Рука Немезиды...»
Оборвав себя на полуслове песни, он снова засвистал, что всегда делал, переживая трудные минуты или обдумывая мудреное дело.
Давно ожидаемое им по предчувствию и логическим, рассудочным соображениям хода дела, но тем не менее, сразившее его известие о смерти отца в ссылке, его бешеная скачка в деревню для последнего прощания с покойником, что он мог сделать лишь тайно от всех его врагов, ночью, переодетый, такое же поспешное возвращение, задуманная месть, неудача, – все это переполнило сердце Брута горем и яростью.
Прошлое счастье было для него невозвратно потеряно, сожжено на костре с телом жены, после смерти которой он не мог больше полюбить никакую женщину; благосостояние разрушено грабежом; в будущем ничего хорошего не представлялось.
Брут был человек с разбитым сердцем, отчаянный, не дороживший жизнью, готовый на все.
Убить Туллию, погубившую его отца клеветой, стало теперь манией Брута.
Неудача покушения не сломила его железной энергии.
Сидя на камне в лесу, он придумывал разные способы совершить месть над злодейкой, в мечтах не слыхал, как мимо него пронеслась дикая коза, а потом со свистом мелькнули одна за другою две стрелы.
Брут очнулся только тогда, как загрубелая, сильная рука ласково тронула его за плечо и густой басовый голос с добрым участием тихо сказал:
– Бедный, бедный сирота!..
Уже рассветало; на востоке ярко горела утренняя заря и туман, поднимаясь над рекою, открывал очертания далеких гор, поросших величественными длинноиглыми соснами и кедрами.
Перед Брутом стоял высокого роста широкоплечий человек средних лет, одетый в короткую белую шерстяную сорочку, вышитую красными и синими узорами на подоле и рукавах; ноги его были обуты в грубые кожаные сапоги с короткими голенищами, на толстых, деревянных подошвах; за ременным поясом, украшенным набором из металлических блях и пряжек, заткнут длинный нож; в руках он нес гибкий лук, а за плечами его виднелся колчан, полный стрел.
Вся фигура этого охотника поражала своею величавостью и силою, как олицетворение Марса или Геркулеса в образе смертного.
Его длинные волосы, черные с проседью, точно грива, спускались до половины спины, перехваченные блестящим медным обручем с несколькими крупными кораллами, вделанными над лбом охотника.
Весь его костюм, в особенности же тяжелая бронзовая цепь с искусной резьбой и дорогой перстень с печатью, показывали, что этот человек, кроме геркулесовской силы, обладает и большим богатством.
Этот охотник был никто иной, как благородный Турн Гердоний.
Охотясь на рассвете в лесу своего поместья, он случайно набрел по следам дикой козы на то место, где сидел несчастный Брут, и едва не застрелил его.
Услышав ласковый, полный участия возглас, молодой человек поднял голову и тихо проговорил.
– Доброе утро!..
– Видно, что не для всех доброе, – ответил охотник со сдержанной улыбкой. – Ты так печально сидишь!..
– И печально и злобно, – ответил Брут и принялся откровенно рассказывать сенатору обо всем, что случилось в эту ночь, подвинувшись на камне.
– Что же ты теперь сделаешь? – спросил Турн, усевшись рядом с другом.
– Убью ее.
– Убьешь!.. – повторил могучий охотник, печально покачав головою. – Срубишь Гидре голову, а девять других останется.
– Как?
– Ты убьешь Туллию, а Люций Тарквиний?.. Разве он лучше ее?.. А их этрусская родня?
– Правда... правда... Но я все-таки убью злодейку.
– И сам через это погибнешь. Не тот теперь народ, друг мой, что прежде был; никто тебя не защитит, не выручит; лучше терпи и жди более благоприятного времени. Стоит ли тебе погибать, когда ты, такой ловкий и умный, можешь стать полезен народу, можешь привести наши дела в лучшее положение. Терпи и жди!.. Старайся не убить, а перехитрить.
– Терпи и жди!.. О, как это тяжело, когда вся кровь кипит вулканом Этны!.. – воскликнул Брут с глубоким вздохом, покидая камень, и любезно простившись с Турном, поплыл на лодке обратно в Рим.
ГЛАВА IX
Священный источник
Расставшись с Брутом, Турн пошел домой, не имея больше желания охотиться, не пустил ни одной стрелы, даже и в дикую козу, которая точно дразнила его, смело выглядывая из кустарника на недалеком пригорке.
Местность была гориста; с обеих сторон узкой тропинки, по которой шел помещик, высилась теснина из огромных камней, густо обросших плющом и жимолостью, составляя красивый, но довольно однообразный пейзаж, где не виднелось ни домика с выглядывающей из окошка головою любопытного обитателя, с которым можно бы перекинуться двумя-тремя фразами, ни собаки, ни домашней птицы, ни обработанного поля или сада.
Эта горная тропа местами осенялась густою тенью развесистых деревьев, местами вилась по бесплодным, открытым расселинам, ярко освещенным уже высоко поднявшимся солнцем.
С одной из таких местностей Турн увидал, что пролегавшая близко оттуда дорога тесно запружена идущим и едущим народом со всех окрестностей. Это усиленное движение не походило на вседневную сельскую сутолоку поселян, а носило отпечаток чего-то особенного, важного.
Турн догадался, что набег этрусков, о котором он сам только что узнал от Брута, стал известен и здесь; все жители этого округа спешат в Рим, бросив свои другие дела, даже и религиозные.
Вблизи оттуда находилось одно из бесчисленных деревенских святилищ в роще у целебного источника.
Там теперь происходил базар по случаю окончания уборки хлебов, осенний праздник Матери-Земли, богини Опсы, Теллус, или Терры, как ее различно называли по ее свойствам.
Поселяне в числе нескольких тысяч сходились в священную рощу, чтобы веселиться в течение праздника, не меньше 5-6 суток, днем и ночью.
К священному источнику являлись всякие греки-лицедеи из руин г. Сибариса, недавно разрушенного луканцами, разбежавшиеся по всему свету, бродячие нищие из его спасшихся жителей, и плясуны из Этрурии давать представления, большею частью отвратительно-циничного содержания, могшие тешить вкусы только такого грубого, полудикого контингента зрителей, как эти итальянские мужики.
Лицедеи устраивали под открытым небом некое подобие декорации из натащенных деревьев, рогож и пестрых ветошек.
В других местах рощи завелись кухни над кострами, где женщины, преимущественно старухи, пекли сладкие лепешки и дешевые пряники, варили кисель, мясо и яйца; мужчины из пришлых торговали вином, бусами, музыкальными инструментами, тканями тех сортов, какие поселяне дома не вырабатывали, посудой и т. п.
Бродячие сибариты и другие певцы, чтецы, сказочники, звали нараспев к себе любителей всякой небывальщины, в которой тогда преобладали гиперболические рассказы о лени и роскоши, от какой случилась гибель Сибариса: один уверял зевак, будто там ели соусы из соловьиных язычков и воробьиного мозга; другой клялся, что и он сам пробовал бульон из верблюжьих пяток, – части ноги, какой у копытных животных не бывает, – но латины этого не знали, потому что не видали верблюдов, и оттого верили.
В этот знаменательный день священная роща была почти пуста; в ней бродили лишь жалкие кучки детей, стариков и женщин.
Громкий гул человеческого говора, крики животных, лязганье и бряцанье оружия, – весь этот гам несся не оттуда, а с римской дороги, то временами замирая постепенно вдали, то возобновляясь от нахлынувшей новой толпы, едва видной в облаке пыли, поднимаемой ногами пешеходов, стоящей неподвижно в жарком, тихом воздухе.
Римский октябрь был в этом году жарок, потому что год не соответствовал названиям месяцев.
Во времена Ромула год считали в 10 месяцев без определенного количества дней, по рождениям луны. Нума Помпилий прибавил 2 месяца[3], определив весь год в 300 дней, что было ближе к действительности, но все-таки не совсем соответствовало климатическим и астрономическим данным.
Турн остановился в раздумье о том, идти ли ему за народом в Рим теперь, поехать ли позже, к полуденному времени, на богатой колеснице, или вовсе игнорировать случившееся, – остаться на своей вилле в деревне, будто о том не знает.
Набег этрусков ставил этого человека в одно из самых неловких положений.
Как Тарквинии по отцу и матери были этруски, но их дед был грек из Коринфа, так и Турн, старшина латинского г. Ариция, имел родню в разных местах, между проч., в этрусском г. Церах жила его замужняя сестра.
Это заботило его сильнее многого другого в таком событии, как набег этрусков.
В поместье свое Турн теперь приехал из Рима не столько ради охоты, как по той причине, что там настало время окончания садовых, полевых и огородных работ, время сельского осеннего праздника богини Терры (Матери Земли), который поселяне ближайших деревень являлись справлять к этому источнику в священную рощу, бывшую недалеко от поместья Турна.
Все они приносили с собою для общего жертвоприношения виноград, оливки и др. плоды своих садов или огородов, приводили скот и птицу.
Все это с молитвой заколотое, окропленное вином и молоком, съедалось в веселой пирушке, а богине отделяли от всего по небольшой части, что, впрочем, тоже составляло в его совокупности нечто весьма солидное, в виде громадной плетеной корзины, куда каждый бросал свою долю объедков.
Но главная сущность жертвы была не в этом: помещик обязан был доставить поселянам человека.
Так водилось исстари; уклоняться от этого жестокого обычая было трудно, а Турн даже и не желал; угождая народу, он не стремился ломать или искажать дедовские обычаи, особенно потому, что это не касалось его самого лично, не причиняло ему горя, так как он отдавал на смерть не кого-либо из своих ближних, а невольника, слугу из нелюбимых, преимущественно одиноких, сирот, стариков, о которых некому горевать.
Проходя домой с охоты, Турн решил зайти в священную рощу; мимо нее немного в стороне лежала его тропинка; там он предполагал найти своего управляющего, которому позволил веселиться с поселянами; он намеревался переговорить с ним относительно выбора жертвы.
При виде священной рощи, Турну невольно вспомнилось, что два года тому назад такой сельский праздник омрачился скандалом, только это случилось не осенью, а раннею весной, когда совершали Палилии, в честь богини земли Палес, той же Терры с другим наименованием, как пастушьей, при начале весенних выгонов стад на свежую, новую траву.
У Турна был сторож на пасеке, смотревший за пчелами, невольник из этрусков, носивший какое-то неудобопроизносимое для латинов имя, измененное господином в самое обыкновенное – Авл.
Турн узнал, что этот человек ворует мед, продает его бродячим торгашам.
Провинившегося раба управляющий, при помощи своих приятелей из поселян, подстерег, уличил, и дал ему 100 ударов плетью, но тот и после такой острастки продолжал воровать и не один, а вместе со сторожем соседской пасеки, принадлежавшей фламину Юпитера, помещику Виргинию Руфу, который был во вражде с Турном из-за мелких пограничных споров об участках земли.
Сторожа-воры, как и их господа, из-за чего-то не поладили между собою, подрались; Авл убил своего приятеля, и хотел скрыть в болоте, но это увидел мальчик, сын деревенского старшины, собиравший грибы около этого места. Дело разгласилось. Не желая отдавать преступника на расправу Руфу, которого ненавидел, Турн отдал его поселянам в жертву на праздник Терры-Палес и те уложили Авла в Сатуру (жертвенную корзину)[4].
Авл был крепкий, сильный мужик, едва достигший пожилого возраста; его многие жалели в деревнях и кто-то во время праздника, когда жертвоприносители были не совсем трезвы, вложил с жертвой в корзину Сатура острый камень, об который обреченный богине Земле перетер веревку, связывавшую ему руки, распутал узы ног, и убежал, опущенный в болотную топь.
Полагали, что такую помощь мог оказать среди пирующих только этруск или грек, человек не почитающий римских богов.
Таких иностранцев всегда было немало при сельских гульбищах, но управляющий Турна, Грецин, имевший сильную склонность к винной кружке, проговорился своим приятелям, старшинам, что Авла спас никто иной как жених его дочери, Вераний-вейент, невольник-оруженосец царевича Люция Тарквиния.
Грецин-управляющий, как все рабы, боялся наступления старости, уже близкой к нему, потому что тогда господин отдаст и его в жертву какому-нибудь божеству из мелких покровителей сельского хозяйства. Хвастаясь своею ловкостью придворного слуги, Вераний обещал будущему тестю спасти его от гибели в Сатуре и в доказательство своего уменья, спас Авла.
Грецин был в восторге от ловкости Верания, но тот не брал за себя его дочери, поклявшись при всех деревенских старшинах отложить свадьбу до тех пор, пока не освободит из рабства своего отца, дряхлого свинопаса.
Турн смутно знал обо всем этом от своих сыновей и родственников, но не придавал ничему подобному ровно никакого значения, совершенно равнодушный к случившемуся казусу: это до него лично, как и все деревенское, не касалось.
Поселяне, напротив, были сильно огорчены бегством жертвы и с тех пор все свои неудачи, недороды, и градобития, приписывали именно этому событию, вызвавшему гнев Терры на то, что ей принесли в жертву вора и убийцу.
По их просьбам Турн стал отдавать им только заведомо хороших, невинных людей, каких они сами себе намечали заранее, а сельские жрецы с тех пор, кроме разузнавания о беспорочности жертвы, стали еще принимать строгие меры к устранению возможности бегства обреченных, – наносить им раны и наглухо зашивать этих несчастных в полотно.
В главной сущности своего характера добродушный Турн Гердоний все-таки был сыном своей эпохи, – временами суровый и строгий, он не мог назваться кротким, слабым, как Арунс.
Мужественный и энергичный, Турн даже не понимал идей смягчения нравов, как этого не понимал и Брут, тоже в глубине души добрый.
ГЛАВА Х
Сивилла и Турн
Считаемый отцом Верания свинопас Балвентий был дряхлый старик из пленных вейентов, слабого здоровья, подслепый и глуховатый, с разбитою грудью, когда-то израненный на войне, откуда его взяли в рабство, апатичный флегматик, над которым молодежь забавлялась, выкидывая всевозможные штуки, что и было главною причиной столь долгой отсрочки его гибели: сын и дочь Грецина умоляли пощадить еще год «Поросячий ум», говоря, что без Балвентия они с тоски пропадут, и не хотели верить обещаниям Верания спасти его, как Авла.
– Теперь уже этого нельзя, – говорили они, – деревенские всего его изрежут и зашьют.
Балвентий, при всей своей глупости, аккуратно исполнял возложенные на него обязанности присмотра за свиньями, копчения окороков и набивания колбас, ничем не вызывая господского гнева, но Турн, вопреки всем просьбам управляющего и доводам в пользу старика, все-таки назначил его жертвой этого года без всякого предвзятого умысла, просто по той причине, что надо кого-нибудь отдать народу, а этот свинопас казался хуже других по его хилости.
– В прошлом году ты и так отдал пастуха, который был гораздо крепче, – возразил он сурово Грецину, не допуская дальнейших просьб.
В те времена римляне не освобождали рабов. До самых Пунических войн даже идея возможности этого была не знакома им. Со старыми, увечными людьми или негодными к труду по неловкости, глупости, лености, а также имевшими склонность к какому-либо пороку вроде пьянства, воровства, драчливости, они поступали, как с ненужным домашним скотом – убивали их.
Это было в порядке вещей и никем не осуждалось.
Вспомнив о назначении Балвентия жертвой, Турн решил съездить к царю в Рим под вечер, и торопливо пошел к священной роще, направляясь в ту ее часть, где находился источник Терры, взять священной воды (aqua lustralis), чтобы полить ею выбранного старика, произнося над ним свой обет, при передаче его поселянам.
Немного не доходя этого места, помещик на минуту остановился озадаченный; ему показалось нечто странное, будто под развесистым старым деревом около источника стоит дочь его управляющего Грецина Амальтея, обнявшись с младшим внуком фламина Руфа, Виргинием, а поодаль, как бы спрятавшись за другое дерево, стоит и хохочет без звука другой внук фламина, Вулкаций, с какою-то растрепанною женщиной, виденною Турном где-то в здешних местах, памятною ему по наглости выражения физиономии.
Но Турн, так как ему уже перешло за 40 лет, не вполне доверял своим глазам, считая все это за простую шутку воображения, настроенного и на семью родового врага, и на семью управляющего; ему некогда было вглядываться в происходящее, потому что Амальтея, Виргиний и Вулкаций через момент исчезли из вида, как бы опасаясь быть застигнутыми врасплох, но не помещиком, которого они не видали, а нагрянувшею туда небольшою толпою поселян, чествователей богини, шумно толковавших и здесь про набег этрусков.
Оставшаяся растрепанная женщина выскочила из-за дерева с целым ворохом писанных свитков в руках и, обращаясь к Турну, заговорила:
– Царь, купи мои предсказания о судьбах Рима!.. Купи песни Сивиллы!.. Я ученица волшебницы Кумского Грота; Аполлон послал меня к тебе. Все исполнится, царь, что ты задумал теперь и зачем пришел сюда; все исполнится на тебе, если ты купишь мои песни, в благоприятном смысле, а если не купишь – в дурном.
Несмотря на всю свою озабоченность набегом этрусков и бедою Брута, Турн заинтересовался этой молодою девушкой, которую видал в здешних местах, но не знал, что она Диркея, дочь старухи, когда-то бывшей нянькою внучат Руфа, живущей на покое в его усадьбе. Он не знал, что эта хитрая невольница помогает своему господину плесть козни против Турна, вместе с Вулкацием, не знал, что их интриги близки к роковому концу.
Он расхохотался, отвечая:
– Дура!.. Я не царь и надо мною не может исполниться, ни в хорошем, ни в дурном смысле то, что я задумал и зачем пришел сюда: я пришел добыть кувшин священной воды, чтобы обречь в жертву невольника; провались ты в болото с твоими предсказаньями!..
И пред толпой началось настоящее представление, так как Диркея была искусною актрисой.
С этою Сивиллой как будто от грубого окрика, сделался припадок эпилептической истерики, похожей на бешенство; с пеной у рта, с выкатившимися глазами, она замахала руками, заметалась, разбросав все свои хартии, как бы бессознательно повторяя слова Турна:
– Не царь!.. Не царь!.. Провались!.. Провались в болото!..
Можно было думать, что колдунье стыдно зрителей, при которых она так явно срезалась, ошиблась, приняв помещика за царя по его роскошному костюму.
В глядевшей публике некоторые засмеялись над ее неудачей, но другие понурились со вздохом.
Диркею в округе давно считали за колдунью и верили ее словам, будто Кумская волшебница передала ей часть своей силы, но Турн этого ничего не знал, потому что не интересовался ходом жизни поселян и слуг, жителей округа, где была его усадьба.
– Ах, не к добру все это!.. – Раздался грустный возглас поблизости.
Турн, взглянув, узнал своего управляющего Грецина, подозвал его к себе, и заговорил про Балвентия, повторяя свой приказ вызвать его из свинарни в господский дом для объявления ему решенной участи.
Грецин не посмел надоедать господину новыми просьбами об отсрочке этого еще на год под тем предлогом, будто столь искусного колбасника трудно найти.
Купив глиняный пузырек воды священного ключа, Турн отдал его Грецину, и они отправились каждый в свою сторону.
Но Турн не успел выйти из рощи, как до него ясно донеслось громкое пение сильного, молодого голоса Сивиллы.
Оправившись от искусственной истерики, Диркея вознамерилась вернуть померкший блеск своего престижа у публики, и запела бессмыслицу; это по непонятности, всегда оказывалось самым могущественным средством овладеть умами невежественных, суеверных людей, какими в те времена были даже и образованные. Это подействовало и на Турна.
Прощанье Сивиллы
Царь гневно отверг,
И блеск его силы
В болоте померк...
Невинную жертву
На муки снесут;
От злобного Рока
Друзья не спасут.
Турн при этих звуках уныло поник головою в раздумье; несущаяся из рощи песнь пронзала ему сердце своим скорбным тоном, точно волшебница подчиняла его волю своей магнетическим внушением силы духа, стараясь что-то напомнить ему забытое, вышедшее из головы давным-давно, как не имеющее значения в практике жизни, не нужное, но тем не менее, существующее на свете, находящееся близко, близко... тут... с ним... в нем самом...
– Я царь!.. – Воскликнул Турн в охватившем его ужасе.
Его предки переселились в Ариций из земли рутулов; он считал себя прямым потомком царей этого племени, потомком знаменитого Турна, который во времена старины незапамятной намеревался жениться вторым браком на Лавинии, дочери царя Латина, но убит Энеем в поединке.
Это был миф, в который однако Турн верил непоколебимо, как и все в Риме, где в те времена еще вовсе не было религиозных скептиков, какими уже начинала изобиловать Греция.
Турн торопливо вернулся в священную рощу, призывая волшебницу.
– Сивилла!.. Сивилла!.. Я куплю твои песни.
Но колдунья презрительно отскочила, забормотавши нараспев римские пословицы:
Дальше от Зевса, –
Дальше от молний!..
Бойся царей!..
В высь заберешься, –
В бездну сорвешься
Глубже морей!..
– Диркея! – окликнул ее Грецин. – Разве не слышишь?.. Эй!.. Диркея!.. Господин согласен купить твою тарабарщину... стой, вернись, Диркея!..
Но она убежала без оглядки, покинув Турна с разбитым сердцем; оно горько у него ныло, пронзенное еще больнее этим завываньем прорицательницы.
– Ты ее знаешь, – обратился он к управляющему, – кто она?
– У фламина, если изволишь помнить, господин, был прежде управляющий на вилле Антилл; так это его дочь, – ответил Грецин с поклоном. – Мать ее служила нянькой.
– Оттого-то она и знает тайну семьи моей... гм...
– Когда ее отец сорвался с дерева, расшибся и умер в жестоких страданьях, с нею что-то поделалось странное. Сначала сельчане думали, что эта девка с перепуга умом повредилась, но потом заходила молва другая: повредилась – то она, повредилась... это само собой... но тут так вышло, что Сивилла Кумская шла нашими местами, не то к царю, не то в Этрурию к лукумону, или оттуда домой, не ясно мне это помнится, куда она шла, но попала на похороны Антилла, увидела эту девку, облюбовала, приголубила, отгадала ее тайну с первого взгляда: болтовня об ней давно ходила, будто у нее любовь с Вулкацием младшим, а Сивилла-то и открыла и ей и всем, что ходит к ней не Вулкаций, а сам Аполлон, под его видом... боги, вишь, всегда так... не в своем виде...
– Вулкаций ли, Аполлон ли, – молвил Турн в горьком раздумье, – и то и другое одинаково не хорошо для меня... жаль, что негодяй Авл убил сторожа, а не... ее... не эту каркающую ворону!..
ГЛАВА XI
Свободный раб
Турн ушел. К Грецину подскочила его дочь.
– Ну, что – заговорила она, вся точно кипящая от тревоги. – Просил ты?
– Не посмел... сердит он был, точно бешеный кот; охота, должно быть, плоха нынче, только две тетерки болтались у него за плечами, а крупного ровно ничего, ни одной штуки дичины... Он сразу начал про «Поросячий ум»... так, мол, и так... к полудню, чтобы готов был «пред его светлые очи».
– А ты?
– Хотел просить, да тут ввязалась эта Диркея... Эх, чтобы ее собаки разорвали! Рассердила его еще пуще... Он пошел было домой, да потом, ты видела, воротился... Я не посмел просить. Как хочешь, своя кожа всего дороже.
– И бедного деда уложить в Сатуру!..
– Я ему самого жирного поросенка в изголовье подложу вместо подушки. Вераний божится, что он его спасет.
– Вераний... Ах, отец! Мнится мне про него что-то гадкое... Не верится, что «Поросячий ум» его отец.
– А в таком случае, к чему же он около него ластится? Вераний богатый раб, любимый царевичем; у него и золото водится, и эмалевые пуговицы; кольцо с жемчугом навязывал мне в подарок, да я не взял, боюсь, увидят из деревенских, толки пойдут; господин подумает, я это украл. Балвентий-свинопас и глуп, как поросенок; его справедливо прозвали «Поросячий ум». Если он не отец Верания, то к чему же царский оруженосец говорит это? Какая ему выгода быть сыном свинопаса, глупого, дряхлого?
– Не знаю, отец, не знаю... А не нравится мне все это... Ультим не верит, что Вераний спасет старика, и горько, горько расплачется, если деревенские возьмут его...
– Твой этот брат тоже умом недалек, смахивает на поросенка; я ему в утешенье позволю взять целую связку колбас: пусть разложит их звездою, лучами, на груди жертвы.
– А я хоть кисть винограда в общую гирлянду вплету с девушками.
– Ты станешь в этом году зашивать жертву, а Ювент назначен закрыть лицо обреченного платком, который вышит его сестрою.
Амальтея грустно вздохнула и хотела что-то возразить или добавить к услышанным сообщениям, но отец перебил ее, говоря как – то смущенно, с запинкой.
– Амальтея!.. Вот уже больше трех лет Вераний твоим женихом числится, а дело на лад не идет... Отчего это?
– Разве ты забыл, отец?.. Ты сам с ним поссорился.
– Поссорился-то поссорился... но... но и помирился.
– Вераний стал являться в нетрезвом виде, грубил тебе; я при нем стала просить, чтобы ты не отдавал меня за пьяницу, а он, точно в насмешку, ни с того, ни с сего, объявил, будто узнал своего отца в Балвентии и не женится, пока не освободит его от рабства.
– Все это так, дочка, а мнится мне тут другое... Верания отталкивает слух про тебя... Ты не видишься с младшим внуком фламина?
– Вижусь. Мало ли с кем я вижусь!.. Не отворачиваться же мне от него, когда встретится!..
– И часто?..
– Что с тобою, отец?! Я хотела бы видеться и со внуком фламина, и с кем тебе угодно, лишь бы не выходить за Верания.
Амальтея, залившись звонким смехом, убежала от отца плясать в деревенский хоровод, начавший ходить вокруг каменного жертвенника, где горели цветы и плоды, принесенные Терри, но ее смех вышел каким-то не натуральным, точно девушка силилась этой утрированной веселостью скрыть глодавшее ее лютое сердечное горе.
Амальтея любила человека, о котором ей не следовало мечтать. И она, и внук фламина Виргиний, оба были глубоко несчастны, оба задавали и сами себе и друг другу роковой вопрос; чем может кончиться их нежная, идиллическая привязанность? – Его, конечно, дед женит на равной ему патрицианке; ее господин прикажет отдать за раба.
В своих мечтах Виргиний и Амальтея решили, что не переживут разлуки, умрут, но тайный голос души говорил им, что это для них, нежных, любящих, робких, далеко не легкое дело.
Виргиний не походил на Турна; Амальтея не имела характера Диркеи, способной прыгнуть с утеса в пропасть, если бы Вулкаций покинул ее.
Всего этого с полною достоверностью Грецин не знал, но смутно подозревал многое. Глядя вслед убежавшей дочери, он невольно припомнил, как сам завязал первый узел знакомства своей семьи с внуком фламина, который пришел к нему в первый раз по делу, но потом и без особенной надобности стал наведываться в усадьбу Турна, – то прося позволения переждать застигнувшую его бурю, то дать ему проводника с фонарем через болотную топь вечером, то спросить, не приехал ли сын господского тестя, с которым он в хороших отношениях.
Все это крепко не нравилось Грецину, приходилось скрывать от Турна визиты в его поместье внука Руфа, которого тот терпеть не мог.
Турн вернулся с охоты на виллу в злобном, мрачном настроении, досадуя, зачем он лично заходил брать священную воду в рощу, куда мог послать слугу; он тогда не встретился бы с отвратительной полоумной Диркеей, Сивиллой[5] этих мест, которая растерзала ему сердце, накаркавши всяких бедствий, как будто он скоро утонет в болоте, чего он постоянно опасался, зная свое охотничье увлечение в часы преследования дичи: птиц, коз, зайцев и др.
Выросши и почти состарившись при суровых, исстари заведенных обычаях, Турн, сердитый от мрачных предсказаний Сивиллы, был немало удивлен, когда пред самым входом в дом, на крыльце к его ногам склонился незнакомый ему чужой раб и без особенной робости или лести, сказал:
– Высокородный Турн, я умоляю тебя, не обрекай моего отца в жертву Терре!..
– Почему? – спросил помещик, озадаченный никогда неслыханною просьбой.
Он предположил в этом предупредительное указание на какой-нибудь порок, делающий старика недостойным стать предметом чествований поселян.
– Я люблю отца моего, – сказал Вераний, целуя подол платья Турна. – Он единственный человек, близкий мне в мире.
– Только поэтому? Но если за одного будет молить сын, за другого – сестра, жена или дочь, то некого станет отдать народу; не лечь же мне самому в эту жертвенную Сатуру!..
Отвернувшись, Турн хотел пройти в дом, но Вераний загородил ему дорогу, упавши на колена в самых дверях.
– Господин, – молил он еще горячее, – вместо человека, ты можешь положить в Сатуру чучело.
Турн отшатнулся в новом удивлении не столько поданной идеей, как смелостью этого доселе неизвестного ему чужого невольника.
– Чучело?! – вскричал он.
– Бросают же чучело в реку при ее разливах, господин, а прежде, говорят, всегда топили человека.
– Да... Эта замена человека чучелом для Тибра утверждена Нумой Помпилием, а тут...
– Нума окончательно утвердил этот обычай, а ввелся он гораздо раньше, с самого царя Нумитора, только не все его соблюдали. Ведь, надо же кому-нибудь начать, господин... Будь царем Нумитором в этом деле!..