– Господин не узнает.
– Как же!.. этот щенок завтра же на весь Рим залает обо всем, что тут видел: и двор-то у Турна грязный, и дом-то облупленный, и беседка-то развалилась без починки, и дорожки-то все травой заросли.
– Он совсем не похож на других молодых патрициев... я... я уверена... он на нас не насплетничает...
Голос Амальтеи дрожал от огорчения и жалости к Виргинию, и она решилась заступиться за него.
– Тебе следовало бы быть крошечку любезнее, отец. Ведь он совсем не навязывался, ничего не требовал, не предъявлял, не грозил. Он только спросил, можешь ли ты что-нибудь сказать ему, добавить его сведения, полученные от иных соседей; он не приставал...
– Я и не думал, чтоб он осмелился приставать.
Вспышка Грецина прошла; ему неприятно отзывалась в сердце всякая размолвка с дочерью, которая обыкновенно была для него любящею, ласковою помощницей, поддерживала его энергию в трудной должности у строгого господина.
Грецин не признавал себя теперь неправым, полагал, что поступил, как был должен, сообразно воле Турна, запретившего принимать в усадьбу вообще чужих людей, являющихся с неизвестными намерениями, а с фламином он открыто враждовал, следовательно, проникновение внука Руфа в его беседку было ему еще нежелательнее, чем чье-либо чужое прибытие.
– Ты должна была знать, как я его приму, – продолжал Грецин, – если такое отношение к господскому врагу тебе не по сердцу, зачем ты оставалась здесь? К чему тебе вздумалось занимать его разговорами до моего прихода? – расспрашивал он тебя про господские дела?
Глаза Амальтеи блеснули слезами, точно отец невыразимо обидел ее.
– Ультим не знал, что я здесь, не знал, что это внук Руфа. Я хотела уйти... хотела... особенно в те минуты, когда ты разворчался на него, но... если б я могла!.. не думай, что приятно быть при таких сценах... я больше не стану приходить сюда... мне самая беседка опротивела...
– Перестань болтать вздор! – крикнул Грецин сердито. – Чем виновата беседка, когда ты дуришь?
Он взглянул на дочь и умолк.
Амальтея достала из-за лавочки свои сандалии и, держа их у себя за спиною, стояла стройная, высокая, с выражением обиды, оскорбленной гордости; ее нельзя было считать невольницей по виду; свободный возвышенный дух сказывался во всей ее осанке. Грецин опешил под ее упорным взглядом и заговорил мягче.
– Да... пожалуй, ты права, дочь... мне следовало держать себя крошечку повежливее с этим молодчиком, но сегодня за мною по пятам бегало до двадцати сельчан, приставали с расспросами об этой соседской истории, когда я ровно ничего не знаю... надоели до смерти; с ними, да с Примом, который меня не слушается, да со всею этою вознею – зимним перекапыванием огородов, началом запашек, хворостом, уборкой бурелома с дороги – я совсем потерял голову.
Он отвернулся от Амальтеи, и взгляд его упал на прислоненную к стене секиру странного вида с весьма длинною рукояткой, украшенной медною проволокой, с кремневым острием, вделанным в бронзу; она находилась у того места, где сидел Виргиний.
– Что это такое? – спросил Грецин и взял секиру в руки.
– Внук фламина оставил ее здесь, забыл, отозвалась Амальтея.
– Я должен отослать ее ему.
Амальтея улыбнулась, сгорая желанием продолжать разговор про внука фламина.
– Он показался мне очень умным в некоторых словах и таким грустным... разве ты не заметил, отец, какой у него изящный выговор? Мне стало тяжело за него, что ему приходится болтаться тут по округу со двора во двор, натыкаясь на всякого рода грубости, похожие на твои окрики.
– А мне кажется, ты лучше бы сделала, если б не тратила чересчур много размышлений на него, – заметил Грецин с новою досадой в голосе.
– Ах, отец!.. – воскликнула Амальтея с кротким укором.
У ворот застучали молотком по калитке снаружи, и в беседку скоро вошел Ультим, объявляя, что тот молодой сосед, что был здесь, оставил в беседке секиру, служащую ему при деревенских прогулках вместо трости.
– Он просит возвратить ее.
– Пригласи его в господский атриум, – ответил Грецин с какою-то несвойственною ему торопливостью, – скажи, что не иначе, как там, он получит ее от меня.
Сам не зная, какою силою движимый, толстый старик со всех ног бросился навстречу внуку заклятого врага своего господина, размахивая захваченною секирой и опираясь на нее с такою деловой самоуверенностью, точно это была его собственность.
– Я вспомнил... я вспомнил!.. – бормотал он скороговоркой.
– Что вспомнил? – остановила его погнавшаяся дочь.
– Вспомнил, что этот внук фламина в дружбе с сыном господского тестя: Арпин не поблагодарит меня за медвежий прием, оказанный его другу.
ГЛАВА Х
Восторженно и робко!..
Выбежав за отцом из сада на двор, Амальтея взглянула на себя внимательно в кадку с дождевою водой, стоявшую под желобом около садового входа, примочила и пригладила волосы, приводя их в порядок, надела злополучные сандалии, опустила до земли подоткнутое за пояс платье, оправдывая перед самой собою это охорашиванье заладившеюся ей фразой: «он не бродячий философ», и принялась расхаживать по двору, будто занимаясь разными делами, которые именно теперь-то и понадобилось закончить как можно скорее, – то расправляя повешенное для просушки стираное белье, то неизвестно зачем болтая ковшом по воде в кадушке у желоба, то заигрывая с подкатившимся ей под ноги щенком, и в то же время искоса глядела, как брат ее провел Виргиния до дверей господского дома, причем она снова поклонилась ему с улыбкой.
– Мы с дочерью... т. е. я только что нашел твою секиру, господин, – заговорил с ним Грецин в зале, – я... я очень рад, что ты вернулся за нею... я... я был немножко груб с тобою в беседке... я... я... могу ли я попросить извинения у тебя?
– Я не сержусь, – отрывисто молвил Виргиний, взяв свое оружие и порываясь уйти.
– А не сердишься, так не позволишь ли предложить тебе закусить?.. у нас есть превосходная соленая рыба.
– Благодарю за миролюбивые побуждения, Гердоний Грецин, но я сыт.
– Ну, так хоть отхлебни кальды; на воздухе довольно холодно.
– Отхлебнуть, отхлебну, чтоб показать, что вражда моего деда с твоим господином ничуть меня не касается, но пить... я почти совсем не пью.
– Совсем не пьешь... это отлично!.. но... но хоть на минутку присядь здесь, если с нами сам по себе не враждуешь, только про ваш пчельник меня не расспрашивал; я ровно ничего, ничего не знаю... нет!.. я сам пью, хоть и не получаю большого веселья от вина.
Точно не слыша приглашения, Виргиний продолжал стоять в дверях залы господского дома, опасаясь переступить ее порог, чтоб не получить новых неприятностей от деда за это, если тот узнает.
– Лучше угости меня какими-нибудь сведениями о нашей беде, – рассеянно сказал он, глядя в одну точку.
– Я только что говорил тебе, господин, что не могу угостить тебя именно этим одним. Мне нечего сказать.
– Тебе нечего сказать от себя, – возразил Виргиний, думая, сам не зная, о чем, далеком от цели его визита, – но ведь ты слышал болтовню соседей, даже жаловался, что они надоели тебе.
– Соседи мало ли что говорили, да они все врут... никто не знает ничего достоверного, а вранье передавать не для чего... только хуже наплетешь вздора. Старший сын мой отправился за рыбой к Титу на озеро; может быть, ему посчастливится достать какие-либо сведения на перевозке; Тит-лодочник – известный всезнайка; от него редко что может укрыться; ты бы пошел к нему, господин...
– Этого недоставало для моего унижения!.. болтать еще с разными лодочниками!.. пожалуй, я послал бы кого-нибудь из слуг, да у нас нынче вечером похороны.
– Да... я слышал... бедный Антилл расшибся... но... но он сам виноват.
– Могу ли я спросить тебя, Грецин, по крайней мере о том, слышал ли ты что-нибудь похожее на подозрение моего деда против вас?
– A-a!.. вон что!.. вечно во всем мы виноваты.
– Виноваты или нет, другое дело, а дед мой всю ночь, пока я сюда не уехал, ворчал одно и то же: «это мне Турн со Скавром подстроили, и не будь я фламином, если не заставлю их покрыть мои убытки».
– Ворчал он это и прежде, да мои господа не очень-то щедро покрывали ваши убытки, потому что царь...
– Это дело уголовное, и царь тут не поможет, если дойдет до публичного суда.
– Я невежливо отнесся к тебе в беседке именно по этой причине. Сплетни про нас и твоего деда надоели мне сегодня до отвращения, а я имею привычку срывать досаду на других. Я совершенно забыл, что в семье моих господ ты не для всех чужой: сын Скавра очень любит тебя.
– Да.
– Вероятно, и дед нередко заставляет тебя сталкиваться по хозяйственным надобностям с людьми, похожими на меня?
Грецин взял стоявшую на столе кружку с вином, готовясь отхлебнуть из нее, Виргиний смотрел на него с прежнею грустною флегматичностью.
– Мне приходится иметь дела с людьми всякого сорта, – рассеянно ответил он, – тебе, конечно, надоели расспросы про одно и то же с утра; я это понял, хоть и никогда не изливал на других собственной досады; пойми и ты, старик, что мне расспрашивать тоже невесело.
– Иногда задавать вопросы, это правда, несравненно скучнее, чем отвечать на них, – сказал Грецин, отпивая вино, – так или не так, я искренно рад, что ты не сердишься на меня; не знал я, что ты такой добрый.
Виргиний промолчал и кивнул в знак прощания, решив уйти.
Ему больше нечего было там делать, и он опасался сближаться со слугой врага своего деда не меньше, чем тот с ним; даже дружба Арпина как-то стушевалась... забылась в его голове; сын Скавра не представлялся Виргинию переходным мостиком через эту бездну соседской вражды Руфа с Гердонием.
Желая сгладить свою грубую выходку, Грецин низко поклонился ему, чего не был обязан делать перед чужим господином, говоря:
– Если тебе будет угодно зайти ко мне на отдых с охоты, приходи... ты у нас на ином положении, нежели твой дедушка, только я об этом, еще раз винюсь, забыл... ты друг сына господского тестя.
– Благодарю, – отозвался Виргиний еще рассеяннее прежнего, вышел из дома, постоял на дворе, как бы в каком-то колебании внутренних чувств, пересилил свой обычный конфуз перед женщиной и кивнул Амальтее, – счастливо оставаться!..
– Будь здоров, господин! – ответила она.
ГЛАВА XI
Сибарит в рабстве
Когда Виргиний ушел, Амальтея глубоко вздохнула и заговорила с отцом, торопившимся в свою квартиру, удержав его за рукав.
– Отчего, отец, ты не попросил его остаться здесь подольше? Это легко было сделать, стоило показать вид, видно что-то знаешь о их пасеке.
– Не счел этого нужным, – отрезал Грецин сухо, – довольно и того, что Арпин теперь не получит повода обидеться на нас за своего приятеля.
– Да... но...
– Это все, чего я боялся.
– А мне показалось, будто ты держал себя с ним слишком покровительственно.
– Покровительственно?!
Грецин засмеялся.
– Он может пожаловаться Арпину, что его приняли свысока.
– Пусть жалуется!..
– Конечно, он молод, а ты пожилой человек, но ведь он благородный, а мы...
– Мы тоже из благородных греков, Амальтея; нечего нам унижаться пред теми римлянами, кто не властен над нашею судьбой. Я тебе сто раз говорил, что такое был Сибарис и кем были сибариты для всей Италии... все хорошее шло оттуда, с нашей родной земли, – все просвещение, все процветание Рима оттуда, от греков, от нас.
Грецин начинал снова сердиться, в чем всегда походил на петуха; это рассмешило его дочь.
– Но ты, конечно, не ожидал, – сказала она, – что Виргиний захлопает в ладоши от радости, услышав как ты просишь извинения. Он даже не знает, что ты – благородный сибарит.
Грецин забрюзжал еще комичнее.
– В следующий раз, если внук фламина когда-нибудь сюда заглянет, прошу не подсматривать и не подслушивать за мной, прошу не сидеть с ним, не занимать его разговорами.
– У него был такой усталый, грустный вид, что мне сделалось жаль его, да притом я сначала сочла его за бродячего философа из греков – за одного из тех последних сибаритов, к каким ты причисляешь себя, отец. Мне захотелось узнать этих людей поближе, потому что ты так много и так занимательно рассказывал о них, – об этой роскошной, праздной жизни в Сибарисе.
– Хоть я ее сам-то не помню; маленьким продали меня в неволю: но я много слышал от отца...
Грецин вздохнул, и выражение его лица готовилось измениться из комического в грустное, но дочь снова рассердила его.
– Я осталась также и оттого, что сбросила сандалии, когда прилегла в беседке, а Виргиний появился совсем неожиданно...
– И он видел твои босые ноги!..
– Нет... но... не могла же я обуваться при нем!..
Грецин вспылил, причем его толстые щеки раздулись в совершенное подобие физиономии Эола, бога ветров, изо всей силы дующего в корабельный парус, чтоб погубить судно Одиссея Хитроумного, как было изображено на одной стенной картине господского дома.
– Ты дура, Амальтея... вот что... да!.. – буркнул он, оттопыривая губы, – каждый день с тобой творится что-нибудь совсем безобразное: то с тебя свалится пояс или покрывало при народе в пляске, то ужалит тебя оса...
– Да ведь это все случилось, отец, уже лет 10 тому назад, когда я была почти маленькою.
– Все равно... с той поры, что ни день, то казус: одно прольешь, другое расшибешь...
– Я разбила кувшин с маслом уж года два назад, а с тех пор...
– А с тех пор ты ничуть не стала лучше. Я хочу, чтобы ты помнила твое происхождение: мы рабы у римлян совершенно случайно, потому что проклятые дикари – луканцы разрушили Сибарис, где мои родители были людьми благородными. Мы – последние сибариты на земле... помни это: мы последние сибариты.
– Но жители, может быть, сойдутся опять туда, отец, возобновят Сибарис, и ты уйдешь отсюда, бежишь из рабства.
– Эх!.. никогда этого не будет... никогда!.. да если б и случилось, я не пошел бы... я был рабом... срам!.. мои дети совершенно не годятся для общества, какое я едва помню в мои детские годы... мне стыдно, что ты часто становишься похожа на заурядную здешнюю поселянку. Это позор для сибаритов: босые ноги!.. мой отец был архонтом в Сибарисе.
– Не говори так!.. мне больно слушать. Не плачь, отец!.. лучше забыть свободу, которой не воротишь, и город, которого мы с тобой не можем восстановить, нежели сокрушаться совершенно бесплодно обо всем этом.
– Ты не понимаешь, что такое были сибариты, Амальтея!.. для моего отца травы целую копну в пяти водах вываривали только затем, чтоб вымыть ему ноги!.. да!.. тюфяк ему набивали лепестками фиалок, а подушку – пылью тюльпанов – ирис... а мы все на чем спим? а?..
– Я отлично сплю на голой лавке, когда на сердце спокойно и набегаюсь в работе за день.
– Грубая латинянка!.. невольница!..
– Чем, отец?.. я держала себя с Виргинием настолько величаво, что он не забылся со мной.
– Еще бы он посмел забыться!.. я бы ему показал себя!.. показал бы, что я за человек, хоть и невольник, из благородных сибаритов!..
ГЛАВА XII
Мнимый оруженосец
Подходя к своей усадьбе, Виргиний встретился с едущим верхом из Рима худощавым, долговязым субъектом, который был одет в какой-то странный полувоенный, дикарский костюм.
– Невольник Вераний Вейент? – насмешливо спросил он, узнав двоюродного брата, окрасившего себе рыжие волосы в черный цвет.
– Он самый, – еще насмешливее передразнил его тон Вулкаций, пожимая протянутую руку.
– Дед прислал?
– Именно.
– Вдобавку ко мне?
– Разумеется.
– Беготни и для одного меня было нынче немало.
– Уверен в том.
– Ничего не узнаешь.
Виргиний принялся подробно рассказывать все перипетии своей одиссеи безуспешных скитаний по округу, жалуясь на скрытность жителей, отчужденность черни от знати.
– Издали слышу, человек 10 болтают именно об этом, о нашей беде, а подойду, замолчат... так и Грецин... как ему не знать?.. но предо мною ни слова о том... сыплет, как горохом, болтовнёю про другое, а об этом ничего. Так я и не узнал...
– Ничего не узнаешь ты, – перебил Вулкаций со смехом, – а я именно там-то, в этом медвежьем логовище, у Турна, все, все разведаю.
– Нарвешься на дерзости. Я чуть не бегом убежал от управляющего; этот толстяк осмелился потчевать меня вином и сам чуть не напился при мне.
– Чудак!.. а ты бы дождался, когда он напьется.
– Я боялся, что он полезет брататься, целоваться.
– А я именно до этого и довел бы его. Скажу откровенно, я там давно свой человек.
– Ты... свой... в усадьбе Турна!.. – воскликнул Виргиний вне себя от изумления, – да дед убьет тебя за это!..
– Дед об этом знает и хихикает себе в бороду.
– Да как ты туда пробрался?! обманул Грецина?
– И его и его девку.
Вулкаций двусмысленно засвистел, что-то напевая сквозь зубы; Виргиния гадливо передернуло.
– Разве она... она... А... А... – запнулся он.
– Амальтея, – договорил Вулкаций со смехом над его застенчивостью пред самым воспоминанием о женщине.
– Она с тобой играет?
– Я играю с нею... я ее преследую целый год по пятам, куда бы она ни шла.
– Вулкаций!.. И она... Она твоя?
– Она моя невеста.
– Невеста!..
– Т. е. не моя, а невольника Верания. Дед поручил мне помогать тебе в разведках не из недоверия к твоим стараниям, а именно потому, что сегодня моя свадьба.
– Сегодня твоя свадьба!.. но твой отец...
– Какой ты недогада, Виргиний!.. удивляюсь я тебе!.. для всякого другого это дело вполне понятное: разумеется, я учиню какую-нибудь катастрофу, которая по самым уважительным причинам заставит отсрочить наш брак. Я уж не в первый раз сожалею о его отсрочке: однажды меня в этот день укусила змея; потом переехали мне ногу колесом; я чуть не утонул в озере... Вулкаций живет при своих наездах в усадьбе нашего дедушки, в Вераний останавливается у Тита-лодочника, понимаешь? – перевоз отсюда далеко; от Турна не пойдут его медведи проверять достоверность вестей хитрой лисицы.
– Ах, Марк!.. все это ложь, каверзы, мерзость!.. все это недостойно римлянина... и на что это деду? на что тебе?.. эта несчастная девушка отдалась тебе, а ты...
– Отдалась?! ну, нет, друг любезный!.. там не такие люди... гордости у этих одичалых медведей, как у самого Турна, с целую бездонную бочку, которой Данаиды позавидовали бы.
– В каком смысле?
– А в таком, что эта девка никогда моею не будет, если я на ней не женюсь, а я жениться, сам знаешь, не могу.
– Она твоею не будет!..
– Известно, что холоп всегда подражает вельможе: Турн считает себя несомненным потомком рутульских царей...
– Потому что он и есть их потомок.
– Ну! Мы с тобой при составлении его генеалогии не были...
– Как ты, Марк, во всем сомневаешься!..
– Как же мне не сомневаться, когда на наших глазах происходит нечто подобное? Все говорят, будто Тарквиний Приск происходил от грека Демарата из Коринфа; Арунсу до этого все равно, потому что он «мямля», как его прозвал наш дед, но ведь Люцию Тарквинию про Демарата нельзя говорить: он готов глаза выцарапать, точно бешеный кот... Люций Тарквиний выводит свой род от каких-то этрусских лукумонов чуть не допотопной древности...
– При чем же тут гордость управляющего?
– Грецин выводит свой род от каких-то архонтов, взятых в плен луканцами при разрушении Сибариса... он так и говорит о себе своей ровне, поселянам и слугам: он «благородный сибарит», оттого и кичливости его границ нет.
– Грецин из благородных...
– Этот раб не то, что наш разбившийся Антилл, а дочь его – не наша Диркея... тут простое мужичье, глупое, скотоподобное, а там лезут в вельможи, и оттого они еще смешнее.
– Я заметил, что это люди какие-то не такие, как у нас... но Амальтея тебя любит?
– Отец приказал ей меня любить.
– А сама она?
– Я не допытывался.
– Марк!.. Для чего ты это делаешь? Для чего разрушаешь семейное спокойствие чужих людей какою-то комедией: ложь в устах римлянина – позор несмываемый!..
– Ну, уж распутывания всех этих узлов и петель нашего дедушки в этом деле ты от меня не требуй!.. Ты предположил, что он меня убьет за то, что я хожу в усадьбу Турна женихом дочери управляющего; скажу тебе из всего одно: он убьет меня, если перестану туда ходить, а про ложь дед говорит вот как: фламин Юпитера ложью позорить себя не может, потому что бог, которому он служит жрецом, лгун из лгунов первейший... вспомни, чего не делал Юпитер, чтоб обмануть Юнону?.. оттого и сложилась пословица «дальше от Зевса, дальше от молнии», он не разбирает, справедливо или нет мечет свои перуны... так и его фламин, наш дед...
– И дед хочет, чтобы я сделался после него фламином... нет, никогда!.. «дальше от Зевса, дальше от молнии»! я лгуном не буду... я римлянин. Пусть Дед лучше убьет меня за непокорность!
Марк Вулкаций уехал к Титу на перевоз, чтобы в надлежащее время, вечером, явиться к Грецину оттуда, в качестве друга лодочника, о котором сочинил целую сказку, будто тот хромой всезнайка, действительно сражавшийся рядовым в войне римлян с вейентами, спас ему жизнь, чему Грецин вполне верил, как и всем его замысловатым россказням.
Виргиний, стоя неподвижно, долго смотрел ему вслед, погрузившись в меланхолическую рассеянность, где среди всего прочего сумбура беспорядочно переплетавшихся мыслей, как луч из хаоса бури, выделялся светлый образ Амальтеи с ее грубым пьяным отцом и придурковатым братом.
Все дурное, что Виргиний заметил у этих людей, на фоне его памяти стушевалось, точно серое пятно перед черным, рядом с неприглядными интригами Вулкация, исполняющего неизвестный, быть может, кому-то гибельный, замысел деда фламина, как и Юпитер-Зевс, не разбирающего, кого разить своим перуном.
– Они не такие, как заурядные рабы, – думал Виргиний о семье Турнова управляющего, – они что-то особенное; они благородные; они сибариты... последние сибариты на земле.
И его неудержимо потянуло к этим «последним сибаритам», захотелось видеть их еще и еще, захотелось что-то сказать им, захотелось испортить интригу деда, разрушить ее, открыть, что Вераний – Вулкаций, но решиться на такой шаг у Виргиния недостало духа. Ему грозно предстал результат подобного дела: за спасение своего личного врага фламин торжественно, в присутствии всей родни проклянет внука и своею рукою задушит, а тело прикажет выкинуть на съедение птицам и собакам, по праву старшего в роде.
– Дальше от Зевса, дальше от молнии! – воскликнул горестно Виргиний, – убежал бы я, куда глаза глядят, но куда же убежишь?.. Такие «Зевсы» везде есть... где защита от них, от их палящей молнии?
Виргиний отлично понимал, что эта защита в его собственном уме, в собственной энергии, которых ему еще недоставало по его молодости, чтоб противостоять силе опытного старого интригана, каким был его дед.
И он всегда надеялся, что после, когда он возмужает, будет что-то лучшее.
ГЛАВА XIII
Горькая участь рабов
Разглагольствуя с дочерью, Грецин ничуть внутренне не сознавал, что в нем самом нет ровно ничего сибаритского, кроме его происхождения от архонта, попавшего в рабство, и самый Сибарис был знаком ему больше понаслышке – от его отца и др. рабов, приведенных в эти места оттуда. Его личные воспоминания носились в голове отрывочно и бессвязно, так как ему было не больше 10 лет от роду, когда он был уведен и продан; даже греческий язык, господствовавший в Сибарисе, Грецин почти забыл, как забыл и какое-то прежде бывшее у него совсем другое имя, привыкши к данной господином кличке, означающей «сын грека».
Всем складом своего характера этот старик был самым заурядным поселянином тогдашней латинской деревни.
Его отец в начале своего рабства был учителем греческого языка в семье родителей Турна, а потом сделан управляющим: он передал эту должность перед смертью сыну, который теперь, в свою очередь, готовил своего первенца в преемники обязанностей, по приказу господина, так как в римском хозяйстве многие должности часто являлись наследственными, пока еще не было обыкновения отпускать рабов на волю[6].
Фигурой своей Грецин был «толстый кубарь», в какого превращается зачастую старый итальянец из тех, кому хорошо живется на обильных хлебах в богатом доме. Его чванство происхождением от сибаритского архонта тоже было одною из господствующих сторон характера местных жителей, от которых он вполне воспринял латинский дух со всеми его колоритами.
Его дочь, за кого бы ни вышла замуж, должна была остаться у него в семье на всю жизнь, как невольница, принадлежащая Турну, потому что продавать в другие руки иди дарить рабов, если не вынуждала крайность, у римлян этой эпохи тоже не было обыкновения.
Они могли лишь тайно, без огласки, отпускать их на родину, будто бежавших, или отвозить на речной остров среди Тибра, где находились храмы разных божеств низшего разряда, – между проч. и Эскулапа: там было убежище для старых, больных и увечных рабов, отвозимых туда, как ненужных господам.
В большинстве же случаев ненужных рабов господа убивали, эксплуатируя в различных формах даже акт их смерти, – приносили их в жертву или попросту кидали в пруды, чтобы откармливать их мясом рыб и раков, или сажали в клетку для растерзания, на пищу животным зверинца.
Тела умерших естественною смертью рабов не получали ни урны, ни гроба, никакого специального кладбища. Высшею почестью для тела раба было господское разрешение зарыть его в землю без растерзания животными или рыбами.
Виргиний именно поэтому и сказал Грецину, с очевидной радостью, что у них будут «похороны» – после его долгой слезной мольбы и покорного принятия незаслуженных побоев фламин разрешил ему позволить зарыть тело мужа его няньки без эксплуатирования на корм в рыбьей сажалке.
Ставя своих господ во всем другом несравненно выше соседей, Грецин сознавал, что в этом отношении Турн и его тесть Скавр ничуть не лучше фламина Руфа и всех других: для них раб был такою же скотиной, особенно мертвый, как и дохлый вол, труп которого всегда отдавался рыбам господской сажалки, так как зверинца не имелось.
После долгих хвастливых разглагольствований перед дочерью о Сибарисе Грецин перенесся мыслями с начала жизни своего отца на ее конец и невольно всплакнул о его печальной участи.
– Я рад, что он умер от здешней болотной лихорадки, не дожив до старости... я рад, что он умер... его опустили в пруд мертвого, а если бы еще лет через 10, то... ты знаешь это, Амальтея... знаешь...
– Что?
– Мой отец сделался бы старше всех, а тогда... у нас в семье не однажды был разговор о том...
– Господин отдал бы его поселянам принести в жертву за благоденствие здешнего округа Терр, Палес или Тиберину.
Грецин вздрогнул от нервного ужаса.
– И я скоро сделаюсь тут старше всех... Вот причина, почему я не лечусь, когда хвораю; вы, дети, насильно спасаете меня; вот причина, почему я в винном кубке ищу забвения того, что ждет меня...
– Это еще не скоро, отец... старайся забыть!..
– Забыть нельзя, дочь, потому что мои обязанности напоминают... я должен готовить и доставлять человека, когда после других помещиков настает очередь Турна.
– А у тебя кто намечен на этот черед?
– Свинопас Балвентий старше всех, но он может спастись от жертвоприношенья.
– Как?
– Спастись тем, что умрет раньше.
– И неужели нет иного средства?
– Нет, дочь... Конечно, если другой согласится, кому жизнь надоела, да только мало таких из свободных, а раба можно дать только старого, негодного к труду...
Чтобы отогнать мучительные мысли, Грецин махнул рукой, переменяя разговор.
– Солнце садится... иди переодеваться в хорошее платье, что госпожа недавно подарила; соседи придут с похорон к нам веселиться; я чуть не забыл, что нынче твоя свадьба с Веранием... иди одеваться в хорошее платье!.. Ты должна успеть пригласить подруг.
– Не совсем это ладно, отец, – отозвалась девушка, задумавшись, – гости придут с похорон и говорить станут все про покойника. Отложить бы, отец, нам свадьбу!.. примета неладная!..
– Ну, что там неладно!.. если так разбирать всякие приметы, то никогда ладного времени не сыщешь!.. Уж мы и так откладывали три раза.
Грецин запел песню, сложенную местными поселянами про гибель Сибариса, уходя от дочери в комнаты своей квартиры. Насмешливая песня о знаменитой на весь мир сибаритской роскоши и лени звучала в его устах каким-то грустным диссонансом.
Слушая эти замирающие вдали звуки, Амальтея глубоко задумалась, медля уйти в комнаты.
До сих пор ей было все равно до того, с кем отец и господин прикажут ей сочетаться навсегда или на время, так как рабский брак ничего не менял в ее положении кроме возможности иметь детей, которые будут принадлежать ее господину, как «verna» (приплод) его хозяйства.
Ей было все равно и до Верания: она не чувствовала ни любви ни ненависти к этому говорливому хвастуну, любившему выпить с ее отцом, причем они нередко болтали по нескольку часов сряду, один другого не слушая, оба разом, каждый свое, даже не интересуясь, слушает ли его другой, и договаривались до совершенной бессмыслицы.
Простоватый, недалекий умом, ее младший брат Ультим покатывался при этом со смеха, но старший, суровый, задумчивый Прим терпеть не мог, как он его прозвал, «египетский систрум» (трещотка), и остерегал отца от сближения с этим чужим рабом, напоминая господское запрещение относительно впуска в усадьбу людей без разбора, указывал и на подмеченные им странности в поведении Верания: однажды на деревенском празднике, столкнувшись с торгашом из Вейи, он отказался говорить на вейентском наречии, будто бы давши такой обет, и держался, слушая говор вейента с другими, точно не понимает.