невероятные условия приезда, но это нимало не смутило ее, она тотчас ответила мне согласием, и, волей-неволей, я оказался вынужденным ехать в Лондон .
Поехал. Остановился в отеле, очень высоко, в маленькой комнатке с овальным окном, было невероятно жарко и душно, я разделся, пододвинул к окну стол, влез на него и стал рассматривать чудовищный город. Та его часть, которая открылась предо мной, была как-то невероятно величественна, – я видел Вестминстерское аббатство, Тауэр, мост через Темзу и ряды домов, как будто иссеченных из гранита. Все казалось особенно крепким, созданным на века, несокрушимо вросшим в землю, от всего исходило впечатление какой-то особенной, немного хмурой силы. Это впечатление насыщало душу бодростью.
На другой день отправился к американке, она жила в дивном особняке, спрятанном среди богатейшего парка. Встретила меня почтенная дама с молодым лицом и седыми волосами, напоминавшая портреты Екатерины Великой. В гостиной сидели еще две или три дамы. Мне предложили чаю, и завязалась беседа на французском языке. Скоро я заметил, что американку чрезвычайно интересует вопрос, способен ли я оправдать те деньги, которые взял с нее? Она так часто намекала, что ей хотелось бы сегодня, сейчас же послушать меня. Чтоб она не мучилась, я сел за рояль и начал петь, аккомпанируя сам себе. Она, видимо, осталась довольна.
На следующий день я с аккомпаниатором, ныне профессором консерватории, явился к американке и был встречен мажордомом в пестром платье, в гамашах, украшенным аксельбантами. Он провел нас в маленькую комнату с окном, открытым в сад, – в саду гудели голоса людей и раздавался свист соловья. На деревьях щедро развешаны разноцветные японские фонари, под деревьями сидели джентльмены с проборами от переносья до затылка и великолепно разодетые леди. Все это жужжало, смеялось, курило, всюду сверкали огни, отражаясь в моноклях и на мраморно твердых манишках, и весь гул покрывался свистом соловья. Странно – откуда явился этот бесстрашный соловей?
Да и петь ему не время среди лета. Неужели в Англии и соловьи иначе воспитаны?
Когда мажордом принес нам чай, я спросил его о соловье:
 
      – Эта птица в клетке сидит?
      Но важный человек объяснил мне, усердно искажая французский язык, что птица сидит просто на дереве и что это, собственно, не птица, а джентльмен, исполняющий обязанности ее, – джентльмен, который умеет свистеть соловьем.
      – Это очень обыкновенный человек, ему платят, как всем артистам. Сегодня он получит десять фунтов.
      – И сидит на дереве?
      – О, да. Совершенно свободно.
 
«Как бы и меня не попросили на дерево влезть», – беспокойно подумал я.
Но все обошлось благополучно. Я пел романсы русских авторов на русском языке, и это произвело должное впечатление – меня заставляли бесконечно бисировать. В первом ряду сидели худощавые дамы, вставленные в корсеты, аплодируя, они болтались в корсетах, как пестики в ступках. Я понравился, после концерта хозяйка пригласила меня остаться поужинать. Все было удивительно просто и свободно: ужинали а la fourchette, кто сидел, кто стоял, все весело болтали, относясь ко мне удивительно мило и радушно.
Я невольно вспомнил такой же концерт в Петербурге, в одном аристократическом доме – там после концерта хозяин пригласил гостей и в их числе товарищей моих по сцене ужинать, а мне сунул, как доктору, пятьдесят рублей и любезно проводил меня до прихожей. «Что город, то – норов».
У американки я познакомился с леди Грей, она пригласила меня к себе, а когда я приехал к ней, стала убеждать меня петь в Ковент-гарденском театре. У меня были причины отказаться от ее лестного предложения, тогда она заявила мне, что меня желает послушать королева, что она уже говорила с нею об этом и на днях я буду приглашен в Виндзор.
День моего концерта в Виндзоре был назначен, но я не мог поехать туда, ибо явился посланный из Оранжа и заявил, что я должен немедленно ехать туда, из-за меня задержаны репетиции. Я извинился перед леди Грей и отправился в Париж, откуда вместе с известным Колонном поехал в Оранж. Там я встретил Поля Муне – геркулеса, умницу и весельчака, который сразу же зажег меня симпатией к нему. Он как-то обнял всего меня своим весельем и тем особенным блеском ума, которым обладают только французы.
 
      – Завтракаем? – предложил он.
      Пошли в ресторан. Я знал, что Муне, окончив университет, превосходно защитил диссертацию о вреде алкоголя, но во время завтрака он вдруг начал заказывать то одно вино, то другое, третье. Чувствуя, что это обилие вин начинает действовать на меня сокрушительно, а веселый Муне пьет больше меня и как ни в чем не бывало, – я пожаловался ему.
      – Привыкайте, привыкайте, – сказал он. – Вино – это необходимо для жизни, а для артиста – это нектар, возбуждающий вдохновение.
      – Но как же ваша диссертация о вреде алкоголя? – спросил я его.
      – О, тогда я был молод и диссертация – это теория! А жизнь – это жизнь, пожирающая все теории, как Сатурн своих детей. Уверяю вас, что теперь я не взялся бы и не сумел бы защитить диссертацию о вреде вина, но с удовольствием готов защищать его пользу.
 
После я видел его на сцене, где он был так же хорош, как в жизни.
Спектакль в Оранже остался у меня в памяти как одно из сильных впечатлений жизни. Была чудесная южная ночь. В темно-синем небе горели яркие звезды, под ними, на каменных уступах древнего амфитеатра, сидела многочисленная публика рядами пестрых пятен, ярко освещенными электрическим огнем.
Высоко, в нише полуразвалившейся стены, стоял я в костюме Мефистофеля. Я залез туда по каким-то шатким, наскоро устроенным лестницам, по веревкам, не без риска упасть. Было жутко. Из расщелин циклопической постройки время от времени доносились какие-то хриплые звуки, сердитые вздохи – это ночные птицы тревожно шуршали крыльями о камни.
Заиграл оркестр. На меня упал холодный луч рефлектора.
 
      – Ave, signor! – запел я.
 
Откуда-то дунула сильная струя воздуха и отнесла мой возглас в сторону от публики. Я переменил позу, продолжая петь, возбуждаемый необычностью обстановки. Может быть, все это было не очень художественно, но во всяком случае фантастично и весьма понравилось публике, – после «пролога» она неистовствовала. Я спустился по лестницам и веревкам вниз на арену и, раскланиваясь, снова почувствовал себя в театре .
Наконец мне пришлось петь и в Лондоне .
С большим трепетом в душе ехал я туда, – мне казалось, что русская музыка, русские оперы едва ли будут понятны англичанам. Несмотря на то, что я уже был в Лондоне, имел некоторое представление об этом городе и народе аристократе, мне со всех сторон говорили, что англичане надменны, ничем не интересуются, кроме самих себя, и смотрят на русских, как на варваров. Это несколько тревожило меня за судьбу русских спектаклей, но в то же время и возбуждало мой задор, мое желание победить английский скептицизм ко всему неанглийскому. Не очень веря в себя, в свои силы, я был непоколебимо уверен в обаянии русского искусства, и эта вера всегда со мной.
И вот я в Лондоне, с труппой, собранной Дягилевым. Репетирую, осматриваю город и убеждаюсь, что узнать его, осмотреть его богатства можно приблизительно года в три, не меньше. Особенно поразил меня Британский музей, этот грандиозный храм, где собраны изумительнейшие образцы мировой культуры. И вообще весь Лондон, от доков до Вестминстерского аббатства, вызвал у меня подавляющее впечатление своей грандиозностью, солидной и спокойной уверенностью его людей в их силе, их значении. И снова в душу проникла тревога: не оценят эти люди своеобразия нашей музыки, нашей души!
Я был дико счастлив, когда после первой картины «Бориса Годунова» в зале театра раздались оглушительные аплодисменты, восторженные крики – браво! А в последнем акте спектакль принял характер победы русского искусства, характер торжественного русского праздника. Выражая свои восторги, англичане вели себя столь же экспансивно, как итальянцы, – так же перевешивались через барьеры лож, так же громко кричали, и так же восторженно блестели их зоркие, умные глаза.
Но еще более праздничен был наш последний спектакль – публика единодушно вызывала и благодарила всех, начиная с инициаторов русского сезона господина Бичема с его сыном, прекрасным музыкантом и дирижером, вызывала артистов, дирижера, режиссера, хор – всех по очереди. Кто-то из публики сказал прекрасную речь, товарищи предложили мне ответить, и я искренно благодарил Лондон за его трогательное отношение к нам. Все это было незабвенно хорошо, а главное, как-то особенно искренно, задушевно.
«Вот тебе и хладнокровные британцы», – думал я, с восторгом глядя на публику.
Как-то сразу после первого спектакля я стал любимцем лондонской публики, и – с гордостью скажу – ко мне одинаково прекрасно относились и очаровательные светские дамы, и простой мастеровой народ. Мне пришлось бывать и в гостиной премьер-министра и в квартирах музыкантов оркестра, пить шампанское в посольствах и портер с театральными плотниками.
Поверьте мне, – я говорю все это не для того, чтоб любоваться Федором Шаляпиным, который из Казани, сапожной мастерской попал в аристократические гостиные Лондона, – поверьте, не в этом суть, не в этом! Суть в том, что я – человек загнанной, замученной страны, страны, которая, несмотря на трудную жизнь свою, создала великое искусство, нужное всему миру, понимаемое всеми людьми земли!
Я не умею хорошо сказать то, что чувствую, но чувствую я хорошо! И не о Шаляпине я рассказываю, а о русском человеке, которого люблю. Ну, да, много горечи в этой любви и, как все в нашем мире, наверное, любовь тоже несправедлива, – но никто не нуждается в ней так много, как все мы, Русь!
Без курьезных случайностей жизнь моя никогда не обходилась – должны были случиться курьезы и в Лондоне. Я много получал писем и, не зная английского языка, конечно, не читал их. Однажды, вытащив из-под комода какое-то письмо на очень хорошей бумаге, я дал прочитать его человеку, знавшему английский язык. К смущению моему, оказалось, что это письмо жены министра, г-жи Асквит, – в нем меня приглашали завтракать. Я опоздал к завтраку у министра ровно на пять дней!
Что делать? По законам вежливости, я должен был извиниться. Обратился к дамам, подругам г-жи Асквит – во всех трудных случаях жизни лучше всего помогают дамы! Они устроили так, что г-жа Асквит извинила мне мою небрежность и все-таки пригласила на завтрак к себе.
Чудесно живут англичане.
Так уютно, так просто в то же время. И чем аристократичнее семья, тем более легко чувствуешь себя в ней. Есть у них какое-то исключительное внутреннее убеждение в ценности каждого человека, кто б он ни был.
Я так часто обедал и завтракал в чужих домах, что счел нужным устроить обед у себя. Посоветовавшись об этом с англичанами и получив от них обещание помочь мне в моей затее, я снял целый этаж какого-то ресторана, а одна почтенная леди заявила, что она непременно желает сама устроить обед, я же должен взять на себя только организацию танцев, музыки, пения и вообще – увеселительной части. На этом и порешили.
Обед начался торжественно и чинно. За столом сидели высокородные англичане, немецкий посланник Лихновский, с женами, испанские маркизы и всяческая знать. Говорили тосты, прославляя искусство. По обязанности хозяина и я тоже должен был сказать тост, – хозяйка вечера очень настаивала на этом. Трудно было мне, бедняге! Но, подумав, я все-таки решился и начал говорить голосом человека, приговоренного к каторжным работам на двадцать лет, речь о том, что искусство – прекрасно. Англия тоже прекрасна и все, вообще, очень хорошо, но всего лучше – дамы, и что если б не было женщин, так не было бы ни искусства, ни жизни, да и вселенная едва ли существовала бы. На что мне вселенная, солнце, звезды, земля, если нет любимой женщины?
Гости очень весело и охотно согласились с этим.
После обеда пел квартет Чупрынникова, играл мой приятель, польский еврей, Артур Рубинштейн. Публике особенно понравился квартет. Одна барышня, англичанка, из очень высокой семьи, плясала «русскую», и даже вприсядку, и все это было удивительно мило. Я еще раз убедился, как великолепно и просто держат себя истинно культурные люди.
Я уехал из Лондона счастливый, – я видел каких-то особенных людей. У меня осталось впечатление, что эти островитяне, при всей их деловой серьезности и высоком уважении к труду, носят в себе что-то удивительно милое, детское и неистощимо веселое.
На следующий год Дягилев снова собрал труппу для Лондона, прибавив к операм первого сезона еще две – «Хованщину» и «Князя Игоря», в последней опере я играл две роли: Владимира Галицкого и Кончака . Нашими спектаклями заинтересовался король, он приехал слушать «Бориса Годунова» и так же горячо, как вся публика, аплодировал нам. После сцены с видением ко мне в уборную прибежал взволнованный Бичем и сообщил, что король хочет видеть меня.
Идти в ложу короля мне пришлось через зал сквозь публику, так и пошел в костюме и гриме. Публика поднялась, разглядывая царя Бориса, только что сходившего с ума.
Когда я вошел в ложу, король молча поднялся, и – наступило несколько секунд тишины, очень смутившей меня. Затем мне почему-то показалось, что король застенчив, и я решился – хотя этого не полагается по этикету – сам заговорить с ним. Я сказал, что невыразимо счастлив играть в присутствии короля такого великолепного народа, как английский. Он ласково изъявил мне удовольствие, вызванное у него прекрасной оперой, и выразил удивление по поводу простоты, с которой я веду роль. Добродушно улыбаясь, он выразил надежду, что видит русскую оперу в Лондоне не в последний раз. После я слышал от Бичема и других, что король уехал весьма довольный спектаклем и просил передать его благодарность всем участникам. Торжественному спектаклю предшествовала маленькая неприятность.
Дело в том, что король не мог быть в театре в день, назначенный им, и английские антрепренеры попросили труппу остаться в Лондоне еще на сутки. Артисты согласились, но хор предложил антрепренеру Бичему уплатить за лишний спектакль, кажется, по 10 фунтов на человека, в хоре было человек 70. Антрепренер был весьма опечален.
А раньше этого торжественно разыгрался отвратительный скандал с моим участием в нем.
В этот сезон почему-то вся труппа была настроена нервно.
Еще по дороге в Париж между хором и Дягилевым разыгрались какие-то недоразумения – кажется, хористы находили, что им мало той платы, которая была обусловлена контрактами. В Лондоне это настроение повысилось, отношения хора с антрепризой все более портились, и вот однажды, во время представления «Бориса Годунова», я слышу, что оркестр играет «Славу» перед выходом царя Бориса, а хор молчит, не поет. Я выглянул на сцену: статисты были на местах, но хор полностью отсутствовал. Не могу сказать, что я почувствовал при этом неожиданном зрелище! Но было ясно, что спектакль проваливают. Мы – в чужой стране, публика относится к нам сердечно и серьезно, мы делаем большое культурное дело – представляем Англии русское искусство…
Как же мне быть? Необходимо идти на сцену, – оркестр продолжает играть. Я вышел один, спел мои фразы, перешел на другую сторону и спрашиваю какого-то товарища:
 
      – В чем дело? Где хор?
      – Черт знает! Происходит какое-то свинство. Хор вымещает Дягилеву – а что, в чем дело – не знаю!
      Я взбесился, – по-моему, нельзя же было в таких условиях вытаскивать на сцену, пред лицом чужих людей, какие-то дрязги личного свойства. Выругав хор и всех, кто торчал на сцене, я ушел в уборную, но тотчас вслед за мною туда явился один из артистов и заявил, что хор считает главным заговорщиком и причиной его неудовольствия именно меня, а не только Дягилева, и что один из хористов только что ругал Шаляпина негодяем и так далее. Еще более возмущенный, не отдавая себе отчета в происходящем, не вникая в причины скандала и зная только одно – спектакль проваливается! – я бросился за кулисы, нашел ругателя и спросил его: на каком основании он ругает меня!
 
Сложив на груди руки, он совершенно спокойно заявил:
 
      – И буду ругать!
      Я его ударил. Тогда весь хор бросился на меня с разным дрекольем, которым он был вооружен по пьесе. «Грянул бой»… Если бы не дамы-артистки, находившиеся за кулисами, меня, вероятно, изувечили бы. Отступая от толпы нападавших, я прислонился к каким-то ящикам, они поколебались, отскочив в сторону, я увидал сзади себя люк глубиною в несколько сажен, – если бы меня сбросили туда, я был бы разбит. На меня лезли обалдевшие люди, кто-то орал истерически:
      – Убейте его, убейте, ради бога!
      Кое-как я добрался до уборной под защитой рабочих англичан. Шеф рабочих через переводчика заявил мне, чтоб я не беспокоился и продолжал спектакль, так как рабочие уполномочили его сказать мне, что они изобьют хор, если он решится помешать мне.
      Ну, что ж? Буду продолжать. Я не настолько избалован жизнью, чтоб теряться в таких обстоятельствах. Все это бывало: били меня, и я бил. Очевидно, на Руси не проживешь без драки.
      Обидно было, что английские рабочие оказались культурнее русских хористов, да, может быть, культурнее и меня самого. Спектакль кончился благополучно, хор добился своего. Публика, очевидно, ничего не заметила, – скандал разыгрался во время антракта, при закрытом занавесе.
      После спектакля мне сказали, что человек, которого я ударил, лежал несколько минут без памяти. Я поехал к нему и застал у него на квартире еще несколько человек хористов. Высказав ему свое искреннее сожаление о происшедшем, я просил простить меня; он тоже искренно раскаялся в своей запальчивости.
      Плакали, обнимались, наконец, пошли все вместе ужинать в ресторан и предали сей печальный инцидент забвению, как это всегда бывает в Суконной слободе. Суконную слободу мы всюду возим с собою. Английская публика все-таки узнала об этом скандале, но пресса не уделила ему ни одной строки, насколько я знаю.
      Англичане нашли, что это «наше частное дело» и не следует обсуждать его публично. Но на родину были посланы телеграммы, излагавшие «очередной скандал Шаляпина». В русских газетах я прочитал множество статей, полных морали и упреков по моему адресу. Писали о том, что вот-де Россия послала в Европу своего представителя, а он – вон что делает, дерется!
      О, черт вас возьми, господа моралисты! Пожили бы вы в моей шкуре, поносили бы вы ее хоть год! Та среда, в которой вы живете, мало имеет общего с той, в которой я живу.
      А впрочем, если человек привычен проповедовать мораль, – лучше уж не мешать ему в этом, а то он станет еще злее и придирчивее! Антрепренер Дягилев, возвратясь в Россию, не позаботился объяснить причины скандала и мою роль в нем. У нас не принято придавать значение клевете на человека, хотя бы этот человек и был бы товарищем тех, кто слушает клевету на него. Во второй мой приезд в Лондон, когда я пришел на оркестровую репетицию, весь оркестр во главе с дирижером был уже на месте. Я вышел на сцену, приблизился к рампе, и дирижер представил меня музыкантам, – оркестр встретил меня аплодисментами.
      Как и в других театрах, музыканты здесь работали определенное количество часов в день. Шла репетиция «Псковитянки». Не то мы ждали декорации, не то кто-то с кем-то спорил, но репетиция затянулась, пробило 4 часа, музыканты должны были кончать. Дирижер Купер обратился ко мне и сказал, что он сейчас отпустит музыкантов, а мне предлагает петь оперу без репетиции. Меня лично это нисколько не взволновало, я свою роль знал и, в сущности, репетировал исключительно для других. Я со сцены ответил ему, что если нельзя продолжать, то делать нечего, придется петь без репетиции. Говорили мы по-русски. В оркестре никто не понимал, о чем идет речь, но музыканты за нами следили. Когда дирижер заявил, что он отпускает оркестр, какой-то почтенный седовласый музыкант-скрипач поднялся со своего места и что-то сказал дирижеру. Дирижер обратился ко мне и перевел, что так как оркестр догадался, в чем дело, то предлагает г. дирижеру и г. Шаляпину закончить репетицию. Это было поистине очень трогательно, мы, русские, у себя дома к такого рода любезности, к такого рода любовному отношению к делу и пониманию важности его – не привыкли.
      Эти симпатичные люди, веселые, скромные, все больше и больше располагали меня к себе. С некоторыми из них у меня завязались довольно приятельские отношения.
      В свободные минуты я приглашал то того, то другого из них к себе на чашку чая, а однажды в свою очередь получил приглашение прийти к одному из них. Мы поехали с Купером вместе. Музыкант жил в скромной улице, в небольшом уютном домике, квартирка его была очень бедна. Однако в ней все было как-то особенно уютно, удобно и красиво. Пришло еще несколько музыкантов, они сыграли нам квартет Чайковского и еще что-то из Бородина, – играли очень хорошо, с большим подъемом и любовью. Потом мы пили чай, кушали бутерброды, курили и разговаривали друг с другом как могли, но все, как равные.
      Когда я вышел из этого милого дома, прослушав чудное исполнение русской музыки, я невольно вспомнил другой вечер – в Москве. Артисты и музыканты собрались в ресторане чествовать Цезаря Кюи. Сидели, обедали. Все было хорошо, но к концу некоторые выпили больше, чем следует. И вдохновились, начали говорить речи. Один из музыкантов, в ответ на предложенный за мое здоровье тост, неожиданно заявил:
      – Конечно, Шаляпин знаменитость. За его здоровье всегда пьют, а сам он – больше всех. Но ведь здесь мы собрались не для такой дутой знаменитости, как г. Шаляпин. Если пить, то мы должны все время пить за здоровье Цезаря Кюи! Я кончил.
      «Лучше бы ты не начинал», – подумал я. Настроение создалось отвратительное, и, не сдержись я, могло бы произойти что-нибудь более худшее. Уж таково мое несчастье, но всегда, когда мне случалось бывать на разных таких собраниях, – были ли то художники, музыканты, артисты или литераторы, – почти каждое собрание оканчивалось каким-то совершенно неожиданным и нелепым скандалом. Я ли виноват в этом?
      Может быть, и я, но конечно, – не всегда. Зависть, которую я возбуждаю в людях, – вот что виновато чаще всего. Теперь я стараюсь избегать «дружеских» собраний, на них слишком часто повторяется по моему адресу слово «зазнался». Нет, я не зазнался, но у нас часто приходится защищать свое человеческое достоинство посредством приемов, которые во всякой иной стране недопустимы, я это знаю. Никто, конечно, не думает и не знает, что мне, который так любит общество, людей, народ, тяжело пропускать эти вечера, где могло быть весело, светло и приятно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25